Апацха во дворе Кагуа стояла простая. Одна стена была от дома — деревянная; остальные стены — тёмно-коричневые, плетёные из рододендрона, с узкими ячейками. Пол в апацхе был земляной, ничем не прикрытый, а крыша тянулась узкими досками, над ними был чердак, куда поднималась лестница. В чердаке хранились запасы сухой еды и шерсть. В центре апацхе было костровище; тут стоял жестяной столик для жарки рыбы, а на кирпичной трехножке — старый котел для мамалыги. Здесь же — два таза на таганах. С потолка свисала архышна; к ней подвешивали малые котлы — для супов, каш. Кроме того, под потолком на меньших цепях крепилась просторная плетёнка; на неё для копчения укладывали сыр, рыбу или баранину. По стенам разместились плотные гирлянды из красного перца, лук, веники, чугунная сковорода, кастрюли. На табуретках — миски и тряпьё. Над входом, открытым к веранде, к мушмуле, висели оленьи рога; над другим входом, открытым к сараю и забору, были прищеплены шакальи клыки и старая, успевшая побледнеть шкура дикой свиньи.

Апацха была кухней, но в ней также и спали. Валера помнил, как его в детские годы оставляли на ночь возле придавленного поленом огня. В душном доме разрешалось спать только зимой. Помнил он и долгие столы — на них тесными горками выкладывали мамалыгу; ели её пальцами — с аджикой, копчёными сыром и телятиной. Тогда, в довоенные годы, тарелки были редким, порой — излишним предметом. Сейчас в апацхе Кагуа спала лишь баба Тина. Она говорила, что в стенах комнаты её посещают головные боли, а сны не разлетаются по странам.

Апацха хороша вечером, когда с гор спускается прохлада. Сквозь плетёные стены дует студёный воздух, а спереди, от костра, ширится жар. И приятны разговоры, закуска — вкусна, а вино, поднятое из глубоких апхалов, не пьянит, но ублажает.

— Ну… я встречал в море дельфинов. Что ни говори, их много тут, — рассказывал Батал Абидж, друг Валеры. — Случалось, трогал их, да. Было всякое. А…. — мужчина поднял вилку; нахмурился, позабыв, о чём именно хотел сказать; потом вскрикнул: — А! Это… Было даже однажды, что видели дельфиниху с дельфинёнком. Мёртвым. Она его всё носом носила. Подталкивала к воде, отпускала. Ну он тонул. Так она снова подхватывала, тащила к воздуху. Дура думала, что он ещё задышит, а он мёртвый был. Мы неделю ходили в ту бухту. Под Кындыгой. Так она три дня с ним плавала. Уж не знаю, спала или в ночь тоже с младенцем носилась, но… Тело его мягким стало, вот-вот разложится, а она всё к воздуху толкает, глупая. Может, бросила это дело, может ещё что, мы потом её не видели.

— Да… — качнул головой Саша Джантым, в этот вечер также гостивший в апацхе Кагуа. — Всякое случается.

— Я одного не понимаю, — промолвила баба Тина. — Неужели ему больше нечем заняться? Должна быть у него семья, дети. Это ладно я, старуха, скоро девяносто лет, едва хожу и всё время ворчу…

— Баба Тина! — разом заговорили Саша, Батал и Даут.

— Ну а этому что? Молодой! Плавал бы, рыбу ловил!

— А чего ему ловить, когда вон, ребята кормят, — улыбнулся Саша; взглянул на молчавшего Амзу, потом добавил: — Ладно, не обижайся. Я знаю — много не даёте.

— Может он, как и мы — сети поставит, да плавает потом? — пошутил Даут.

— Дома у него нет. Значит, крышу чинить не надо.

— Курятника нет; кур кормить не случается.

— Так ведь и пацхи нет — готовить незачем!

— Слушай, хорошо живётся человеку! — вскрикнула баба Тина, рассмеявшись. — А так: это подай, то сделай, там заколоти, а тут — плавай себе.

Ещё долго говорили о дельфине, о его малых заботах. Каждый старался рассказать что-то интересное о диковинном жителе моря — что видел, что слышал сам, и что видели или слышали другие. Только Амза молчал. Изредка кивал, если к нему обращались, а так — уныло макал в соус кукурузные лепёшки. Грустил оттого, что подобные слова казались напрасными. В них не было настоящей жизни. Амза знал, что говорить так можно всю ночь, а потом следующую, и — до старости. Отвлекаясь от чужих речей, он думал о Бзоу: где тот плавал, с кем играл, о чём думал. Наверняка, афалина в ответ размышлял о своём диковинном друге-человеке. Юноше захотелось сейчас же отправиться на лодке в море, однако он знал, что ему не разрешат.

