Вечером зашёл Луис. Сказал, что мои деньги пойдут по назначению:
– Скоро всё получишь. Только нужно будет отъехать.
– Куда?
– Потом скажу.
– В кампус принести не сможешь?
– Нет. Не хочу рисковать.
– Понимаю.
– И тебе не советую держать это в кампусе. Сам знаешь: если найдут, будут проблемы. Большие проблемы.
– Понимаю.
Мы с Луисом сидели на нижнем ярусе моей кровати. Сам я сплю на втором, то есть верхнем ярусе, а нижний пустует, обычно я складываю там свои вещи. Пока что никто не захотел к нам подселиться, и это неудивительно. У Мэкси – одноярусная кровать. Он частенько задерживается допоздна, и я засыпаю один. Не знаю, чем он там занимается, и, честно говоря, не хочу знать.
Луис спросил, чем у нас воняет, а я сказал, что это не его дело. С Луисом можно так говорить, он хороший парень, не обижается. Потом он сказал, что если я передумаю, то всех денег уже не вернуть:
– Только часть.
Я не стал выяснять, какую именно. Ответил, что точно не передумаю. Тогда Луис спросил, зачем мне это, но тут же отмахнулся – сказал, что не хочет иметь к этому никакого отношения, чего бы я там ни задумал. Мы ещё поболтали пару минут, а потом Луис ушёл.
Да, он хороший парень. Родители у него мексиканцы и живут не то в Техасе, не то в Нью-Мексико, только Луис с ними не общается. Ещё у него два брата и сестра. С ними он тоже не общается. И он слушает кантри-госпел, вроде Чарли Дэниелса, что для мексиканца, в общем-то, дико, но у Луиса вся жизнь необычная, так что я этому не удивляюсь. А на капоте его фордика – большой Иисус с распростёртыми руками и подписью: «Я умер, чтобы ты мог жить». И да, Луис ходит в белой майке, джинсах, а на шее у него висит крестик, и выглядит это пошловато, не хватает банданы и каких-нибудь наколок. Я ему так и сказал, а Луис только рассмеялся. Он любит, когда я так говорю. Называет меня crazy Russian guy, сумасшедшим русским парнем; звучит довольно забавно. И Луис приучил меня говорить «Que pasa», когда заходишь в магазин, где работают латиносы. А вообще Луис может раздобыть всё что угодно – он мне так и заявил, когда мы только познакомились:
– В пределах разумного, конечно.
Думаю, он и не надеялся, что я это учту, ведь я не похож на того, кому вдруг может понадобиться нечто такое, что нельзя легально купить в магазине. Но мне понадобилось, а Луис не показал, что удивлён, хотя я уверен, что на самом деле он удивился, и я был ему за это благодарен.
Когда Луис ушёл, я погасил свет и забрался на верхний ярус. Вообще, там удобно, но прямо надо мной висит пожарная сирена, и, когда она сработала впервые, я спросонья чуть не вывалился из кровати, а на улицу выбежал с таким чувством, будто меня простирнули в стиральной машинке на полных оборотах. В Солбер-холле уже дважды поднимали учебную тревогу, и каждый раз – ночью, что, в общем-то, логично, но о логике и всяких там предписаниях в такие мгновения думаешь в последнюю очередь.
В этот раз никакой сирены не понадобилось. Я надеялся уснуть пораньше, потому что утром меня ждали занятия по конституционному праву. Но ведь бывает так: ложишься, ждёшь дрёму, успокаиваешься, и тут в голову влетает какая-то суетливая мысль, будоражит другие, уже сонные мысли, а через мгновение они все галдят, и всякий сон забыт, даже глаза сами открываются. Вот и со мной сейчас было так же.
Долго не мог уснуть. Думал о Луисе. Нет, не о том, что он должен мне передать, и не о том, что я задумал, – об этом и так передумано слишком много… Просто вспомнил его историю. Луис любит рассказывать о себе: как сбежал из дома, как бродяжничал, как разносил по домам печенье и однажды наткнулся на одинокую, довольно полную и сильно надушенную женщину:
– Я думал, задохнусь – сколько она на себя выливает! А потом ничего, привык. Мне теперь иногда не хватает этого запаха.
Женщина напоила Луиса апельсиновым соком и попросила его на следующий день принести ещё одну коробку с печеньем. Он целый месяц приносил ей эти коробки. Они по целому часу сидели за столом, разговаривали обо всём на свете, пили сок, и у неё в доме было много чего ценного, но Луис ничего не брал, даже если она уходила на кухню или в туалет, а он оставался один и понимал, что какой-нибудь подсвечник тут дороже сразу тысячи коробок с печеньем, даже если продавать их по верхней цене. Старший брат Луиса три года отсидел за кражу, и он решил, что никогда не повторит его судьбу.
– Хотя там столько всякого добра! Она бы и не заметила, если б я взял какую-нибудь безделушку.
