Крис нашла свёрток.

Пришлось всё рассказать.

Не ожидал, что Крис будет копаться в моём рюкзаке, но сейчас это уже не имеет значения.

Когда я спустился к бассейну, было далеко за полночь. Все понимали, что утром наше приключение закончится: нужно возвращаться в университет, сдавать итоговые тесты, готовиться к рождественским каникулам, планировать следующее полугодие, а заодно продумывать тысячи деталей, о которых сейчас не хотелось даже вспоминать, так что вылезать из бассейна пока что никто не собирался.

Я подошёл к бортику. Крис и Мэтью встретили меня улюлюканьем, потребовали, чтобы я поскорее к ним присоединился. Их голоса звонким эхом расходились под низким потолком. Никого, кроме нас, здесь не было. Только через стекло иногда посматривала девушка-администратор. Кажется, она улыбалась.

Я разбежался.

Едва не поскользнулся возле бортика, но, расставив руки, удержал равновесие, в последний момент оттолкнулся и кувырком полетел над кричащими Крис и Мэтом.

Вода оказалась на удивление тёплой.

Я провалился в бурлящее пространство из пузырьков и смеха. Едва вынырнул, как на меня обрушился вал брызг; пришлось спешно вдохнуть и опять уйти под воду.

Вынырнув возле Эшли, я улыбнулся:

– Привет.

– Привет. Я уж думала, ты там будешь до утра писать.

В бассейне было хорошо. От улицы его отделяла стена из больших стеклянных панелей, а там в свете уличных фонарей вновь танцевала пурга. Тонкая грань между холодом и теплом. Прозрачная, едва заметная, но при этом надёжная.

Эшли приблизилась ко мне, обняла сзади, а я не отводил взгляда от непогоды. Затем подплыли Крис и Мэт, вновь начали поливать меня водой, а я не мог оторваться от мельтешащих снежинок, от пустой, едва различимой дороги. Я знал, что эта дорога – моя. Она ждала, как ждали ночь и холод.

Эшли обхватила меня ещё крепче. Она смеялась, пряталась от брызг. Потом Крис и Мэт объявили нам войну, и я ненадолго вырвался из оцепенения.

Мы устроили настоящую бурю в бассейне. В ход пошли надувные круги. Не сговариваясь, мы стали воевать за них. Выбрали себе угол бассейна, назвали его хранилищем и старались сгрудить там как можно больше кругов.

Подплывали друг к другу, хватали за ноги и плечи, отталкивали.

Стоило нам с Эшли накидать с десяток кругов в своём углу, как туда прорывалась Крис и с криком, пока Эшли пыталась её притопить, начинала расшвыривать их по бортику. Я едва успевал прийти на помощь – обхватывал Крис так, что она уже не могла вырваться, а Эшли принималась возвращать отбитые у нас круги, но ей мешал Мэтью, который умудрялся схватить чуть ли не все круги разом – неуклюже подгребая свободной рукой, плыл назад, в свой угол. Я отталкивал Крис, устремлялся за Мэтью, а догнав его, успевал отнять не меньше половины.

Сражение казалось бесконечным, и победить никому не удавалось. Иногда мы, запыхавшись, расплывались по углам. Тяжело дышали, смеялись, а потом вновь шли в бой.

Окончательно устав, мы отбросили все надувные круги подальше от бортика, чтобы ни у кого не было соблазна объявить очередное сражение. После этого собрались под стеной из стеклянных панелей и, положив голову на руки, стали смотреть на улицу.

Нам было хорошо, и этого было достаточно.

Но голова предательски гудела. Не удавалось ни на чём сосредоточиться. Я только вглядывался в снежную шумень и думал о том, что Эшли рядом – наши руки соприкасались.

Мы проторчали у бортика не меньше часа. Начинали поочерёдно зевать, коротко переговаривались о каких-то мелочах, говорили об амишах, о желейных конфетах в мотеле, а потом затихли и уже молча смотрели на улицу, будто могли там разглядеть меня – уходящего от старой жизни, готового сжечь все оставшиеся позади мосты.

Крис первая поднялась на бортик. Неспешно вытерлась, закуталась в белое полотенце с застиранным значком отеля и отправилась к лифту. Мы с Мэтом и Эшли ещё какое-то время плавали, затем с сожалением последовали за ней.

Крис ждала нас в номере. Она так и не переоделась. По-прежнему была в затянутом над грудью полотенце. Стояла возле кровати. На кровати лежал чёрный свёрток. Раскрытый.

Я замер в дверях.

У Крис дрожали руки.

Эшли и Мэт не сразу заметили, что происходит, а когда заметили, тоже замерли.

– Что это? – спросила Крис.