Бася и Местан ждали у входа в апацху; нюхали и присматривались — не угостит ли кто-нибудь курочкой. В сумерках было видно, как прямой осанкой сидит кот, как подле него лежит пёс.

Лето сгустило зелень, раскрасило обочину и логи. Зацвела фейхоа. Амза подолгу рассматривал её цветки: каждый лепесток казался малой белоснежной люлькой с розовым одеяльцем; в центре, между лепестков, собрались длинные красные столбики с жёлтыми комочками на концах.

Появились и медовые ароматы, и такие, что несли горечь. Прочая трава пахла арбузами, иногда — грибами. Долгим вниманием можно было угадать другие запахи, но чаще пахло морем.

Солнце окрепло, и теперь в полдень сельчане отдыхали в тени.

Ветер-чабан гнал по небу своих могучих белоснежных овец; те перекатывались, густели, иногда превращались в табун спокойных лошадей.

Амза сидел на лавке возле «Дельфина» — пансионата для рабочих рыбзавода. Простым рыбакам туда ходу не было, ведь ни числились за рыбколхозом и связи с заводом не имели. Руководили здесь грузины.

— Чего грустишь? — К Амзе подошёл старик Ахра Абидж. — Да ещё один. В твоём возрасте мужчине нужно бегать с друзьями, да поглядывать на девушек! Издалека.

— Здравствуйте…

— Ну?

— Не могу не грустить. Мне скоро восемнадцать.

— А… — старик присел рядышком; приставил к забору кизиловую трость; скрутил папиросу; закурил — воздух исказился чёрствым вкусом дыма. — В армию, значит, не хочешь.

— Да, — вздохнул Амза; затем, помолчав, добавил: — Вы не подумайте, я не боюсь. Все служили, и я буду! Даже если б мне предложили отказаться, я бы сам пошёл! Отец войну воевал; Даут служил — о Чите рассказывал…

— Когда служил Даут, были другие годы, — заметил Ахра Абидж.

— Не хочу оставлять дом, семью…

— И дельфина, — промолвил старик.

— Да. Вы считаете, это глупо?

— Нет, отчего же? Твой Бзоу, наверное, хороший друг. По крайней мере, он молчит! — Ахра Абидж тихо рассмеялся, показав тёмные зубы; от глаз его разошлись плотные морщины. Он провёл костяшкой указательного пальца по седым усам и добавил: — Значит, и глупых вопросов не задаёт.

— Это точно.

— И никогда не обидит. Уж поверь. Ему можешь довериться. Человек обманет, потому что у него слишком много слов. Человек умеет себя оправдывать и часто сам уговаривает себя на плохое. А звери просты: коли скалится, то и укусит, а нет, так будет добр. Если б люди меньше говорили, то и зла, поверь, было бы меньше.

— Страшно его оставлять…

— Боишься, что уплывет?

— Да… Ведь меня не будет три года! — Амза вскинул правую руку; качнул головой. — И друзьям-то я скажу, матери объясню, а ему? Как ему сказать, что я уезжаю, что так… положено. Что у людей нельзя жить там, где хочешь. Три года…

Амза не посмел рассказать о страхе за жизнь Бзоу. Юноша опасался, что дельфин опять выплывет на берег, но теперь его не успеют спасти. Да и кто будет его спасать? Что если рядом окажется Мзауч? Уж он-то обрадуется…

— Быть может, как вернусь, его не будет. Ещё четыре месяца…

— Так чего сидеть, плакаться? — вскрикнул Ахра Абидж. — Иди! Уверен, он обрадуется твоему приходу! Веселись, пока можешь; потом, как придёт время, и тосковать будешь!

Амза рассмеялся:

— Вы не беспокойтесь, я здесь — так, просто присел. Мы через полчаса пойдём рыбачить, так что скоро… Пока тут подожду.

— Ну, раз у тебя есть свободная минута, то пошли со мной. Нечего сиднем сидеть и грустить. Старик что ли? Вот мне такое можно и бабке твоей, а тебе — запрет! Вставай. Кое-чему научу; заодно поможешь; там нужно быстро делать, а я всю быстроту ещё в пятидесятые потерял.

Амза пошёл за стариком к его дому. Во дворе Абиджей было шумно и суетно. В траве бегали куры. Под лимонами шипели друг другу пёс и кошка. Батал, сын Ахры, рубил за сараем поленца; приветствуя гостя, он махнул топором. Айнач, внучка Ахры, кормила толкающихся свиней. Из дома слышались женские голоса, часто восходившие криком или падающие причитанием. На веранде с шаткого стола бормотало радио.