А потом эта женщина сказала, что поможет Луису. Вот так, просто – они сидели у неё на веранде, говорили о какой-то ерунде, а она вдруг наклонилась над чайным столиком, взяла руки Луиса в свои и сказала, что он замечательный мальчик и что она ему поможет. Я обожаю такие истории. И больше всего в них люблю, когда что-то важное происходит невпопад. Конечно, может, всё было не так и Луис упрощает, но это и не важно. Ещё она сказала, что Луис должен бросить своих дружков, держаться подальше от наркотиков, полностью отказаться от алкоголя и приезжать к ней на все каникулы. И это были единственные условия. Взамен она обещала оплатить Луису учёбу и всё остальное, что ему понадобится, а на случай, если она вдруг умрёт, прописать все выплаты в завещании.
По словам Луиса, она не то чтобы старая и все эти разговоры про завещание могли бы показаться глупостью, но уж такой она была – хотела всё предусмотреть. Хотя иногда Луису казалось, что она болеет, потому что он видел у неё какие-то таблетки, только говорить с ней об этом не решался.
И вот Луис уже третий год в нашем университете, и всё благодаря той женщине. И это она подарила Луису крестик. Она вообще очень религиозная и на каникулах обязательно водит его в церковь – так, чтобы он исповедовался и причастился. А крестик большой и некрасивый, и Луис мог бы его снимать, когда уезжает учиться, но я ещё ни разу не видел его без крестика – думаю, он с ним и спит, и моется, хотя это, наверное, не очень-то удобно.
В этой истории ещё много деталей, но я сосредоточился на женщине. Лежал на верхнем ярусе, под пожарной сиреной, и пытался представить её жизнь. Почему она такая толстая и одинокая? Почему заливает себя духами? И почему вдруг решила помочь Луису?
Я ещё какое-то время думал о ней, потом вспомнил своих родителей, свою сестру, а потом окончательно растревожился. Не люблю это чувство. Дурацкое чувство ненаполненности. Будто не сделал что-то важное. Что-то такое, без чего и жить нельзя. И только не можешь понять, что именно. В итоге спрыгнул с кровати. Спустился на первый этаж, к торговому автомату, накупил себе шоколадных батончиков. Съел один за другим. А наполненность так и не появилась.
Вернулся в комнату. Мэкси по-прежнему не было, а мне как никогда хотелось, чтобы рядом кто-то находился, пусть даже Мэкси. Даже думал пройтись по коридору – посмотреть, кто ещё не спит. Но вместо этого лёг в кровать и стал слушать Джонни Кэша. Я всегда его слушаю, когда мне грустно. А в последнее время слушаю всё чаще. «Four strong winds» в его исполнении успокаивает, могу раз десять прокрутить эту песню. Нет, я не начинаю думать, что всё хорошо. Просто я начинаю понимать, что всё это было неизбежно, и мне становится легче.
Растворяюсь в хандре. Представляю, что сам написал эту песню и что сам её пою. Вижу себя Джонни Кэшем – старым, потрёпанным, но ещё живым, каким он и был на всех альбомах, записанных с «American Recordings». Так проще. Мне нравится думать, что всё уже прошло, а мне остаётся только вспоминать об этом. Хотя голос у меня совсем не такой, как у Кэша. Мне бы представлять, что я Джон Леннон, но не хочется. Он мне не нравится. Но я его всё равно иногда слушаю. Ведь бывает так: не нравится, а всё равно слушаешь. Но если меня спрашивают, говорю, что слушаю «Radiohead» или «Queen». С ними ни у кого не возникает вопросов. Их можно любить просто так, без пояснений. Про Кэша обязательно спросят, почему я слушаю именно его, а я не хочу отвечать. А если о таком спрашивают, надо отвечать, иначе все подумают, что я сноб. А я не сноб. Просто не хочу объяснять, почему слушаю именно «Four strong winds», «Wayfaring Stranger» или вообще что-нибудь из его последних альбомов. Хотя мне, в общем-то, всё равно, что обо мне подумают. Такие дела. У меня всегда всё так сложно.
Ещё я иногда представляю, что это я написал какой-то роман или рассказ. «Сто лет одиночества» или «Хорошо ловится рыбка-бананка». Представляю, что вот так – взял и стёр эту книгу из истории, а может, заодно стёр и её автора, а единственный экземпляр остался у меня. И вот я перепечатываю его, подписываю своим именем и отправляю в какое-нибудь издательство. Все охают, ахают, восхищаются, говорят, что почти невероятно, чтобы кто-то в столь юном возрасте написал нечто подобное. Хотя это тупо. Тупик какой-то. Вот только я не знаю, будет ли разница, если я сам напишу такую книгу. Не знаю, я и рассказ-то нормальный написать не могу.
Надо ложиться спать.
Если засыпаешь с чувством, что всё бессмысленно, это не так страшно. А вот если с таким чувством просыпаешься, значит, на тебя веет смертью. И не обязательно физической.
Мэкси так и не вернулся. Я знал, что, если записать всё это в дневник, станет легче. Действительно стало. Накатывает сонливость. Я начинаю теряться в тексте своей жизни. Самые простые слова вдруг утрачивают смысл – как стикер с названием отклеивается от предмета и валяется отдельно, а я не знаю, к чему его прикрепить. Вот, слово «смысл». Произнёс его вслух раз двадцать и теперь не понимаю, что это слово означает. Какое-то неуклюжее, непонятное. И «мысль». Смысл, мысль, бессмысленный, мыслить. Мысление. Или мышление? Я уже не знаю.
Надо спать.