Здравствуй, брат мой Бзоу

Рудашевский Евгений

Рыбацкое село в Абхазии. Пушистые горы, широкое море, а в нём — дельфин, удивительный друг абхазского подростка Амзы.

Подходит читателям от 14 лет.

 

Глава первая. Весна

Утром, в третий час от восхода, Амза, семнадцатилетний рыбак фамилии Кагуа, едва не упал, перескакивая забор, отделявший пляжную гальку от дороги. Рассмеявшись, он заторопился дальше, к дому.

— Брат, брат! — крикнул Амза, вбежав в калитку.

— Что случилось? — Даут обеспокоенно поднялся со стула.

Валера, ровнявший изгородь за ацей, замер и прислушался.

— Там, на берегу! Дельфин! — сквозь частое дыхание произнёс Амза и улыбнулся.

— И чего? — удивился Даут; качнул головой, возвратился на стул.

Валера продолжил ровнять изгородь.

— То есть как, чего?! — воскликнул Амза. — Что с ним делать-то? Ты пойми, он на берегу! На камнях! Ведь помрёт там. Даут!

— Почему ты не закрыл калитку? — обратилась к младшему сыну Хибла.

Сейчас она была в апацхе — кипятила молоко для мацони; выглянув за угол, заметила неряшливость юноши. Тот, вздохнув, вернулся к калитке, запер её.

— Баська, не сейчас! — махнул он подбежавшему псу.

Пес, однако ж, не уходил; сел возле ног Амзы; поднял голову, упрямо смотрел на хозяина, при этом быстро перебрасывал хвост.

— Зачем он вообще вылез из моря? — спросил Даут.

— Мне-то откуда знать?.. Ну!

— Только не задерживайся, — крикнула Хибла. — Не забывай, тебе ещё ачалт чинить.

— Помню, ан. Мы быстро, — улыбнулся, наконец, Даут. — Пошли!

— Побежали! — крикнул Амза и, не дожидаясь возражений брата, бросился к калитке.

День начинался чудный. Ветер облегчал нарождающуюся жару. Весной, наконец, испарилась гнетущая влажность. Старики, пережившие губительный март, радостно наблюдали за тем, как оживает их край. Светло-розовыми бутонами расцвела алыча; её тонкие колючие ветви неспешно расшатывались в тёплом воздухе. Свежими цветочками белела мушмула. Из зимнего забвения возвращались запахи и звуки.

Амза первый подбежал к продолговатому телу дельфина-афалины. Тот лежал на берегу и в недвижности казался мёртвым. Юноша сел на колени. Прежде он не видел дельфинов в такой близости.

— Так он мёртв? — спросил Даут.

— Нет. Приглядись; видно, что дышит.

— Он тут, наверное, всю ночь пролежал.

Братья сидели возле афалины. Они пока что не решались толкать его в воду. С интересом смотрели, потом позволили себе осторожные поглаживания. В движениях, однако, старались не шуметь; опасались, что зверь окажется спящим, а, пробудившись, укусит.

Кожа его была сухой, упругой. Спина — серая; пузо — белое, с розовыми пятнами. Бока казались мрамором с палевыми прожилками. От головы к спинному плавнику, изодранному по кайме малыми лохмотьями, вела размытая белая полоса. Кроме того, к ды́халу от носа тянулись две тонкие линии.

— Он этим дышит? — спросил Даут.

— Наверное, — Амза кратко приподнял плечи.

Рядом с боковыми плавниками дельфина братья заметили короткие, уложенные дугой, шрамы, словно бы кто-то нарочно выскребал их гребёнкой. Почти все шрамы были белыми, твёрдыми, иные — красными, податливыми на прикосновение.

— Кто это тебя так? — промолвил Амза.

— Может, ему рыбу принести?

— Не знаю… Потрогай!

Даут взял дельфина за подмышку грудного плавника; она оказалась горячей. На коже зрели волдыри.

— Странно. Солнце не так уж печёт…

— Он, наверное, болен. Сходи за рыбой!

— Да какая тут рыба! — возмутился Амза. — Его надо в воду столкнуть.

— А если укусит? Сам выбрался, пусть сам и возвращается.

— Ну и дурак!

Амза обошёл брата; стал подталкивать дельфина. Галька расступалась под ногами; было неудобно. Даут молча отошёл и наблюдал. Зверь был длинным, до двух метров, а потому — тяжёлым. Амза тянул его за хвост, за плавники; потом давил на спину и голову; при этом старался не подставлять руку к зубам. Дельфин подобному вниманию не противился; был всё таким же недвижным.

— Зря всё это. Помер он, — заметил Даут, но, сняв рубашку, подошёл помочь.

— Ну, давай же! — приговаривал Амза, вновь и вновь толкая упругое тело.

Наконец, дельфина удалось сдвинуть к морю; едва волна коснулась его плавников, он открыл глаза. Даут, испугавшись, отскочил:

— Отходи! Укусит!

Амза ничего не ответил; снял туфли, отбросил их; продолжил тянуть зверя. Даут, приглядевшись к небольшим красноватым глазам афалины, присоединился к брату.

В полутора метрах от берега вода сомкнулась на спине дельфина; тот оживился; фыркнул из дыхала брызгами, качнул хвостом. Амза стоял вблизи. Смеясь, он поглаживал своего нового друга:

— Ну? А ты говорил, что помер. Жив! Ещё как жив! И будет жить. Ведь так?

— Чего же он не уплывает?

— Подожди! Пусть сил наберётся. Ты пока рыбки принеси.

— Ну, буду я бегать!

Амза, нагнувшись, продолжал гладить голову дельфина. Даут постоял; затем цокнул, вздохнул и зашагал к дому:

— Ладно, подожди. Сейчас принесу. Только отец убьёт, если узнает, что мы рыбой дельфинов кормим!

Зверь тем временем возвращался к осознанности: чаще шевелил хвостом, напрягал плавники. В воде его кожа стала ещё более гладкой.

— Дад, чего это ты его наглаживаешь? — крикнул стоявший у камней старик Ахра Абидж.

— Здравствуйте, — смутился Амза и шагнул к берегу.

— Ну как, упругий, да?

— Да.

— Упругий… — Ахра присел на ржавелую бочку. — Я тоже в молодости трогал дельфина. Их тут много, но к человеку редко плывут. Ко мне приплыл однажды.

Старик усмехнулся; посмотрел на свои исчерченные полосами сапоги, потрогал ноговицы. Амза любил его рассказы, но сейчас боялся продолжения произнесённым словам; придётся слушать Ахру, а так хотелось заняться дельфином…

— Здравствуйте! — поздоровался Даут, на бегу взлязгивая ведром (в нём были две рыбины).

— О… вы его и кормить решили! Что же это, приручаете?

— Ага, — улыбнулся Амза.

Дельфин следующими минутами окончательно ожил. Медленно плавал вдоль берега; не закрывая глаз, смотрел на братьев.

— Интересно, это мальчик или девочка, — заметил Даут.

— Тебе-то что?

— Ну… интересно.

Солнце поднялось над холмами, укрепив день. Облаков не было. Ветер бережно подталкивал волны к берегу. Пахло морем. Со стороны Пицунды выплыли две лодки; за ними следовал баркас. Возле пятиэтажки взвыла бинзопила; затем, в многоголосом крике, умолкла. Над бухтой пролетели две чайки.

Дельфин отплыл от братьев. Амза бросил ему небольшого осётра. Афалина заинтересовался подарком, но вместо того, чтобы съесть его, начал им играть: неспешно подталкивал носом, топил, затем поднимал к поверхности. Осётр вернулся к Амзе. Юноша рассмеялся.

— Значит, не голодный, — Даут приподнял плечи.

Амза, стоя в воде, опять кинул рыбу; теперь подальше. Всё повторилось.

Дельфин оставался беззвучным; отплывал дальше от берега. Возвращался. Играл осётром. Порой переворачивался, вскручивал хвостом ворчащие буруны; иногда же оставлял поверхности лишь загнутый серпом спинной плавник; застывал, открывая ды́хало.

Амза был счастлив; постоянная улыбка утомила лицо. Найти дельфина на берегу, трогать его, затем спасать — это было необычным, радостным делом. Амза представлял, какими словами и жестами расскажет обо всём родителям.

— Не понимаю, зачем он выбрался на берег? — промолвил Даут.

— Не знаю… Наверное, случайно.

Старик Ахра, наблюдавший за братьями, скрутил папироску; скрепил шов языком и закурил. Дым медленно опускался из его носа, путался в седых усах, затем малыми волнами расплывался по сторонам.

Подаренная афалине рыба, наконец, утонула.

— Амза, пора идти. Мама будет ругать.

— Да… Но ведь он не уплывает. Когда ещё удастся так постоять?

— Он может тут до вечера плавать… Нам пора. Пошли!

Даут вышел на берег; опустившись на гальку, стал вытирать ноги, затем одел чувяки. Амза вздохнул; возвращался он спиной, чтобы дольше наблюдать за диковинным другом. Дельфин, заметив, что его покидают, замер. Всё также беззвучно смотрел на Амзу; нырнул и вскоре показался с потрёпанным осётром на носу.

Амза угрюмо подошёл к брату; не просушивая ног, обулся. На лбу выказал морщины. Движения юноши были резкими, выдававшими раздражение.

— Ладно тебе, не расстраивайся, — улыбнулся Даут.

Дельфин подкидывал рыбу; ловил её, окунал; смотрел на уходивших спасителей. Ахра остался курить — уже вторую папиросу.

Едва братья вышли на дорогу, Амза подпрыгнул:

— Да!

— Что?

— Мы видели дельфина! — почти крикнул юноша; ухмыльнулся, потом вовсе рассмеялся. — Кто ещё видел дельфина так близко, а? Никто! А мы его даже трогали, гладили! Ведь это… ноздрю на макушке видел?

— Ноздрю на макушке?

— Именно! Надо будет всем рассказать!

Амза, довольный случившимся, бодро раскидывал руки; палкой обдирал крапиву, отпинывал камни.

Подул ветер. Возле солнца скромным сопровождением проявились худые облака. От мыса чаще взлетали чайки — они торопились к рыбачившим вдалеке баркасам. Во дворе Батала Абиджа, соседа семьи Кагуа, залаяли псы.

Утомлённая зимней влагой, зелень, наконец, окрепла и теперь ширилась пахнущими соцветиями. Вдоль заборов растягивались десятки оттенков красного, жёлтого, синего — словно бы художник, готовившийся раскрасить штакетники, разложил себе в удобство ароматную палитру. Во дворах зацвела неприметная шелковица.

Воздух, ещё не разгорячённый, был прозрачен.

Ближние горы, густые и взлохмаченные, казались состриженной с гигантских овец шерстью — зелёной, с чёрными жилками теней. Лишь редкие холмы нарушали этот образ своими залысинами земляных обвалов. Над ними, взмятое и осветлённое, застыло облако. Дальше, к северу, дремали горы Кавказа — одна гряда за другой; чем дальше и выше стояла гора, тем бледнее был её образ. В вечернем свете они обращались тёмными недвижными тучами.

— Отец не рассказывал о своём знакомстве с дельфинами? — спросила за ужином Хибла.

— Нет, — Амза удивлённо посмотрел на Валеру; тот ухмыльнулся, однако, ничего не сказал.

— Дай мне ахул, — попросил Даут.

— Вот, — Амза протянул брату ковшик.

— Не удивительно. Оно было не очень приятным, правда? — Хибла обратилась к Валере; тот вновь лишь ухмыльнулся. — Отец тогда работал на морзверзаводе в Новороссийске.

— Хорошее название, — заметила баба Тина.

— Было это в шестьдесят третьем…

— Шестьдесят первом, — поправил Валера.

— Соли не хватает, — прошептал Даут.

— Они тогда рыбу ловили. И дельфинов.

— Как это?! — воскликнул Амза; перестал улыбаться, отказался есть и лишь смотрел на мать.

— Да. Тогда это было всюду. Причём — на высшем уровне! С них изготовляли шкуры и… что-то, вроде рыбьего жира.

Хибла взглянула на мужа, надеясь, что тот закончит или поправит её рассказ; однако Валера молча ел варёную кефаль, запивал вином и, кажется, не слушал того, что говорила жена.

— Выходили на лодках; на катерах. Окружали дельфинов неводом и толкали к берегу. Так вытаскивали из моря — по несколько тысяч! Те ещё были живы; всех сразу не могли обработать, так что большинство сутками лежали на месте и… умирали.

— Не представляешь, какого это! — произнёс Валера; провёл ладонью по лысеющей голове; отодвинул пустую тарелку. — Я тогда с прочими рыбаками жил над морем. Это было хуже любой пытки! Они ведь там издыхали под солнцем и целыми днями, без перерыва кричали. Тысячи дельфинов! Весь берег был покрыт их серыми тушами. Шум — хуже шахтенного!

— Это… ужасно! — Амза качнул головой.

— Ещё бы! Мы не высыпались; болела голова, до драк бывало…

— Он не о том, — улыбнулась баба Тина.

Валера умолк; закурил; сложил на животе ладони и уныло посмотрел на курятник.

Уже вторая неделя, как они перешли из апацхи — за стол во дворе. Ночи были прохладными, но приятными из-за пришедшей сухости. На тёмно-фиолетовое небо выпадало всё больше звёзд.

— Баська! — вскрикнул Амза. — Уйди!

Пёс поставил передние лапы к юноше на колени, крутил хвостом и жадно наблюдал за тем, как ломти кефали на вилке поднимаются к человеческому рту. Амза рассмеялся подобному вниманию. Поворчав, угостил Басю.

Засыпая, Амза думал о дельфине. «Интересно, почему он молчал. Те дельфины, которых ловил отец, кричали, а этот ничего не сказал. Странный. Может, немой?» Потом Амза обеспокоился, вообразив, как после его ухода кто-то ещё, например Мзауч, мог спуститься к ослабленному зверю: так же трогал его, предлагал рыбу. Юноше хотелось быть единственным.

Следующим днём семейство Кагуа выехало на арху. Работа ожидалась нетрудная, но скучная. Выделенный им участок граничил только с грузинскими пашнями — говорить на обеденном отдыхе будет не с кем.

Пахло пробудившейся землёй. Валера любил это запах. Выйдя из машины, он шире вдохнул; потом, склонившись, положил на мягкую траву ладонь, словно бы прислушивался к сердцебиению поля. В небе пролетел тёмно-бурый канюк. Заворачивая к югу, он громко и гнусаво замяукал.

Кукурузу нужно было засеять в один день, чтобы назавтра вернуться к рыбалке.

Даут поднял из сарая дедовский плуг; тряхнул его от годовой пыли; как и в прошлую весну, ощупал подгнившую ручку, вздохнул и наказал себе летом её заменить. Амза, тем временем, привел от Турана быка. Туран был старшим братом Хиблы и трудился в километре от участка Кагуа.

Проверяя пальцем лезвие плуга, а потом и постукивая по раме, Валера улыбнулся. Никто этого не заметил. Тогда он усмехнулся и, цокнув, мотнул головой.

— Чего это ты? — удивилась Хибла, пальцами просматривавшая мутно-жёлтые зёрна.

— Да… Анекдот вчера Сашка рассказал.

— Ну?

— Чего?

— Рассказывай, чего!

— Значит так, — Валера отвлёкся от плуга; достал из кармана папиросу; закурил; не выдыхая, но выпуская дым в словах, сказал: — Повздорили в селе два друга.

— Абхазы? — уточнила баба Тина.

— Причём тут это?

— Сейчас всё причём. Тем более это.

— Ну, значит, повздорили два друга-абхаза. Один разгорячился, ружьё схватил и друга своего, значит, застрелил.

— Хороши друзья, — вскинув руку, улыбнулась Хибла.

— Хороший анекдот, — нахмурилась баба Тина.

— Тогда уж, это были грузины!

— Дайте закончить! — возмутился Валера и сразу же продолжил спокойным слогом: — Из района приехала милиция. Стали разбираться. Всё было ясно. Убийцу забрали.

— Ну! — крикнул Амза быку, качнувшему головой и едва не задевшему юношу рогом.

— А заодно конфисковали у всех ружья. Тогда Мзауч и сказал: «Вот дурак! Зачем он его из ружья стрелял? Лучше бы мотыгой прихлопнул! И нас бы, заодно, от мотыг избавил!»

Хибла качнула головой; Даут чуть улыбнулся. Валера в последнем слове рассмеялся; но увидев, что другие равнодушны, умолк; вздохнул и возвратился к лезвию.

Для начала пришлось вспахать лежалую землю. За плугом неторопливо шла Хибла — бросала во вспоротую почву семена кукурузы, а с ними — фасоль, чтобы она вилась вверх по соседке и не требовала к себе вкапывать опорные дощечки.

Баба Тина наблюдала за посадкой с бревна, уложенного возле худой изгороди; ломала пальцами семечки да поглядывала на густые мотки зелени, под которыми укрылись ближние холмы.

Вспахав и засеяв участок, Валера приладил к быку ачалт; на неё вскатили десяток крепких валунов. Впереди, ведя быка, шагал Даут; Валера же смотрел, чтобы ачалт не сбивался и шёл по засеянным грядам — так земля выравнивалась.

Амза помогал отцу, однако был невнимателен. Он видел, как продавливаются сухие комья, слышал, как шелестит плетень, однако думал о дельфине. В противоречивом порядке вспоминал минуты их общения. Амза не помнил, каким был зверь на ощупь. Говорил себе: «упругий, сухой», но в этом не было помощи. Захотелось вновь прикоснуться к нему; погладить, обрызгать водой.

Солнце, покинувшее прохладу гор, вышло на пустынное покатое небо. Мужчины легли под чинарой для отдыха. Тени хватило каждому. Хибла вынула из багажника корзину с мацони, сушёной рыбой, ахачей и лавашем. Обед был неспешным; тело нехотя принимало пищу и призывало вздремнуть. Проспав десять минут, Амза взбодрился.

В стороне отдыхали грузины.

— А где вино? — удивился Валера.

— Ничего. Дома выпьешь, — ответила Хибла и поставила мацони ближе к мужу; тот в недовольстве дёрнул пальцами.

Валера теперь ходил с животом. Голова теряла волосы; те, что остались, были седыми. Брился редко — уже не стеснялся седой щетины. По плечу его тянулся шрам — память о войне; когда немцы спустились в Абхазию, Валера был в Псху. Пришлось оставить село и прятаться в горах; многие ушли в Гудоуту; прочие — ловили врага потемну или в тумане: мучили, уносили в лес и отдавали шакалам. Немцы ждали, пока их флот пробивался к Сухумскому порту; отстреливали горцев. Застигнутый постовыми, Валера бежал через кусты, прыгнул в Бзыбь; старое дерево острым суком раскрыло ему плечо. Он должен был умереть, однако выжил. Амза никогда не спрашивал у отца про войну. Родители не рассказывали про те годы; молчали о свадьбе, о том, почему уехали из Ткварчала. В ноябре для Валеры начнётся пятьдесят восьмой год.

Отдохнув, все возвратились к работе. Нужно было закончить с ачалтом и складывать инструменты в сарай. Баба Тина поднялась с бревна; постояла, затем вдруг пошла вдоль пашни. Зная, что у матери днём болят ноги, Валера удивился:

— Куда это ты?

— Ну… Как говорила моя бабка, чем даром сидеть, лучше попусту ходить!

К пяти часам семья Кагуа закончила посев своего участка, благо тот был небольшим (если сравнивать с соседними — грузинскими).

Вечером Амза и Даут вышли на берег, чтобы перед завтрашней рыбалкой проверить лодки и сети. Братья, смеясь, перекидывались камушками — показывали дальний замах, но бросали, конечно, мягко.

— Смотри! — вскрикнул Даут, указав на море.

Амза обернулся и замер; затем рассмеялся. В пяти-шести метрах от берега плавал их вчерашний знакомец. Его было не просто заметить — он всплывал лишь спинным плавником и макушкой; к тому же море волновалось. Когда Амза подбежал к воде, дельфин показался весь и дёрнул головой, словно ребёнок, признавший своё поражение в прятках.

— Что ты здесь делаешь? — крикнул ему Амза.

В нём было ещё больше счастья, чем вчера. Он не мог устоять — то ходил вдоль извилистого прибоя, то бегал, заметив, что дельфин следует за ним. Даут сидел возле лодок и, кажется, не заметил, что лицо его тоже напряглось улыбкой.

— Ты теперь каждый день будешь ко мне приплывать, да?

Афалина был подвижен; Амза вдруг засомневался, тот ли это дельфин, однако, разглядев на плавнике знакомые потертости, а на боках — прежние шрамы, успокоился.

Он играл с морским зверем, как с собакой. Бежал; останавливался; продолжал бежать; дельфин повторял его устремления. Потом Амза падал, замирал; тогда дельфин подплывал к берегу, до каменистой мели, и беспокоил носом воду.

Наконец, юноша заломил высокие паголенки, снял сапоги, сложил портянки и, заворачивая брюки выше колен, вошёл в воду.

— Осторожней! — окрикнул его Даут.

Амза не ответил. Сейчас он испугался своих действий. «Всё же это зверь, хищник…» Тем не менее, сделал ещё три шага. Дельфин наблюдал за тем, как к нему приближается человек; качнул хвостом и медленно отплыл в сторону.

— Ну и чего ты боишься? — Амза вновь улыбнулся и вытянул вперёд руки.

Со спины донёсся громкий лязгающий лай. Это Бася, завалившись на повороте в гальку, выскочил на пляж.

— Баська! — обрадовался Амза. — Давай сюда! Я тебя познакомлю с новым другом!

Пёс, проскочив мимо Даута, зарылся лапами перед сухой палкой, опустил голову; приблизился к юноше; залаял ещё громче; запрыгал, но в воду войти не решился. Он отбегал всякий раз, как малые волны шумно переворачивались возле его мордочки. Вдруг Бася замолк; замер; настороженно присел — он увидел дельфина. Амза рассмеялся такой перемене.

Даут, вздохнув, продолжил работу: просматривал сети, надавливал на затычки в корме.

— Как же мне тебя назвать? — прошептал Амза. — Может, Эт-ных? Нет. Слишком уж… официально. Знаю! — вскрикнул юноша — так, чтобы его услышал брат. — Я назову тебя Бзоу!

— Бзоу? — удивился Даут.

— Да! По-моему, хорошее имя для дельфина.

— А если он — девочка?

— Девочка?.. Не знаю даже… Нет! Наверняка — мальчик!

Дельфин плавал дугами вдоль берега. Был игрив, но приблизиться к себе не позволял. Чуть брызнул на Амзу. Тот рассмеялся и ответил тем же. Тогда Бзоу брызнул сильнее. Началась подлинная буря. Бася недвижно наблюдал за тем, как его хозяин горстями поднимает воду к диковинной рыбине, как та в ответ размахивает головой, и, кажется, не мог понять происходившего. Он был задумчив и молчалив.

Даут сложил сети в лодку; взглянул на опускавшееся к Пицунде солнце.

— Интересно, ему тоже нечем заняться? — крикнул он брату.

— Что?

— Или у него нет семьи и друзей? Он уже час с тобой тут крутится; а ему, как и тебе, наверняка, нужно бы работать…

— Ты, как бабушка.

— Причём тут это? — нахмурился Даут. — Вечер всё-таки. Когда мы пришли, он уже был здесь… Странный…

— Я ему жизнь спас…

— Мы.

— Ну мы. Вот он к нам и пришёл. Поблагодарить.

Амза дождался, пока просохнут ноги; затем стал обуваться. Заметив это, Бася оживился; отступил тихим шагом. Выбравшись к дороге, осмелился залаять; и поскольку молчание его было долгим, лаял он громко, с усилием — на бегу, расшатывая головой.

Бзоу приблизился к берегу; плеснул несколько раз и ждал ответа.

— Прости. Мне пора, — попрощался с ним Амза.

Дельфин смотрел на спины людей; ещё дважды ударил по воде хвостом; наконец, уплыл.

— Ну? Чего встали?! — кричала утром баба Тина; она только что покормила кур и петуха, а теперь выгоняла их гулять по саду — клевать змей, если те вдруг объявятся.

Амза пил кофе, ел лобио с лавашем и осматривал двор. Дом был небольшим, но в его четырёх комнатах без тесноты и недовольств умещались все Кагуа. Одну комнату даже оставили для гостей. Дом стоял на восьми крупных тёсаных камнях; поверх них было уложено дубовое основание, дальше — подняты каштановые стены. В прихожую вело грубое, вылитое из бетона крыльцо. В зазор между полом и землёй часто ходили куры; нередко туда забирался Бася или кот Местан — оба прятались, нашкодив; ещё ребёнком этот лаз любил Амза; там пачкал и рвал себе одежду.

Перед домом была веранда; на ней — два стола. За одним из столов сейчас сидел юноша. Крыша веранды была дощатой — от дождя и ветра; стен не было — только широкая изгородь из «турецких часиков»; росли они плотно, а потому в жаркие дни оставляли приятную тень. Пол, не укрытый, был земляным.

С правого бока к дому пристроили апацху. Баба Тина прошлой неделей возобновила в ней лежанку — как некогда её родители, тёплыми ночами она спала возле котлов и костровища. За апацхой были грядки.

Перед домом, за верандой, росла мушмула — в семи деревьях. Тут же росли лимон и фейхоа. Ближе к Валериному «Запорожцу» стояла широкоплечая чинара — под неё иногда для дрёмы ложилась Хибла. За чинарой, возле забора, росла алыча; тут же возле ацы поднимались трёхметровые ацюаны. На них после сбора урожая вывешивали сушиться кукурузные стебли (в зиму ими кормили скот). У семьи Кагуа скота не было, и чалу они отдавали Турану, брату Хиблы. Аца, как и дом, была приподнята от земли, но не для тепла, а для сохранности от крыс. В этот промежуток так же наведывались куры, Бася, Местан и маленький Амза.

За алычой, напротив апацхи, была душевая; от неё начиналась тропинка к туалету и тропинка в небольшой сад с мандаринами и персиками (изгородь там обвалилась, однако её укрепило, затянуло лавром).

Со стороны калитки у дома стоял длинный стол — для обедов; тут же были будка и курятник. У ворот росла низкая пальма. За домом скрылся долгий и сумрачный сарай; возле него — семейное кладбище; тут лежали муж бабы Тины, её брат и же мать Валеры (отец его лежал в Ткварчале).

Валера вышел раньше сыновей. Сегодня его ждали на баркасе. Кагуа работали для местного рыбзавода, но частным промыслом не пренебрегали.

— Чего тебе? — улыбнулся Амза.

Местан вспрыгнул на стол; зная, что его могут наказать, замахал хвостом и пригнулся — готов был при опасности умыкнуться. Амза коту обрадовался. Подставлял ему нюхать пальцы и смеялся, когда тот пытался их облизать.

— Рыбы у меня нет. Приходи на ужин. Ну? Видишь? — юноша предложил Местану свою миску. — Тут только фасоль, да петрушка всякая. Тебе такое не понравится.

Слушая человека, кот расслабился, уложил хвост вокруг стакана, зевнул. Подошедшая сзади Хибла ладонью снесла его на землю, словно сор стряхнула. Местан в неожиданности мявкнул; свалился на траву; замер. Хибла прошла дальше; тогда кот сел и принялся тереть мордочку лапой.

Братья отплыли, когда солнце высветило округу (к июню они уже не позволят себе выходить так поздно — опасаясь дневной жары, будут готовиться затемно). Вода в бухте была прозрачной, но глубина нарастала слишком быстро, и в трёх-четырёх метрах от берега не удавалось разглядеть дна.

Вслед за Кагуа на пляж вышли Феликс и Мзауч Цугба. Мзауч — ровесник Амзы; семнадцать лет. Феликс — на год младше Даута; двадцать три. Абхазы Лдзаа не любили братьев Цугба. Те чаще общались с грузинами; были завистливы и, поговаривают, случалось им обманывать сельчан. Однако нелюбви этой никто не оглашал.

Солярка была дорогой; рыбаки брали мотор только для неожиданных надобностей, в прочем вынужденно гребли вёслами.

Братья Кагуа плыли на двух лодках, с малым промежутком. Выйдя из бухты и распределив сеть на две кормы, они стали расходиться; при этом наблюдали, чтобы, опускаясь в воду, она не спутывалась. Когда, прогремев, выпали деревянные буйки, нужно было плыть дальше — растягивать вторую сеть; потом стоять вблизи — из опасения, что баркасы или прогулочные катера по невнимательности скрутят её, порвут. Кроме того, уже несколько лет случалось, что сети здесь пропадали. Говорили о грузинских рабочих с рыбзавода, но доказательств никто показать не мог. За первую сеть не беспокоились — с этого края в бухту никто не заходил, а вор выйти на показ не решится (тут всё видно, открыто).