— Смотри, — старик указал юноше на высокие пеньки тонких стволов. — Это Батал с утра срезал. Теперь пора прищеплять. Тебе Валера говорил, как «прищепляют»?

— Нет, — Амза нахмурился.

— Ну вот, учись. Это была дикая груша. Плоды были — во-от такие, — Ахра сдавил указательным пальцем кольцо, прищурившись, изобразил, что не может его разглядеть. — Кислые… жуть! Толка, в общем, не было. Теперь здесь будет яблоня. И хорошая.

— Это как? — удивился юноша.

— Очень просто. Сейчас, подожди.

Ахра Абидж быстрым шагом, неуклюже опираясь на кизиловую трость, сходил в дом. Там успел покричать вместе с женщинами; на выходе пугнул закрутившуюся курицу; принёс матерчатые свёртки:

— Это черенки. Я в мае нарезал их с садовой яблони. Затем хранил без воздуха, в темноте. Вот, у меня здесь в тряпках баллоны…

Амза с интересом слушал и следил за всем, что делал старик.

— Важно черенки срезать по косой; видишь, как получилось?

Юноша коснулся веточек.

— Теперь будешь помогать. Сперва нужно срезы черенков очистить от воздуха. Напильником.

Ахра лезвием продавил малые ямки в зелёном пеньке — возле коры; затем быстро вставил в них острые веточки — сочной сердцевиной внутрь. Амза, по указаниям, тут же места соединения плотно облеплял влажной глиной.

— Главное, чтобы воздух не попал!

На каждый пенёк пришлось по три-четыре ростка.

— Ну вот! Надеюсь, примутся. Если повезёт, через три года можно будет первый урожай собирать. Если доживу, угощу, а нет, так сын угостит. Вот. Была груша теперь — яблоня!

Амза, вытирая грязные руки, рассмеялся.

Братья Кагуа готовились к рыбалке. Даут, вытянув по гальке ноги, укладывал сеть; высвобождал из связки деревянный буёк. Бзоу плавал возле берега. Он теперь не боялся подплывать до самой мелкоты, где почти задевал пузом камни. Дельфин ждал, когда люди, наконец, выйдут в море. Иногда в недовольстве брызгался; но брызги летели слабо; тогда Бзоу научился вбирать в рот в воду и направлять широкую струю к Амзе. Юноша отбегал, смеялся и обещал торопиться.

— Ну что, в этот раз ты пойдёшь на присягу? — говорил Даут.

— Да… Всё-таки, глупо так прятаться. Можно было бы всем идти.

— Ты знаешь, что нельзя.

— Так ведь никто и не следит! Кому какое дело, что мы собираемся в роще? Это наша забота.

— Не только. Сам знаешь… Грузины узнают, первые побегут жаловаться.

— А чего им жаловаться? Как будто им оттого хуже…

— Хуже! — сказал из-за спины Мзауч.

Братья Кагуа обернулись к юному Цугба. Приветствуя, кивнули головой, но разговор прекратили. Вскоре пришёл Феликс.

— Смотри-ка, дельфин уже тут. Рыбу просит, да? — спросил Мзауч.

Ему не ответили. Мзауч приблизился к воде; посмотрел на плавающего Бзоу.

— Не понимаю, чего вы с ним возитесь? Вот дождетёсь. Обкрадёт чьи-нибудь сети…

— Он не вор, — заметил Амза.

— Вор! Все они воры.

— Рыбаки говорят, что дельфины им помогают.

— Тебе когда-нибудь помогали?

Амза, отвернувшись, начал осматривать лодку, хоть для того не было нужды.

— Он тебя использует. И всё. Ты ведь его кормишь, вот он и вьётся за тобой. Он бы так мог виться за любым. Даже за мной. Только я скорее выброшу рыбу… — Мзауч поднял плоский камень; говорил и легонько подбрасывал его. — Отец рассказывал, как дельфины воровали из его сетей белугу. Стоит к ним подплыть, так разбегаются, а потом выныривают и смотрят издали — мол, не поймаешь. Смеются, гады.

Феликс сел на сухое бревно; оглядевшись, закурил. Даут продолжал укладывать сеть и, кажется, не слышал чужих слов. Амза уныло вычищал из лодки грязь. Бася лежал в тени забора, у дороги.

— Отцу удавалось их стрелять. У нас дома лежит челюсть одного. Разве я не показывал? Заходи, покажу. Можно и твоему дружку показать. Урок анатомии. Чтобы умнее был. — Мзауч усмехнулся. — Был бы жив отец, и твоего бы пристрелил.