– Ты рылась в моём рюкзаке?

– Что это? – спросила Эш.

Мэт приблизился к свёртку. Склонился над ним, будто ещё сомневался и не верил своим глазам. Окончательно убедившись, что всё понял правильно, с ужасом посмотрел на меня.

Молчание затягивалось. Сонливости не осталось.

Я сделал шаг к Эшли, попробовал взять её за руку, но Эшли отстранилась.

– Ответь, – прошептала она.

Никогда прежде, с того самого мгновения, как мы впервые встретились на вечеринке у Стива, она не была такой чужой.

– Это ответ на мои вопросы.

– Что… – Эшли поморщилась. – Откуда это у тебя?

– Купил.

– Где?

– Это уже не важно.

– А что важно?!

– Важно, что я сделал выбор.

Мы так и стояли у кровати, на которой лежал раскрытый свёрток из чёрной промасленной ткани. Мэт был явно растерян, не знал, что сказать. Крис хмурилась, но молчала. У неё по-прежнему дрожали руки. Эшли смотрела на меня, ждала объяснений, и я, вздохнув, попробовал объяснить – впервые за все эти годы произнести свои мысли вслух.

Я не знал, с чего начать, поэтому путался. Прерывал самого себя. Торопился. Не закончив одну мысль, хватался за другую. Боялся, что меня прервут. Начал ходить вдоль стены. Старался ни на кого не смотреть. Мне было трудно. Я вновь погружался в дымку отрешения. Временами мне опять казалось, что всё вокруг становится плоским, будто мы превратились в чёрно-белые рисунки на веленевой бумаге.

А в комнате горели тканевые бра с подвесками из стекляшек. Пыльные шторы висели, перетянутые жёлтыми, крашенными под золото кистями. За окном – провал чёрной ночи. И чёрный провал телевизора на стене. И пошлый полиуретановый карниз, имитирующий лепнину. И не менее пошлое фиолетовое покрывало, с виду чистое, но, конечно, хранящее следы сотен других людей, побывавших в этом номере, ругавшихся, любивших друг друга, смеявшихся или уныло ожидавших окончания дня – очередного дня в череде других однообразных дней, среди которых никак не удаётся встретить хоть один, отмеченный судьбой.

Я рассказывал о родителях, о школе, о том, как мама впервые записала меня к психологу, и как я ходил к нему каждый четверг, и как впервые понял, что попал в ловушку.

– Я уже говорил, мне не в чем упрекнуть родителей. И это самое печальное.

– Печальное? – тихо спросила Эш.

– Да. Они меня любят. Готовы для меня многим пожертвовать. Но они меня не понимают. Не чувствуют, что я умираю. Внешне всё так хорошо, так гладко. А ведь меня убивает именно это «гладко». Это хуже всего. Будто родился не в своём теле, не в своей коже. Будто всё, что тебя окружает, такое понятное и хорошее, на самом деле тебе не принадлежит. А тебе даже придраться не к чему. Отец всегда говорил, что из меня получится отличный юрист, и я кивал. Мне нечего было возразить. Всё слишком хорошо. Меня любили, обо мне заботились, а я умирал, и никто, никто этого не видел.

Помнишь мальчика-амиша? Ему проще. Ему, в его чёртовом костюме, проще! Если он захочет что-то изменить, он будет знать, против чего восстать, с чем бороться. В восемнадцать его отвезут в город и он сможет взбунтоваться против семьи, бросить всё, потому что знает, где стоят стены его тюрьмы. Вы все знаете. Вам всем проще. Потому что всегда проще искать себя в противовес чему-то. Вам всем есть что ненавидеть. У вас есть боль, которая всё оправдывает. У тебя, Эш. У тебя, Крис. У тебя, Мэт. Вы сражаетесь с тем, что не любите, и вам кажется, что во всём этом есть смысл. А мне и сражаться-то не с чем. Кому ни скажи, что я чувствую, все только посмеются – подумают, что я просто избалован… нет, не так – что я зажрался.

Родители оплачивают университет, кампус, любые поездки. Если я захочу пойти на дополнительные занятия или снять квартиру, отец поможет. Поддержит, если я провалю экзамен. Мама скажет, чтобы я не расстраивался. Потом отец устроит меня на работу. Познакомит с нужными людьми. Отправит учиться куда-нибудь ещё. И у меня будет работа, карьера, и у меня будет семья, а потом и дети, которых я тоже буду вот так любить, – я знаю все эти ступени наперёд. Я вижу всю лестницу, по которой мне предстоит взбираться до самой старости. И всё это гладко, просто. А меня это коробит, понимаешь?