Бася сидел в лодке с Амзой. Он кратко перебегал от кормы к носу и обратно. При этом останавливался у борта, вглядывался в воду, словно подозревал увидеть там добычу. Иногда лаял; размахивал хвостом; топал передними лапками. Амза, наблюдая за псом, улыбался. Ещё более забавным Бася становился, когда рыбаки, каждый со своего конца, затаскивали в лодку сеть и тут же высвобождали из неё пойманную рыбу. Видя это, пёс неистовствовал: подпрыгивал, бегал, лаял, кидался к улову, ворошил его лапой, потом затихал, но, отдохнув, продолжал взволнованно гавкать. За такое поведение Амза на рыбалке называл Басю Капитаном. И в самом деле, могло показаться, что его лай — это грубые команды нерасторопным и неловким в движении матросам.

Растянув обе сети, братья Кагуа сейчас дрейфовали так близко друг от друга, что борты их лодок изредка соприкасались тихим ударом. Даут ловил рыбу удочкой. Солнце было в расцвете, но жар его оставался весенним — мягким, приятным. Облака, редко и неровно разложенные по небу, были почти недвижны; порой собирались широким проспектом, но чаще разрывались в худые лоскуты. Ветер, утомившись от зимней работы, был слабым; прилетал вдруг из голомени, потом дремал на берегу; минутами позже уныло возвращался, неся попутно запахи хвои и земли. В остальном пахло морем, но ненастойчиво — не так, как летом.

— Смотри! — вскочил Амза, придерживая панаму.

— Что?

— Там! Бзоу!

Недалеко от лодок показался чёрный плавник.

— Бзоу! — громче крикнул Амза. — Плыви сюда!

— Может, это другой дельфин.

— Нет. Это Бзоу. Я уверен…

Дельфин подплыл к лодке. Поначалу пропал в зеленоватой воде, потом снова поднялся и теперь выставил мордочку.

— Бзоу, — Амза смеялся и повторял имя своего друга. — Бзоу!

Разглядев у зверя боковые шрамы, юноша уже не сомневался, что это был именно Бзоу. Амза протягивал ему руку; афалина приближался, но дотянуться до себя не позволял, выдерживал ровную дистанцию в полметра-метр.

Бася притих. Спрятался за борт и боязливо выглядывал из-за него; оставив капитанский норов, он теперь молчал.

Даут наблюдал за братом, но от рыбалки не отвлекался и вскоре вырвал из моря уже вторую барабульку. Заметив это, Амза позвал:

— Даут!

— Нет! — брат всё понял.

— Ну! Неужели тебе жалко?! Нужно угостить!

— Нет.

— Даут!

— С ума сошёл….

Даут кинул рыбёшкой в Амзу; затем, испугав афалину, шлёпнул по воде вёслами — показал, что решился отплыть подальше, однако после двух гребков остановился, вновь поднял удочку.

Бзоу, покачиваясь в волнах, смотрел на человека. Амзе было необычным такое внимание; он даже перестал улыбаться. Подумал, что глаза у дельфина устроены диковинно — неудобно вырезаны по бокам, почти у самых кончиков рта; и всё же, выпуклые и округлые, смотрели на него одновременно, в отличие от тех же куриных. Сравнение афалины с курицей рассмешило Амзу.

— Да… — он ещё больше навалился на борт; лодка накренилась; барабулька зашелестела по наклону; за ней — бутылка с водой, брезент, палки, топорик.

Бася испугался, зашаркал когтями об алюминиевое дно; дельфин с интересом посмотрел на пса. Бася уткнулся в борт, снова замер.

Юноша, в улыбке закусив нижнюю губу, старался запомнить образ Бзоу, чтобы в следующий раз признавать того без сомнений. От глаз дельфина к боковым плавникам падали две чёрные полосы. Лоб, на котором треугольником сходились тёмно-серые оттенки, казался чересчур массивным. Гладкая, плотная кожа отражала солнце множеством вспышек. В приоткрытом рту просматривался ровный, будто искусственно высаженный полуовал маленьких зубов с одинаковыми широкими промежутками.

Дельфин мотнул головой; юноша откинулся назад, но брызги всё же вымочили его панаму. Лодка раскачалась. Бася вскочил; страшно, но бежать некуда; прошлось вжаться под кормовую скамью, за уложенный в брезентовую сумку мотор.

— Что же ты?! — Амза провёл ладонью по лицу. — Разве так ведет себя капитан в бурю?

Пёс не отвечал. Бзоу продолжил брызгаться, издал краткий свист.

— Значит, всё-таки ты можешь говорить! — обрадовался Амза. — Что же молчал?

Смеясь и не смущаясь вымочить одежду, юноша принялся обеими руками загребать на дельфина воду. Тот разбивал атаки носом, подставлял раскрытый рот. Даут, отвлёкшись от рыбалки, улыбнулся происходящему; но вскоре нахмурился — завидел, что к ним приближаются лодки братьев Цугба.

Игра становилась всё более шумной и мокрой. Дельфин нырял под лодку; выплывал с разных сторон, плескался и тут же прятался.

— Угостить тебя? — Амза показал барабульку. — А? Хочешь?

Дельфин отплыл. Приблизившись, вновь обрызгал человека; посмотрел на болтающийся хвост рыбы (Даут успел её оглушить). Амза бросил барабульку в воду. Бзоу нырнул ей в след; поймал её на нос; всплыл с ней и точным кивком забросил её назад, в лодку. Так повторилось дважды.

— Не понимаю! Что ты ешь, если тебя барабулька не устраивает?

— Может, дельфины водорослями питаются? — спросил Даут.

— Ну да…

— Эй! — позвал Мзауч.

Амза надеялся, что братья Цугба пройдут стороной. Не желая приветствовать их словами, лишь поднял руку и кивнул.

— Чем это вы тут занимаетесь? — спросил Мзауч. — Показалось, что… Да вот он! Как же… Феликс! Смотри! — крикнул он подплывавшему брату.

Амза вновь бросил рыбу — хотел показать Цугба, что ему удалось сдружиться с водным зверем. Как и раньше, Бзоу толкал барабульку, терял её, поднял на нос и, приблизившись к лодке, возвратил хозяину — юноша в довольстве поймал рыбу налету.

Мзауч рассмеялся такому номеру. Потом, однако, посуровел. Амза усмехнулся этой перемене. «Завидно?»

— Ты чего это, с ума сошёл? — Мзауч широко поднял руку; легонько ударил себя по голове; потом зацокал. — Дельфину кормишь улов! Твой отец узнает, будет рад? Или он так же поступает?

— Не твое дело — о моей семье говорить, — возразил Амза. — У тебя есть своя, вот о ней думай.

Даут оставил удочку; встал, но, как и Феликс, слушал разговор молча; не в их чести было мешать словам младших. Дельфин, тем временем, начал брызгаться; это было некстати. Мзауч рассмеялся, видя, как на его знакомца летят брызги:

— Э! Да он над тобой издевается!

— Он со мной играет. Ему нравится брызгаться.

— Ты уже знаешь, что ему нравится? Ты точно сошёл с ума! Смотри… Пока этот хитрец тебя отвлекает, его дружки порвут ваши сети и съедят вашу рыбу. И поделом! Потом поймёшь, что сглупил. Или не поймёшь…

— Ты просто завидуешь! — усмехнулся Амза.

Юноши говорили стоя; в слабых, но частых волнах им приходилось изгибаться, чтобы успокоить и не подтопить лодку; казалось, что они, говоря, пританцовывают. Бзоу перестал брызгаться и теперь плавал между лодок, поглядывал на чужих людей, нырял.

Солнечный жар окреп. В километре южнее проплыли два баркаса; на одном из них сейчас был Валера Кагуа. Над кильватером шумным и меняющим форму облаком летели чайки.

— Завидую? Тебе? Это чему же?!

— Тому, что у тебя, как у всех, только собака, кошка и ещё пара червей в огороде. А у меня есть дельфин. Такого друга у тебя нет и не будет.

Мзауч промолчал; только махнул рукой.

— Ведь так, Бзоу? — Амза улыбнулся подплывшему афалине; бросил ему потрепанную в игре барабульку.

— Бзоу?! — крикнул Мзауч; излишне громко засмеялся и спросил: — Это ты его так назвал?

— Да.

— Всё понятно. Поплыли, Феликс; говорят, сумасшествие заразно.

Даут продолжил рыбалку. Амза вскоре забыл неприятный голос Цугба — вновь играл с Бзоу. Смеялся, брызгался. Барабулька измочалилась и утонула. Ветер ослаб и был едва ощутим.

Когда братья Кагуа решили плыть к сетям, Амза поднял со дна весло; дельфин испугался — мгновением втянулся в воду; затем появился в стороне и отказывался подплывать.

— Ты чего? — смеялся Амза. — Это весло! Смотри, у меня есть ещё одно. И у Даута тоже есть вёсла!

Бзоу плыл невдалеке. Изредка заныривал; исчезал на полминуты, но потом возвращался. Порой братья видели, как под лодкой мощным потоком проносилось серое сгущение (однако волны не появлялись — не было даже малой качки).

Афалина наблюдал за тем, как рыбаки вытягивают сеть, как высвобождают из мелкой ячеи рыбу. Даут опасался, что дельфин станет мешать, однако тот был аккуратен в своих движениях.

Часом позже Амза распрощался с морским другом, выпрыгнул на берег.

В последующие дни Бзоу неизменно сопровождал Кагуа к рыбалке, игрался. В приближении баркасов или туристических катеров уплывал, но обязательно возвращался. Амза был счастлив этим.

Весна теплела. Зацвело киви: его изгибающиеся, уложенные по изгороди лианы раскрыли одинокие цветки из шести белых лепестков, в центре которых вытягивалось сплетение множества пёстрых проволочек.

Амзе нравилось, обогнув рыбзавод, гулять вдоль берега. Подходя к границе села (в двух километрах отсюда начиналась Пицунда), он возвращался. Перед пляжем росли высокие сосны. Некоторые были причудливо согнуты, казались калеками. Иные сосны по всему стволу сохранили только сухие культяпки, но зеленели к расставленной макушке. Другие, ветвистые, спускали покатые лапы к земле — проходя под ними, приходилось наклоняться. Роща была густо стянута подлеском: лозняком, лавровишней.

К маю здесь уже не было тишины. Шумели море и деревья. Кроме того, осатанелые, кричали сверчки, кузнечики; при долгом внимании удавалось распознать отдельные голоса: кто-то быстро и отрывисто кряхтел, кто-то стрекотал, кто-то поскрипывал, торопливой бранью ссорились сотни гнусавых гусей — всё это несмолкаемой лезгинкой соединялось в единый шум то ли гогота, то ли кваканья.

— Амза! — позвала баба Тина.

Юноша вышел из дома. На веранде сидели бабушка, Хибла и гости: Марина, Хавида Чкадуа. Они пили кофе (выпив, разбалтывали по стенкам гущу, переворачивали чашку на доску — оставляли стекать для гаданий).

— Да, нанду, — уныло отозвался Амза.

— Я давно хочу поговорить, но всё забываю. Садись, — баба Тина указала внуку на пустой стул.

— Местан! — Хибла отошла покормить кота. — Арах уай, Местан! Иди сюда! Местан! — Она вытрясла ему в миску остатки обеда.

Кот, задрав хвост и довольно мяукая, прибежал от чинары; попутно обтёрся боком о синюю юбку Марины и, прежде чем забраться мордочкой в миску, стал виться в ногах Хиблы.

— О чём ты, нанду?

— О дельфине. Ты уже неделю, как с ним…

— Да… Разве это плохо?

— Не знаю. В нашем селе такого прежде не было. И в других сёлах тоже. Может, и не плохо, но! — Баба Тина каждую фразу сопровождала особым изгибом или взмахом правой руки; левая рука лежала на колене, если бы и она поднялась, это бы означало долгий и страстный разговор. — Я скажу только то, что мне говорила мать: «Собаку ласкай, но палку не бросай!» У зверя, тем более такого, могут быть свои… причуды. Никогда я не пыталась тебя заторсовать! Ведь так?

— Так.

— Вот и сейчас. Я, золотой мой, советую, а не указываю. Ты и сам умненький мальчик. Я тебя позвала, чтобы ты выслушал Марину. Расскажи ему.

— Ну… ты ничего не думай, — улыбнулась Марина. — Только я недавно слышала не очень приятное. Это всё Цугба. Скорее всего, Мзауч. Начал смеяться над тобой, говорил с друзьями, что ты считаешь себя Сасрыквой, что нашёл себе морского Бзоу и зазнался…

— Это пока не страшно! — вмешалась баба Тина. — Пусть говорит! Где большое болото, там и лягушек много! Только смотри, чтобы другие не стали над тобой смеяться. Пока что не поверят Мзаучу. Придут к тебе спрашивать. Ты им отвечай правильно!

В тишине Амза встал; поблагодарил бабушку за совет и, чувствуя, что лицо сводит напряжение, поднялся в дом.

— Да… — промолвил Даут, стоявший возле окна. — Я всё слышал. А ты красный весь!

Амза не ответил; лёг на кровать к стенке. Ему были неприятны слова Мзауча; хотелось тому отомстить. Встать; прийти к нему во двор; не здороваясь, сказать, что он поступил хуже шакала — тот скалится перед врагом, в глаза, а Мзауч всякое болтает издали, спрятавшись за стены, как мышь, грызётся в углу своего подвала. Амза сжал кулак, но вскоре успокоился, решил, что случившееся — глупости. Главное было в том, что Бзоу согласился к настоящей дружбе. Дельфин так не повёл бы себя — не стал бы сплетничать; просто облил бы водой. За таким предположением Амза улыбнулся. «Сасрыква? Почему бы и нет!»

Однажды Амза, рыбача с отцом (Даут сменил Валеру на баркасе), надел широкую в полях шляпу; она была неудобной, однако в этот день, по задорному настроению, юноша решил сменить скромную панаму убором поярче. Валера шутил над сыном, когда тот, наклоняясь за сетью из своей лодки, ронял на воду шляпу. Амза отвечал таким же довольным смехом. От солнечного тепла, мягкого ветра, высвеченных клубов зелени на берегу жизнь казалась чудесной, достойной радости.

В бухте были ещё четыре рыбацкие лодки. На пляже, гавкая, бегал Бася — сегодня он опоздал к отплытию и ругался на не дождавшихся своего капитана хозяев.

Вскоре показался Бзоу. Он вынырнул в тридцати метрах восточнее; потом — западнее. Так, плавая под лодками, он объявлялся с разных сторон и всякий раз — ближе. Валера, редко говоривший с сыном о дельфине, молчал. Казалось даже, что он ничего не замечает.

Кагуа гребли дальше, чтобы растянуть вторую сеть.

Амза, сбросив шляпу, улыбался. Руки, притягивая вёсла, напрягались; спина вспотела, частое дыхание ширило грудь. Хотелось грести мощнее, напористее. Нужно было употребить всю, собранную в мышцах силу, в зреющей усталости ощутить себя могучим, живым.

Амза опередил отца и теперь плыл наедине с Бзоу — в нежной воде было видно, как скоро опускается и поднимается его хвост, как шевелятся грудные плавники. Взопрев и разгорячившись, юноша захотел искупаться.

Остановившись, Амза встал.

— Ну что, мордаха? Пустишь меня? — обратился он к дельфину.

В ответ Бзоу прокряхтел что-то странное и спешное.

— Ну, брат, у тебя и голосок! Надеюсь, моя невеста не будет так говорить. Смотри-ка, что у меня есть!

Амза поднял со дна шляпу, однако вынужден был тут же укрыться от множества брызг — Бзоу дёрнулся в сторону и пропал в воде.

— Ты чего это? Шляпа, что ли, не понравилась? — удивился Амза.

Бзоу вернулся; замер у поверхности, показывая только спинной плавник и глядя на друга прикрытыми глазами. Амза стоял недвижно; потом, усмехнувшись, взмахнул шляпой. Бзоу исчез. Так повторилось ещё дважды.

— Да… Видимо, шляпа, действительно, ужасная, — промолвил юноша.

— Это тебе дельфин сказал? — спросил подплывший отец.

— Да.

— Значит, не такая уж глупая, твоя рыба, — улыбнулся Валера, прикуривая. — Если б он ещё и вино пил, нам бы с ним нашлось, о чём поговорить.

— Ещё бы! — воскликнул Амза; крутанул прочь шляпу и, смеясь, упал в воду.

Позволив в присутствии отца лишь краткое купание, он вскоре поднялся в лодку; нужно было тянуть сеть. Афалина плавать с юношей не захотел — держался поодаль.

— Да… — говорила вечером баба Тина. — Ты знаешь, золотая, отца своего я любила и ни в чём его не виню. Он тут что? Такие были обычаи.

Марина, соглашаясь, кивнула. Хавида, вылавливая на тарелке последние кубики кучмача, вздохнула.

— Да, девочки, у нас, всё-таки, тогда были дикообразные законы! — Тина подняла правую руку; левой гладила болевшее колено. — Но я никого не виню. Не держал бы меня отец, так было бы у меня больше детей. Вон! У сестёр — по пять-шесть, а у меня один, Валерка. Повезло ещё, что Антон настоял; отец ведь и его не хотел в семью пускать! Тогда что… только советскую власть начали объявлять. Дикообразные были законы. Чтобы тогда, как сейчас, мальчик с девочкой запросто ходил и даже о чём-то говорили?! У-у! Что ты! Не было такого! — баба Тина выставила правую ладонь, закачала головой.

Она часто говорила об отце и старых обычаях. Все наперёд знали её жалобы, однако не перебивали — слушали.

Амза, положив на стол голову, наблюдал за тем, как крадётся вдоль турецких часиков курица. За ней, от собачьей будки, поглядывали товарки (лежавший с ними Бася происходившим не интересовался, дремал). Квочка ступала тихо, боясь поднять с травы малый шорох. Голова её, как и всегда, не знала покоя — разворачивалась, наклонялась, выставляя вперёд то один глаз, то другой. Поднятая лапка сжималась, а затем, опускаясь на землю, медленно распрямлялась. Впереди, в руке у Марины был обрезок хлеба. Курица шла неспешно, но верно. Обойдя ноги Хавиды, присмирев, когда на столе упал пустой стакан, квочка пригнулась и теперь ступала ещё медленнее. Амза улыбнулся. Ожидавшие в стороне курицы заволновались, но молчали — наблюдали за подругой. Квочка подкралась к синей юбке; Марина говорила и в одном из слов приподняла руку с хлебом, однако потом возвратила её на колено.

— Э! — крикнула баба Тина, заметив, что под столом засела курица.

Словно бы уразумев, что её обнаружили, квочка выпрямилась; дёрнула клювом в хлеб — да так, что чуть щипнула Марину за палец, и тут же, широко раскидывая свои гнутые ноги, бросилась прочь от стола к деревьям мушмулы. Марина в неожиданности шикнула, рванула рукой. Прочие курицы всполошились, закудахтали, подняли крылья и кинулись вслед за товаркой. Бася, которому в суете несколько лап наступили на хвост, пробудился, заворчал, но подниматься не стал. Амза и баба Тина засмеялись.

— Ворюга, а!

Квочка, вцепившись в кусок хлеба, ещё долго носилась по двору, убегая от жадных преследователей; под мушмулой — к фейхоа; потом — к душевой.

Амза изредка кидал дельфину барабульку. Тот, как и прежде, использовал это лишь к игре. Юноша забирал игрушку, показывал, что её нужно есть, а не тормошить: тянулся губами к мокрой чешуе, тихо стучал челюстями. Бзоу следил за диковинными жестами.

— Да… плохой из тебя гость, — вздыхал Амза.

Однажды афалина в очередном броске приоткрыл рот и ненароком проглотил барабульку, чему чрезвычайно удивился. Он растерянно посмотрел на человека, затем принялся водить мордочкой по воде — выискивал, не утонула ли рыба. С тех пор Бзоу стал всё чаще заглатывать отданные ему барабульки; однако и теперь сперва терзал их, притапливал и подкидывал.

Выловив в один из дней плывшую по морю ветку, Амза бросил её в сторону. Бзоу, до этого резвившийся в отдалении, поспешил за палкой.

— Куда ты! — крикнул Амза. — Это не рыба! Стой!

Вскоре дельфин, сдавив ветку между челюстей, подплыл к лодке.

— Даут, смотри! Смотри, что творит! Даут!

Братья Кагуа рассмеялись увиденному.

— Собака, а! — Амза протянул руку к палке, при этом чуть коснулся дельфина; тот не испугался. Юноша ощутил, как часто стучит его сердце. Кожа афалины была всё такой же упругой, гладкой, как тогда — на берегу. Сдавив нижнюю губу зубами, Амза протянул к Бзоу ладонь. Медленно склонившись, вскоре он уже гладил дельфина по мордочке, улыбаясь и призывая брата взглянуть на происходившее.

Затем игра продолжилась. Бзоу, вскрывая морскую тишь, плыл к ветке; возвращал её, и наградой ему были то прикосновения, то рыба. Бася, сидевший на корме, молча наблюдал за происходившим.

Амза гордился дельфином, часто о нём говорил. Даут его не слушал, предпочитая дремать или чинить сети. Валера только качал головой. Хибла охала, предупреждая сына, что однажды Бзоу цапнет его так, что «дай бог ещё, оставит хоть полноги!» Но Заур Чкадуа, сын Хавиды и ровесник Амзы, слушал хорошо — не перебивая. Порой юноши, отпросившись у Валеры, отправлялись рыбачить вместе. Тогда Амза показывал Зауру афалину, однако не разрешал тому участвовать в играх. Заур, юноша с худым бледным лицом, длинными волосами и мягкой, едва приметной улыбкой, не обижался.

Бзоу веселил ребят. Однажды они скормили ему десяток мелких барабулек. По дурной привычке дельфин играл рыбёшками и только после этого их проглатывал. Оставшиеся на воде мясные лохмотья привлекли чаек. Бзоу спрятался. Чайки, довольные находкой, подплыли к борту — не стеснялись людей. Амза и Заур, усмиряя смех, наблюдали, как позади крикливых птиц всплыл Бзоу; рот его был приоткрыт. Дельфин плыл медленно, стараясь не взволновать море, явно надеялся схватить хоть одну чайку за белый вальяжно растопыренный хвост. Едва он приготовился к броску, как птицы, угадав чужое присутствие, взлетели; покружив, вернулись, словно бы привыкли к подобному хамству дельфинов. Бзоу продолжил охоту за хвостами.

Чаще всего он неспешно плавал вокруг лодки, но иногда оживлялся: мчался из стороны в сторону, дугой выставлялся из воды — порой до того мощно, высоко выпрыгивал, что Амза, теряя дыхание, чувствовал, что тысячи иголочек трогают его сердце восторгом.

Юноша теперь не боялся двумя руками гладить дельфина по голове; трогать его твёрдые зубы и даже, смеясь, самостоятельно укладывал на продолговатый язык рыбу.

Весна заканчивалась. В саду Кагуа зацвёл персик — будто кто-то нарочно нанизал на тонкие ветви мягкие розовые бутоны. Между чинарой и верандой оживился лимон — открыл малые цветки с белыми отогнутыми лепестками и крепким выступом в центре. Кроме того, у Турана, брата Хиблы, зацвёл инжир — нынче можно было срывать и заготавливать его листья.

Высадив в огороде капусту, Кагуа занялись картошкой. Валера, вскапывавший землю и оттого разгорячившийся, расстегнул рубаху; Амза закидывал в ямки корнеплод и поглядывал на выступавший живот отца — гадал, будет ли у него такой же к шестидесяти годам. Баба Тина глядела на работающих с веранды и тихо говорила о болях в ногах.

Дни становились жарче, но море прогреется только к июлю.

В конце мая, выставив обе сети и отказавшись рыбачить удочкой, Амза лёг на дно лодки — выставил солнцу плечи и грудь. Затем, заслышав всплеск, выглянул; поприветствовал Бзоу и тут подумал, что прежде ещё не плавал с ним. В воде они могли бы придумать множество новых игр. Улыбнувшись, Амза рассказал об этом Дауту. Тот качнул головой.

— Ну что, примешь к себе? — спросил юноша у дельфина; выпрямился; снял сапоги и брюки; усмехнулся; прыгнул в море.

Холодная вода смутила горячее тело. Оставленная хозяином лодка так расшаталась, что Бася едва не выпал из неё — зацепившись когтями за брезент, он прятался под кормовым сидением. Даут отвлёкся от рыбалки, посмотрел на брата.

Амза вынырнул; провёл ладонью по лицу и волосам; вдохнул и снова погрузился. Поплыл, отталкиваясь ногами, разводя руки. Затем поднял из воды голову и удивлённо промолвил:

— Даут! В море какой-то треск!

— Треск?

— Да… так его не слышно. А тут… — Амза ненадолго занырнул. — Тут слышно. Такие… щелчки.

— Может, тебе лучше обратно в лодку?

— Нет!

— Амза! Не рискуй понапрасну. Помнишь, что говорила… — Даут, нахмурившись, встал.

— Помню! — крикнул юноша; вдохнул; выкатил щеки и провалился в воду.

Видно было не дальше двух метров. Перемешанное с солнцем лазурное море. Амза щурил глаза. Он понял, что беззащитен. Дна нет, до лодки нужно плыть, вокруг — мгла. Юноша знал Бзоу уже три недели, часто виделся с ним, но теперь усомнился в его благонамеренности. Тот был зверем, хищником. «Нет. Глупости. Не станет он вредить! Я его кормлю. Мы играем…» Амза подыскивал доводы к спокойствию, но страх ширился изнутри — из тёмных, глухих глубин.

Амза вынырнул; отдышался; снова погрузился. Он не хотел, чтобы дельфин подплыл незамеченным. Нужно всё видеть; сердце стучит чаще; иным поворотом перед глазами вспыхивает мелкий цветной песок. Амза оглядывается. И эти пощёлкивания… Только что они были редкими, а теперь участились — утяжелили страх. «Надо было захватить нож. Я бы не стал… но так… Всякое… Он ведь дикий». Амза мог бы возвратиться к лодке, но не хотел, чтобы брат высмеял в нём труса; утешал себя малой надеждой, что Бзоу вообще уплывет куда-нибудь подальше. Щелчки становились более громкими и частыми, пока не выстроились ровной, пугающей дробью; затем разом смолкли. Амза подумал, что теперь мог бы отступить: пожаловаться брату о пугливости афалины и, вздохнув, забраться в лодку; но тут дельфин оказался рядом. Он тёмной волной выплыл из слепых вод. Страх. Воздух в груди стал горячим. Амза содрогнулся, хотел ударить Бзоу. Юноша застыл. Нужно было всплыть для воздуха, но он терпел. Афалина наблюдал за человеком. Длинный нос, по бокам которого изгибалась постоянная улыбка. Хвост был опущен; сейчас видно, как его серый окрас сменяется белым цветом живота. Заметны тёмные складки и небольшие помятости кожи. Глаза дельфина в воде чудились чёрными и меленькими. Боковые плавники были недвижны. Бзоу склонился на бок; потом вовсе перевернулся. Следующим мгновением опустился глубже, исчез. Морская мгла до того быстро укрыла своего обитателя, что Амза вновь вздрогнул; затем спешно всплыл; стал часто дышать.

— Ну как? Поговорил? — крикнул Даут.

Юноша не ответил; опять погрузился; опасался, что дельфин укусит его за ногу. Бзоу вернулся — теперь с противоположной стороны. Дёрнул хвостом и уплыл.

Дельфин задорно крутился и мотал носом, если ему удавалось обмануть Амзу — подплыть со спины. В этом была игра. Юноша, наконец, успокоился. Страх сменился весельем.

Амза гладил дельфина; думал приобнять того, но пока что не решался. Пробовал повторить его движения, пускал пузыри.

Возле лодки Даута выныривали человек и афалина. Бзоу кивал с раскрытым ртом, Амза брызгался на него и смеялся.

— А ты говорил, он дикий. Зверь. Укусит! — кричал юноша.

— Я не говорил, что укусит.

— Говорил-говорил! Ныряй к нам! Тебе понравится.

— Всю рыбу мне спугнули. Порыбачил, называется, — нахмурился Даут.

— Давай! — Амза руками бросился к дельфину; тот пропал в воде и появился с другой стороны. — Ах ты! — Амза во второй раз пытался поймать друга, но так же неуспешно.

— Совсем с ума сошёл. Из-за тебя никакой рыбалки, — продолжал ворчать Даут, однако снял сапоги, брюки, рубаху. Плюхнулся в воду.

Теперь в море дурачились трое; и каждый был по-своему счастлив.

Лишь Бася, выглядывая из-за борта, уныло и как-то удивлённо поглядывал на происходящее.