Амза вновь подумал, что в его отсутствие Бзоу захочет общения; приблизится к человеку — даже к такому, как Мзауч. Младшего сына Цугба увезут в армию позже — восемнадцать ему исполнится в конце октября; к этому дню он, если захочет, сумеет навредить афалине. «Нужно будет уговорить брата заботиться о Бзоу», — решил юноша.

Дельфин, завидев пришельцев, перестал дурачиться и теперь просто плавал из стороны в сторону.

— Хочешь, докажу, что ему от тебя нужна только рыба? — улыбнулся Мзауч. — Смотри!

Амза повернулся к говорившему. Молодой Цугба бросил в море камень; Бзоу, оживившись, ринулся за броском.

— Вот! Думает, что рыба! Пулю тебе, а не рыбу!

— Дурак ты, Мзауч, — промолвил Амза.

Бзоу выглянул из воды, удерживая камень на носу. Завидев это, Амза рассмеялся. Мзауч сплюнул и шагнул к лодкам. Лицо его погрубело. Братья Цугба были хороши телом, но некрасивы. Было в их образе что-то настораживающее. Узкие щёки, широкий нос, лоб, поднятый дугой. Мзауча, кроме прочего, обезобразили стянутые шрамы от ожогов на ноге

— Кто ещё дурак?! — прошептал Мзауч; остановился; поднял другой камень.

Амза, заметив это, встал.

Феликс щелбнул в сторону папиросу.

Мзауч замахнулся на Амзу; усмехнулся; швырнул камнем к дельфину. Всплеск воды; промазал.

— Ты! — крикнул Амза.

— Ну я, и что? Думаешь, не сделаю ещё раз? — Мзауч прошёл языком по верхней губе; наклонившись, поднял очередной камень. — Буду кидать, пока не попаду.

Бзоу, наблюдая за происходящим, выглядывал из воды.

— Что ты сделаешь? Будешь смотреть, подёргивать кулачками и называть меня дураком?

— Мзауч! — негромко, но отчётливо произнёс Даут. — Положи камень и уходи. У тебя с твоим братом есть свои лодки и своя рыбалка. Уходи.

Мзауч замер; взглянул на Феликса, потом на поднявшегося Даута. Сплюнул ещё раз; уронил камень и зашагал прочь; его сапоги шумно разъезжались в мелкой гальке.

Бзоу сопровождал лодку: оставался в двух метрах от неё, часто выныривал, чтобы вдохнуть; иногда вдруг ускорялся и серой тучей проскальзывал под вёслами. Дельфин любил, крутясь по оси, плыть под самой поверхностью. Амза удивлялся тому, что даже в большой скорости Бзоу не волновал воду — она оставалась покойной, будто и не пропускала через себя двухметровую дурачащуюся субмарину. Юноша не знал, как объяснить подобное.

Когда афалина мчался, его спинной плавник, вставленный воздуху, болтался, словно короткая, но крупная бечёва.

В селе готовились к ежегодной очистительной присяге в честь Анан Лдзаа-ных. Её устраивали и многие десятилетия до советской власти, и при жизни Сталина. Случались гонения, запреты, но люди неизменно шли к богам предков. Не смущало абхазов и то, что на груди их давно висел православный крест, а в доме каждого стояли иконы Божьей матери. Капище незабытых традиций всегда вдохновляло ожидать лучшей поры.

С тех пор, как в Абхазию заселили грузин, местный люд должен был приветствовать Лдзаа-ных тайком, боясь тюрьмы и расстрелов. Нынче до смерти, конечно, никто бы не повел язычников, но сельчане собирались тайно, позволяя каждой семье послать два-три человека — пустые дома могли быть подозрительными.

Сыновья Гочуа за три дня до присяги посетили все абхазские дворы — чтобы собрать нужную сумму. Так были куплены два быка, мука, соль.

Каждый знал, когда ему нужно выйти, куда идти. Кагуа направили бабу Тину, Валеру и Амзу.

Ночная присяга не требовала заявлений или действий, но юноша волновался. На три года военной службы ему придётся забыть священную рощу. Прежде, когда ходили другие — Даут или Хибла, Амза радовался рассказам, чувствовал присягу своей, потому что соблюдал должное: на следующий день не ругался, не злился и вообще дурных мыслей себе не дозволял. В армии ему никто не передаст слов жреца, случившихся разговоров; да и поганых слов там, наверняка, не избежать.

Чтобы Бася не преследовал уходящих, пришлось запереть его в душевой. Пёс не понял такого обращения, отчего лаял, скулил и скрёбся в дверь. Даут приготовил ему миску варёной рыбы и картошку — потом извиниться за вынужденную неволю.