Когда так гладко и когда видишь всю жизнь наперёд, начинаешь скользить – слишком уж быстро, продвигаясь от одной записи в еженедельнике к другой. А я так не хочу. Хочу жить и замечать каждый день. Ну хорошо, не каждый, так не бывает, но хоть какие-то из них…

Я должен вырваться из этого потока – с кровью, с корнями. Так, чтоб было больно. По-настоящему больно.

Когда я в девятом классе сказал, что не могу уснуть, мама отвела меня к психологу. Когда я в десятом классе сказал сестре, что у меня депрессия, она сказала, что это от безделья, что нужно перейти на строгий режим сна и работы. Когда я в одиннадцатом классе сказал, что не могу найти себя, отец отвёл меня на профориентацию. И ведь я понимаю, что они на самом деле хотели помочь – делали то, что им казалось единственно правильным. Они меня любят. И это самое страшное…

А теперь я чувствую: ещё чуть-чуть – и обратной дороги уже не будет. Я смирюсь. Встану на гладкие прямые рельсы и буду скользить. Может, всё будет совсем не так: случится какой-нибудь оползень, и эти рельсы оборвутся, и жизнь резко изменится, – но ведь дело не в этом. Дело не в том, что будет, а в том, чего ты ждёшь, – это и есть твоя реальность. А я не хочу, как отец, как сестра, видеть всю свою жизнь насквозь, со всеми её трудовыми книжками, договорами, степенями и ежеквартальными бонусами.

Для них это нормально, для них это естественно. А для меня это как свекольный сок, который в меня вливают насильно. И вливают-то с улыбкой, заботятся об иммунитете, обмене веществ, а меня от него мутит, с каждым разом всё больше. Кажется, ещё чуть-чуть – и меня не просто вырвет, а вывернет наизнанку, всеми внутренностями наружу, и я навсегда останусь уродцем, так и буду до конца дней ходить вывернутый.

И ведь я не могу прийти к отцу и сказать, что передумал, что не хочу быть юристом, что не хочу учиться в университете, не хочу всей этой обеспеченной и понятной жизни. Не могу! Он захочет мне помочь. И опять будут психологи, какие-нибудь тесты, специалисты и все эти долгие разговоры – такие, когда говорят сдержанно, стараясь не сделать тебе больно, будто ты дурачок какой-то или психопат. И отец скажет: «Я тебя услышал», – и будет всем этим озабочен, и скажет, что так бывает, что с возрастом эти сомнения проходят, что нужно только перетерпеть, переждать. И я знаю, что в конце концов смирюсь! Вернусь на учёбу, стану чёртовым юристом, пойду работать к отцу или к кому-то из его партнёров, и действительно все эти сомнения уйдут, вся эта боль внутри заглохнет, а с ней умрёт что-то такое, чем я сейчас дорожу больше всего, потому что это и есть я, я настоящий. А по-другому не будет, потому что у меня нет аргументов. Ни одного. Есть просто чувство. А этого мало. Ведь столько сил, денег, времени вложено в то, чем я занимаюсь… Когда у тебя нет аргументов, тебя не слышат. Им только подавай обоснования, доказательства, объяснения, а просто сказать, что ты так чувствуешь, – это всё равно что вообще ничего не сказать, потому что тебе не поверят, потому что у них так не бывает.

– Так ты даже не пробовал поговорить с родителями? – спросил Мэт.

– Поговорить?! Да я кричу так, что сам оглох. Я будто заперт в мыльном пузыре, в каком-то дурном сне – и кричу. А наружу пробивается только тихий стон.

– Не надо кричать. Просто объясни им.

– Объяснить?! И ты туда же… Да я и сам толком всего этого не понимаю! И не могу говорить! Могу только так, молча кричать…

– Зачем тебе это? – Крис указала на свёрток.

Эшли стояла в углу. Ни о чём не спрашивала. Даже не смотрела на меня.

Я ответил не сразу. Чувствовал, как слабею. Нужно было просто уйти, но я сдерживал себя, хоть и понимал, что всё кончено. То, что нас связывало в эти дни, да и во все дни осенней учёбы, оборвалось. Остался лишь холод отчуждения.

– В детстве я играл в компьютерные игры. Ничего особенного. «Проклятие острова обезьян» или «Цивилизация». Разные игры. – Я отвечал на вопрос Крис, но говорил только для Эшли. – На каникулах мог играть целые дни, один за другим. Мне никто не мешал. И мне это не нравилось. Я хотел гулять, читать книги, но вместо этого играл. И не знал, как остановиться. А потом придумал. Отработал целую схему. Всё просто. Я садился играть до рассвета – так, чтоб меня уже тошнило, – а потом ломал диск с игрой. Знал, что момент тошноты – единственный, когда я могу на это решиться. Сломать и больше не возвращаться. Если отложить, то пройдёт день или два и мне опять захочется играть.