 

Глава вторая. Лето

Апацха во дворе Кагуа стояла простая. Одна стена была от дома — деревянная; остальные стены — тёмно-коричневые, плетёные из рододендрона, с узкими ячейками. Пол в апацхе был земляной, ничем не прикрытый, а крыша тянулась узкими досками, над ними был чердак, куда поднималась лестница. В чердаке хранились запасы сухой еды и шерсть. В центре апацхе было костровище; тут стоял жестяной столик для жарки рыбы, а на кирпичной трехножке — старый котел для мамалыги. Здесь же — два таза на таганах. С потолка свисала архышна; к ней подвешивали малые котлы — для супов, каш. Кроме того, под потолком на меньших цепях крепилась просторная плетёнка; на неё для копчения укладывали сыр, рыбу или баранину. По стенам разместились плотные гирлянды из красного перца, лук, веники, чугунная сковорода, кастрюли. На табуретках — миски и тряпьё. Над входом, открытым к веранде, к мушмуле, висели оленьи рога; над другим входом, открытым к сараю и забору, были прищеплены шакальи клыки и старая, успевшая побледнеть шкура дикой свиньи.

Апацха была кухней, но в ней также и спали. Валера помнил, как его в детские годы оставляли на ночь возле придавленного поленом огня. В душном доме разрешалось спать только зимой. Помнил он и долгие столы — на них тесными горками выкладывали мамалыгу; ели её пальцами — с аджикой, копчёными сыром и телятиной. Тогда, в довоенные годы, тарелки были редким, порой — излишним предметом. Сейчас в апацхе Кагуа спала лишь баба Тина. Она говорила, что в стенах комнаты её посещают головные боли, а сны не разлетаются по странам.

Апацха хороша вечером, когда с гор спускается прохлада. Сквозь плетёные стены дует студёный воздух, а спереди, от костра, ширится жар. И приятны разговоры, закуска — вкусна, а вино, поднятое из глубоких апхалов, не пьянит, но ублажает.

— Ну… я встречал в море дельфинов. Что ни говори, их много тут, — рассказывал Батал Абидж, друг Валеры. — Случалось, трогал их, да. Было всякое. А…. — мужчина поднял вилку; нахмурился, позабыв, о чём именно хотел сказать; потом вскрикнул: — А! Это… Было даже однажды, что видели дельфиниху с дельфинёнком. Мёртвым. Она его всё носом носила. Подталкивала к воде, отпускала. Ну он тонул. Так она снова подхватывала, тащила к воздуху. Дура думала, что он ещё задышит, а он мёртвый был. Мы неделю ходили в ту бухту. Под Кындыгой. Так она три дня с ним плавала. Уж не знаю, спала или в ночь тоже с младенцем носилась, но… Тело его мягким стало, вот-вот разложится, а она всё к воздуху толкает, глупая. Может, бросила это дело, может ещё что, мы потом её не видели.

— Да… — качнул головой Саша Джантым, в этот вечер также гостивший в апацхе Кагуа. — Всякое случается.

— Я одного не понимаю, — промолвила баба Тина. — Неужели ему больше нечем заняться? Должна быть у него семья, дети. Это ладно я, старуха, скоро девяносто лет, едва хожу и всё время ворчу…

— Баба Тина! — разом заговорили Саша, Батал и Даут.

— Ну а этому что? Молодой! Плавал бы, рыбу ловил!

— А чего ему ловить, когда вон, ребята кормят, — улыбнулся Саша; взглянул на молчавшего Амзу, потом добавил: — Ладно, не обижайся. Я знаю — много не даёте.

— Может он, как и мы — сети поставит, да плавает потом? — пошутил Даут.

— Дома у него нет. Значит, крышу чинить не надо.

— Курятника нет; кур кормить не случается.

— Так ведь и пацхи нет — готовить незачем!

— Слушай, хорошо живётся человеку! — вскрикнула баба Тина, рассмеявшись. — А так: это подай, то сделай, там заколоти, а тут — плавай себе.

Ещё долго говорили о дельфине, о его малых заботах. Каждый старался рассказать что-то интересное о диковинном жителе моря — что видел, что слышал сам, и что видели или слышали другие. Только Амза молчал. Изредка кивал, если к нему обращались, а так — уныло макал в соус кукурузные лепёшки. Грустил оттого, что подобные слова казались напрасными. В них не было настоящей жизни. Амза знал, что говорить так можно всю ночь, а потом следующую, и — до старости. Отвлекаясь от чужих речей, он думал о Бзоу: где тот плавал, с кем играл, о чём думал. Наверняка, афалина в ответ размышлял о своём диковинном друге-человеке. Юноше захотелось сейчас же отправиться на лодке в море, однако он знал, что ему не разрешат.

Бася и Местан ждали у входа в апацху; нюхали и присматривались — не угостит ли кто-нибудь курочкой. В сумерках было видно, как прямой осанкой сидит кот, как подле него лежит пёс.

Лето сгустило зелень, раскрасило обочину и логи. Зацвела фейхоа. Амза подолгу рассматривал её цветки: каждый лепесток казался малой белоснежной люлькой с розовым одеяльцем; в центре, между лепестков, собрались длинные красные столбики с жёлтыми комочками на концах.

Появились и медовые ароматы, и такие, что несли горечь. Прочая трава пахла арбузами, иногда — грибами. Долгим вниманием можно было угадать другие запахи, но чаще пахло морем.

Солнце окрепло, и теперь в полдень сельчане отдыхали в тени.

Ветер-чабан гнал по небу своих могучих белоснежных овец; те перекатывались, густели, иногда превращались в табун спокойных лошадей.

Амза сидел на лавке возле «Дельфина» — пансионата для рабочих рыбзавода. Простым рыбакам туда ходу не было, ведь ни числились за рыбколхозом и связи с заводом не имели. Руководили здесь грузины.

— Чего грустишь? — К Амзе подошёл старик Ахра Абидж. — Да ещё один. В твоём возрасте мужчине нужно бегать с друзьями, да поглядывать на девушек! Издалека.

— Здравствуйте…

— Ну?

— Не могу не грустить. Мне скоро восемнадцать.

— А… — старик присел рядышком; приставил к забору кизиловую трость; скрутил папиросу; закурил — воздух исказился чёрствым вкусом дыма. — В армию, значит, не хочешь.

— Да, — вздохнул Амза; затем, помолчав, добавил: — Вы не подумайте, я не боюсь. Все служили, и я буду! Даже если б мне предложили отказаться, я бы сам пошёл! Отец войну воевал; Даут служил — о Чите рассказывал…

— Когда служил Даут, были другие годы, — заметил Ахра Абидж.

— Не хочу оставлять дом, семью…

— И дельфина, — промолвил старик.

— Да. Вы считаете, это глупо?

— Нет, отчего же? Твой Бзоу, наверное, хороший друг. По крайней мере, он молчит! — Ахра Абидж тихо рассмеялся, показав тёмные зубы; от глаз его разошлись плотные морщины. Он провёл костяшкой указательного пальца по седым усам и добавил: — Значит, и глупых вопросов не задаёт.

— Это точно.

— И никогда не обидит. Уж поверь. Ему можешь довериться. Человек обманет, потому что у него слишком много слов. Человек умеет себя оправдывать и часто сам уговаривает себя на плохое. А звери просты: коли скалится, то и укусит, а нет, так будет добр. Если б люди меньше говорили, то и зла, поверь, было бы меньше.

— Страшно его оставлять…

— Боишься, что уплывет?

— Да… Ведь меня не будет три года! — Амза вскинул правую руку; качнул головой. — И друзьям-то я скажу, матери объясню, а ему? Как ему сказать, что я уезжаю, что так… положено. Что у людей нельзя жить там, где хочешь. Три года…

Амза не посмел рассказать о страхе за жизнь Бзоу. Юноша опасался, что дельфин опять выплывет на берег, но теперь его не успеют спасти. Да и кто будет его спасать? Что если рядом окажется Мзауч? Уж он-то обрадуется…

— Быть может, как вернусь, его не будет. Ещё четыре месяца…

— Так чего сидеть, плакаться? — вскрикнул Ахра Абидж. — Иди! Уверен, он обрадуется твоему приходу! Веселись, пока можешь; потом, как придёт время, и тосковать будешь!

Амза рассмеялся:

— Вы не беспокойтесь, я здесь — так, просто присел. Мы через полчаса пойдём рыбачить, так что скоро… Пока тут подожду.

— Ну, раз у тебя есть свободная минута, то пошли со мной. Нечего сиднем сидеть и грустить. Старик что ли? Вот мне такое можно и бабке твоей, а тебе — запрет! Вставай. Кое-чему научу; заодно поможешь; там нужно быстро делать, а я всю быстроту ещё в пятидесятые потерял.

Амза пошёл за стариком к его дому. Во дворе Абиджей было шумно и суетно. В траве бегали куры. Под лимонами шипели друг другу пёс и кошка. Батал, сын Ахры, рубил за сараем поленца; приветствуя гостя, он махнул топором. Айнач, внучка Ахры, кормила толкающихся свиней. Из дома слышались женские голоса, часто восходившие криком или падающие причитанием. На веранде с шаткого стола бормотало радио.

— Смотри, — старик указал юноше на высокие пеньки тонких стволов. — Это Батал с утра срезал. Теперь пора прищеплять. Тебе Валера говорил, как «прищепляют»?

— Нет, — Амза нахмурился.

— Ну вот, учись. Это была дикая груша. Плоды были — во-от такие, — Ахра сдавил указательным пальцем кольцо, прищурившись, изобразил, что не может его разглядеть. — Кислые… жуть! Толка, в общем, не было. Теперь здесь будет яблоня. И хорошая.

— Это как? — удивился юноша.

— Очень просто. Сейчас, подожди.

Ахра Абидж быстрым шагом, неуклюже опираясь на кизиловую трость, сходил в дом. Там успел покричать вместе с женщинами; на выходе пугнул закрутившуюся курицу; принёс матерчатые свёртки:

— Это черенки. Я в мае нарезал их с садовой яблони. Затем хранил без воздуха, в темноте. Вот, у меня здесь в тряпках баллоны…

Амза с интересом слушал и следил за всем, что делал старик.

— Важно черенки срезать по косой; видишь, как получилось?

Юноша коснулся веточек.

— Теперь будешь помогать. Сперва нужно срезы черенков очистить от воздуха. Напильником.

Ахра лезвием продавил малые ямки в зелёном пеньке — возле коры; затем быстро вставил в них острые веточки — сочной сердцевиной внутрь. Амза, по указаниям, тут же места соединения плотно облеплял влажной глиной.

— Главное, чтобы воздух не попал!

На каждый пенёк пришлось по три-четыре ростка.

— Ну вот! Надеюсь, примутся. Если повезёт, через три года можно будет первый урожай собирать. Если доживу, угощу, а нет, так сын угостит. Вот. Была груша теперь — яблоня!

Амза, вытирая грязные руки, рассмеялся.

Братья Кагуа готовились к рыбалке. Даут, вытянув по гальке ноги, укладывал сеть; высвобождал из связки деревянный буёк. Бзоу плавал возле берега. Он теперь не боялся подплывать до самой мелкоты, где почти задевал пузом камни. Дельфин ждал, когда люди, наконец, выйдут в море. Иногда в недовольстве брызгался; но брызги летели слабо; тогда Бзоу научился вбирать в рот в воду и направлять широкую струю к Амзе. Юноша отбегал, смеялся и обещал торопиться.

— Ну что, в этот раз ты пойдёшь на присягу? — говорил Даут.

— Да… Всё-таки, глупо так прятаться. Можно было бы всем идти.

— Ты знаешь, что нельзя.

— Так ведь никто и не следит! Кому какое дело, что мы собираемся в роще? Это наша забота.

— Не только. Сам знаешь… Грузины узнают, первые побегут жаловаться.

— А чего им жаловаться? Как будто им оттого хуже…

— Хуже! — сказал из-за спины Мзауч.

Братья Кагуа обернулись к юному Цугба. Приветствуя, кивнули головой, но разговор прекратили. Вскоре пришёл Феликс.

— Смотри-ка, дельфин уже тут. Рыбу просит, да? — спросил Мзауч.

Ему не ответили. Мзауч приблизился к воде; посмотрел на плавающего Бзоу.

— Не понимаю, чего вы с ним возитесь? Вот дождетёсь. Обкрадёт чьи-нибудь сети…

— Он не вор, — заметил Амза.

— Вор! Все они воры.

— Рыбаки говорят, что дельфины им помогают.

— Тебе когда-нибудь помогали?

Амза, отвернувшись, начал осматривать лодку, хоть для того не было нужды.

— Он тебя использует. И всё. Ты ведь его кормишь, вот он и вьётся за тобой. Он бы так мог виться за любым. Даже за мной. Только я скорее выброшу рыбу… — Мзауч поднял плоский камень; говорил и легонько подбрасывал его. — Отец рассказывал, как дельфины воровали из его сетей белугу. Стоит к ним подплыть, так разбегаются, а потом выныривают и смотрят издали — мол, не поймаешь. Смеются, гады.

Феликс сел на сухое бревно; оглядевшись, закурил. Даут продолжал укладывать сеть и, кажется, не слышал чужих слов. Амза уныло вычищал из лодки грязь. Бася лежал в тени забора, у дороги.

— Отцу удавалось их стрелять. У нас дома лежит челюсть одного. Разве я не показывал? Заходи, покажу. Можно и твоему дружку показать. Урок анатомии. Чтобы умнее был. — Мзауч усмехнулся. — Был бы жив отец, и твоего бы пристрелил.

Амза вновь подумал, что в его отсутствие Бзоу захочет общения; приблизится к человеку — даже к такому, как Мзауч. Младшего сына Цугба увезут в армию позже — восемнадцать ему исполнится в конце октября; к этому дню он, если захочет, сумеет навредить афалине. «Нужно будет уговорить брата заботиться о Бзоу», — решил юноша.

Дельфин, завидев пришельцев, перестал дурачиться и теперь просто плавал из стороны в сторону.

— Хочешь, докажу, что ему от тебя нужна только рыба? — улыбнулся Мзауч. — Смотри!

Амза повернулся к говорившему. Молодой Цугба бросил в море камень; Бзоу, оживившись, ринулся за броском.

— Вот! Думает, что рыба! Пулю тебе, а не рыбу!

— Дурак ты, Мзауч, — промолвил Амза.

Бзоу выглянул из воды, удерживая камень на носу. Завидев это, Амза рассмеялся. Мзауч сплюнул и шагнул к лодкам. Лицо его погрубело. Братья Цугба были хороши телом, но некрасивы. Было в их образе что-то настораживающее. Узкие щёки, широкий нос, лоб, поднятый дугой. Мзауча, кроме прочего, обезобразили стянутые шрамы от ожогов на ноге

— Кто ещё дурак?! — прошептал Мзауч; остановился; поднял другой камень.

Амза, заметив это, встал.

Феликс щелбнул в сторону папиросу.

Мзауч замахнулся на Амзу; усмехнулся; швырнул камнем к дельфину. Всплеск воды; промазал.

— Ты! — крикнул Амза.

— Ну я, и что? Думаешь, не сделаю ещё раз? — Мзауч прошёл языком по верхней губе; наклонившись, поднял очередной камень. — Буду кидать, пока не попаду.

Бзоу, наблюдая за происходящим, выглядывал из воды.

— Что ты сделаешь? Будешь смотреть, подёргивать кулачками и называть меня дураком?

— Мзауч! — негромко, но отчётливо произнёс Даут. — Положи камень и уходи. У тебя с твоим братом есть свои лодки и своя рыбалка. Уходи.

Мзауч замер; взглянул на Феликса, потом на поднявшегося Даута. Сплюнул ещё раз; уронил камень и зашагал прочь; его сапоги шумно разъезжались в мелкой гальке.

Бзоу сопровождал лодку: оставался в двух метрах от неё, часто выныривал, чтобы вдохнуть; иногда вдруг ускорялся и серой тучей проскальзывал под вёслами. Дельфин любил, крутясь по оси, плыть под самой поверхностью. Амза удивлялся тому, что даже в большой скорости Бзоу не волновал воду — она оставалась покойной, будто и не пропускала через себя двухметровую дурачащуюся субмарину. Юноша не знал, как объяснить подобное.

Когда афалина мчался, его спинной плавник, вставленный воздуху, болтался, словно короткая, но крупная бечёва.

В селе готовились к ежегодной очистительной присяге в честь Анан Лдзаа-ных. Её устраивали и многие десятилетия до советской власти, и при жизни Сталина. Случались гонения, запреты, но люди неизменно шли к богам предков. Не смущало абхазов и то, что на груди их давно висел православный крест, а в доме каждого стояли иконы Божьей матери. Капище незабытых традиций всегда вдохновляло ожидать лучшей поры.

С тех пор, как в Абхазию заселили грузин, местный люд должен был приветствовать Лдзаа-ных тайком, боясь тюрьмы и расстрелов. Нынче до смерти, конечно, никто бы не повел язычников, но сельчане собирались тайно, позволяя каждой семье послать два-три человека — пустые дома могли быть подозрительными.

Сыновья Гочуа за три дня до присяги посетили все абхазские дворы — чтобы собрать нужную сумму. Так были куплены два быка, мука, соль.

Каждый знал, когда ему нужно выйти, куда идти. Кагуа направили бабу Тину, Валеру и Амзу.

Ночная присяга не требовала заявлений или действий, но юноша волновался. На три года военной службы ему придётся забыть священную рощу. Прежде, когда ходили другие — Даут или Хибла, Амза радовался рассказам, чувствовал присягу своей, потому что соблюдал должное: на следующий день не ругался, не злился и вообще дурных мыслей себе не дозволял. В армии ему никто не передаст слов жреца, случившихся разговоров; да и поганых слов там, наверняка, не избежать.

Чтобы Бася не преследовал уходящих, пришлось запереть его в душевой. Пёс не понял такого обращения, отчего лаял, скулил и скрёбся в дверь. Даут приготовил ему миску варёной рыбы и картошку — потом извиниться за вынужденную неволю.

Валера, Амза и баба Тина вышли, когда солнце погасло за Пицундой. Дорога была пустой. Слышались голоса в грузинских домах. В кустах тёрлась о траву кошка; возле изгороди брела корова. Машин не было.

Вскоре слева и справа подступили прочие абхазы; приветствовав друг друга, они шли вместе, но заботились о промежутках в движении — чтобы не казалось это шествием. Поглядывали в грузинские дворы.

Показался многовековой тис. Кряжистый иссушённый ствол дерева сейчас представлялся жилистым горлом старика, из которого вместо головы расходился десяток ветвей — изогнутых, покрытых дряхлой, местами исчерневшей корой.

— Из тиса получается хорошая посуда, — с особым прищуром улыбнулась баба Тина.

— Правда? — спросил Амза.

— У-у! На высшем уровне! Только из неё кормят тех, кому задолжал…

Валера рассмеялся.

Деревья и кусты густели.

В лесу было темно; звёзды и луна не освещали путь, поэтому идти приходилось медленно — ногой выискивать возможные корни. Но впереди уже были заметны отблески костров.

Дубовая роща. В час ночи жрец начал церемонию. Людей было много. Здесь собрались не только жители Лдзаа, но также женщины, мужчины соседствующих сёл. Перетоптывались быки.

Во мраке, искажённом огнями, была тайна. Меж старых дубов долгому взору открывали себя духи прежних лет. Когда-то здесь собирались деды сегодняшних стариков. Слова их были такими же, чувства — схожими. От мысли этой становилось тесно. Амза подумал, что сейчас не решился бы один возвращаться домой. В темноте ожило губительное и непокорное — то, что пугало древних нартов, живших и плодившихся на этой земле. Могучие наследники Колхиды становились на колени, молили богов, которых не знали, духов, которых не видели, о спасении, о благой судьбе.

Жрец, хранитель обители священной Анан Лдзаа-ных, в дни простые был крестьянином, как и его друзья; ел рыбу, смеялся грубым шуткам; теперь он обращался к непостижному началу бытия. Жаркие костры освещали лица; широкий лес густел над спинами.

Амза следил за всеми движениями, запоминал каждый голос.

В свете огня пропал прочий мир; небо — низкое и серое; деревья — угольные и, кажется, ненастоящие. Всюду злые шорохи. Быть может, сюда спустились звери и теперь ждали лучшего мгновения, чтобы напасть. В кустах угадывалась поступь медведя; камень чудился притаившимся волком, а быстрая тень — перебегающим шакалом.

Закончив говорить с людьми, жрец обратился к быкам. Грубым движением перерезал им горло. Тяжёлая туша неуклюже расслаблялась на земле. Показал свои окровавленные руки. Мужчины, подняв ножи, занялись разделкой. Гочуа ровняли столы в одну полосу — до того длинную, что она пересекла почти всю прогалину.

Вымыв руки, все устроились на скамейках и тихим слогом подняли привычный гул. Амза улыбнулся, заметиа, что баба Тина успела пожаловаться соседям о взрыхлённой вчера капусте. Костры стреляли смоляными сгустками; с бычьих боков стекал сок — падая на угли, шипел, взвивал тёмный дым. Пахло до того сытно, что многие между слов вынуждены были чаще сглатывать слюну.

Получасом позже мясо было готовым. К нему, по обычаю, не добавили ни специй, ни соли.

— Ну… садимся с миром, — сказал жрец.

Голос его был громким, однако слова не звучали на другом конце стола — их передали.

Жрец начал молитву. Собравшиеся обратились к востоку. Стихли переговоры. В окончании молитвы дозволялось есть. Гочуа разносили корзины с мясом и мамалыгой — их выкладывали на стол; ни тарелок, ни вилок. Пищу брали руками. Вытирались — травой.

Вино пили из малых стаканов. Одно из правил — уйти с присяги нужно в сознании.

За едой говорили, смеялись. Так как стол был большим, единой темы для всех не было; каждая группа обсуждала что-то своё. Некоторые пели; играть на инструментах запрещалось.

Говор стихал только для тоста. Жрец вставал со стаканом вина. Старик знал, что с дальней стороны его не слышат, но кричать не хотел. Многие помнили порядок каждого тоста, а потому сами знали, за что или за кого пьют. Так, для начала вино предложили за Бога. Потом за жрецов. Далее — за Гочуа, которые помогли собрать деньги, купить быков, подготовить столы, скамейки, костровища. Затем избрали организаторов следующего причастия; нынче, к удивлению многих, выбрали Адлейба; пили за них. Следующий тост — за старейшин. Так — двенадцать тостов, и для каждого нужно было выпить всё, налитое в стакан.

Жрец молил богов о благе для всех, кто пришёл на сегодняшнюю присягу, для их родственников и для прочих абхазов. Кроме того, он просил о благоразумии; призывал быть верным своей земле, желать и творить только мир:

— Пусть война будет у чужих. У тьмы. Это её дело. Наше дело, — жрец вскинул руку указательным пальцем, — наше дело — мир! Жить и радоваться! Рожать и воспитывать. Принимать гостей и омывать им ноги! Так было велено, так мы будем делать!

Среди прочих Амза разглядел тут Феликса Цугбу; Ахру, Батала и Айнач Абиджей; Хавиду, её сына Заура Чкадуа; Турана, Марину. Когда люди встали, чтобы утишить растревоженные мясом и вином животы, Амза пересел к Зауру; юноши говорили мало, но им было приятно сидеть рядом, так было спокойнее.

С каждым стаканом ночь становилась темнее. Казалось, что люди ютятся в малом светлом шарике; едва погаснут костры, ночь сожмёт их слабые тела. Земля была холодной; трава шепталась ветром; птицы волновали листву. Пахло едой, вином.

Уходя, каждый обещал, что забудет на день о грубости, что не допустит в дом ссору, что во всём поможет соседу.

Амза понуро шёл по мрачной тропе; высматривал по сторонам всякое движение. Боялся, что магическим знаком все исчезнут, и он останется один…

— Вы хоть заметили, что Джантымов не было? — спросила Хибла вернувшихся с присяги Валеру и бабу Тину.

— Нет… Их не было? — удивился Валера. — Почему?

— Ахарцвы налить?

— Налей.

Все вышли к столам на веранду. Выпитое вино сказывалось сонливостью. Амза вовсе утерял чувство собственных ног.

— Они, как и все, пошли, да вернулись, — Хибла разливала ахарцву.

— Чего же?

— За ними следили. Грузины. Увязались от ворот и шли попятам.

— Глупость…

— И всё же! Сашка прошёл до моста, а там свернул. Понял, что ничего хорошего не получится. Вот и вернулся. Потом зашёл к нам; рассказал.

— Да… — качнул головой Валера.

Этой ночью сны Амзы были диковинными. Виделось ему, что он шагает по воздуху; поднимается выше, к верхушкам старых дубов. Из тьмы и безветренного покоя к нему выплыл шар, блестящий в огне. У шара этого были маленькие голова и хвост; был он живым, говорил женским голосом; и Амза знал эти слова, но отчего-то не мог понять их значение. Шар приближался; юноша чувствовал его горячее веяние, отступил и — упал на землю; оказался на прогалине, где этой ночью принимал присягу. Ни столов, ни скамеек. Амза был один. Шар исчез. Юноша взглянул на руки и увидел, что те черны, словно уголь. В страхе он проснулся. Предрассветный час. Сонливости не было.

— Да… ну и сон. Интересно, чтобы на это сказал жрец…

Захотелось увидеться с Бзоу.

Даут спал на соседней кровати. Амза тихо покинул комнату; дверь скрипнула, но никого не потревожила. Юноша, не умываясь и не завтракая, вышел в калитку. Бася дремал на веранде; в будке лежал Местан.

На улице никого не было: ни людей, ни коров, ни даже собак. В полумраке дорога оказалась едва различимой, но Амза мог бы пройти по ней и вовсе лишённый зрения.

Воздух был холодным и влажным, потому — бодрящим. Несмотря на выпитое вчера вино и краткий сон, тело юноши было широким и сильным. Амза чувствовал, как ступает его нога, как раскачиваются руки — мягкие, но готовые к ловкости. В этом были молодость и здоровье. Улыбнувшись, Амза побежал. Ветер трогал лицо; удары шагов. Собственное дыхание; стук сердца — чуть более отчётливый, но такой же размеренный. Юноша был счастлив. Хотелось бежать долго, до вечерней звезды — до извечно горюющего брата Хулпиецв, до его убиенного спасителя, брата Шарпиецв.

Перепрыгнув через забор и оказавшись на галечном пляже, Амза остановился. Успокаивая дыхание, рассмеялся. Огляделся. Солнце ещё не выглянуло из-за восточных холмов, но по небу уже разошлись его отсветы — словно бы неудачливый маляр опрокинул по горизонту таз жёлтых и коричневых красок. Берег, до серых гостиниц Пицунды, был одинок. Море неспешно перебирало камни, шелестело слабым приливом.

Амза освободил лодку от снастей; толкнул её к воде и скорыми гребками направил дальше из бухты.

Бзоу не спешил встретить друга. Должно быть, плавал сейчас в голомени — там рыбачил; или спал. А то и уговаривал к свиданию девушку. Этот образ понравился юноше. Встав на шаткой лодке, он крикнул:

— Бзоу!

Кричать громко Амза не решался, боясь, что его кто-нибудь услышат на берегу.

Вода была холодной; юноша коснулся её рукой и поморщился.

В ожидании тело расслабилось; захотелось спать. Глаза напряглись, словно в них заглянул дым. Ноги ещё были напряжены недавним бегом. Амза знал, что спать в лодке опасно, и не позволял себе забыться. Однако опустился на дно, лёг головой на брезентовую подстилку и… вынужден был тут же подняться. У правого борта из глубин поднялись десятки пузырей; они спешно лопались; казалось, что вода шепчется.

— Бзоу! — рассмеялся Амза, стараясь высмотреть в тёмных переливах своего друга.

Вскоре поднялся и сам дельфин.

— А я думал ты спишь. Или с девушками краснеешь! — улыбаясь, юноша гладил мордочку афалины. — Слушай, какой всё-таки длинный нос у тебя! Длиннее, чем у дяди Батала! Знаешь, когда ты стоишь вот так, — Амза отвёл нос дельфина в сторону, поставил его вертикально, — ты похож на плавающую бутылку.

Бзоу мотнул головой, нырнул; поднявшись, облил юношу.

— Ах, ты!

Амза потянулся к дельфину, но не успел его схватить; в этом движении лодка наклонилась до того низко, что пришлось из неё выпрыгнуть — в одежде. Выбросив на корму сапоги и брюки, юноша продолжил ловить Бзоу; тот проплывал чересчур быстро, пусть и вблизи — дразнил.

Рассвет вскрылся над тихими холмами. В море входили сотни мягких стройных солнечных лучей; они чередовались, наклонялись и порой казалось, что свечение идёт со дна, так как указывали они в одну точку снизу. Амза наблюдал за изменчивыми узорами, старался реже подниматься за воздухом. Если б только мог он дышать так же редко, как Бзоу! Стать дельфином. Сложить руки плавниками; отбросить ноги, а вместо них отрастить хвост. И плавать с игривыми морскими братьями. Как и прежде ловить рыбу, но теперь никогда не покидать диковинный водный мир.