Валера, Амза и баба Тина вышли, когда солнце погасло за Пицундой. Дорога была пустой. Слышались голоса в грузинских домах. В кустах тёрлась о траву кошка; возле изгороди брела корова. Машин не было.

Вскоре слева и справа подступили прочие абхазы; приветствовав друг друга, они шли вместе, но заботились о промежутках в движении — чтобы не казалось это шествием. Поглядывали в грузинские дворы.

Показался многовековой тис. Кряжистый иссушённый ствол дерева сейчас представлялся жилистым горлом старика, из которого вместо головы расходился десяток ветвей — изогнутых, покрытых дряхлой, местами исчерневшей корой.

— Из тиса получается хорошая посуда, — с особым прищуром улыбнулась баба Тина.

— Правда? — спросил Амза.

— У-у! На высшем уровне! Только из неё кормят тех, кому задолжал…

Валера рассмеялся.

Деревья и кусты густели.

В лесу было темно; звёзды и луна не освещали путь, поэтому идти приходилось медленно — ногой выискивать возможные корни. Но впереди уже были заметны отблески костров.

Дубовая роща. В час ночи жрец начал церемонию. Людей было много. Здесь собрались не только жители Лдзаа, но также женщины, мужчины соседствующих сёл. Перетоптывались быки.

Во мраке, искажённом огнями, была тайна. Меж старых дубов долгому взору открывали себя духи прежних лет. Когда-то здесь собирались деды сегодняшних стариков. Слова их были такими же, чувства — схожими. От мысли этой становилось тесно. Амза подумал, что сейчас не решился бы один возвращаться домой. В темноте ожило губительное и непокорное — то, что пугало древних нартов, живших и плодившихся на этой земле. Могучие наследники Колхиды становились на колени, молили богов, которых не знали, духов, которых не видели, о спасении, о благой судьбе.

Жрец, хранитель обители священной Анан Лдзаа-ных, в дни простые был крестьянином, как и его друзья; ел рыбу, смеялся грубым шуткам; теперь он обращался к непостижному началу бытия. Жаркие костры освещали лица; широкий лес густел над спинами.

Амза следил за всеми движениями, запоминал каждый голос.

В свете огня пропал прочий мир; небо — низкое и серое; деревья — угольные и, кажется, ненастоящие. Всюду злые шорохи. Быть может, сюда спустились звери и теперь ждали лучшего мгновения, чтобы напасть. В кустах угадывалась поступь медведя; камень чудился притаившимся волком, а быстрая тень — перебегающим шакалом.

Закончив говорить с людьми, жрец обратился к быкам. Грубым движением перерезал им горло. Тяжёлая туша неуклюже расслаблялась на земле. Показал свои окровавленные руки. Мужчины, подняв ножи, занялись разделкой. Гочуа ровняли столы в одну полосу — до того длинную, что она пересекла почти всю прогалину.

Вымыв руки, все устроились на скамейках и тихим слогом подняли привычный гул. Амза улыбнулся, заметиа, что баба Тина успела пожаловаться соседям о взрыхлённой вчера капусте. Костры стреляли смоляными сгустками; с бычьих боков стекал сок — падая на угли, шипел, взвивал тёмный дым. Пахло до того сытно, что многие между слов вынуждены были чаще сглатывать слюну.

Получасом позже мясо было готовым. К нему, по обычаю, не добавили ни специй, ни соли.

— Ну… садимся с миром, — сказал жрец.

Голос его был громким, однако слова не звучали на другом конце стола — их передали.

Жрец начал молитву. Собравшиеся обратились к востоку. Стихли переговоры. В окончании молитвы дозволялось есть. Гочуа разносили корзины с мясом и мамалыгой — их выкладывали на стол; ни тарелок, ни вилок. Пищу брали руками. Вытирались — травой.

Вино пили из малых стаканов. Одно из правил — уйти с присяги нужно в сознании.

За едой говорили, смеялись. Так как стол был большим, единой темы для всех не было; каждая группа обсуждала что-то своё. Некоторые пели; играть на инструментах запрещалось.

Говор стихал только для тоста. Жрец вставал со стаканом вина. Старик знал, что с дальней стороны его не слышат, но кричать не хотел. Многие помнили порядок каждого тоста, а потому сами знали, за что или за кого пьют. Так, для начала вино предложили за Бога. Потом за жрецов. Далее — за Гочуа, которые помогли собрать деньги, купить быков, подготовить столы, скамейки, костровища. Затем избрали организаторов следующего причастия; нынче, к удивлению многих, выбрали Адлейба; пили за них. Следующий тост — за старейшин. Так — двенадцать тостов, и для каждого нужно было выпить всё, налитое в стакан.