– Не понимаю, – Крис качнула головой.

– Родители никогда не требовали от меня сдавать всё на отлично, но они в меня верили, по-настоящему верили, и я чувствовал, что обязан добиваться только самых высоких результатов. Школу окончил с золотой медалью. Первый курс – с высшими баллами. И родители этому радовались. А я больше так не могу. И чтоб из всего этого вылезти, я должен всё разрушить, до основания. Сжечь без остатка. Сломать этот диск и не возвращаться к нему. Я по-настоящему освобожусь только в то мгновение, когда мне уже нечего будет терять.

Я всё продумал. Загнал себя в угол. Мне некуда отступать. За весь семестр я не открыл ни одного учебника по предметам, которые нужно сдавать в Москве. Гражданское право, уголовное право, международное право – всё мимо. Тут не выручит даже хорошая память. И я не подготовил ни одной итоговой работы здесь, в Чикаго. Считай, я провалил обе сессии, в обоих университетах. Но этого мало. Это только пошатнёт мой мир, а он должен быть разрушен целиком.

– И ты купил это? – Мэт опять посмотрел на свёрток.

– Да. Завтра вы вернётесь в кампус, а я останусь в Вирокве. Не буду спать семьдесят два часа. Погружусь на самое дно бессонницы, и тогда у меня хватит смелости. Одно движение – и все мосты сгорят. Я останусь один. Никогда не смогу вернуться к родителям. Не смогу посмотреть им в глаза, услышать их голос.

– Если копы узнают, тебя арестуют, – Мэт качнул головой и отошёл подальше от кровати.

– Всё будет хорошо.

– Это безумие.

– Это моя последняя надежда.

– Я не понимаю…

Эшли впервые за всё это время посмотрела на меня. В её взгляде не было ни осуждения, ни поддержки. Только горечь разочарования. И этот взгляд ранил. Грудь опять сдавило холодом. Стало трудно дышать.

– Ты трус, – прошептала Эшли.

Я не ответил. Чувствовал, как внутри обрываются стальные нити. Обрывалось всё, что ещё удерживало меня над бездной, – какие-то скрытые надежды, невысказанные мечты и обещания. Наша история закончилась. Кофе со сливками допит. Нужно отпустить Эшли. Она была последней из тех, кто мог меня остановить. Кажется, прежде я и сам не верил, что свёрток настоящий, будто он был лишь очередной заученной цитатой, но теперь, когда я высказал всё это вслух, свёрток стал материальным.

– Ты обманывал меня. – Лицо Эшли было серым и некрасивым.

– Я надеюсь, ты найдёшь свой дом. Там, за поворотом, возле Салинас. И будешь счастлива. – Мы ещё стояли рядом, но всё, что нас связывало, оборвалось.

– Ты трус… – одними губами повторила Эшли и опустила взгляд.

Я молча надел толстовку, положил свёрток в рюкзак. Не прощаясь вышел из номера. Никто меня не остановил. Никто бы и не смог. Они, наверное, не поверили, что я вот так уйду, или решили, что нет смысла меня задерживать. Так или иначе, никто за мной не вышел, никто меня не окликнул.

Я подошёл к лифту. Нажал на гладкую пластиковую кнопку, в которой загорелся зелёный огонёк. Мог бы спуститься по лестнице, но предпочёл ещё несколько секунд ждать. На этаже стыла тишина. Только гудел мотор лифта. Потом чуть скрипнули раздвигающиеся двери. Я вошёл. Обернулся. Смотрел на неприкрытую дверь номера, в котором остались Мэт, Крис и Эшли, в котором осталась вся моя старая жизнь.

Двери закрылись.

Мягкий стёртый блюз. За спиной – зеркало. Не стал к нему оборачиваться. Я и так знал, что бы в нём увидел. Ещё рано. Я ещё не освободился. У нас по-прежнему одни руки, одни щёки, рот. Один пот.

Отключил телефон.

Шёл по коридору первого этажа – мимо горшка с разлапистым цветком, мимо бассейна за стеклянной стеной, мимо звонка с резиновой головой Барта Симпсона, мимо девушки-администратора, которая, кажется, что-то сказала мне или о чём-то спросила. Вперёд, через двойные двери, под обледеневший козырёк, к сугробам, едва высвеченным бликами неоновой вывески. И мне не нужно было включать плеер, чтобы услышать Кристофферсона:

Don’t look so sad. I know it’s over. But life goes on and this old world will keep on turning. Let’s just be glad we had some time to spend together, There’s no need to watch the bridges that we’re burning [15] .