Мысли эти прервала боль. Амза поначалу не понял её и лишь напрягся. Потом ощутил, как от правого плеча по телу расходится колючий жар. Заметив, что юноша в игре не так активен, как прежде, дельфин его укусил. Молодой Кагуа был равнодушен к испытанной боли, но удивился ей и не знал, что делать. Всплыл, выбрался на лодку; стал ощупывать укус — пять крошечных углублений на коже, из которых поднималась тёмная кровь. Плечо было стянуто, будто его ушибли камнем.

— И зачем? — промолвил Амза.

Он заметил, что руки дрожат. Нужно было успокоиться. Вздохнув, юноша присел на скамью. Бзоу плавал возле лодки. Размахивая хвостом, афалина вертикально поднимался из воды — выглядывал за борт; дважды аккуратно ткнул юношу. Плавая кругом, дельфин продолжал высовываться: то с боку, то с кормы. Вобрал воду и хотел облить Амзу, но передумал; в итоге пустил до того слабую струю, что та лишь заструилась по его длинному подбородку. Юноша улыбнулся:

— Да… Тяжело тебе без слов. Так бы уж извинился — мол, прости, не рассчитал, и всё. А тут вон — крутись, вертись.

Дельфин дёрнул плавником; выставил голову. Юноша погладил его гладкую кожу.

— Ладно. Прощаю. Но чтобы такого больше не было!

Едва юноша, махнув ладонями, обрызгал афалину, тот перевернулся, исчез в воде, а потом высокими дугами запрыгал возле лодки. Амза, удерживаясь от волн, смеялся. Игры продолжились.

Возвращаясь на берег, юноша удивлялся начавшемуся смущению. Ему было неловко, неудобно, будто он оказался в чужом теле, в чужой жизни. Тут были грусть, растерянность, тревога. Амза спешно привязал лодку; не оборачиваясь, заспешил к дороге. Хотелось забыться. Забыть всё. Прежде всего — себя. «Какие странные чувства… С чего бы этого?» Амза видел, как опускается на землю сапог, как мнётся трава, но это всё было чужое. Руки, зуд в плече, лицо — чужие. Казалось, что покой уже не возвратится. Увидев завтракающую бабу Тину, зевавшего Валеру, юноша остановился; понял, что наваждение ослабевает.

Хибла, сидя у стола, мельчила для аджики перец: на широкий гладкий камень с овальной выемкой укладывала стручок и растирала его другим камнем. Труд долгий, утомляющий; Хибла часто вытирала лоб и шею полотенцем, ворчала, а порой, без злобы, подпинывала ходивших в ногах куриц.

Вдоль тропы от апацхи до душевой росли мимозы. Амзе нравилось в быстром шаге задевать их рукой, и смотреть, как они покорно опускаются ему в след: складывают многопалые листки (будто продолговатые зелёные бабочки, севшие к земле); и обмягчаются (в лёгком обмороке). Это было забавным, но опасным делом — баба Тина не разрешала так обращаться с нежными цветами, ругалась.

Во дворах, где жила скотина, мимозу срезали, так как скот этим цветком травился, порой до смерти.

В третье воскресенье июня Валера с сыновьями ездил на арху. Нужно было пасынковать кукурузу (срезать от корня малые отростки, чтобы все соки земли поднималась только для главного початка).

В окрепшем солнце приходилось поливать капусту на домашнем огороде. Амза подкапывал картошку.

Соседская шелковица предложила свои плоды — продолговатые розовые ягоды, собранные из множества комочков; мягкие и сладкие. Жёлтыми цветочками украсилась дыня. У Турана в саду зацвёл олеандр; баба Тина, как и в прошлые годы, говорила брату, что не станет к нему ходить из-за этого куста — в его запахе у неё болела голова. Туран смеялся в ответ, а баба Тина угроз своих не выполняла — частенько спешила к нему, чтобы рассказать недавние пересуды и заодно покушать. Потом, действительно, мучилась головой.

Даут пробовал первый из созревших персиков. На невысоких деревьях плоды вырастали скромными, но сладкими. Мягкие, в укусе истекающие нектаром, персики были любимым лакомством старшего сына Кагуа.

— Да… лето! — шептал Амза и грустил, понимая, что три года не видеть ему, как цветет Абхазия, не вдыхать её запахов, не трогать её земли.

По-прежнему лучшей забавой для Бзоу было подплыть к другу с неожиданной стороны и мягко ткнуть его в спину или в руку. Амза привык к подобной игре; порой изображал испуг: вздрагивал, вскрикивал. Дельфину такой ответ нравился большего всего; он радовался, переворачивался с боку на бок, потом исчезал, чтобы вновь напугать Амзу.

Теперь юноша понял, что странные щелчки исходили от дельфина, но зачем и как он их издавал, Амза не знал. Не могли этого объяснить и сельские старики. Ахра сказал, что так дельфин узнаёт, куда плыть и чего сторониться; ответ этот казался забавным, но бессмысленным.

В последний день июня братья Кагуа следили за дельфиньей охотой. В то утро Бзоу не встретил рыбаков, и позже к лодкам не подплывал. Амза удивлённо вглядывался в море — надеялся приметить движения тёмного плавника, однако волны оставались пусты.

Зашли в соседнюю бухту. В ней дрейфовали четыре лодки; в одной из них стоял Заур Чкадуа. Рыбаки наблюдали за дельфиньей стаей.

— Вовремя вы! — обрадовался Заур. — Только началось. Вон, чего творят!

Юноша, улыбаясь, смотрел, как несколько дельфинов (семь или восемь) вытянулись в круг и плавали друг за другом, будто устроили праздничный хоровод. Можно было догадаться, что меж ним зажат рыбий косяк. Афалины вскрывали поверхность, дышали, снова погружались; скорость их возрастала. Круг сужался.

— Нам бы так охотиться, — промолвил один из рыбаков.

— Да, — ответил ему старик Шарах Бутба, которого Даут знал по редким встречам в Пицунде.

— Я раньше такого не видел, — признался Амза.

— Такое здесь нечасто случается. Они не очень-то нас любят. Жил я под Ингуром… тогда дельфины к нам плавали; бывало, мы расставляем сеть, а они в неё рыбу загоняют. Не знаю, зачем им это… Может, для забавы. Мы пробовали делиться, но без толку — они уходили. Странные. А ты… ты, случаем, не сын ли Кагуа?

— Да… Амза Кагуа.

— Мальчик, что подружился с дельфином?

Юноша ощутил, как согрелось и потяжелело его лицо. Даут улыбнулся, заметив смущение брата в столь неожиданной известности.

— Да, это я.

— Ну… значит, не мне тебе о дельфинах рассказывать, — Шарах Бутба почесал щетинистую щёку. — Что же, твой — среди этих?

— Не знаю. Может быть…

Афалины, тем временем, сжали осадное кольцо в пять метров; стали по одному мощным броском взрезать отгороженную воду. Началось представление. Не зная, куда податься, рыбины выпрыгивали из моря; высвеченные солнцем, осенённые брызгами, они трепыхались в воздухе, затем падали. В это же мгновение выскакивали их двойники, отчего казалось, что рыба не проваливается в воду, но, пружиня, отскакивает вверх и так, обезумев, прыгает — не доступная хищникам. Теперь мужчины разглядели, что дельфины охотятся на кефаль, что было её много. Старик Шарах качнул головой, представив, что подобный косяк мог бы устремиться в его сети; вновь помянул Ингур.

К завтраку афалин присоединились чайки. Птиц здесь стало в десять, а то в пятнадцать раз больше, чем дельфинов. Чайки ссорились, ругались, дрались. Одни старались схватить кефаль налету, прочие ждали, пока на поверхность поднимутся куски истерзанной рыбины. Ухватив добычу, нужно было её защитить. Отовсюду, расставляя белые крылья, гогоча, наскакивали жадные соседи, когтями и проклятиями они преследовали удачливого товарища. Есть приходилось налету, укрываясь от укусов и тычков. Порой чайка заглатывала чересчур большой кусок, отчего, нахохлившись, вскоре отрыгивали в воду; преследование продолжалось. Если же птица всё-таки съедала ухваченную часть и показывала, что к отрыжке у неё нет ни единого позыва, то остальные, ворча, возвращались к дельфинам.

Афалины не стеснялись белых воришек, иногда даже отвлекались от лова, чтобы, подобно Бзоу, ухватить тех за расставленный хвост.

Охота продолжалась пятнадцать минут. Всё это время круг сохранялся ровным, а очередь его рассечения — нерушимой. Дельфин хватал всякую, попавшуюся на пути рыбину, затем позволял другому сделать то же. Фонтан из живой кефали не прекращался.

— Как на сковородке, — улыбнулся Заур.

— А чайки-то! С ума посходили!

Птицы выдерживали в своём построении купол.

Амза заметил, что на берегу, здесь обрывистом и неудобном ни к проживанию, ни к прогулкам, появились трое мужчин — их также заинтересовала дельфинья охота.

Закончив рыбалку, афалины дурачились возле лодок: выпрыгивали, плескались, проносились, вспенивая воду и заставляя кончик спинного плавника расслабленно болтался из стороны в сторону. Затем покинули бухту. Амза, помня слова Шараха Бутбы, надеялся, что Бзоу подплывёт к нему. Так он мог бы оправдать свою известность. Но Бзоу не объявился.

— Может, его там вообще не было. Откуда нам знать? — промолвил позже Даут. — Они все похожи, и стояли мы далековато.

— Да…. — вздохнул Амза, распутывая леску.

В первый день июля случился гром. Он был в горах, за высокой Мамзышхой, затем вовсе отошёл к перевалу Чха. Там, над кряжистыми отрогами, распростёрлись ливневые тучи. Частые молнии заставили пастухов прятаться в балаганах, а коров собираться под деревьями.

В низине, однако, было хорошо, ветер облегчал жару; дождь здесь ожидался нескоро. Туристы на заплывшем в бухту катере удивлённо вслушивались в гул грома и озирались, высматривая грозу.

Над берегом, вставая от холмов, высились всклокоченные густые облака; над ними, вытягиваясь вдаль — к морскому горизонту — путаными узорами был разбросан редкий песочек дымки, солнце в нём не терялось — светило постоянно, беспрепятственно.

Ароматы цветения и йода были приятны, но им мешало зловонье рыбзавода — оно всегда усиливалось к этому месяцу. В иной день запахи гнили и рыбьих потрохов угадывались даже за километр по сторонам, а уж если дул восточный ветер, то они расходились по всему Лдзаа.

— Слушай, — к Амзе обратился Саша Джантым. — Я три года назад был в Батумском дельфинарии. Надо сказать… да! Выступают. Чего творят! И прыгают, и танцуют, и мячики кидают, и с обручами там… химичат. Может, и тебе открыть свой дельфинарий, а?

— Точно! — улыбнулась Хибла. — Хоть толк будет с твоего Бзоу.

— А что! Турист приедёт. Дельфинарий — редкое развлечение. И не каждому дано с дельфином… Заработал бы!

Амза смеялся таким предложениям, но молчал.

— Ладно тебе мальчишку смущать. Вот, съешь лучше мёду. Турану вчера с Псху привезли.

— Чего это он — мальчишка? — удивился Саша. — Ему вот — вот восемнадцать! Джигит уже! А ты — «мальчишка»… — Джантым махнул рукой и потянулся за ложкой — пробовать мёд. — Чудные они, конечно, эти псхувцы. Живут, чёрт знает где! По полгода с людьми не общаются — снегом заваливает! Но уходить не хотят. Зато мёд, не спорю, что надо.

— Сам знаешь, туда многие от закона бежали. Поди достань. Спрячутся в хуторе или в заимке и всё, — промолвила Хибла, протирая тряпкой чувяки.

Горы вновь отозвались громом.

— У-у! Гремит!

— Это ничего. Пускай. Чайки, вон, в воде плавают, значит, погода будет хорошей. Да и не время для грозы. Потом. Недельки через две, не раньше.

Амза, разувшись, поднялся с веранды домой. Зашёл в родительскую комнату; ему нравилось высматривать её детали, вдыхать кожные, травяные запахи. Мебель здесь была простая, как и в прочих комнатах. У стены стояла кровать, за ней — тумба. За дверью, налево, — узкий стол со стулом; в углу — шкаф для одежды и прибитый к нему самодельный стеллаж. Именно к ним сейчас подошёл юноша. Тут были выставлены три чёрно-белые фотографии, сохранные во всём, кроме прежде надогнутых, а теперь и надорванных уголков. На одной суровел Антон, муж бабы Тины: одетый в архалук с широким плотным воротом и повязанный кушаком; за ним виднелся старый дом Кагуа, оставленный в Ткварчале. На второй фотографии был отец Антона — Абзагу Кагуа: улыбчивый, словно испивший вина; он был одет в бурку и папаху, отчего памяти оставил лишь своё лицо; рядом, на столе, лежала шашка, а в опущенной руке Абзага держал нагайку. На третьей фотографии были два брата: четырёхлетний Амза и одиннадцатилетний Даут, стоящие напротив их нынешнего дома в Лдзаа.

Кроме фотографий, двух шкатулок, поделок из самшита и двух раковин, на полках стояли книги. Тут были «Под чужим небом» Дмитрия Гулиа, его «Камачич» довоенного издания; рассказы «Аламыс» Лакербая, две книги Тарба, одна — Гочуа. Больше прочих юноше нравились легенды Абхазии, напечатанные на белой плотной бумаге, обёрнутые в зелёную сафьяновую обложку, столь приятную и взору и прикосновениям.

Комната была неопрятной из-за сгруженных вещей. Между кроватью и стеной собрались корзинки, мешки, тряпки; возле стеллажа стояли одна на другой деревянные коробки. В шкафу помимо вещей лежал старый лодочный мотор — Валера опасался, что из сарая его могут украсть; мотор не позволял дверце закрыться, отчего приходилось её притягивать верёвкой. Услышав во дворе шум возвратившегося запорожца, Амза перешёл в свою комнату.

Следующим днём его ожидала любимая забава — кормление шелкопряда.

Утром пришёл Заур. Вместе они цальдами обрубили с шелковицы листья. Собрав их по карманам, зашагали по дороге. Прогулка в семь километров. В пути друзья говорили о дельфине, о грядущем осеннем призыве.

Жар становился настойчивым; юноши вспотели, но солнце им было радостью. Улыбаясь, они выставляли ему плечи, спину, грудь. Сейчас мартовская изморозь казалась до того далёкой, словно принадлежал их дедам, или даже прадедам. Солнце было всегда; а с ним — молодость, сила, смех.

Приблизившись к долгой серой казарме, друзья увидели, что они не одиноки в своём интересе — за воротами стояли четверо ребят из соседнего села. В этом не было плохого, так как шелкопрядов хватило бы на всех жителей округи.

Перед входом росли буки: у молодых деревьев кора была гладкой, светло-серой; у старых — грубой, неуклюжей. Тут же росли три кипариса: их тонкие стволы на втором метре делились десятком ответвлений, притянутых друг к другу, росших вверх и покрытых плотной хвоей. Кипарисы чудились поставленными в землю большими метёлками, которыми, должно быть, пользовались нарты-великаны, выметаю общую избу.

Приоткрыв дверь, Амза усмехнулся; придавил зубами нижнюю губу. Уже здесь, в тамбуре, слышалась чудная музыка завтракающих гусениц — шебуршание от тысячи крохотных челюстей. Прерываясь, оно выстраивали особый ритм. Если долго к нему прислушиваться, то мир покажется безумным и перевёрнутым. Жить здесь было бы невозможно, однако пробыть полчаса — считалось среди мальчишек удовольствием; если б только не губительные запахи!

По каждой стене протянуты пять (одна над другой) полок. В длину казармы были протянуты полки, по пять для каждой стены. На них укладывали газеты. Гусеницы, светло-жемчужные и подвижные, ели четыре раза в день и, пренебрегая отдыхом, всюду лепили свои исключительно пахучие тёмные бусины. Служащим приходилось вычищать газеты; в необходимости дышать тяжёлым духом такая работа сказывалась головными болями.

Для младшего Кагуа лучшей забавой было уложить рядом с шелкопрядом листок шелковицы — обязательно исподней, бархатистой стороной вверх — и смотреть, как гусеница изъедает его ровными дугами, шевелит тонкими жвалами. При этом, конечно, подпевает общему хору: «чик-щик-шрик». От листа оставалась изогнутая ножка; Амза выкладывал новый.

Этим утром в казарме собрались семеро ребят; они переговаривались, но чаще молчали, чтобы не мешать восторженному шебуршанию.

— Куда ты?! — рассмеялся Амза, заметив, как один из его питомцев заторопился к соседнему листку. — Ты свой-то не съел! Давай-ка, ползи обратно! — юноша помог ему пальцем.

Скоро гусеницы вытянутся до семи сантиметров, откажутся от еды; движения их станут медленными, а следом неизменно будет тянуться липкая прозрачная нить шёлка; затем они начнут завёртываться в кокон; придётся следить за шелкопрядом с ещё большим вниманием — если в них созреют бабочки, партию можно будет выбросить. Снятые в нужный час, коконы паковались в продолговатый ящик и вывозились на фабрику — под Сухум. Сельчанам там выписывали квитанцию; их, по возвращению в Лдзаа, надлежало передать в местный колхоз, здесь же получить плату.

Служащие для себя не выносили ни единого кокона, но не по честности, а потому что сбыть их было некому. Те, кто помнил непростое ремесло вываривания шёлковой нити, был стар, а у молодых к тому интереса не находилось; знали они, что ремесло это пахучее, своими парами склоняет к рвоте.

Днём Амза вышел на берег. Было приятно гулять вдоль прибоя, когда ноги то оголялись тяжёлому солнцу, то укрывались морской пеной. Юноша хотел увидеться с Бзоу. Заметив вдалеке плавник, он нырнул в волну. Проплыл вперёд. Когда глаза привыкли к воде, Амза увидел, что окружён сотнями медуз — почти прозрачными, осветлёнными тихим серебром. Амза подумал, что они (небольшие — меньше кулака) — это души погибших моряков, не умеющих после смерти покинуть море, а сейчас прибившихся к берегу и обещавших плохую погоду. Юноша плыл дальше; каждым движением он отталкивал упругие, податливые тела медуз; те прокатывались по груди, спине, но совсем не жалили.

Вскоре появился Бзоу. Он замер на поверхности. Затем, не погружаясь, разогнался и, расталкивая воду светлыми бурунами, устремился к юноше. В крайнюю секунду, когда болезненный удар или даже увечья казались неизбежными, Бзоу успевал остановиться — обрушивал на Амзу тысячи мягких брызг. Юноша знал этот приём, но опасался, что однажды дельфин просчитается. Напугав друга, афалина, как и прежде, радовался, будто ему удалось совершить нечто, достойное похвал и памяти. Бзоу часто поднимал и опускал голову, словно смеялся; плавал возле юноши кругами. Потом, успокоившись, приближался и позволял, наконец, приветствовать себя прикосновениями.

Порой афалина поднимал из дыхала фонтаны. Амза с хохотом смотрел на то, как его друг выкидывает струю почти в три метра. Юноша нарочно заливал воду в дыхало Бзоу, чтобы тот её выплюнул. Амза не знал, нравится ли подобное обращение дельфину, поэтому делал так не часто — лишь в минуты особого задора.

— Как же я буду без тебя? — спрашивал молодой Кагуа и ощупывал шрамы на боках афалины. — Ведь мы не свидимся три года. А? Что скажешь? Молчишь… Но… ты прав. Зачем сейчас об этом? Успеем проститься. И для грусти найдётся время. Сейчас нужно радоваться. Да?

Амза прижался к дельфину. Положил лицо возле спинного плавника. Бзоу, неспешно поднимая и опуская хвост, поплыл. Прежде юноша в таком движении отпускал друга, но сейчас напротив — обнял его ещё шире. Афалина поплыл быстрее. Мир переменился. Волны поднимались ко рту, мешали дышать. В небе летели чайки; ослепляло солнце; худые облака. Солёный вкус на губах. Тело, напряжённое в хватке, стало иным. Горизонт сменялся берегом. Бзоу катал Амзу. Чуть вздрогнув, поплыл до того быстро, что вода разъела нос, застила глаза. Ничего не видно. И только — скорость, море; утомительная, но отзывающаяся смехом беспомощность. Вдохнув, юноша заглотнул воду; отпустил гибкое тело афалины. Откашлялся из бурунов; задышал чаще. Опрокинулся на спину и закрыл глаза. Тишина. Мгновением позже почувствовал прикосновение к руке, затем — к ноге. Это был Бзоу. Молодой Кагуа улыбнулся; солнце разогрело лицо. В этих минутах было счастье.

Ко второй неделе июля во дворе Кагуа объявилась чужая кошка. Никто из соседей не признал её, отчего баба Тина сочла ту неместной. Пришелицу не прогнали, угостили размоченным в рыбном соусе хлебом — лакомством, не всегда позволенном даже Местану (возмущённый кот долго мяукал, ходил возле веранды, но приблизиться к миске не решался — знал, что баба Тина выставит его обратно).

Кошка, которую за дальнейшими событиями назвали Мамкой, пока что прижилась. Кроме еды, у неё было два занятия: вылизывать свои худые, длинные лапки и вылизывать Басю. По обвисшему животу было очевидно, что Мамка недавно окотилась, однако котят поблизости не нашлось; быть может, их утопили. Материнские чувства, как и молоко, сохранились неприменёнными. Насильно кормить кого-то кошка не сумела бы; любить было проще. Местан от чужой нежности отказался. Бася же был до того удивлён вниманием Мамки, что поначалу не успел высказать ей своё недовольство, а потом было поздно. Кошка вылизывала его при всякой возможности. Пёс был в пять раз больше своей мачехи и, кажется, стыдился такой заботы. Негодуя, Бася наказывал Мамку за чрезмерные лобызания. Грыз её, придавливал к земле, скрёб лапами, рычал в её приближении. Кошка терпела грубость и продолжала уход за псом. Засыпали они вместе. Курицы, проходя мимо будки, удивлённо поглядывали на странную парочку.

К бабе Тине заходили Марина и Хавида. Женщины подолгу говорили, повторяясь, ругая и тут же прощая мужей, вспоминали прошлые годы. Потом Марина гадала по следам кофейной гущи; чаще обещала хорошие свершения; Хавиде предрекла скорую любовь. Та, замужняя, рассмеялась, потом сплюнула.

Туран привёз мясо и молоко. Брат Хиблы содержал скотный двор и по давнему договору менял у Валеры свои продукты на рыбу. Так было дешевле для обоих. Свежее мясо Даут уложил в ткань, затем — в корзину с малыми, едва различимыми ячеями; уцепив к верёвке, опустил в колодец — внимательно удержал в сантиметре под поверхностью. Так, в холодной воде, оно сохранится до сентября. Другие куски были выложены в апацху для просушки. Сушёное мясо, пересыпав фасолью, хранили в высоких кувшинах.

Соседи угостили Кагуа тремя поспевшими дынями, каждую из которых нужно было нести в двух руках.

— Хороши ягодки! — смеялся Амза.

Прочее в садах только готовилось созреть. Киви были твёрдыми, покрытыми грубым ворсом. Мандарины казались тесными зелёными кулачками; висевшие на двух ветках рыжие плоды могли обмануть стороннего человека; они остались с прошлого года — внутри иссохли и для еды, конечно, не годились. Грецкий орех, росший меж дворов и никому лично не принадлежавший, пока что был зелёным. Амза и Заур раскололи несколько орехов и в удивлении обнаружили, что там, в липком соку, лежал скукоженный зародыш; руки покрылись чёрным налётом. Поморщившись, юноши потом улыбнулись — от разбитых скорлупок к ним поднялся знакомый коричневый запах.

По курятнику вился ахардан. Зелёный, он был до того кислым, что, попробовав его, можно было заболеть желудком. Кизил, любимый плод бабы Тины, оставался красным, но Амза им пренебрегал; те слишком вязали — юноше казалось, что рот его разбух и сморщился.

Инжир в Лдзаа рос лишь в редких дворах, и нынче было лучшее время для его сбора: часть съедали сразу, остальное — сушили.

Бзоу пропал. В последнюю неделю июля он ни разу не подплыл к братьям Кагуа. Такое случилось впервые. Даут отказался рыбачить удочкой и вместе с братом плавал в соседние бухты — высматривал афалину.

Иногда в километре от берега вместе с чайками появлялись дельфины, но был ли среди них Бзоу, Амза не знал.

— Не мог он просто так забыть обо мне. Не верю, — шептал юноша.

Когда Бзоу не объявился третий день к ряду, братья Кагуа подумали о плохом. Стали уплывать всё дальше от сетей — просматривали скалы. Говорили с другими рыбаками.

Вечерами Амза плавал один. Убирая вёсла и покачиваясь на волнах, он рассматривал море, в глубине потемневшее, а на поверхности блестящее последним дыханием солнца. Порой юноша склонялся через борт и негромко звал:

— Бзоу! Бзоу!

Дельфин не объявлялся. Прождав так до темноты, Амза чувствовал, что тревога сменяется раздражением. Ударял веслом по воде и кричал:

— Бзоу! Где тебя шакалы носят!? Бзоу!

Быстро грёб вперёд, потом отчаянно табанил, разворачивал лодку; бил по кормовой скамье, пинал брезент; ругался.

— Рыба, ты, безмозглая! Вот кто…

Сказав это, юноша рассмеялся, но тут же вновь погрустнел; нужно было возвращаться.

— Не переживай ты так! — улыбалась Хибла. — Что за глупости? Валера, скажи ему!

Валера кивнул, но промолчал. Амза вяло ковырял вилкой хачапури. От гречки с сельдью он вовсе отказался. Бася попрошайничал в ногах, однако хозяин не замечал поскуливающего и машущего хвостом пса. Мамка лежала посреди веранды; приходилось через неё переступать. Местан ходил вдоль изгороди из турецких часиков; лениво поглядывал на говоривших людей.

— Подумай сам, — Хибла продолжала уговаривать сына к спокойствию, — ведь должна быть у него своя жизнь! Может, он жену нашёл. Семью, наконец, наладил; теперь у него другие заботы. Накупался, надурился, хватит! Не век же ему с тобой баловаться…

— Кстати, — толком не прожевав, сказал Валера. — Ты это… С чего ты взял, что он вообще мальчик?

Вопрос этот всех удивил. За ним была тишина; слышно только, как в апацхе трещит костёр. Амза, подумав, приподнял плечи; пожелал всем хорошей ночи и ушёл в комнату. Отец Кагуа не обиделся, зная в таком поведении настоящую грусть.

Амза спал дурно. Просыпался; выходил ночью из дома; представлял Бзоу, думал об армии. Прежде юноша никогда не выезжал из Абхазии. Вспомнились рассказы Даута о Чите.

Дельфин не появлялся уже семь дней, когда Амза, выйдя по утру на берег, понял, что тот исчез навсегда. Бзоу нашёл среди сородичей лучших друзей, уплыл с ними в лучшие края. Молодой Кагуа надеялся, что афалина вернётся следующим маем. «Только меня здесь не будет». Амза не позволял себе воображать смерть дельфина; лишь изредка вспоминал безвольное серое тело на галечном берегу. «Зачем он тогда выпрыгнул из моря? Или его заставили? Но кто?» В этих вопросах была боль.

«В этом — жизнь. Мне и так повезло дружить с ним три месяца. Будет о чём рассказать внукам. Только, поверят ли они?»

Выставив обе сети, братья дрейфовали. Амза лежал на дне, прикрыв лицо тряпкой. Даут рыбачил. Облака белели, подобно только что снятому сыру. С гор опять донеслись отзвуки далёкой грозы. Медузы ютились в заливе, и баба Тина обещала дождь.

— Смотри! — крикнул Даут.

Амза, вздрогнув, приподнялся — лодка расшаталась от резкого движения. Это был Бзоу. То заныривая, то выскакивая из воды, он приближался к рыбакам. Отсюда на блестящем теле дельфина были хорошо видны тёмные точки глаз и чёрное пятно дыхала. Вскоре афалина, не останавливаясь и распуская по морю волны, промчался мимо рыбаков. Амза рассердился.

— Ах, ты! — крикнул он и прыгнул с лодки.

Бзоу переворачивался, вскидывал голову, шлёпал хвостом, подплывал к юноше, носом упирался ему в грудь, нырял, подталкивал друга снизу, потом прятался; принялся выпрыгивать высокими дугами.

Амза оставил и обиду, и сомнения. Бзоу снова был рядом.