Жрец молил богов о благе для всех, кто пришёл на сегодняшнюю присягу, для их родственников и для прочих абхазов. Кроме того, он просил о благоразумии; призывал быть верным своей земле, желать и творить только мир:

— Пусть война будет у чужих. У тьмы. Это её дело. Наше дело, — жрец вскинул руку указательным пальцем, — наше дело — мир! Жить и радоваться! Рожать и воспитывать. Принимать гостей и омывать им ноги! Так было велено, так мы будем делать!

Среди прочих Амза разглядел тут Феликса Цугбу; Ахру, Батала и Айнач Абиджей; Хавиду, её сына Заура Чкадуа; Турана, Марину. Когда люди встали, чтобы утишить растревоженные мясом и вином животы, Амза пересел к Зауру; юноши говорили мало, но им было приятно сидеть рядом, так было спокойнее.

С каждым стаканом ночь становилась темнее. Казалось, что люди ютятся в малом светлом шарике; едва погаснут костры, ночь сожмёт их слабые тела. Земля была холодной; трава шепталась ветром; птицы волновали листву. Пахло едой, вином.

Уходя, каждый обещал, что забудет на день о грубости, что не допустит в дом ссору, что во всём поможет соседу.

Амза понуро шёл по мрачной тропе; высматривал по сторонам всякое движение. Боялся, что магическим знаком все исчезнут, и он останется один…

— Вы хоть заметили, что Джантымов не было? — спросила Хибла вернувшихся с присяги Валеру и бабу Тину.

— Нет… Их не было? — удивился Валера. — Почему?

— Ахарцвы налить?

— Налей.

Все вышли к столам на веранду. Выпитое вино сказывалось сонливостью. Амза вовсе утерял чувство собственных ног.

— Они, как и все, пошли, да вернулись, — Хибла разливала ахарцву.

— Чего же?

— За ними следили. Грузины. Увязались от ворот и шли попятам.

— Глупость…

— И всё же! Сашка прошёл до моста, а там свернул. Понял, что ничего хорошего не получится. Вот и вернулся. Потом зашёл к нам; рассказал.

— Да… — качнул головой Валера.

Этой ночью сны Амзы были диковинными. Виделось ему, что он шагает по воздуху; поднимается выше, к верхушкам старых дубов. Из тьмы и безветренного покоя к нему выплыл шар, блестящий в огне. У шара этого были маленькие голова и хвост; был он живым, говорил женским голосом; и Амза знал эти слова, но отчего-то не мог понять их значение. Шар приближался; юноша чувствовал его горячее веяние, отступил и — упал на землю; оказался на прогалине, где этой ночью принимал присягу. Ни столов, ни скамеек. Амза был один. Шар исчез. Юноша взглянул на руки и увидел, что те черны, словно уголь. В страхе он проснулся. Предрассветный час. Сонливости не было.

— Да… ну и сон. Интересно, чтобы на это сказал жрец…

Захотелось увидеться с Бзоу.

Даут спал на соседней кровати. Амза тихо покинул комнату; дверь скрипнула, но никого не потревожила. Юноша, не умываясь и не завтракая, вышел в калитку. Бася дремал на веранде; в будке лежал Местан.

На улице никого не было: ни людей, ни коров, ни даже собак. В полумраке дорога оказалась едва различимой, но Амза мог бы пройти по ней и вовсе лишённый зрения.

Воздух был холодным и влажным, потому — бодрящим. Несмотря на выпитое вчера вино и краткий сон, тело юноши было широким и сильным. Амза чувствовал, как ступает его нога, как раскачиваются руки — мягкие, но готовые к ловкости. В этом были молодость и здоровье. Улыбнувшись, Амза побежал. Ветер трогал лицо; удары шагов. Собственное дыхание; стук сердца — чуть более отчётливый, но такой же размеренный. Юноша был счастлив. Хотелось бежать долго, до вечерней звезды — до извечно горюющего брата Хулпиецв, до его убиенного спасителя, брата Шарпиецв.

Перепрыгнув через забор и оказавшись на галечном пляже, Амза остановился. Успокаивая дыхание, рассмеялся. Огляделся. Солнце ещё не выглянуло из-за восточных холмов, но по небу уже разошлись его отсветы — словно бы неудачливый маляр опрокинул по горизонту таз жёлтых и коричневых красок. Берег, до серых гостиниц Пицунды, был одинок. Море неспешно перебирало камни, шелестело слабым приливом.