Потом, когда ослабло счастье долгожданной встречи, юноша натирал дельфину голову и шептал:

— Где тебя носило, паразит!

— А ты переживал, — улыбался Даут. Потом добавил: — Ты… рассказывал, что катался на нём; ну, как на лошади, только….

— Да!

— Покажи! И мне дай! А-то опять уплывёт!

Сняв сапоги, Даут зажал нос и спиной повалился в воду.

Второго августа отмечали сорокатрехлетие Саши Джантыма. Он ещё не исполнил годовой траур по смерти матери, поэтому праздник был скромный, тихий. Именинник бы вовсе отказался от веселья, но не хотел этим обидеть друзей.

Зная горе в семье Джантыма, гости были сдержаны до вина; пели без инструментов и танцев. Празднество оказалось простым застольем с хорошими разговорами и едой. Во дворе устроили два стола, но мест получилось мало. Пришлось стелить столы в апацхе, на веранде. Тосты, однако, произносились разом, для всех.

— Вот и наша, Сатаней-Гуаша! — рассмеялся Джантым, завидев Хиблу.

— Ты это брось! По старости совсем дуреешь, да? — рассмеялась женщина.

Несмотря на улыбчивость, Хибла была сосредоточена. Она знала, что среди гостей — Айнач, племянница Батала Абиджа, у которой прежде был интерес к Валере. Однажды шумной ссорой Айнач едва не лишила семью Кагуа отца. Соседи за девятью годами об этом позабыли, но Хибла помнила каждую фразу того злого вечера. Валера же заботился здесь лишь вином, мясными блюдами да тхкемали.

— У-у! Если б меня отец не держал, не пугал бы женихов, так было бы у меня пять сыновей! — жаловалась баба Тина, трогая больные колени. — Дикообразные законы были! Что! Тогда ведь с девушкой даже познакомиться нельзя было парню!

— Вот… Говорю! Следили, да! Именно следили! — рассказывал соседу Саша Джантым. — Только мы с Айнач вышли, так я и это… сразу заметил, что стоит кто-то; идём — он за нами. И ведь темно, я даже понять не мог, кто это! Говорю, что следили!

— И что же, он позволяет себя трогать? — спрашивал у Амзы Гваж Джантым, дядя Саши.

— Да! Я даже катаюсь на нём, — улыбался юноша.

— Это как же?

— Ну… берусь за спину, то есть за плавник, а он плывёт. Так и катаюсь.

— Ты его, наверное, кормишь?

— Редко. Рыбёшек пять-шесть в день, не больше. Если отец рядом, то и одной не дам.

— Ишь, ты! — рассмеялся Гваж, поглаживая усы. Айнач по его кивку долила в стакан вино.

Со стороны леса послышался крик шакалов. «Гаал-ка-ка-ка-ка», — кричали они звонко и протяжно; то по одному, то вместе. Неприятный, язвительный звук, во мраке способный поднять в человеке не страх, но брезгливое опасение. Знавшие шакалов говорили, что повадки у них такие же гадкие, как голос, но признавали, что видом зверь приятен.

— Слыхал, чего? — улыбнулся Батал. — Тебя поздравляют, да.

— Нынче в горах было мало снегу, — заметил Туран. — Так шакалы осмелели, в Псху полезли. В одном доме пятьдесят цыплят поворовали.

— К нам тоже заглядывают. Слышал, у Хварцкия кур таскали.

— А на что собака ему?

— Э! Что собака, слушай! Шакал, он хитрый, как лис, ловкий, как твоя кошка. Зашёл, не заметишь, не учуешь! Ночью!

От выпитого вина и расслабления говор становился громче; чаще вскрикивали мужчины, доказывая что-то соседям, смеялись женщины. Тишина случалась только для очередного тоста, раздававшегося от разных столов — приходилось к нему оборачиваться, прислушиваться. Заур тихо подкармливал здешнего пса — тот прятался под столом и ходил от края к краю, задевая хвостом людей и выжидая, угостят ли его.

Амза, испивший шесть стаканов маслянистого вина, смотрел вверх — над верандой Джантымов плетёной крышей рос виноград, и в малые промежутки между листьев виднелись серебристые небо и луна. «Интересно, есть ли созвездие дельфина? Не может быть, чтобы древние угадывали в звёздах только медведей и скорпионов… Или они не знали, как хороши дельфины?..» — думал юноша и чувствовал, как тёплое опьянение нежит тело. Улыбка не ослабевала; хотелось говорить хорошее, нежное; радоваться, любить; жить. В этих чувствах была сонливость.

Туран вскидывал руки — до того широко, что тревожил соседа, спорил с Баталом. Хибла шепталась с Хавидой, при этом поглядывала на молчаливую Айнач. Валера, устав от еды, ухмылялся, слушал громкие слова Турана. Многие, чтобы утишить желудок, поднялись со скамеек, прогуливались по двору.

— Ты мне скажи, команды он какие-нибудь выполняет? — настаивал в своём интересе Гваж Джантым.

— Команды? — отвлёкшись от звёзд, переспросил Амза.

— Ну… ты можешь им управлять?

— Не знаю… Не пробовал. Зачем? Я с ним просто… плаваю. Он мне, как брат.

— Как брат?

— Да. Глупо, наверное, командовать братом. — Сказав это, Амза тут же выпрямился; он испугался дерзости в своих словах, поспешил промолвить: — Простите, я…

— Ну, скажем, если ты выйдешь к берегу и позовёшь, твой… дельфин приплывёт? Или он приплывает, когда захочет?

— Приплывёт, — улыбнулся Амза.

— Врёшь ты всё, — произнёс из-за спины Мзауч.

— Что? — Амза нахмурился.

— Врёшь. Не придёт он.

Юноша посмотрел в некрасивое лицо Мзауча. Злоба. Хочется ответить грубостью, унизить Мзауча злым замечанием. «Сказать о его изуродованных ногах? О его постоянно ссорящейся семье? О его широком носе?» Амза напрягся, но молчал.

— Что, нечего сказать? Он тобой пользуется. Кормишь его. Вон он к тебе и лезет. За рыбой, — Мзауч усмехнулся, махнул рукой и уже отходил, когда Амза промолвил:

— Нет!

— Что? — остановился Мзауч.

Амза дышал чаще и в дыхании своём чуял вино. Мысли, только что тихие, посвящённые звёздам, теперь вскрутились до того быстрым вихрем, что юноша не успевал их понять. Ударить. Кричать и бить. Отомстить. Если б они были наедине, он бы изорвал этого шакала в человечьей коже.

Гваж Джантым, посмеиваясь, слушал разговор.

— Докажи!

— Что?

— Что он тебя слушает. Пошли на берег. Ты его позовёшь. Там и выясним, кто прав.

— Пошли!

Шёпотом, словно заговорщики, юноши позвали Заура и Феликса; вышли в заднюю калитку.

Шли молча. Было тепло и безветренно.

Пустые улицы. Во дворах горит свет, но калитки затворены. Мотыльки летят к выставленным над изгородью фонарям — крепко ударяются о горячее стекло.

Шелест моря. Амза улыбнулся. Злость ослабла.

Стук шагов по расползающейся гальке; запах водорослей. Опрокинутые лодки в темноте казались обителью сказочных абна-уаа — лесных людей. Дома, стоявшие за дорогой, в этот час потерялись во мраке подступившего леса, берег казался диким. На воде ветром перекатывались серебряные листья; под луной извивалась шёлковая тропа.

Амза чувствовал, что алкоголь покинул сознание; тело по-прежнему было шатким.

— Ну, давай, покажи, какой ты умный.

Мзауч пробовал сидеть на корточках, но скоро утомлялся; пришлось стоять.

— Бзоу! — нехотя закричал молодой Кагуа. Прежде он не позволял себе так громко обращаться к афалине.

Дельфин должен был ему помочь!

— Бзоу! Плыви ко мне. Бзоу!

Амза спустился к воде. Крикнув ещё два раза и почувствовав горечь в горле, юноша шагнул в море. Позабыл, что сейчас обут не в сапоги, но в единственные туфли (те сразу промокли, отяжелели).

— Бзоу! Ну где же ты!? — Амза замер.

Шебуршали обеспокоенные прибоем камни. Других звуков не было.

Приуныв, юноша отошёл к лодкам; вытащил весло и с ним возвратился к морю: кричал, лупил по воде. Молодой Кагуа понимал, что будет смешон, если Бзоу так и не появится. Что он скажет… Вдали! Там мелькнули два крохотных светляка — зелёные, яркие, как глаза Местана в ночном саду. Амза кричал громче; чаще шлёпал веслом. Неужели показалось?

— Вон!

— Что? — спросил Мзауч.

— Он плывёт. Смотрите! Бзоу!

— Ничего не вижу!

Две светлые точки сверкнули метрах в двадцати от берега. Амза подпрыгнул; рассмеялся. Сердце стучало чаще; тело дрожало, а в голове назревала боль.

— Это он, точно! Я же говорил!

Дельфина так никто и не разглядел.

— Ну? — спросил Мзауч.

— Он был здесь. Я его видел! Говорю тебе, он приплыл, но… наверное, испугался; вас всех испугался. Особенно тебя!

— Кто-нибудь заметил дельфина? Говорите честно! — Мзауч обратился к Феликсу и Зауру; те промолчали. — Не знаю, на что ты рассчитывал. Разве что на выпитое вино, но — прогадал. Так что, хватит красоваться перед дядей Гважей. Ты проиграл свой спор. Мы бы, конечно, ещё послушали твои крики и… этот… анекдот с вёслами, но лучше возвращаться, а то Саша обидится.

Амза напряг лицо морщинами. Кинул весло на берег. Зашагал прочь. Мокрые штанины липли к ногам. Туфли озвучивали каждый шаг тугим хлюпаньем. Юноша знал, что Хибла станет ругаться; нужно будет оправдываться, врать… Мзауч нарочно это устроил. Зачем он вмешался в разговор?! «Крыса, пахучая крыса!» — Амза сдавил челюсти до того сильно, что в ушах протянулся свист. Злость. Хотелось бежать; долго, не останавливаясь, пока из зудевшего тела не выйдет поднятая ожесточённость.

— Видел бы себя! Как клоун! — усмехнулся молодой Цугба.

Выругавшись, Амза развернулся; бросился к Мзаучу.

Галька не позволяет бежать быстро, расходится под ногами. Неожиданно напасть не получится. Мзауч, кажется, удивился, но сжал и выставил кулаки. Амза ударил его по рукам. Боль. Потом, тихо рыча, сдавил Мзауча объятиями, повалил на землю. Шум моря. Камни упираются в бок. Запах чужой кожи. Всё сжалось полумраком; бороться нужно ощупью. Грохочет под ухом.

Юноши перекатывались друг с другом, громко дышали, но не огласили драку ни единым словом. Мелькали море и тысячезвёздное небо. Мзауч обхватил Амзу сзади за шею, прижал его спину к своей груди. Амза наугад кидал руки — старался бить по голове. Дважды ударил по гальке. Боль. Потом ещё два раза кулак упадал на что-то твёрдое, но податливое — слышались тяжёлые, глухие шлепки. Мзауч сильнее сдавил шею Кагуа, застонал грудью; втягивает, прячет голову. Амза ударил вновь; он знал, что попадает в лицо. Почувствовал, как в темень уткнулись зубы. Очередной мах кулаком, и юноши расцепились.

Откинувшись в сторону, Амза почувствовал, что шея окаменела и теперь разбухла. Запах ночного моря.

Юноши поднялись. Нос и губы Мзауча изошли кровью. Его дыхание заметно дрожало. Амза понимал, что сейчас может окончательно сразить молодого Цугба. Закончатся насмешки, оскорбления. После этого Мзауч не подойдёт к нему, а встретившись случаем на улице, уныло поздоровается, но не посмотрит в глаза. Нужно унизить его перед Зауром. Пусть просит, чтобы драка прекратилась; пусть встанет на колени и умоляет. Амза сплюнул. Чувствовал, как стянута нижняя челюсть. Подойти и ударить; снова дёрнуть его упругое лицо.

Молчание и недвижность.

— Ладно вам, хватит, — промолвил Феликс, подходя к брату. — Пойдём.

Мзауч, не разжимая кулаки, смотрел на Амзу. В его взгляде, кроме прежней злости, была слабость. Лицо измято.

Братья Цугба неспешно ушли к дороге.

Заур приблизился к другу; ничего не сказав, похлопал того по плечу и предложил возвращаться домой.

Никто не спросил Амзу о его раннем уходе со дня рождения Джантыми. Хибла за туфли не ругала; молча собрала в них сено, выставила в сарай. Даут перед сном говорил о стороннем. Только вечером следующего дня Валера, осматривая двигатель машины, сказал:

— Да… Отделал ты его прилично. На высшем уровне! — Мужчина поморщился, узнав в этих словах голос матери. — Видел я… Ничего! Смирнее будет. А то, как отец погиб, озверел он, что ли… Всё лицо синее!

Амза, полагавший, что о случившемся в семье не знают (он скрывал расшибленную косточку на кулаке), удивился. Похвала была приятной.

На утро после драки юноша гулял по пляжу. Рассматривал далёкие буруны; сидел на том месте, где вчера боролся с Мзаучем… «Почему Бзоу так поступил? Ведь он был там, в волнах, я уверен! Он услышал мой зов! Но… он правильно сделал…. Дурак я и только». День был укрыт облаками; всё притихло в ожидании грозы.

Амза вышел к сосновой роще. Он знал, что напрасно повздорил с Мзаучем. Злость, приятная в своём появлении, уходя, оставила тихую гадливость.

Амза, бросая камни в воду, вспоминал, каким задором Бзоу встречает его в море, как кружит вокруг лодок. Улыбнулся и понял, что Мзауча нужно забыть. Тот недостоин гнева. Пускай живёт в собственной желчности! Амза решил впредь удерживаться от ссор и драк. В этих мыслях вспомнил, что скоро ему исполнится восемнадцать; что его увезут в армию. Быть может, заставят воевать. Стрелять… «Не надо об этом. Рано. Я ещё в Лдзаа; со мной Бзоу, родные…»

Между деревьев вышагивали чайки. Утро, пусть сумрачное, было тёплым. В кустах суетились белки. От домов слышалась рубка. Сосны были высокими, чу?дными. Иные скупо оделись коричневой корой, другие облачились густым нарядом эпифитов.

— Здравствуйте! — Амза приветствовал Ахру Абиджа.

Старик сидел на колоде; курил. На нём были твёрдые сапоги, серые брюки и черкеска — опрятная, но истертая многими годами; её перехватывал тонкий пояс из коровьей кожи; за поясом — кинжал в украшенных красными галунами ножнах. Волосы старика прикрывала чёрная войлочная шляпа с тонкими полями. Меж ног была зажата кизиловая трость. Ахра Абидж любил порой — в день, ничем не отличный от прочих, выбранный по натсроению, одеться именно так, в том помянуть своих дедов. В газыри он вкладывал патроны для охотничьего ружья, подаренного сыном — Баталом. Трогая седину усов, улыбаясь тёмными зубами, старик промолвил:

— Теперь ты понимаешь, почему родители, прежде чем пустить к невесте жениха, обязательно накормят его вином, и поговорят. В вине виден человек. У-у! — Ахра покачал головой, вскрутил вверх указательный палец левой руки. — Сколько мужчин потеряло своих возлюбленных по пьяной голове! Так — хороши собой, а тут выпили, да такими делались, что не признать. Кто орлом загордится и говорит, словно он на высокой горе, да прочих, мелких, как муравьи, не видит даже. Кто шакальим смехом душу свою мелкую показывает. Такую мелкую, что алыча рядом с ней — пышный холм. Ну… и такие есть, что злыми становятся. Кричат, буесловят; кто за шашку, кто за пистолет берётся. Бывало и такое. Уж я навидался. На счастье, забрали у абхазов и шашки, и пистолеты; кулаками, значит, обходятся.

— Вы уже знаете… — вздохнул Амза. — Я думал, это… в тишине забудется…

— Ну! Как забыть такую синюю и вздутую морду! — Ахра тихо рассмеялся. — Мзауч и прежде был не красавец, а сейчас хуже подранка. Но ничего. Неделя, другая и спадёт. Образумится зато. А ты садись, чего стоишь!

Амза сел на край колоды. Старик раскатал новую папиросу; прикрыв ладонью, закурил. Коричневый аромат табака.

— Как твой дельфин?

— Хорошо. — Амза не хотел рассказывать о споре с Мзаучем. — Знаете, обидно, что с ним поговорить нельзя. Мы, вроде как… чувствуем друг друга, но иногда хочется слов. Я вечером отплываю на лодке, сажусь на корму; он держится рядом, смотрит на меня, и тогда голос… ну… был бы естественным. А он молчит.

— Это хорошо, — усмехнулся Ахра Абидж. — Пускай себе молчит. А то дай ему речь, замучил бы тебя своим дельфиньим трёпом. Может, он оказался бы тараторкой! Ты бы первую минуту радовался, пытался бы ответить, а он, знай себе, о рыбе, о подводных течениях говорит; начал бы учить тебя галсам да сетям. Чего доброго, принялся бы рассказывать о знакомых дельфинах! Пусть молчит.

Амза улыбнулся.

— Ты однажды поймёшь, что люди слишком много говорят. И ведь говорят-то о всякой ерунде. Всё им нужно озвучить. «У меня корова перестала доиться; скоро уж, должно быть, отелится». Ну и зачем это соседке? Ей какой с этого толк? «Смотри-ка, распогодилось». А я, видите ли, слепой и сам не замечу!

Старик говорил разными голосами, изображая то девушку, то старуху; Амза смеялся. В чужом городе будет приятно вспомнить Ахру. Юноша подумал, что по возвращению может его не застать…

— Много, много говорят. Зря это. Пока говоришь, не думаешь; а если говоришь постоянно, то, значит, не думаешь вовсе. Слова нужны к месту, а не попусту. И ведь поговорить-то по-настоящему не с кем. Галдеть — пожалуйста, а слушать и, подумав, отвечать — это редкость. Лучше уж молчать. Так что я тебе, дад, завидую. Хорошо, наверное, с дельфином. Жаль, что нельзя променять людское село на море, да?

— Да… Но я бы отказался. Не смог бы мать оставить.

Рассматривая дотлевшую папиросу, старик спросил:

— Интересно всё-таки… Почему он к тебе плывёт?

— Бзоу?

— Я стар, скоро уж помирать, а ведь ничего за свои годы не узнал о дельфинах. Вот — твой: где он живёт, с кем? Отпрашивается ли, чтобы с тобой встретиться или у него нет отца? Или есть, но нестрогий? Может, он потому зачастил к берегу, что его прогнали из дома? Из стаи…

— Бзоу? Нет… За что?

— Ну… За чрезмерную человечность! — Ахра усмехнулся.

— Был бы он, как Мзауч, то да, можно и выгнать, а тут…

— Об армии думаешь? — спросил неожиданно старик.

— Дней не считаю, но они заканчиваются быстро. Тот, что едва начался, уже склоняется к заре. Я прошу себя внимательнее жить, лучше запоминать всякую мелочь, но не получается. Живу, как и прежде — без и внимания.

— Это ничего… Поверь, три года — не больше трёх месяцев. Считай, ты уже опять сидишь здесь, но — постарел. Это ни к чему. Не проси, чтобы день скоро уходил. Так себя подгонишь к земле. Как есть, так и принимай.

Амза смутился грусти подобных слов; решил расстаться шуткой:

— Ладно. Если найду в армии невезучего человека, уговорю его приехать его к нам, в Лдзаа.

— Это зачем?

— Ну как? Сделаем его гробовщиком. Может, люди перестанут умирать.

Подумав, Ахра улыбнулся.

Дозревали последние плоды лета. В садах пошли чернотой кизил и ягоды русского винограда. Алыча располнела, окрасилась в тёмно-жёлтые оттенки. Братья Кагуа выкопали из сухой земли картошку; срезали с грядок капусту.

Отнеся Турану обещанную севрюгу, Амза остановился у трёх высоких эвкалиптов (те росли за двором дяди). Юноше нравились эти деревья. Баба Тина сравнивала их с детьми бедных абхазских фамилий. Самотканые рубашки и штаны быстро становились тесными и в неловком движении рвались; не имея ничего для смены, дети ходили во вретище. Так же эвкалипты: ствол их рос быстрее коры, и она трескалась, иссушалась, опадала на ветки и землю длинными нищенскими тряпками. Нарождалась новая кора; её ожидала та же участь. Все века эвкалипты стоят неприкаянно-обнажённые. Прежде местный люд, подозревая в этом неприличие, называл деревья бесстыдницами. Забавляла Амзу и жадность эвкалиптов до воды; их листья всегда поворачивались к солнцу ребром, чтобы оно своим вниманием не отнимало у них влагу. Потому от эвкалиптовой кроны тень была слабая и неудобная для отдыха.

— Что это? — удивился Даут, зайдя в калитку.

На веранде стояла детская коляска.

— Это Ляля, — ответила Хибла, пившая после обеда холодную ахарцву с мёдом.

— Ляля? Опять принесли ребёнка?

— Да.

— Хорошо, хоть в коляске.

Хибла прежде работала в садике Лдзаа. Её считали хорошей няней, и всякая знакомая, вынужденная отлучиться из села и не доверявшая мужу, несла малыша ко двору Кагуа. Валере это не нравилось, однако он молчал.

В этот раз двоюродная сестра Марины утром прикатила к изгороди коляску; позвала Хиблу и, не дожидаясь прихода женщины, заторопилась к машине; уезжая, крикнула, что ей нужно на две недели съездить в Гагры. У Хиблы не спрашивали согласия; все знали, что она не откажет. Денег не давали, а в этот раз даже забыли упомянуть имя девочки. Пришлось называть её Лялей.

Кормили ребёнка молочными кашами. Хибла вспоминала сказки, вечерами заставляла и прочих домочадцев участвовать в повествованиях.

— Она ничего не понимает! — говорил Амза. — Маленькая ещё!

— Она чувствует; абхазский ребёнок должен с рождения слушать предания отцов. Когда тебе был год, ты любил слушать про Афырхаца и Абрскила. Не всё понимал, но всегда радовался их удачам и возмущённо махал кулачками, если их предавали.

— Да… — Амза, улыбнувшись, качнул головой.

— Так вот, — обратилась Хибла к Ляле, — знаешь ли ты, почему у голубей лапки красные? А? — Женщина пальцем коснулась носа девочки; ребёнок ответил смехом, поднял ручки. — Потому что когда по наговорам ведьмы Арупан завистники убили своего могучего брата, к нему прилетели голубь и голубка. Сасрыква, умирая, просил их передать матери, Сатаней-Гуаши, о своей любви. Те послушно ушли в облака, а лапки их остались испачканы в крови великого нарта. С тех пор всякий голубь, в память об этом, рождается с красными лапками.

Ляля вскрикнула; продолжила шевелить ручками.

— Когда же пришли волки и пожалели умирающего витязя, Сасрыква положил им на шею свой мизинец и сказал: «Пусть шея ваша будет так же сильна, как и мой мизинец!» Потому у волка сильная шея!

— Ан, мы с Амзой ещё в детстве устали слушать эти сказки, неужели ты не устала их рассказывать? — улыбаясь, спросил Даут.

— Как ты говоришь с матерью?! — возмутилась баба Тина.

Бзоу по-прежнему встречал Амзу и Даута. Он не всегда сопровождал рыбаков, но держался вблизи — так, что был виден его плавник. Когда к дельфину подлетали чайки, братья знали, что он охотится (за шустрой барабулькой или даже за севрюгой).

Однажды Бзоу так напугал и без того в последние месяцы тихого Капитана, что пёс ещё долго отказывался рыбачить — оставался во дворе.

Всё началось привычной игрой. Амза и дельфин брызгались, пряталась: кто в лодке, кто в море. Бася молча наблюдал за происходящим с носовой скамьи. Афалина остановился возле пса. Они с любопытством смотрели друг на друга. Бася, принюхиваясь, вытянул нос; легонько покачивал хвостом. Бзоу был недвижен, однако вскоре погрузился в воду. Вынырнул; посмотрел на пса; вновь погрузился. Так повторилось трижды. Бася всё сильнее размахивал хвостом, счёл, что с ним играют, когда, вынырнув в очередной раз, Бзоу поднялся выше обычного; во рту у него лежала широкая медуза; махнув челюстью, дельфин послал её прямиком в мордочку Капитану… Пёс взвизгнул; подпрыгнул; зашаркал когтями по алюминию; кинулся на дно лодки и там, скуля, спрятался за брезентовым мешком и больше, до возвращения на берег, не показывался. Медуза осталась в лодке. Афалина был доволен — отплыв в сторону, начал прыгать, затем плавать на спине, показывая белое пузо с мраморными разводами розового. Братья Кагуа смеялись громко, до утомления; это было оскорблением для сидевшего в темноте и сырости Баси.

Лето заканчивалось. Солнце уменьшит жар только к ноябрю, но сумрачных дней теперь будет больше. С южных отрогов Кавказа придут дожди.

Быт и разговоры в семье не изменились, но Амза, ожидая долгую разлуку, чаще молчал; укладывал на руки голову; слушал слова и звуки, наблюдал за жизнью.

Мамка всё так же вылизывала Басю. Пёс перестал этому противиться, не возражал, когда кошка ко сну сворачивалась у него под животом.

Местан сидел на столе возле пепельницы — в ней была грязная вода с потемневшими окурками. Рядом стояла коляска; Хибла, тихо напевая очередную легенду, подшивала чувяки. Кот смотрел куда-то под стреху. Ляля, выглянув за бортик, потянулась к пушистому серому хвосту Местана; коснулась его сморщенным пальчиком. Кот, не оборачиваясь, переложил хвост. Девочка вновь дотронулась до него. Местан спокойно подводил хвост к лапам, и ребёнку приходилось тянуться всё дальше. Ляля улыбалась, покачивалась и уже ткнула кулачкам самого кота, когда, наконец, вывалилась из коляски. Упав на землю, удивилась; огляделась; заплакала.

— Ну куда тебя понесло? — запричитала Хибла, откладывая чувяки.

Амза усмехнулся.

На дороге кудахтала курица. Неделю назад она тайком от хозяев отложила яйца под бук, который рос почти у гальки, принялась их высиживать. Заметив это, баба Тина ругалась; потом скорыми взмахами разбила все яйца о камни. Квочка, выискивая их, ходила под деревом. Порой усаживалась на то место, где прежде они были спрятаны, сидела так по два часа. Нынче она шла по дороге, ворчала и беспокойной головой заглядывала за камни, старый комель, изгородь.

— Бедненькая, — шептала баба Тина. — Ничего, смирится, домой вернётся.

Прочим курам сейчас была другая забота — за ними бегал петух: приближался, показывал, что интересуется лишь травой да насекомыми, а потом вдруг кидался на избранницу и, размахивая крыльями, топтал её в пыли. Шум был на весь двор. Квочка вырывалась и, забавно раскидывая ноги, неслась по саду. Остальные с любопытством смотрели и ждали, когда петух обратится к ним.

— Да, чтоб вас! — крикнул Валера, когда в ногах у него пронеслась растрёпанная курица; расплескав воду, он едва не выронил ведро.

Амза вновь улыбнулся.

Юноша нащупал на правом плече малые шрамы от укуса Бзоу. «Он, конечно, паршивец, но… кого ещё кусал дельфин?! Да и память… хорошая!» Подумал, что афалине нужно было кусать сильнее — так, чтобы отметины сохранились до старости. Хибла продолжала подшивать чувяки.

Потемну никто не заметил прихода туч; вечером с гор сошёл гром. Был он слабым; дважды блеснула молния. Чуть брызнуло крупными каплями. Деревья покачнулись. Вскоре всё успокоилось. Затем громыхнуло по-настоящему. В небе расползались, крошились брёвна и камни. Дождь упал широким, тяжёлым ливнем.

Кагуа разбежались по двору. Нужно было затворить ставнями окна; запереть сарай, ацу, курятник. Валера забрался на душевую — выставленные баки могло снести, измять. Амза с Даутом, радуясь прохладе, торопились убрать со столов всё лёгкое и потому — летучее. От вороватого ветра прятали скатерть, тарелки, пепельницы, оставленный Хиблой набор иголок. Ляля, уложенная спать в коляске, проснулась, заплакала; утешать её было некогда.

Запахло листьями и мокрой землёй. Баба Тина стояла в апацхе, осматривалась. Издалека, от моря послышались чьи-то слова. Это рыбаки занимались снастями.

Небо ломалось совсем рядом; закупоривались уши — приходилось чаще глотать слюну; в этом грохоте не получалось расслышать своих слов. Мерцающими вспышками озарялись могучие валы туч. Братья Кагуа соскучились по непогоде и не хотели возвращаться в дом; сидели на пороге: наблюдали, слушали грозу.