Амза освободил лодку от снастей; толкнул её к воде и скорыми гребками направил дальше из бухты.

Бзоу не спешил встретить друга. Должно быть, плавал сейчас в голомени — там рыбачил; или спал. А то и уговаривал к свиданию девушку. Этот образ понравился юноше. Встав на шаткой лодке, он крикнул:

— Бзоу!

Кричать громко Амза не решался, боясь, что его кто-нибудь услышат на берегу.

Вода была холодной; юноша коснулся её рукой и поморщился.

В ожидании тело расслабилось; захотелось спать. Глаза напряглись, словно в них заглянул дым. Ноги ещё были напряжены недавним бегом. Амза знал, что спать в лодке опасно, и не позволял себе забыться. Однако опустился на дно, лёг головой на брезентовую подстилку и… вынужден был тут же подняться. У правого борта из глубин поднялись десятки пузырей; они спешно лопались; казалось, что вода шепчется.

— Бзоу! — рассмеялся Амза, стараясь высмотреть в тёмных переливах своего друга.

Вскоре поднялся и сам дельфин.

— А я думал ты спишь. Или с девушками краснеешь! — улыбаясь, юноша гладил мордочку афалины. — Слушай, какой всё-таки длинный нос у тебя! Длиннее, чем у дяди Батала! Знаешь, когда ты стоишь вот так, — Амза отвёл нос дельфина в сторону, поставил его вертикально, — ты похож на плавающую бутылку.

Бзоу мотнул головой, нырнул; поднявшись, облил юношу.

— Ах, ты!

Амза потянулся к дельфину, но не успел его схватить; в этом движении лодка наклонилась до того низко, что пришлось из неё выпрыгнуть — в одежде. Выбросив на корму сапоги и брюки, юноша продолжил ловить Бзоу; тот проплывал чересчур быстро, пусть и вблизи — дразнил.

Рассвет вскрылся над тихими холмами. В море входили сотни мягких стройных солнечных лучей; они чередовались, наклонялись и порой казалось, что свечение идёт со дна, так как указывали они в одну точку снизу. Амза наблюдал за изменчивыми узорами, старался реже подниматься за воздухом. Если б только мог он дышать так же редко, как Бзоу! Стать дельфином. Сложить руки плавниками; отбросить ноги, а вместо них отрастить хвост. И плавать с игривыми морскими братьями. Как и прежде ловить рыбу, но теперь никогда не покидать диковинный водный мир.

Мысли эти прервала боль. Амза поначалу не понял её и лишь напрягся. Потом ощутил, как от правого плеча по телу расходится колючий жар. Заметив, что юноша в игре не так активен, как прежде, дельфин его укусил. Молодой Кагуа был равнодушен к испытанной боли, но удивился ей и не знал, что делать. Всплыл, выбрался на лодку; стал ощупывать укус — пять крошечных углублений на коже, из которых поднималась тёмная кровь. Плечо было стянуто, будто его ушибли камнем.

— И зачем? — промолвил Амза.

Он заметил, что руки дрожат. Нужно было успокоиться. Вздохнув, юноша присел на скамью. Бзоу плавал возле лодки. Размахивая хвостом, афалина вертикально поднимался из воды — выглядывал за борт; дважды аккуратно ткнул юношу. Плавая кругом, дельфин продолжал высовываться: то с боку, то с кормы. Вобрал воду и хотел облить Амзу, но передумал; в итоге пустил до того слабую струю, что та лишь заструилась по его длинному подбородку. Юноша улыбнулся:

— Да… Тяжело тебе без слов. Так бы уж извинился — мол, прости, не рассчитал, и всё. А тут вон — крутись, вертись.

Дельфин дёрнул плавником; выставил голову. Юноша погладил его гладкую кожу.

— Ладно. Прощаю. Но чтобы такого больше не было!

Едва юноша, махнув ладонями, обрызгал афалину, тот перевернулся, исчез в воде, а потом высокими дугами запрыгал возле лодки. Амза, удерживаясь от волн, смеялся. Игры продолжились.

Возвращаясь на берег, юноша удивлялся начавшемуся смущению. Ему было неловко, неудобно, будто он оказался в чужом теле, в чужой жизни. Тут были грусть, растерянность, тревога. Амза спешно привязал лодку; не оборачиваясь, заспешил к дороге. Хотелось забыться. Забыть всё. Прежде всего — себя. «Какие странные чувства… С чего бы этого?» Амза видел, как опускается на землю сапог, как мнётся трава, но это всё было чужое. Руки, зуд в плече, лицо — чужие. Казалось, что покой уже не возвратится. Увидев завтракающую бабу Тину, зевавшего Валеру, юноша остановился; понял, что наваждение ослабевает.