— Даут! Постучи по аце! — крикнула баба Тина.

— Нанду!..

— Давай, давай!

Даут, сгорбившись, подбежал к кукурузнице; трижды ударил по стене — для удачи.

Минутой позже ливень ослаб; гром отстранился; ухнул мощным дребезжанием и ушёл за Пицунду. Остался лишь мягкий дождь; виднелось зарево.

Шумит. Капли выстукивают траву, крышу.

Гроза вернулась. Вновь над Лдзаа стали перекатываться в каменном мешке гигантские обломки скал; дождь отяжелел; участились вспышки — Даут насчитал, что в одном явлении молния успевает моргнуть до семи раз. Густо пахло мокрой землей. В саду надрывно закричал сверчок.

Шумит, как масло, разлитое на тысячи раскалённых сковородок. Дышится прохладно.

Гроза то покидала село, то возвращалась; хотела показать силу всей округе. Нарт-горец, днём бродивший от зелёного перевала Чха до крутых и голых подъёмов Цыбышхи, вспенивал Бзыпь, пугал жителей хуторов, беспокоил одинокие балаганы, а теперь в чёрном бешмете, с блестящей шашкой в жестокой радости выплясывал на ровных берегах, обдирал старые ели и сосны.

Взрывался, рушился небосвод, валунами падал в пропасть. Ломался и гремел сам воздух — вокруг каждого: сидел ли он, запершись в доме, или стоял, заворожённый, снаружи. Дрожали стёкла. Ветер терзал деревья. За калиткой в остроконечных башлыках пробежали братья Цугба.

Молнии уже не проглядывали сквозь плотные одежды мрака, но высветляли всё небо серым полотном.

— Интересно, как там Бзоу? — Спросил Амза.

— А ему чего? — заметил Даут. — Под водой не штормит.

— Это да…

Потом гроза разделилась: частью ушла на запад по берегу, частью поднялась к горному северу. С каждой стороны сверкало невпопад, но гром оставался единым — спешно перекатывался, едва поспевая озвучить то одно ненастье, то другое.

Погасла последняя зарница, но ливень продолжался.

К двум часам ночи всё стихло. Утром дождь продолжился, но гроза не возвращалась.

Моросило весь день. Местан нюхал влажный воздух. Под калиткой расползлась лужа; она не мешала, потому что из двора никто не выходил. Работы в такой день не было. Баба Тина, спавшая в доме, теперь сидела с Хиблой в апацхе; женщины пальцами ломали семечки; молчали. Вода шелестела, срываясь с карниза длинными струями. Валера лежал на кровати; перечитывал рассказы Гулиа; зная слова и движения героев, часто отвлекался к своим мыслям — так, в неосознанности иногда пролистывал до двух страниц. Случалось, что в монотонном шуме непогоды он вовсе засыпал.

— Пойду я, — улыбнулся Амза.

— Куда? — удивился Даут.

— Купаться.

— Сейчас?

— Да.

Домашние часы едва указали полдень. Накинув отцовский плащ, надев старый башлык и сапоги, Амза взволновал лужу у калитки, вышел на улицу. Село было безлюдным. Серые тучи были густыми и низкими. Пахло влагой и хвоей.

Глубокие выбоины в дороге превратились в многочисленные озёра, соединённые витиеватыми протоками. Кювет поднялся грязной речкой; чернеющая землёй, она несла всякий сор: листья, ветки, отслоившуюся кору.

Море, почти лишённое волн, стало колючим — на его поверхности торопились тысячи мерцающих столбиков, вокруг которых скоро появлялись и исчезали малые круги.

Берег был пуст. Туман скрыл горы, оставив взору только ближние холмы, отчего Лдзаа казалось отдельным миром, никому не принадлежавшим и вольным странствовать по океану.

Амза разделся; свернул вещи в плащ, придавил камнями. Выпрямился. Ветер был тихим, но обнажённое тело схолодилось. Юноша торопливо вошёл в воду. Тёплая, нежная. Амза лёг на гальку, и ему показалось, что он — в мягкой, свежей постели. Покачивается в слабой качке. Неужели там, куда он уедет, совсем не будет моря? Амза прежде не верил, что бывают края, отличные от родной Абхазии. Даут служил в Чите и рассказывал про те диковинные места; младший брат удивлялся и не мог даже вообразить, кого это: месяцами не знать жаркого солнца, ходить по сугробам, в которых неловкой поступью можно утонуть целиком, словно в болоте. Даут говорил о степях в средней России, где взор не упирается в горы, но слабеет далью — как на море…

Медуз не было. Дождь ударял по макушке тупыми иголочками. Привстав, Амза ощутил холод воздуха. «Да. Теперь отсюда не выбраться», — улыбнулся юноша, вернувшись в тёплую перину вод.

Амза плавал. Нырял, зажимал нос пальцами, переворачивался и снизу наблюдал за тем, как дождь безостановочно тревожит море.

Широко вдохнув, удерживая поверхность воды между носом и глазами, юноша смотрел по беспокойной глади; потом, нырнув, кувыркался, опускался ко дну, перебирал плоские валуны. Возвращался на прибрежную лежанку: укладывал голову на гальку и морщился падающим на лицо каплям. «Зря Даут не пошёл. Он, наверное, никогда не купался в дождь. Глупо! Ведь это так приятно!»

Не желая подниматься к пляжной прохладе, Амза продолжал плавать. Зажав нос, переворачивался, словно делал сальто… Страх. Чёрная полоса. Громкие, убивающие удары сердца. Юноша чуть не вдохнул воду; отстранился… Это всего лишь Бзоу.

Вынырнув, Амза громко выдохнул. Часто дышит.

— Бзоу! Предупреждать надо!

Дельфин подплыл к человеку; свистнул.

— Ну? Чего?

Успокоившись, Амза трогал афалину и удивлялся тому, что повторилось однажды испытанное — он опять в испуге едва не ударил друга. Конечно, удар, смягчённый водой, был бы мягким, но…

— Наверное, я подумал, ты — акула, — оправдывался молодой Кагуа, ощупывая лохмотья на кайме спинного плавника. — Странно… Я ведь тут забыл о тебе, о том, что ты можешь приплыть…

Юноша и дельфин ещё долго дурачились. Вместе плавали, ныряли, крутились. Бзоу катал друга по заливу; Амза привык к подобным прогулкам, научился не терять в них дыхание. Потом афалина повторял свою любимую забаву с исчезновениями и попытками заплыть неожиданной стороной. Иногда оба раскрывали рты и ловили капли дождя; потом начинали брызгаться. Юноша пальцами вышагивал по округлым зубам дельфина. Прикладывал к дыхалу ладонь, чтобы ощутить, как то сжимает и расслабляет свою подвижную пробку.

Порой, устав, Амза выползал на галечную лежанку; тогда дельфин выплывал к нему; выставив спину дождю, лишив себя скорости в движениях, носом утыкался в ногу юноше, словно звал продолжать игры.

— Бзоу! Ну, куда ты полез!? Ты бы на пляж выбрался! Давай-ка, иди отсюда. Тебе нельзя на камни!

Бзоу нехотя уплывал; но вскоре возвращался, чтобы позвать Амзу ещё раз.

 

Глава третья. Осень

— Не виноваты они! Золотая моя! Не виноваты.

— Баба Тин, ну вы сами говорили — на чьей арбе сидишь, того и песни пой, — возразила Хибла.

— Это да. Тут не спорю. Но простые люди не виноваты. При Сталине сюда грузин перевозили, чтобы потом сказать: «Смотрите, абхазов меньше, значит, это земля грузинская. И всё». Это политика, моя золотая. Крестьяне и рыбаки политикой не занимаются. Грузины, которых сюда переселили, не хуже абхазов. Они наши братья. Это — политика. Кому-то нужно, чтобы так было. Я знаю, те грузины не хотели сюда ехать, так им силой указали, угрожали. А как перевезли, сожгли их дома в Грузии, чтобы не смогли бежать домой! Что им делать? В овраг бросаться? Приходилось жить тут, в Лдзаа. Если б мы сами, люди, были умнее, то не ругались бы, не воевали, а дружили.

— Ну, мы и не воюем. Просто… не общаемся.

— Да… Как шакалы с волками. Не дерёмся, но втихую друг на друга рычим. Не правильно это…

Баба Тина говорила громко, в её голосе был слом, словно она удерживала плач; поднимала руки, качала головой. Однако это не мешало ей тут же откликнуться на чью-нибудь шутку, смеяться ей, отвечать другой шуткой. Затем продолжить тонким, готовым изорваться голосом жаловаться о судьбе грузинских поселенцев, о том, как Туран поранился в аварии по дороге в Гудоуту.

Амзу прежде не интересовали такие разговоры, но теперь он с вниманием слушал каждое слово, следил за жестами. Сам ничего не говорил.

Кагуа чувствовали, что их младший сын покинул дом задолго до срока. Амза утратил прежнюю веселость; реже смеялся. Видеть юношу печальным было необычно, но никто не просил его объясниться, не утешал, понимая, что этим усилят грусть и, возможно, обидят.

С дельфином Амза был по-прежнему весел, но порой подолгу вглядывался в мордочку друга — запоминал ей переходы от серого к белому, палевому. Афалина этому не противился. Он дрейфовал у борта, порой смачивал голову водой.

— Слушай, зачем тебе такой большой лоб? — улыбнулся Амза, затем добавил: — Интересно, ты будешь обо мне вспоминать, когда я уеду?

Дыхание вдруг стало вязким. В груди всё напряглось и ощутимым столбом поднималось к горлу; юноша шире открыл глаза, сдавил челюсти; отвернулся, показывая, что ощупывает сапоги, а на деле пряча слёзы.

Вечером, засыпая, Амза представлял дельфина; его вытянутую мордочку с неизменным изгибом улыбки. Шевеля в темноте пальцами, представлял гладкую кожу Бзоу. В таких мыслях Амзе нередко снился афалина.

«Не понимаю я жизнь. И вообще… этот мир. Только началось лето, и я говорил себе, что не нужно думать об армии, что впереди ещё столько дней… Уже осень. И так быстро! Не люблю смотреть на часы. Стрелка вращается медленно, но её не остановить… Противоречие. Я узнал Бзоу в мае, а кажется, что мы вместе много лет. Точнее даже не лет… тут дело не в годах или других измерениях. Тогда в чём? Этого я не знаю, пусть и кажется, что чувствую… Боже, как всё это сложно…»

Амза переворачивался на кровати; застывал в продолжительной дрёме, но не засыпал и потому терзался. Даут слышал беспокойную подвижность брата, но не спрашивал о ней — притворялся спящим.

«Я не могу понять то, что чувствую, потому что прежде такого не было. Если б не армия, я, наверное, никогда бы не задумался о подобном. Оно бы и к лучшему, конечно… Не стоит лишний раз высматривать в свои чувства и мысли. Кажется, та?к говорил старик Ахра. Да… Как же я слаб. Все служат! И никто не плачет об этом. Почему же я так слаб? Да, с прошлого года началось другое время и… Я слышал… Надо быть мужчиной. Деды воевали с юности до старости и не жаловались… Бзоу. Ведь я больше не увижу его».

Амза понимал, что эти дни — последние в их дружбе. Им уже не встретиться. Никогда не плавать вместе. Не услышит он чу?дных щелчков под водой; не прокатится на спине дельфина; не почувствует аккуратных тычков в спину, не притворится напуганным и не увидит, как радуется афалина. Бзоу он больше не увидит.

«Тут и думать нечего. Он будет ждать. Месяц. Быть может, два. Но не три года. К моему возращению он уплывёт в другие края. Найдёт себе нормальных, морских друзей…»

В комнате было тесно и душно. Амза поднялся. Вышел на веранду. Ещё долго ходил, босой, по холодной траве. Бася, удивлённый шагами, заворчал, выглянул из будки, но, разглядев хозяина, возвратился ко сну.

«Перестань. Это глупо. Не нужно жалеть о том, чего не будет. Надо радоваться тому, что было. Мне и так повезло встретить Бзоу. Сколько было таких счастливчиков? Ты заговорил, как баба Тина», — Амза улыбнулся. Ему стало легче; зашёл в апацху выпить воды; вернулся в кровать; уснул.

На деревьях и кустах созрели первые осенние плоды. Мелкие вытянутые, словно капли, ягодки кизила наполнились сладостью. Хибла после обеда снимала с веток фейхоа — укладывала мягкие зелёные плоды в деревянные ящики. Затем понадобится помощь мужчин, чтобы передавить фейхоа с сахаром. Мушмула, не поспевая за соседкой, была пока что твёрдой и кислой.

С гор стали чаще дуть ветра. Шумная Бзыпь, наконец, очистилась от талых вод, и стала такой же прозрачной, как её братья — разбойники Юпшара и Гега. Море сохранило тепло, но солнце теперь не утомляло частым жаром. В такую погоду радостно и трудиться, и отдыхать.

Мамка пропала, её не было уже два дня. Бася не выказывал ни грусти, ни радости. Местан был доволен; рыбы и вымоченного в соусе хлеба он получал в неизменных порциях, но теперь избавился от утомительных сцен кормления Мамки.

Лялю забрала мать.

Чужие разговоры стали жизнью Амзы. Он с одинаковым вниманием слушал любые слова. Сейчас представлял, каким будет дом в его отсутствие. «Интересно, часто ли будут вспоминать меня? Наверное, из суеверия не станут озвучивать моё имя; будут так же болтать о стороннем… И правильно».

Вечером очередного дождливого дня баба Тина варила в котле тхкемали и громко, повторяя для утверждения особенно важные фразы, рассказывала о слышанной от Турана новости. В ногах у женщины стояли корзины с алычой. Прочие Кагуа сидели за столом, покорно слушали.

— У-у! Что он рассказал! Да, теперь Аничба надолго запомнят такой урок. Они, видимо, думали, что старые уклады закончились. У-у, — баба Тина вскидывала то пустую левую руку, то правую — с деревянной ложкой (при этом роняла по апацхе густые капли ещё не готового подлива). — Это надо было слышать и видеть! Турана пригласили на свадьбу. Жених. Гваж Лакоба, из Куланырхуа. Невеста, Аничба, кажется, из Ачандары. И свадьба была — у-у! — Баба Тина так широко качнула головой, что Амза тихо улыбнулся. — Всё было на высшем уровне! Богато! Лакоба! Тут тебе и кресла со смушковым покрывалом, и сафьяновые скатерти. У-у! Надолго запомнят такой урок!

С крыши капало; воздух был холодным и влажным. На тёмном небе не было звёзд. Амза сидел в углу; игривый свет костра почти не заглядывал к юноше, и он казался скорее духом, чем живым человеком. «Придумал ведь! Зря ты так, — думала Хибла. — Нравится тебе эта роль. Даут тоже переживал, так он не молчал… Наоборот, хотел наговориться. Зря ты так». Женщина поглядывала на младшего сына, но знала, что не обидит его, озвучив свои мысли.

Даут забавлялся ножом, вырезал по широкой дощечке угловатые узоры. Валера ломал пальцами семечки; пил вино.

— Щедрый стол, триста гостей — на три двора устроились. Невеста, говорят, — шик: красавица, лань! И Гваж любил её. Ему сорок два, ей двадцать шесть; лучше не придумать! Всё хорошо; говорили, такой паре жить в счастье, детей рожать. Гважу дед дом с виноградниками оставил в Гудоуте; жених собирался туда с невестой переехать; с ногою в стремени ждал свадьбу справить и проститься с родным селом.

Даут помог бабушке разворошить под таганом дрова. По апацхе силился жар; было приятным выставить ему лицо, и чувствовать, как сзади ветер холодит спину.

— Три дня гуляли. Гости начали разъезжаться. Ещё раз поздравили, просили молодожёнам хорошей жизни. Туран тоже собирался; и тут! — Баба Тина достала из котла ложку; коснулась её губами и промолвила: — Самое то! М-м… Всё, завтра надо курочку к обеду уложить.

Валера и Даут сдвинули котёл в сторону, чтобы костёр не изменил созревшего в тхкемали вкуса. Баба Тина села на скамью; поглаживая колени, продолжила:

— Утром… И молодец ещё, что дотерпел. Мог бы и ночью прибежать, но нет! Джигит! Утром Гваж на машине прямиком в село невесты поехал. Выстучал в калитку мать и отца Аничба. Те удивились такому приходу. А как увидели, что дочь их не светлее сухой земли, так и поняли, в чём дело. Тут гадать не нужно! Стояли без слов. Гваж сказал им: «Возьмите обратно вашу дочь. И положите её в гроб. Я из чужой хлёбки есть не стану». У-у! — баба Тина подняла правую руку; сжала губы. — Сказал это, словно из камня он, будто не отец с матерью его зачинали, а Айнар ковал. Какого ему было! Сколько боли, унижения! Настоящий джигит; не скрыл ничего. А девке поделом! Всё смотрят за ними, а толку? Ей теперь одна дорога — в речке утопиться. Родители примут, ругать не станут, но и слова другого ей не скажут больше. А если заметят, что топиться пошла, так не помешают. И правильно. Её теперь всякий позором встретит. И в жёны не возьмут. Вор и убийца на такую не взглянут! Да…

Историю эту пришлось выслушать ещё трижды. Приехал Туран и поведал виденное другими словами, но теми же эмоциями (они ослабнут, когда он повторит это новым слушателям в седьмой или восьмой раз; к десятому разу подробностей станет меньше, а к пятнадцатому Туран отмахнётся и скажет, что ничего интересного, собственно, не произошло).

Брат Хиблы приехал к Кагуа не только для повести, но так же выменять свежую рыбу на муку и солярку. Рыбзавод не платил Валере и Дауту последние два месяца. Поговаривали, что сломался один из холодильников, и деньги пришлось отдать для его ремонта. Негодовали от того, что зарплаты не достало лишь рыбакам-абхазцам; грузинам: механикам, токарям и прочим — выплатили всё в должный срок.

Следующим днём историю Аничба баба Тина повторила для Марины, затем — для Хавиды.

«Прав был Ахра. Люди слишком много говорят, — думал Амза. — Нельзя жить без быта, но ведь не обязательно обременять им и речь, и мысли. Хотя… если не быту отдаваться, то чему?» Этого юноша не знал.

— Наверное, мысли не лучше слов; не суетишься в речи, так суетишься в думах… Да, Бзоу?

Амза, лёжа на корме, гладил дельфина. Тот раскрывал рот, мотал головой, но был покладист, не уплывал, не просил об играх, словно понимал, что юноше нужно рассказать переживания и потом уж резвиться в радость себе и морскому другу.

— Знаешь, порой так хочется подумать о чём-то… мудром, нужном. Но… не получается. Такого прежде не было. Будто я нашёл в душе пустую комнату и не знаю, чем её уставить — не хватает кроватей, столов. А комната большая, и… это… тяжело, Бзоу. Если б мог я взять тебя в эту комнату! Тебе бы там хватило места. Попрыгать, конечно, не удалось бы, но ничего…

Амза рассмеялся, представив, как дельфин живёт в доме: мешает ходить, брызгается, заплывает под кровать. В смехе друга Бзоу нырнул; выпрыгнул в двух метрах от лодки — облил юношу. Это было приглашением к игре. Амза выпрямился; расширил грудь; стряхнул с ног сапоги и, громким голосом запев «джигиты на конях скакали до рассвета-а-а», обрушился в воду.

Мзауча юноша видел редко. Этим утром они встретились на берегу. Поздоровались и даже улыбнулись, словно не было вражды, и не случалось им драться. Лицо Цугба осталось некрасивым, но забыло следы ударов. Молодой Кагуа подумал, что приятно было бы увидеть шрамы, синие припухлости или скривлённый нос. В этом обозначилось бы его торжество. Позже Амза ругал себя за такие мысли.

— Послушай, — обратилась к нему вечером баба Тина, — я заметила, ты иногда говоришь с Ахрой Абиджем.

— Да, нанду. Он хороший человек.

— Это… конечно, ты сам смотри.

Помолчали.

— Я хочу только предупредить. Ты знаешь его мало, не успел понять, кто он на самом деле. Ахра Абидж — плохой человек. У! Не представляешь, сколько вытерпела его жена! Ведь он был пьяницей. Пил так, что мать не признавал, отца с чёртом путал. Только и бегал, спрашивал у всех чапру, а бывало, для самогона своего и персики воровал у соседей. Не знаю, что у них там дальше было. Кричали долго. Батал ругался. Мать схоронили — не выдержала. Ахра пить перестал. Сломал бочку, сжёг корыто — где спирт гонял. Да толку-то? Груз на нём остался. Чёрная у него душа, хоть он стариком умным делается. Что толком скажет, а что и не туда направит. Ты, дад, осторожней с ним.

Амза молча разглядывал, как суетится под мушмулой курица. Он любил бабушку, но понимал, что ей не следовало говорить подобное.

Дни лишились дождей, были тёплыми. Облака растаяли, и ночью небо тяжелело праздничной россыпью белых звёзд — до того густой, что в ней можно было угадывать любые, приятные воображению сочетания и образы. Луна худела, теряя левый бок.

Амза чаще кормил Бзоу; Валера заметил, что сын отдаёт до пятнадцати белуг и лососевых, но решил этому не противиться. Юноша, как и раньше, ждал, когда афалина откроет рот, потом укладывал рыбу ему на язык — длинный, тёмно-розовый, покрытый линиями — такими же, как у человека на ладони. Порой Амза кидал рыбу в сторону или прятал её за спиной, уворачиваясь от настойчивых тычков дельфина.

Бзоу не сглатывал рыбу, но принимался усердно подкидывать её. Ловил, подбрасывал снова. Иногда Амзе удавалось с кормы перехватить падающую белугу — дельфин закрывал рот пустым. После этого приходилось ложиться на дно лодки и, крича, прятаться от назойливого носа афалины. Наигравшись рыбой, Бзоу налету перекусывал её в три части: сглатывал туловище, а хвост и голову оставлял птицам. Чайки сопровождали друзей; не понимали, как именно дельфин выманивает у рыбака подачку, но желудком помнили, что в такой компании можно пообедать. Птиц было немного — от четырёх до шести. Они не тревожили друзей; качались по волнам в отдалении, приближались и причитали, лишь завидев еду.

Двадцать первого сентября Амза стал взрослым.

— Послушай, — сказал ему утром Даут. — Не обижайся. Просто послушай. Я тебе это как брат хочу сказать; как… любящий брат.

Амза приподнялся в кровати, посмотрел на Даута.

— Знаю, тебе тяжело. Ты не хочешь уезжать. Я испытывал тоже. Тогда… было другое время, мне было проще, но я тебя понимаю, поверь. И твой день рождения тебе, наверное, не в радость, но ты должен быть мужчиной. Встреть его достойно. Радуйся, что можешь пить вино с матерью и отцом. Будь весел, разговорчив. Нужно оставить о себе хорошую память…

— Ты так говоришь, будто я не вернусь.

— Перестань, брат! Я прошу тебя. Забудь о плохом, и будь сегодня счастлив. Для себя, для родителей.

Амза встал. Подошёл к Даут и, склонившись, прошептал:

— Я сделаю, как ты говоришь, но ты должен мне в ответ обещать другое.

— Что?

— Заботься о Бзоу.

— Заботиться о Бзоу? Но как?!

— Играй с ним. Не отказывайся от дружбы… Корми. Делай то же, что я. Быть может, он не уплывет. Останется…

— Хорошо. Обещаю.

Братья Кагуа раньше вернулись с рыбалки — сегодня они не выставляли сеть, но при включённых моторах трижды прогнали её по заливу, как это делали баркасы. Гости должны были прийти к вечеру.

Баба Тина варила фасоль, жарила рыбу. В доме уже хранились приготовленные мацони, ахарцва, копчёные сыр и мясо, мамалыга, ахул, кучмач. Хибла пекла торт; ещё в мае Туран привёз с Псоу три цветные и закрученные, как отжатое полотенце, свечки. Валера разрешил открыть сразу пять банок сгущёнки. Купили у Хавиды баранину.

Пришлось бегать по саду за курицами. Для праздника были вырезаны восемь пулярок. Петух испуганно смотрел, как забирают его подруг; потом долго высматривал их по кустам, удивлённый неожиданным одиночеством. Прочие квочки спрятались за сараем, душевой, туалетом. Бася радостно помогал в ловле: гавкал, прыгал, затем играл разбросанными перьями.

Баба Тина испекла абаклву.

Амза оделся в праздничную одежду: туфли, брюки, светлую рубашку и широкий кафтан, на котором синими кантами были выделены три кармана и петля для ножен. Валера, в радости, что второй сын стал мужчиной, достал отцовский бешмет и охотничьи сапоги. Женщины Кагуа, укрыв волосы узорчатым платком, разрешили себе тёмно-красный сарафан (под ним была белая рубашка с длинными, опускающимися к ладони рукавами). Единственным украшением оказались серебряные и бронзовые застёжки, оставшиеся после Валериной бабушки.

Амза улыбался поздравлениям и шуткам, но был неловок в ответах. Ему не нравилось, что все для него нарядились. Удобнее было бы в привычных сапогах, в чувяках и плотных ноговицах.

К семи часам пришли все гости.

Вино раскрепостило Амзу. Он чаще смеялся, предлагал свои шутки, позволял каждому обнять его, расцеловать и обещать долгую твёрдую мужскую жизнь.

— Смотри только, раньше сорока не вздумай жениться! — наставлял юношу опьяневший Туран. — Сперва стань кем-то; разберись, что куда в этой жизни; и невесту выбирай не на скаку; девушка не лошадь, чтобы лучшей была та, которая быстрее бежит и шире гривой машет; тут надо дольше смотреть, примеряться…

— Как говорил мой дед, — заметила баба Тина, — девушка красивее та, что не открывала рта.

Туран, зажмурившись, рассмеялся; потрепал юношу за плечо и добавил:

— Я рассказывал тебе про Аничбу? Как она…

— Да, дядя, рассказывали.

— Он эту историю не хуже тебя знает, — улыбнулся Валера.

— Да! И не только он! На днях одна старуха, от меня же слышавшая о беде Гважа, по слабому уму мне всё пересказала и даже больше! Не поверишь, сколько нового узнал! И куда я только смотрел на свадьбе!? Ничего не видел! Хорошо, старуха просветила…

Мужчина, хохоча, придвинул кастрюлю с бараниной.

Амза налил себе чачи. Вылил в рот. Она словно бы дымилась, тревожила нёбо. Проглотил, вздрогнул. Налил ещё. Обжигает горло, давит на желудок. Юноша дотянулся до курицы, отломил ножку; локтём толкнул стакан — вылитое вино зазмеилось с подзор на колени.

Споры, советы, память — всё было в едином шуме. Соседей это не беспокоило; они были среди приглашённых.

Валера шире расстегнул бешмет, ладонью тёр себе за воротом.

Тосты случались часто; вино выпивали ещё чаще. Амза, забавляясь своим слабым телом, ходил по двору; начинал гладить Басю, тесно сжимал его мордочку. Разглядывал себя в зеркало.

— Что-то ребят мало. Старики одни. Твоему сыну даже веселиться не с кем, — жаловался Саша Джантым.

Амза подумал, что к празднику можно было позвать Мзауча. «Пусть было что-то. Теперь нет. И я его тогда… да, побил хорошенько, но ничего. Надо за это выпить». Путаясь в мыслях, забывая, зачем он идёт к калитке, юноша вышел на улицу. Заур заметил это, пошёл следом, своего присутствия, однако, не выдавая.

Амза неспешно шагал по дороге; всматривался в густые тени, в звёздное небо и улыбался своей пьяности. «Да. Три года мне так не веселиться. Три года». Калитки были закрыты; двери в дома затворены. Тишина. Слышно, как кричит сверчок; издали обманным эхом доносился смех и шум от праздника.

Подойдя ко двору семьи Цугба, Амза усомнился в своих действиях, но всё же громко позвал:

— Эй! Мзауч! Феликс!

Тишина. Пришлось кричать ещё раз. Откликнулась дворняга. Она подбежала к калитке и стала злобно лаять на чужака; прислоняла лапы к изгороди, но выпрыгнуть не пыталась. Ей издали ответили псы Батала Абиджа.

— Что такое? — закутавшись в шаль, вышла Раиса Цугба, мать двух братьев; при её словах пёс умолк.

— Простите, не хотел вас разбудить. Но у меня сегодня день рождения. И я… — юноша говорил медленно, чтобы путаностью слога не выдать своё состояние.

— Ты пьян, Амза. Что тебе надо? — Раиса говорила грубо и опасливо поглядывала на стоявшего за дорогой Заура.

— Простите. Я хотел… Пригласить Мзауча. А то как-то…

— Его нет. Ни его, ни Феликса. Уходи, не позорь своё имя.

— Простите.

Амза смущёно отошёл. Пёс гавкнул ему вслед. Только сейчас молодой Кагуа увидел Заура. Они молча вернулись к празднику.

— И какой сван! — восклицала баба Тина. — У-у! Таких нет больше. Самый мирный сван! И ведь — дирижер! У него свой оркестр; с ним в Москву ездил, в Ленинград ездил, — перечисляя, женщина зажимала пальцы и покачивала головой, — в Екатеринбург ездил!

— Так и сказал! — продолжал Туран. — Говорит, в гроб положите и всё! Мне такая не нужна. Я, это… Как же он… А! Говорит, я из чужой хлёбки есть не буду! О, как сказал! — мужчина ударил по столу кулаком.

— По голове стаканом стучат, глаза выкололи, а я терплю пока! — кричал соседу двоюродный брат Хавиды Чкадуа. — Но я хорош-хорош, а сердце остынет, свиньёй стану, и ни на что не посмотрю!

— Значит, ты мало аджики добавляла! Нужно больше!

— Был брат в Москве. Купил матери индюка и зашёл на Красную площадь — посмотреть. К нему, значит, милиционер: «Товарищ, на Красной площади с птицей нельзя!» Брат ему на голубей показал и говорит: «А это что, не птицы? Им почему можно?» «Ну! Это птицы мира!» — ответил милиционер. Брат ему: «А что, мой индюк с тобой воевать собирался, что ли?»

Амза слушал неумолчный гул людей. Он помнил своё обещание Дауту, но сейчас грустил. Уныло двигал по столу кружку; смотрел на худую луну, на звёзды.

Заиграли баян и ачарпын. Под звонкие ритмы и хохот начались ночные танцы. Мужчины, вскрикивая «Ас-с-са-а!», поднимались со скамеек; раскидывали руки; приседая, торопились ногами по влажной от росы траве; крутились; ударяли себя по бокам; шире раскрывали глаза. Женщины и те немногие девушки, что пришли во двор Кагуа, улыбчиво вступали в танец: вытягивали руки, пускали в разнобой подвижные пальцы; при этом тихо шагали. Батал и Саша, вспотев, затеяли ашацхыртру. Поднимались на мыски; складывая левую руку к груди, а правую выпрямляя в сторону, раскачивали колени, кружили вокруг пустого места, и в темноте, за обильным вином, можно было вообразить, будто на земле перед ними лежат битые, скрученные враги, в устрашение которым и танцевали мужчины. Прочие помогали ритмом громких хлопков.

Старухи пели частушки; старики вторили. Ветер холодил шею. Тело было жарким и влажным. Бася ждал подачек: ходил под столом, вылизывал опущенные испачканные в жиру ладони. Вино. Костёр в апацхе. Угли, искры. В танце тяжелеют ноги; приседая, можно упасть. Смех. Разговоры. Хочется лежать; живот тугой. Лицо утомилось от улыбки и теперь пульсирует ударами сердца. В глазах — влага; они отдыхают, когда закрыты; чтобы смотреть, нужно жмуриться. Батал скалился, вскрикивал. Местан дремал на веранде. Баян и ачарпын не утихали. Громкие слова в ухо; объятия; кто-то хлопает по плечу.

Амза поднялся в дом; упал возле кровати.

Пробуждение было долгим и сложным.

Вскоре совершеннолетие отпраздновал и Заур Чкадуа. Пришлось снова пить — Амза был этому рад.

Почтальон передал повестки. В них говорилось, что юношей ждёт осенний призыв. Первого октября в Лдзаа за ними приедет автобус; он соберёт призывников этого района, вывезет их в Сухум.

В последний день сентября Амза пришёл проститься с Бзоу.

Играть не хотелось. К тому же море было прохладным. Юноша гладил друга и молчал. Афалина, кажется, угадывал мысли человека, не настаивал на купании.

— Ты прости, я сегодня ненадолго. Надо ещё с родственниками собраться… Не верю как-то… Знаю, что не увижу тебя три года, или… совсем не увижу, но поверить в это не могу. Будто мне только на недельку отлучиться, как тебе тогда… А потом вернуться.

Амзе сделалось тоскливо; кто-то белым полотном вытягивал из его груди дух; при каждом вдохе глаза напрягались слезами; юноша замер, опасаясь заплакать.

Бзоу прежде никогда не был так тих.

— Не знаю, понимаешь ли ты, что сейчас происходит. И… поймёшь ли, когда-нибудь… Ты, конечно… Я… Не уходи. Дождись.

Амза забыл прихватить другу последнее угощение.

Афалина приподнялся из воды, показав две складки между ластами и головой.

— А ты толстеешь, — мягко улыбнулся молодой рыбак.

Бзоу проводил лодку к берегу и, как это иногда случалось, взобрался на мель.

Юноша вышел на дорогу; дельфин, выждав минуту, откатился к глубокой воде, уплыл — его плавник, то появлявшийся над морем, то в нём утопавший, вскоре стал маленьким, едва различимым.

На короткой колоде сидел Ахра Абидж. Амза кивнул ему, но заторопился к дому; молодой Кагуа видел, что старик поднял руку, подзывая к себе, но притворился, будто не заметил этого. Ахра, должно быть, хотел проститься.

Амза остановился возле калитки. Сел на траву, положил голову на колени. Не хотелось никого видеть. «Неужели, всё? Только начиналось лето. Я знал, что оно пройдёт, что… Но не так быстро! Ведь его и не было вовсе… Да и… Боже! Я не прав… Мне уже не увидеть Бзоу, а я… был сух с ним. Почему не принёс рыбку, почему не искупался с ним? Меня заберут только завтра — я ещё здесь. Не понимаю… Я так и не научился жить». Хотелось сейчас же всё исправить: вернуться на берег, со смехом броситься в волну, развеселить Бзоу; подойти к Ахре и сказать тому что-то доброе, хорошее, чтобы старик улыбнулся… Амза знал, что не сделает этого.

«Думаешь, что время идёт медленно. Потом, глядя на ушедшие месяцы, понимаешь, что был неправ. Но истинно ощущаешь скоротечность всего в последний день. Только что было утро. Уже вечер. Следующей секундой придёт новое утро; да нет — ещё быстрее…»

Баба Тина днеём собрала орешки бука — пожарила, убрав горечь яда, и уложила в мешочек, внуку в путь; Амза их любил; быть может, потому что те зрели к его дню рождения.

Уснуть не получилось. Тело было слабым; случалась дрёма, но сном она так и не сменилась.

Утром Амза поднялся рано. Разнообразные, нередко противоречивые образы, беспокоившие его ночью пёстрым сумбуром, в миг разлетелись, не оставив о себе даже слабого воспоминания; так тёмные души, собравшиеся в глубоких землянках, втягиваются в щели, едва путник зажигает спичку, от неё — свечу. Юноша спустился во двор; сумрачно и влажно. Прошёлся по любимой тропинке к душу — пальцами тревожил пугливые мимозы. Молча и без улыбки наблюдал за тем, как они, складывая листья, кланяются ему вслед. Хотелось выйти к морю, но Амза отчего-то был уверен, что в такой прогулке обнаружится ещё бо?льшая печаль. «Да и Бзоу сейчас не приплывёт».

Хибла обняла сына; перекрестила и попросила чаще писать. Были и другие слова, но молодой Кагуа их не слышал. В ногах тёрся Местан. Бася не объявлялся, о нём и не вспоминали. Две курицы, выпущенные во двор, бодро перебегали между кустов, поглядывали на петуха. Мать и бабушка поцеловали Амзу; стоя у калитки, они махали ему рукой. Хибла вновь попросила чаще высылать письма. Дом остался позади, но пока что ничего не изменилось; юноша шёл по знакомой дороге, мимо привычных деревьев. Под вещи ему отдали единственный в семье чемодан. Карман на брюках оттопырился из-за вложенного мешочка с буковыми орешками.

Ждать нужно было у рыбзавода. Амзу провожали Даут и Валера. Заура провожала Хавида.

Сердце стучало быстрее. Взгляд, не умея взяться за что-то одно, рассеивался. Хавида плакала и тем беспокоила Заура. Ничего не изменилось. Они ещё были в Лдзаа. Стоят вместе и только. Не хотят говорить, но ведь в этом нет плохого.

Пахло сухими листьями и землёй.

Автобус опоздал на полчаса. Грязный, с зелёными полосами. Опрос по списку. Юноши поднялись по узкой лестнице. Сели рядом. Заур — под окном. «Я уезжаю». Последний взгляд на родных. Захрипел мотор. В испорченном пылью стекле вздрогнули дома и люди. Растянутая вширь, затрепетала грудь; не доставало воздуха, чтобы надышаться. «Я уезжаю». Вновь и вновь повторенная мысль углубляла тоску, и она казалась неисчерпной, способной поглотить Амзу.

Они ещё были в Лдзаа. Знакомые улицы. Рыбаки. Деревья. Слева — море.

Проехали Пицунду. Кипарисовая аллея; деревья растут ровным рядом, в их стати — строгость. Затем дорогу сопровождали кедры; их рукопожатые ветви выстраивали долгую анфиладу коричневых столбов и зелёных сводов.

Амза взглянул на свои руки. Подумал, что так по-настоящему и не простился с Бзоу. В этом была боль. «Какой же я дурак… Но теперь… Теперь поздно. Бзоу… Где ты сейчас? Что делаешь? Я ещё не уехал, а мне тебя не хватает. Моя серая рыбина, мой брат». В таких словах юноша улыбнулся.

В октябре белки стали суетливо подниматься к созревшим грецким орехам. Хавида Чкадуа угостила Кагуа корзиной мягких кислых киви. Поспели мандарины, и Хибла осторожно укладывала их в деревянный ящик. Русский виноград, тянущийся по столбам возле курятника, окреп в чёрном цвете, сделался сладким. Соседский апельсин украсился большими белыми звёздочками с узорчатой сердцевиной.

Когда Амза уехал в армию, Валера начал проверять лежавшие в тайнике пистолеты; перебирал патроны; выложил на кровать военные фотографии и подолгу разглядывал их.

Валера не мог отказаться от работы на баркасе, но и свою ловлю нельзя было оставить. Даут выплывал с отцом рано утром; они выставляли сети, после чего Валера возвращался. Даут следил за промыслом, развлекался удочкой; улов потом собирал в одиночку.

Иногда приходилось ловить ходом — по два-три заплыва вдоль бухты.

На утро после отъезда Амзы Бзоу, как и всегда, выплыл к лодкам; был подвижен, выныривал из воды, приподнимался над бортом, выискивал друга; удивлялся его отсутствию; должно быть, подозревал, что тот, играясь, прячется.

Даут обратился к дельфину после того, как уплыл отец.

— Ну, привет. Теперь придётся со мной. Я, конечно, не как Амза; не могу… нянчиться. Но попросили с тобой возиться, значит — надо, — мужчина усмехнулся и бросил в воду барабульку.

Бзоу догнал тонущую рыбу; повторил привычные забавы: подкинул её, поймал, затем положил в рот и возвратился к лодке; наконец, проглотил. Даут радовался, что афалина позволил с ним играть.

Побрызгавшись на прощание с дельфином, Даут вернулся к берегу.

Следующим днем Бзоу вновь устремился к рыбе; подбросил её, поймал, но потом выронил. Афалина кружил вокруг лодки; высовывался у борта. В пятый раз выглянув возле человека, вдруг откинулся назад — плеснул водой; устремился прочь; начал прыгать, часто и высокого. Вернулся к удивлённому Дауту; отплыл от него. Погрузился; вынырнул в стороне.

Бзоу по-прежнему сопровождал лодку, но изменил поведение: мешал грести, подставлял вёслам спину, задевал корму, тревожил сети; рыбу не принимал. Даут бросал барабульку или белугу к его носу; афалина не замечал этого. Уныло дрейфовал; потом начинал ударять хвостом по воде — Даут раздражался, однако терпел. Когда дельфин, разогнавшись, прыгнул рядом и облил мужчину, тот, наконец, закричал:

— Ну чего? Чего ты хочешь? А? Нет его! Нет! И не будет. Три года не будет! Забрали! Ну как я тебе объясню, что такое армия? Думаешь, мне самому приятно? Три года брата не видеть! Что ты тут, а?!

Бзоу уплыл. И в последующие дни не появлялся.

Амза прислал телеграмму; сообщил, что из Сухума его направляют в Ярославль для военной подготовки.

Кагуа выехали на арху. Нужно было собрать фасоль, затем — кукурузу. Работа была тяжкой, отчего баба Тина, увлечённая семечками, но поглядывавшая на взмокшего Валеру, поминала внука, не вовремя променявшего Абхазию на далёкие поля России.

Бзоу после десятидневного отсутствия вернулся. Даут смеялся, гладил дельфина по голове и говорил:

— Ты уж прости меня, дурака. Ну, сам понимаешь, я тоже переживаю. Клянусь, больше так не поступлю. Буду кормить тебя, играть с тобой; вместе проще дождаться Амзу. И ты так не уплывай, а то напугал меня. Чтобы я потом сказал брату, а?

Даут пробовал кормить афалину; тот по-прежнему не интересовался рыбой, но теперь был спокойнее в движениях; позволял подолгу трогать свой плавник; поднимал из дыхала малые фонтаны.

Заметив, что рыбак направляется к сетям, афалина уплывал.

Двадцать шестого октября Мзаучу Цугба исполнилось восемнадцать. На следующий день его увёз тот же грязный автобус с зелёными полосами.

Высохшие листья окрасили дорогу в кроваво-жёлтое.

Десятого ноября Амза прислал вторую телеграмму. Извинялся, что пока не может написать письмо. Сообщал, что вечером улетает в город Кабул — в Афганистан.

Советские солдаты воевали там с декабря прошлого года.

 

Глава четвёртая. Зима

Декабрь выложил на землю тонкий снег; тот растаял первым солнцем. Градусник редким часом указывал ниже семи градусов тепла. Больше всякого холода сельчан пугали сырость, уныние.

Жизнь в Лдзаа утихла. Лишь рыбзавод всё так же разносил по округе рыбное зловонье, приглашал поутру рабочих.

Баба Тина чаще сидела в апацхе, возле костра; было это не к готовке, а к дальним, подчас пустым думам. Она теперь спала в доме, как и во все зимы, томилась тесной, душной комнатой.

Провожая Амзу, Кагуа не волновались о его жизни; говорили друг другу, что годы окажутся быстрыми; знали о войне в Афганистане, но не думали о ней. Старший сын отслужил, а потом вспоминалось, что из армии он вернулся быстро, без тревог. Теперь всё было иным. Амза оказался среди пуль, в чужой стране.

Валера вспоминал свою войну. Хибла, лишённая забот в огороде, подшивала одежду, молчала; если говорила, то тихо и мало. Иногда к ней приходила Хавида. Обе матери сидели за столом, всматривались в стежки, рвали нитки; слова меж ними были редкими и всегда — о деле. Зима утяжеляла тоску. Утешения не было даже в мыслях о желанной апрельской весне.

Местан чаще прятался в будку. Бася не противился. Позапрошлым годом пёс утомил лапы в холодном снегу, после чего долго болел. Теперь, если случались морозные дни, Бася перед выходом во двор нюхал землю, трогал её — так хозяйка краткими прикосновениями проверяет, остыл ли котел, прежде чем поднять его для мытья.

Кур гулять не выпускали; свобода им была только по куртянике. Теперь для корма им выдавали больше зерна.

— Помнишь, в семидесятых грузины дорогу под Ачандарой пытались вести? — спросила баба Тина.

— Помню, — кивнул Валера, оправляя сбившийся к боку тулуп.

— Да… Смеху на них было. У-у! Что сказать! Говорили и сельчане, и Чичба, что нельзя дорогу прокладывать через Дыдрыпш. Ведь святилище! И не просто… А они что отвечали?

— Помню-помню, — повторил Валера.

— Ну, вот! Они только рукой махали, мол, мы тут дело тако?е вершим, а вы со всякими суевериями лезете. Как с дикарями говорили. И что?

— Да, — тихо кивнул Валера.

— Продолжили строительство, к святой горе подкрались, и тут началось! Один за другим строители умирали. Кто-то провалился, другой взорвался; этот отравился, того медведь задрал. Не верили, а как пошли несчастья, задумались. Вспомнили жреца; хоть не признали, что в Дыдрыпше есть сила, но пустили дорогу в обход!

— Тогда и комиссия приезжала из Тбилиси, — добавила Хибла.

— Да…

Бзоу по-прежнему встречал лодки Кагуа. Даут боялся, что дельфин уйдет из Лдзаа от прохлады, но тот остался. Афалина приветствовал рыбаков, когда те спускались к морю, плавал вблизи, провожал до первых сетей, затем уплывал. Его общение с людьми было кратким — не дольше часа.

Холодная вода не позволяла Дауту купаться; игры с брызгами так же были неуместны. Мужчина опасался вызвать Бзоу на подвижность, говорил с ним спокойно, без задора; единственной забавой было бросить в воду барабульку. Дельфин укладывал рыбу себе на нос. Плавал с ней. Подкидывал, но потом ронял — позволял ей утонуть.

Случалось, что Бзоу плавал метрах в тридцати от лодки; выпрыгивал; стучал по воде хвостом, поднимал из дыхала высокие фонтаны, но к людям не приближался.

Старик Ахра Абидж видел, как рассветным утром дельфин беспокойно плавает вдоль берега: выставляет спинной плавник, прячется под волнами, показывает мордочку. Ждёт Кагуа.

— Тоскует, оно и видно, — шептал Ахра. — Но ничего… коли действительно так сдружились, то дождётся. Вот уж встреча будет! Такого я не пропущу. Брызг-то сколько! — засмеявшись тихим дыханием, старик начал скручивать папиросу.

Двадцать шестого декабря Хибле исполнилось пятьдесят три. Она не хотела веселья в своём дворе; обидев многих, пригласила только родственников и тех, кто в давности общения стал ей братом или сестрой. В этот вечер вино пьянило не к танцам, но к улыбке и скромным песням без музыки.

Лучшим подарком для матери было первое письмо от Амзы. Читали его всей семьёй; позвали соседей. Каждое слово произносили громко, неспешно. Приветствовав долгими фразами родителей, баба Тину и Даута, упросив их не беспокоиться о его солдатском здоровье, юноша следующими строками сообщал:

«Живу я в Баграме. Этот город — в провинции Парван. Уверен, таких названий вы не слышали. Здесь новобранцы проходят дополнительную подготовку. Когда вы получите это письмо, меня уже переправят назад, в Кабул. Там я узнаю войну, напишу вам о ней. Хотя, папе рассказывать это глупо; всё, что мне покажется удивительным или пугающим, для него будет понятным.

Хочу сказать о Подмосковных полях. Не верил я тебе, Даут, что бывают земли иные, чем Апсны — гладкие, как море. Теперь убедился. В этом — ужас! Взор ищет гору, а вокруг всё лес, дома. Уныло там живётся людям. Всякий день — в тоске по горам. Хорошо, что жизнь моя — в Абхазии. Пишу это и улыбаюсь. А улыбаться здесь дают не часто. К счастью, абхазы тут есть. Только в нашей группе — девять человек, включая Заура и Мзауча (он недавно к нам присоединился). Мы помогаем друг другу.

Даут, знаю, ты делаешь всё, что обещал мне, о том я не спрашиваю. Спрошу только, как живёт мой Бзоу».

Далее Амза кратко, без явной последовательности описал свой быт, свою подготовку. Радовался, что в сравнении с другими отличается быстротой и силой. Причиной тому указывал своё происхождение.

В письме была приписка:

«Последние слова хочу передать Бзоу. Даут, прошу тебя, зачти ему». Подписать и датировать юноша забыл.

— Зачем? — удивилась Хибла, заметив, что Даут утром укладывает за пазуху конверт.

— Как? Амза просил прочитать письмо дельфину.

— Это ещё! Забудь.

— Ан! Я не могу так! Я должен выполнить просьбу брата. Не заставляй меня ослушаться.

— Рыба всё равно не поймёт! Оставь письмо.

— Пусть не поймёт, но Амза просил!

— Ладно тебе, — промолвила баба Тина, выйдя к веранде. — Пускай делает, что хочет. Он прав. Иди!

— Смотри, чтобы этот дельфин не забрызгал бумагу! — прошептала Хибла; когда сын вышел в калитку добавила: — Подумает ещё, что еда, выхватит ведь, съест. Кто их знает, этих рыб…

— А ты и в самом деле постарела! Вон, как ворчать начала! — улыбнулась баба Тина.

Хибла продолжала без надобности рассматривать заштопанный носок; поглядывала на свекровь; потом напрягла лицо, сдавила губы и — рассмеялся, громко и широко. Баба Тина ей вторила.

— Вы чего тут? — вышел из комнаты Валера; взглянул на хохочущих женщин; поднял удивлённо плечи; вернулся к кровати.

Даут подтянул к воде лодку. Он не знал, приплывёт ли сейчас афалина.

Несмотря на сомнения, мужчина оттолкнулся от гальки; в неловком шаге зачерпнул сапогом воду, замочил портянки. Качнув головой, цокнул и поднял вёсла.

Дельфин не появлялся.

Даут неспешно плавал В бухте. Сделав десять гребков, замирал и рассматривал море — не появится ли чёрный плавник.

Мужчина подозревал в себе глупость, думал возвратиться к дому, но знал, что пробудет здесь не меньше часа (иначе совесть не позволит уснуть).

За южными бурунами показался дельфин. Плыл быстро. Вскоре выставил свой длинный нос у самого борта. Чуть прищуренные чёрные глаза смотрели на человека. Бзоу качался в волнах, то сжимая, то расслабляя пробку в дыхале.

— Долго пришлось тебя ждать, — улыбнулся Даут и пожалел, что в этот раз не прихватил рыбку. — От Амзы письмо; тут и тебе написано. Он просил зачитать, так что слушай. И не убегай никуда. Мне для тебя пришлось с матерью ругаться. Вот…

Даут расстегнул тулуп и рубаху; ветер опустил по груди холодное дыхание. Отложив конверт под брезент, мужчина расправил листок, начал читать:

«Здравствуй, брат мой, Бзоу. В эти дни мне без тебя скучается, особенно по вечерам, когда, уставший, ложусь для сна. О стране, где я живу, ты не знаешь, потому что здесь нет морей, а значит и берегов, к которым ты мог бы подплыть. В ответ, уверен, здесь едва ли кто-то (кроме Дениса) знает о дельфинах. Я даже не пробовал им объяснять, что дружен с диковинным зверем, который в своих мыслях и поведении не хуже лучшего из людей, что живёт он в воде, и что с ним купаюсь. Меня бы сочли за безумца. Словами ты не слышишь моего смеха, но поверь, я сейчас смеюсь.

Закрываю глаза, поднимаю руку и вспоминаю, как, взявшись за твой плавник, несся дальше в море. Знаю, что дома я бы сейчас не купался из-за холода, но то, что не шумит для меня прибой — тяжело. Счастлив тот, кто, обернувшись, видит море, а в нём — плывущего дельфина; и это счастье не из тех, что можно купить или заслужить; оно истинно и не утомит даже в постоянстве, повторенном от младенчества до старости. Им не нужно пользоваться или хвалиться. Достаточно однажды оглянуться, увидеть волны и то, что к тебе плывёт дельфин; улыбнуться этому и тут понять, что ты действительно счастлив. Мне не хватает тебя, Бзоу…

Тебе бы здесь не понравилось. Рыбы мало, и та, что ложится в наши тарелки, чаще бывает с запахом старого лова (хорошенько выдержанного под солнцем). Один из моих товарищей, Денис, рассказывал, что дельфины тоже умеют воевать. Я ему не верю, но, думаю, тебе будет интересно услышать; Денис уверяет, что на учениях сам видел, как из самолёта выбрасывают дельфинов с парашютами. Из вооружения им даётся мина или иная бомба для взрыва кораблей… Я представил тебя в каске, с пагонами и готовящегося к прыжку!

О тебе я говорю только с друзьями. С Зауром, которого ты видел, и с Мзаучем. Мзауч здесь другой. Не знаю, что его изменило; быть может, та драка — я тебе рассказывал. С прочими абхазами я обсуждаю многое, но не тебя. Не хочу. Даже с Денисом, хоть он неплохой парень. Заур сейчас шутит надо мной, смеётся, что русские ребята пишут невестам, а я пишу дельфину…

Бзоу! Я верю, вернётся наше время. Вновь будем брызгаться, плавать вместе, дурачиться. Я снова буду кормить тебя, гладить. Ты только дождись, не уплывай, как бы сильно ни влекло тебя дальнее море. Ты мне нужен. Я ругаю себя за то, что не выходил к тебе чаще; что порой предпочитал лежать под дворовой чинарой или болтать без толку с другими, когда мог бы веселиться с тобой. Но… наверное, я неправ. Всё и так было превосходно… Прости, мои мысли становятся путаными, отказываясь от одной из них я вынужден озвучивать множество других, потому я лучше закончу.

Мне снится, что я — дельфин. Плыву у самого дна, разглядываю камни. Слежу за тем, как торопится прочь рыба. Вода золотится солнцем, в ней неспешно колышутся малые кулачки медуз. Рядом плывёшь ты. Мы свободны в движениях. Это хороший сон. И настолько явственны его чувства, что я до вечера вспоминаю их.

Кстати, мы с друзьями вчера спороли о тебе, пытаясь определить, рыба ты или нет. Я утверждал, что — нет. Рыба всё-таки глупая, пусть и шустрая, а в тебе ума уж точно не меньше, чем во мне или в Дауте. Даут, не обижайся, лучше здесь простись от меня с Бзоу и погладь его по носу. Завидую тебе.

Бзоу, жди следующего письма».

— Вот, — закончил Даут. — Ну? Чего смотришь? Видишь, он о тебе не забывает. Можешь радоваться. Даже к матери он обратил меньше фраз, чем к тебе, а это уж, знаешь, дурость и только. Но…

Афалина мотнул носом, поднял брызги, раскрыл рот и выразил своё мнение кратким свистом. Даут, редко слышавший голос дельфина, рассмеялся, потом заметил:

— По-моему, ты всё-таки рыба. Ничего, наверное, не понял. Ну всё. Я возвращаюсь. Будут письма, прочитаю. Только не надо теперь каждый день спрашивать, писал он или нет, хорошо? Если напишет, сообщу! А то начнётся…

Едва мужчина поднял вёсла, афалина кинулся прочь. Стал прыгать — изгибаясь и удивительным маневром падая в ту же точку, из которой появился. Затем успокоился; проводил лодку к берегу.

К вечеру был снег: мокрый, белеющий только в воздухе (на земле он таял в грязи). Ветром его заносило на веранду и апацху. Кагуа не выходили из дома. Предчувствуя холод, каждый надел свитер, закинул на плечи одеяло. К работе не было желания. Валера перечитывал стихи Гулиа. Некоторые произносил вслух, тем забавлял Хиблу:

— Вот, послушай. «С неба смотрит солнце миллионы лет. Льёт на землю солнце и тепло и свет. Но посветит солнце и уходит прочь, а живое сердце греет день и ночь. Значит, сердце лучше солнца самого. Никакие тучи не затмят его!»

— Да… Про солнце и тепло — это кстати, — улыбнулась женщина.

Ночью опять выпал снег; он удержался на земле. С утра солнце тщетно силилось растопить белые проплешины; зима ослабила его взор. Снег не таял, но слипался ровным слоем. Детям это было в радость, они бросали снежки. Жители чаще и настойчивей дышали, это было редкой забавой — видеть, как изо рта малым облачком выходит твой дух.

— Хорошо! — засмеялся Валера, опустив ладони в малый сугроб. — Я, конечно, люблю, чтобы жарко… Но лучше бы мороз был настоящий, со снегом и вьюгой, чем эта влажность!

Два дня температура опускалась к нулю, поднялась к четырём градусам и после короткого похолодания укрепилась на десяти — до февраля уже не изменялась. Усталый пастух возвращается вечером в балаган, ложится на шкуру, разложенную поверх соломы, долго ищет лучшего положения для рук и головы; ворчит в том, что всякий поворот кажется напрасным, оправляет сбившуюся постель; потом находит действительно удобную позу, однако, не успевает этому обрадоваться — засыпает. Так и природа, сомневаясь, причитая, наконец, решила, что для зимней спячки десять градусов будут ей удобны, успокоилась. Снег истаял тонкими ручьями и больше в Лдзаа не показывался.

— Если ты такой любитель настоящей зимы, езжал бы в Псху. У них там к декабрю на перевалах семиметровые завалы, — усмехнулась Хибла. — Тебе обрадуются. А то ведь скучно им.

Валера поморщился и предпочёл молчать.

Вечером всей семьёй сочиняли очередной ответ Амзе.

— Здравствуйте! — Даут приветствовал Ахру Абиджа.

Старик сидел на скамейке; в черкеске и башлыке он выглядел особенно старым.

— Здравствуй, здравствуй. Что, какие… это… Что слышно от брата?

— Да вот, недавно письмо прислал. Всё хорошо. Воевать пока что не воюет, но стрелять уже приходилось.

Задумавшись, Даут соврал:

— Вам просил привет передать.

— Да? — удивился Ахра.

— Да… Амза жалеет, что толком не простился с вами. Просил сказать, что это было из-за… ну… переживал он, сам не свой был…

— Ну, ничего.

Помолчали.

— Будешь отвечать, и от меня передавай привет. Скажи, что хоть мне восьмой десяток, я его дождусь. Нельзя же так умереть и не услышать его рассказов о войне. В тех краях из наших ещё не воевали…

Новый год встретили тихо, без торжества. Даже торт не обозначил праздника; подарков на утро не было.

Двенадцатого января Даут заметил на дороге почтальона; отложив книгу, заторопился к калитке. Бася взглянул вслед хозяину; зевнул и, переложив лапки, возвратился к дрёме. В соседском доме слышался смех. Пахло морозом и листьями.

— Из Афганистана? — спросил мужчина.

— Да, — кивнул почтальон.

— У-у! Хорошо. А то ждём. Давненько брат не писал. Что там у него…

— Это телеграмма.

— Зачем? — удивился Даут и молча принял сложенную бумагу.

Почтальон ушёл не попрощавшись. Даут замер; насупился. Стук сердца был громким и отчётливым. Нужно прочесть. Или отдать отцу? Пусть он прочтёт. Нет! Даут раскрыл телеграмму; принуждал себя первым делом прочесть напечатанную слева общую сводку о дате и городе отправления, не дозволял себе отвести взгляд к самому тексту, расположенному справа, но всё же кратким соблазном ухватил несколько слов; «Заур убит». Даут приоткрыл рот, чаще дышит. Слюна отчего-то вязкая, терпкая.

Мужчина оглянулся к веранде; затем, наконец, прочёл весь текст — неспешно, нашёптывая его вслух:

— Сообщи Чкадуа. Заур убит. Три дня лежал. Для нас началась война. Я здоров.

Даут не знал, что делать. Он без толку прочитывал телеграмму снова и снова, будто надеялся вычитать в ней иной смысл. Это лишь слова. Заур не мог умереть. Это… Заур жив; ведь… Даут, сложив листок к груди, вспомнил молодого, стеснительного Чкадуа. Улыбнулся; это ложь… Спина напряглась кратким покалыванием. В руках — тяжесть. Заур умер. Его убили. Убили на войне. Здесь, в Абхазии, тихой и отданной зимней влажности, это казалось невозможным, и всё же он действительно умер…

Внимание стало избирательным, оставляло памяти лишь отдельные разговоры и образы. Прочее исчезло вместе с осознанностью; всякое движение вершилось само по себе.

Валера прочёл телеграмму. Стоит. Смотрит на сына; затем читает вновь. Молчит. С берега донёсся чей-то крик. Местан вылизывает лапу. Даут чаще сглатывает; глаза болят и собраны жаром.

— Что же делать? — спросил Валера.

— Не знаю…

— Неужели… Жаль мальчишку-то…

— О чем это ты? — спросила расслышавшая разговор Хибла.

Муж отдал ей листок.

— Господи Иисусе! — вскрикнула женщина, торопливо вытирая левую руку о подол юбки. — Да что вы тут стоите?! Как можно! Господи!

Хибла побежала к калитке.

Эта была первая военная смерть в Лдзаа за многие годы.

Две недели спустя в село из Сухума привезли «чёрный тюльпан» — гроб молодого Заура. Под деревянными досками был цинк. Как поговаривали, внутри не было даже останков — лишь форма или шапка убитого. В таких подозрениях горе родственников усилилось; кто-то мог усомниться, захоронен ли их сын в родной земле, а это было бы оскорбительным для всей фамилии.

Гроб поставили в доме Чкадуа. Люди собрались вокруг него — плакать. К тому пришли друзья, чужие женщины, старухи; многие приехали из соседских сёл; скамеек каждому не хватило, так что садились всюду: на ящики, ступени, бочки, на пол.

Два дня Хавида с тремя братьями, матерью и племянниками сидела в комнате возле гроба. Спать не позволялось, но тело, конечно, утомляло всякую волю, и нередко кто-то опускал голову. Очнувшись однажды из мрачного забвения, Хавида заметила, что все, кроме неё, спят. Женщина, тихо постанывая, с открытым ртом подошла к гробу; сложила на него руки. И захотелось ей взглянуть на сына, каким бы он сейчас ни был. Спустившись к сараю, Хавида отыскала лом; им неспешно подняла несколько досок; но цинк ей бы не удалось вскрыть и с лучшими инструментами. Проснувшийся брат подбежал к плачущей женщине; в его объятиях она ослабла — выронив лом, изогнув ноги, повисла на руках мужчины; пришлось нести её до кровати.

Плаканье было гнетущим. Прохожие, заслышав причитания и стоны, останавливались, крестились, словно этем могли отозвать подобные звуки от своего дома.

— Ужас, — шептал Батал. — Что ни говори, а страшно это… Совсем, как звери.

— Да, — соглашалась Айнач.

— Так же и шакалы кричат; только едва ли они оплакивают кого-то. Скорее смеются. Удивительно, конечно, до чего похожи в нашей жизни плач и смех!

Женщины подходили к гробу, склонялись к нему, кричали, задыхались в густых рыданиях; в бесчувственности царапали себе лицо в долгие кровавые раны, рвали с головы волосы; опускались на колени и выли, словно волчицы, окружившие убитых волчат; иные начинали браниться, проклинать убийц. Ходили по дому спутано: сталкивались, ударялись о стулья, будто были пьяны или одержимы.

Домашние коты и пёс Чкадуа убежали; лишь куры были равнодушны к происходившему: бегали, вертели головой да поглядывали, не выронит ли кто-нибудь из гостей кусок хлеба.

Градусник указывал неизменные десять градусов. Небо было чистым от облаков; с гор спустилось краткое эхо грома, но сельчане знали, что ни грозы, ни дождя для них не будет.

Даут, наблюдавший за плаканьем, сидел возле стола и был до того напряжён, что у него заболела голова. Он прятался в тени, потому что боялся, что кто-то из плачущих старух посмотрит на него. В творившейся истерии он чуял смерть. Все, кого он знал, были здесь иными. Невозможным было смотреть на Хиблу; она оплакивала не только Заура, но и своего сына.

Лишившись слёз, женщины продолжали плакать криками, сипом.

Наконец, гроб был опущен в семейное кладбище за домом Чкадуа. Ахра Абидж бросил в могилу ком земли. Помолчав, начал своё слово:

— В Омаришаре жила женщина. Война забрала у неё всех родных; даже сына младшего не оставила. И жила она одиноко, за помощью соседей.

Собравшиеся слушали в тишине, не решались потревожить говорившего даже шорохом одежды. Даут поглядывал на исчерченное царапинами лицо матери; вспоминал, как она кричала, как дрожало её тело в глубоком плаче.

— Однажды, одетый бедным путником, в дверь её постучал пророк. Женщина отворила; приветствовала гостя; просила его ждать, а сама спешно накрыла стол. Затем спустилась в погреб за вином. В землю были зарыты два кувшина: один — полный, другой — почти опустевший. Поколебавшись, женщина зачерпнула вина из второго кувшина, — старик Ахра поднял правую руку вместе с кизиловой палкой, изображая, как действовала вдова черпаком. — Вернувшись в дом, она налила вино в кружку; извинилась перед путником за небогатый стол и просила угощаться. Она сказала ему: «Если бы Бог не забрал у меня мужа и сыновей, то накормила бы я тебя иначе. Ох, сколько лет прошло, я и сейчас не могу понять, за что он меня так наказал — зачем отнял семью». Гость, даже не глядя на стол, спросил: «Дад, скажи, из какого кувшина ты подняла вино: из полного или почти опустевшего?» Женщина смутилась и, боясь правды, тихо ответила: «Из полного…» «Бог порой поступает так, как ты поступила с вином — завершает начатое», — сказал пророк, поднялся из-за стола и покинул дом.

Все Чкаду теперь на год оделись в чёрный цвет траура.

После похорон — пили.

С этих дней телеграмм боялись. Страх пришёл в Лдзаа и ближние сёла — во все семьи, чьи родственники по фамилии попали в Афганистане.

К Кагуа заглянул Туран. Он не был на похоронах, и Хибла торопилась рассказать ему обо всём — встретила брата у калитки, протянула руки, но тут же одумалась:

— Нет, нет! После плаканья пока нельзя обниматься. Так заходи!

В её голосе не было прежней печали; иным словом она даже шутила, смеялась. Разговоров было много. Обсуждали приехавших к Зауру, ругали тех, кто оказался равнодушным. Всё это повторялось множество раз: для Гважа Джантыма, для Марины и прочих знакомых.

Вторую ночь к ряду Дауту снились одетые в чёрное старухи. Они были низкими, с дрожащими ногами; их поддерживали мужчины. У старух не было глаз, а щёки виделись глубокими, как это случается после голода. Лица были в язвах; отовсюду слышались крики и плачь.

— Какой был мальчик! Ай-ай-ай, какой был мальчик! Тихий, умный, красивый. Всего-то восемнадцать лет… Как же так!? — громко говорила баба Тина; в её голосе было страдание, но она позволяла себе тут же грозно крикнуть: — Местан! Кто тебя пустил?! Ну-ка! Брысь из апацхи! Ишь! Шакалья морда!

Кот, недовольно мяукая, торопился прочь.

— Какой был мальчик! — баба Тина возвращалась к прежним словам и была в этом искренна.

Даут улыбнулся всплывшему дельфину. Мужчина теперь не боялся в присутствии отца говорить с ним, не стеснялся его гладить.

— Помнишь Заура? Помнишь, наверное, — начал Даут.

— Зачем ему-то говорить? — неожиданно промолвил Валера.

— А что? Думаешь, не поймёт?

— Я не о том. Ему, наверное, и так невесело. Зачем ещё портить настроение?

Даут замер. Слова отца удивили его. Наконец, он промолвил:

— Ты прав. Не буду. Пусть Амза сам расскажет, как вернётся…

Бзоу переменился. В его поведении было беспокойство и в то же время — отчуждение. Он утром встречал рыбаков, но плыл рядом не дольше пятнадцати минут, затем — пропадал. Редким желанием афалина сопровождал лодки до получаса. Изредка Бзоу выказывал активность: прыгал — высоко и часто, ударял хвостом о воду, брызгался, носился из стороны в сторону, вспенивал воду, плавал под лодкой, пускал из тёмной воды пузыри. Потом успокаивался; дрейфовал поблизости; отдохнув, неспешно уплывал.

Однажды утром дельфин плавал вдоль пляжа; останавливался, приподнимался столбиком, словно высматривал что-то в стоящих за дорогой домах.

Приходу Даута и Валеры он не обрадовался. Когда те оттолкнулись от берега, остался равнодушен. Мужчины окликнули афалину; он не оглянулся. Так Бзоу плавал у берега три дня; рыбаки видели его здесь во всякий светлый час.

— Ты чего это? — пытался заговорить с ним Даут.

Бзоу покачивался на волнах, изредка зажимал дыхало от набегающей воды. Двигался он вяло. Даут погладил его по голове. Афалина не отреагировал.

— Ну, нельзя же так, Бзоу! Что с тобой?

Мужчина похлопал дельфина по спине. Та была упругой и тёплой. Даут чувствовал, как в груди ширится жалость, как сердце приподнимается колючими прикосновениями — гонит к глазам слёзы.

Афалина отплыл к тому месту, где в мае его нашли братья Кагуа. Вылез на гальку; слабый прилив едва омывал его голову. Дельфин водил носом, изредка задевал камни. Глаза его были необычно крохотными. Плавники подрагивали.

Даут был рядом, в лодке; смотрел на Бзоу; вспоминал, как Амза прибежал домой позвать его для помощи, как они толкали безжизненное тело к морю.

— Да что такое! — промолвил Даут.

Вытер влагу с глаз; выпрыгнул в холодную воду — замочился до пояса; с руганью, ударяя волны руками, зашагал к дельфину:

— Чтоб тебя! Ну! Чего разлёгся?! Иди отсюда! Плыви, давай, куда хочешь. Нечего здесь лежать, слышишь? Чёртова рыба! Мозгов тебе бог не дал…

Даут нахмурился, опасаясь заплакать; схватил афалину за хвост — стал раскачивать его, при этом шлёпал по хребту расставленной ладонью. Плеск. Бзоу мотнул раскрытой пастью к человеку; тот отступил. В испуге и неожиданности Даут забыл о слезах и теперь удивлённо смотрел на дельфина.

— И зачем ты? Я тебе к добру, а ты…

Мужчина, неуклюже поднимая заполненные водой сапоги, вышел на берег. Сел. Вниз по гальке зажурчали скорые струйки. В спине собралась усталость.

Бзоу лежал на камнях ещё несколько минут; потом, изогнувшись, перекатился назад; уплыл из бухты. Даут боялся, что случившаяся ссора прогонит афалину, но следующим утром тот вновь встретил рыбаков, проводил их к сетям.

Дальние горы белели снежными заносами; ближние — оставались зелёными, свободными, однако насытились коричневыми оттенками. Солнце было обманчиво ярким — температура в его напоре не менялась; ветер случался холодный.

В садах поспела мушмула — на ветках окрепли бледно-красные плоды с вытянутыми листками. Этой зимой они получились чересчур кислыми.

Лицо Хиблы стало бледным, словно она болела все осенние месяцы. Женщина реже улыбалась, плохо спала, надев тулуп мужа, выходила ночью на веранду, прогуливалась.

В третий четверг января баба Тина приготовилась просить у богов помощи для Амзы. К тому был куплен барашек. Он три дня жил во дворе, за это время успел всех обратить к себе любовью. Боявшийся кошек и собак, барашек всегда торопился к людям, прижимался к ногам и в настойчивости своего страха мешал ходить. Имя ему не дали, но были с ним ласковы; хорошо кормили, часто трепали его кудрявую голову. За него отдали большую часть сбережённых для чёрной надобности денег.

В день обращения к богам мужчины отказались от рыбалки. Обычные разговоры стали краткими, тихими.

Едва окрепло утро, баба Тина босиком вышла на улицу. Ее мятые стопы медленно опускались по холодной земле. Остановившись, женщина постелила белую тряпку; опустилась на колени. Рядом выставила десяток хампалов и парафиновых соток. Подняв руки к небу, баба Тина заговорила громко, не опасаясь, что её услышат соседи.

Она просила, чтобы Амза остался жив, чтобы в живости его не было изъянов. Чтобы пули летели мимо, чтоб мины под ним не взрывались. За счастливое возвращение баба Тина обещала богам пожертвовать барашка. «Не пожалеем ничего. Только верните нам сына!»

Повторив несколько раз свою просьбу, баба Тина поднялась; простонала в боле уставших колен; хромая, вернулась во двор. Сотки, бывшие при обращении, женщина завернула в марлю, вывесила на веранде; трогать этот мешочек было бы к беде; он должен недвижно ждать Амзу. Когда молодой Кагуа вернётся, из марли сделают фитиль; отольют из соток свечу. Поблагодарят богов; умертвят барашка, вынут из него сердце и печень, сварят их — на палке покажут добрым богам; раздадут в семье по кусочку; остальное выложат к столу. Позовут соседей, забьют к их приходу курочек, приготовят хачапури, лобио, кучмач, мамалыгу с копчёностями. Зажгут свечу; попросят богов оставаться добрыми в своих велениях.

Хибла молча обняла свекровь, поцеловала её — так показала свою благодарность.

Амза, огорчая семью, давно не присылал нового письма. Валера оправдывал сына тем, что под пулями не о письмах думается, хоть и понимал, что подобное небрежение оскорбительно.

— Знает, что переживаем. Хоть бы две строчки дал! — гневалась баба Тина.

— Ну… Не надо так, — отвечала Хибла. — Может, он и дал, но почта медлит. Ты знаешь, как это бывает. Да и тяжёло ему. Друга потерял всё-таки…

— Да…

Бзоу успокоился — плавал с лодками в течение всего лова. Валера, привыкший к афалине, порой заговаривал с ним; однажды, по уговорам сына, даже погладил дельфина, чему был рад — ещё долго рассказывал об этом причитающей Хибле.

— Помню, в Ткварчале стояло конфетное дерево, — рассказывала баба Тина.

— Это как? — удивлялся Саша Джантым.

— Так называлось.

— Что же, на нём конфеты росли? — улыбался Туран.

— Ну не конфеты, но ягоды. Очень на них похожи.

— И росли они сразу в фантиках?

— И с ценниками?

— Сладкие были! — Баба Тина не отвечала на шутки гостей. — У-у! Мы их тогда, по детству, таскали! Они были как карамельки. Положишь на язык и посасываешь, довольный.

Валера уныло слушал разговор; глаза стягивала сонливость. Небо было чистым от облаков; луна — слепая и широкая. Мужчина запрокинул голову. Созвездия названия и порядка которых он не знал. Отчего-то особенно долго Валера рассматривал пять звёзд, собранных над северными горами.

Утром седьмого февраля Бзоу не встретил рыбаков. Кагуа неспешно выставили обе сети. Затем Валера уплыл. Даут, оставшись один, дремал, не забывая при этом наблюдать за положением лодки. Потом, зевая, размахивал удочкой, однако был неудачлив — не поймал даже малой рыбки.

На берегу другие рыбаки занимались снастями. Кто-то выходил в воду, другие ещё складывали сеть. Было по-зимнему тихо — ни собак, ни детей.

Даут поглядывал на дальние волны. Надеялся разглядеть в них знакомый плавник. Дельфин не появлялся.

Устав от напрасной удочки, Даут позволил себе медленными гребками поплыл вдоль обрывистого берега.

Заметил, что на валунах, рассыпанных по узкой полосе пляжа, что-то темнеет. «Это ещё что? На лодку не похоже», — подумал Даут; коснувшись лба, заметил, что вспотел. Сердце стучало чаще.

Рыбак, любопытствуя, поплыл к диковинному пятну. Он настойчиво работал руками; приблизившись на двадцать метров, привстал; вздрогнул, потом начал грести со всей силой, на которую только были способны его руки. На скалах лежал дельфин.

Шум моря. Холодные брызги попадают в лицо. Светлеет горизонт. Приходится часто оборачиваться, отчего болит шея. Руки стянуты напряжением. Дважды левое весло, плохо опущенное в воду, срывалось. Над головой — чайки; кричат. Дыхание тяжёлое.

Выйти здесь на берег трудно; обрывистый, острый. Пришлось тянуться руками к мокрым камням. Лодка шатается, утягивает в сторону, ударяется о выступы. Ободрал руку глубокими царапинами. Выругавшись, резким движением подтянулся вперед; лёг на валун грудью; заносит ноги. Наконец, поднялся. Взял от лодки бечёву — привязал её к худой скале. Заторопился к дельфину. Оступился, ударил голень.

«Это не он. Это — другой», — шептал Даут. Замер. Боится подойти ближе.

— Эй, ты тут живой? — тихо, сквозь одышку, спросил мужчина.

Шрамы. Это Бзоу. Хвост грубо изогнут. Тело чуть наклонено. Рот приоткрыт; мелкие зубы упираются в камни; виден язык. Глаза тоже открыты. На валунах, зачем-то, кровь. Даут вглядывался в каждую деталь, запоминал её.

— Эй, ну ты чего? Я же тебе говорил, что нельзя выходить. Тебе это вредно…. Разве… Разве, ты не знаешь? Что я… Как… Бзоу! — Даут говорил тихо; на губах его собирались слезы.

Руки мнут рубашку; насморк.

— Бзоу! — уже громче позвал человек. — Бзоу! Ну, ты чего?

Даут подошёл к афалине. Аккуратно коснулся плавника; затем погладил. Кожа была сухой, тёплой, всё такой же упругой. Дельфин оставался недвижен.

— Бзоу?

Мужчина сел рядом с афалиной на холодный выступ. Слёзы прекратились. Сдавил руками лицо и медленно покачивается. Слабость. Хочется спать. Никуда не ходить. Остаться здесь, подле дельфина.

— Зачем ты так?

Ветер тревожит волосы. Даут упрямо смотрит на погибшего друга. Мысли чересчур быстры и непонятны. В голове — шум, мельтешение. Покачиваясь, мужчина стал тихо постанывать. Потом встал. Быть может, он жив? Ведь тогда, на берегу, он казался таким же… мёртвым, но Амза вернул его в воду, спас!

Даут стал ходить вокруг афалины. Трогал, осматривал. Думал, как лучше столкнуть того в море.

— Как ты вообще сюда забрался, а? Уж не с парашютом же тебя сбросили? — мужчина кратко улыбнулся.

«Надо плыть за помощью. Один не справлюсь. Но… нет. Кто со мной пойдёт, да и поздно будет. Дьявол!» Даут упёрся ногами в камни, стал подталкивать дельфина. Безжизненное тело было слишком грузным. Рыбак стал его раскачивать, сильнее давил. Сорвался. Упал под бок дельфина. Поднявшись, увидел, что перепачкался в чём-то красновато-жёлтом. В злости стал опять давить; схватил за хвост, начал тянуть. Вернулся к голове. Ругается. Кричит. Встав спиной к валуну, толкает дельфина ногами. Упал на острый камень. Кричит. Вновь толкает. Рукой влез во что-то липкое, тёплое и густое. Видя кровавую примесь, вздрагивает, злится. Кричит. Пинает мёртвое тело. Лупит по шрамам. Плачет. Перестаёт толкать и теперь избивает бездвижного афалину. Плач стягивает грудь; трудно дышать. Глаза полны влаги; ничего не видно. Падает, ударяется. Протирает рукой лицо, чувствует мерзкий привкус. Рвота. Крик. Вялой осознанностью понимает, что может сорваться в море. Шатаясь, отходит в сторону, дважды падает, рассекает ладони. Спрыгнул в лодку; та, раскачавшись, пустила в себя малую волну. Уплыть отсюда — дальше, дальше. Мужчина скользкими руками берёт вёсла, неуверенно вставляет их в уключины. Начинает грести. Плачет. Вспомнил о верёвке. Не хочет возвращаться на камни, потому пилит её ножом. Тяжкое и долгое занятие. Крепкая бечёва не поддаётся. Пробует развязать узел, но тщетно. Снова пилит. Ругается; дрожит. Выронил нож. «Да что такое! Чёрт тебя дери, сволочь!» Вновь пытается развязать; в отчаянии дергает. Верёвка соскочила со скалы. Наконец, уплывает.

Позже, успокоив дыхание, умылся. Снял сети. В них почти не было рыбы. Вернулся к дому.

— Чего это так рано? — удивилась баба Тина.

Хибла вышла из апацхи на веранду. Увидев бледного, опьяневшего сына, стала вытирать о фартук руки, тихо спросила:

— Что случилось?

Даут прошёл к стулу, сел; мотнул головой и, нахмурившись, ответил:

— Бзоу погиб.

— Бзоу?

В ожидании чего-то худшего, Хибла вздохнула.

— Ну, ты так не пугай! Зашёл, будто, действительно, какое несчастье случилось.

Даут взглянул на мать усталыми глазами.

— Как же это он? Кто-то застрели, что ли?

— Выбросился на скалы…

— Да… Оно, может, к лучшему. Он ещё тогда смерти хотел. Амза зря его спасал. Теперь хоть, как вернётся, делом будет заниматься, а не с дельфином резвиться. Да и Туран ещё…

Даут, не дослушав Хиблу, встал со стула; поднялся в дом; зашёл в комнату и запер за собой дверь.

Вдоль тропы, ведущей к душевой, пушистыми розовыми сферами зацвели мимозы.

— Не пиши об этом Амзе, — говорила вечером баба Тина.

— Бабушка права, — кивнул Валера. — Ему сейчас без того хватает тревог.

— Как приедет, всё расскажем. Быть может, радость возвращения смягчит боль.

— Что же это получается, — отвечал Даут, — мне врать ему? Он будет спрашивать о… Бзоу, а я буду рассказывать, как кормлю его, как купаюсь с ним, как тот прыгает. Это — ложь. Как я после этого посмотрю в глаза брату?

— Ради его покоя можно на ложь пойти, — строго заключила баба Тина.

— Делайте, как знаете. О смерти Бзоу я ему не напишу, но врать о его благополучии тоже не буду!

— Нужно сказать Амзе, что дельфин пропал. Ведь он сам говорил, что тот может куда-нибудь уплыть, — заметила Хибла.

— Так будет лучше всего, — согласился Валера.

— Хорошо, я напишу, что он уплыл…

— Добавь только, что дельфин обязательно вернётся!

Даут кивнул. Допил кофе и направился к калитке.

— Куда это ты?

— Прогуляться.

Старик Ахра Абидж чаще курил на берегу; вглядывался вдаль. Батал, удивлённый этим, вынужден был вечерами звать отца домой.

Туран не появлялся четыре дня. Вместе с Гважем Джантымом он задумал выгодную хитрость и сейчас оставался близ Псоу.

Бася и Местан привыкли к барашку. Хибла и баба Тина гладили его, шептали ему хорошие слова.

Даут заметил, что у калитки ходит Феликс. Он несколько раз прошёл мимо; наконец, остановился и теперь стоял, уныло глядел в землю. В его поведении было что-то странное. Даут направился говорить с Цугба.

— Привет, Феликс.

— Привет.

— Чего ходишь тут? Случилось что?

Феликс шмыгал; потирал щёку.

— Мне тут… ну…

Даут насторожился. Цугба вдохнул и разом выговорил:

— Мзауч прислал телеграмму, на, почитай.

Феликс вытащил из кармана сложенный листок. Даут отстранился.

— Зачем это?

— Возьми.

Феликс приложил телеграмму к груди Даута; Кагуа отмахнулся; листок упал на землю:

— Иди ты со своими телеграммами! Тебе прислали, сам и читай. Что такое, а? Твой Мзауч пишет, с ним и это… общайся. Мне чего?

Феликс подобрал листок. Вновь тянет его Дауту. Даут качает головой, отказывается. Чувствует, как по телу расходится дрожь. Воздух — плотный, как вода. Словно бы всё утонуло в море. И эти деревья, и эти руки.

— Прости, — прошептал Цугба.

— Иди, давай. Нечего здесь шляться. — Даут говорил со злобой, но шёпотом.

— Прочти.

— Нужна она мне! Давай, давай. Ругаться хочешь? А? Пристал ведь со своими. Иди!

— Прочитай…

Туман был густым и подвижным. Даут разглядел в руках лист. Феликс быстро уходил прочь.

— Как мне всё это надоело. Что ещё…

Оглядывается. Хибла вышла из дома и сейчас смотрела на сына.

Напряжение сменилось безразличием. Всё могло представиться сном, но Даут знал, что это — явь. Реальность, которой он не мог противиться. Она была сильнее.

Раскрыл листок; вялыми пальцами провел по плохо пропечатанным буквам.

«Передай Кагуа. Амза убит…

…убит. Умер сразу с 6 на 7 февраля. Одна пуля. Я жив».

Тихий стон. Красное в глазах. Слюна во рту сухая, неудобная. Хочется сплюнуть, но не достаёт сил. Мир был колючим, и в то же время ватным. «Как же так…» Тело остыло; на лбу — пот. «Седьмого… Так ведь… Как же так? Что это?» Даут качает головой. Руки, глаза. Не может повернуться; знает, что сзади смотрит мать. Шатается. Трёт лоб, волосы. «Как же так? Амза… Но… Бзоу… Неужели ты… Амза…» Шире открывает рот. «Боже…» Дышит редко и громко. «Бзоу, как же…» Оттягивает ворот. Ноги сжаты камнем; душа собралась мягким воздухом. Поворачивается. Смотрит на Хиблу. Чувствует, как слёзы холодят щёки. Лицо растянуто в напряжении; в ушах — гул. Мать всё поняла. Телеграмма упала на землю. Даут качает головой и шепчет:

— Бзоу, как же… Амза…

Ссылки

[1] Аца — кукурузный амбар.

[2] Арха — общее кукурузное поле.

[3] Ачалт — большая рододендроновая плетень.

[4] Апацха — кухня.

[5] Аца — кукурузница.

[6] Ацюан — столб для сушки кукурузных стеблей.

[7] Кучмач — блюдо из обжаренных с соусом бараньих сердца, печени, почек, лёгкого.

[8] Архышна — крепкая цепь с крюком.

[9] Апхал — глиняный кувшин.

[10] Ахарцвыдзюа — напиток из кислого молока.

[11] Цальда — острый топорик.

[12] Ахардан — русский виноград.

[13] Хампал — пирожок из теста и сыра.