Хибла, сидя у стола, мельчила для аджики перец: на широкий гладкий камень с овальной выемкой укладывала стручок и растирала его другим камнем. Труд долгий, утомляющий; Хибла часто вытирала лоб и шею полотенцем, ворчала, а порой, без злобы, подпинывала ходивших в ногах куриц.

Вдоль тропы от апацхи до душевой росли мимозы. Амзе нравилось в быстром шаге задевать их рукой, и смотреть, как они покорно опускаются ему в след: складывают многопалые листки (будто продолговатые зелёные бабочки, севшие к земле); и обмягчаются (в лёгком обмороке). Это было забавным, но опасным делом — баба Тина не разрешала так обращаться с нежными цветами, ругалась.

Во дворах, где жила скотина, мимозу срезали, так как скот этим цветком травился, порой до смерти.

В третье воскресенье июня Валера с сыновьями ездил на арху. Нужно было пасынковать кукурузу (срезать от корня малые отростки, чтобы все соки земли поднималась только для главного початка).

В окрепшем солнце приходилось поливать капусту на домашнем огороде. Амза подкапывал картошку.

Соседская шелковица предложила свои плоды — продолговатые розовые ягоды, собранные из множества комочков; мягкие и сладкие. Жёлтыми цветочками украсилась дыня. У Турана в саду зацвёл олеандр; баба Тина, как и в прошлые годы, говорила брату, что не станет к нему ходить из-за этого куста — в его запахе у неё болела голова. Туран смеялся в ответ, а баба Тина угроз своих не выполняла — частенько спешила к нему, чтобы рассказать недавние пересуды и заодно покушать. Потом, действительно, мучилась головой.

Даут пробовал первый из созревших персиков. На невысоких деревьях плоды вырастали скромными, но сладкими. Мягкие, в укусе истекающие нектаром, персики были любимым лакомством старшего сына Кагуа.

— Да… лето! — шептал Амза и грустил, понимая, что три года не видеть ему, как цветет Абхазия, не вдыхать её запахов, не трогать её земли.

По-прежнему лучшей забавой для Бзоу было подплыть к другу с неожиданной стороны и мягко ткнуть его в спину или в руку. Амза привык к подобной игре; порой изображал испуг: вздрагивал, вскрикивал. Дельфину такой ответ нравился большего всего; он радовался, переворачивался с боку на бок, потом исчезал, чтобы вновь напугать Амзу.

Теперь юноша понял, что странные щелчки исходили от дельфина, но зачем и как он их издавал, Амза не знал. Не могли этого объяснить и сельские старики. Ахра сказал, что так дельфин узнаёт, куда плыть и чего сторониться; ответ этот казался забавным, но бессмысленным.

В последний день июня братья Кагуа следили за дельфиньей охотой. В то утро Бзоу не встретил рыбаков, и позже к лодкам не подплывал. Амза удивлённо вглядывался в море — надеялся приметить движения тёмного плавника, однако волны оставались пусты.

Зашли в соседнюю бухту. В ней дрейфовали четыре лодки; в одной из них стоял Заур Чкадуа. Рыбаки наблюдали за дельфиньей стаей.

— Вовремя вы! — обрадовался Заур. — Только началось. Вон, чего творят!

Юноша, улыбаясь, смотрел, как несколько дельфинов (семь или восемь) вытянулись в круг и плавали друг за другом, будто устроили праздничный хоровод. Можно было догадаться, что меж ним зажат рыбий косяк. Афалины вскрывали поверхность, дышали, снова погружались; скорость их возрастала. Круг сужался.

— Нам бы так охотиться, — промолвил один из рыбаков.

— Да, — ответил ему старик Шарах Бутба, которого Даут знал по редким встречам в Пицунде.

— Я раньше такого не видел, — признался Амза.

— Такое здесь нечасто случается. Они не очень-то нас любят. Жил я под Ингуром… тогда дельфины к нам плавали; бывало, мы расставляем сеть, а они в неё рыбу загоняют. Не знаю, зачем им это… Может, для забавы. Мы пробовали делиться, но без толку — они уходили. Странные. А ты… ты, случаем, не сын ли Кагуа?

— Да… Амза Кагуа.

— Мальчик, что подружился с дельфином?

Юноша ощутил, как согрелось и потяжелело его лицо. Даут улыбнулся, заметив смущение брата в столь неожиданной известности.

— Да, это я.

— Ну… значит, не мне тебе о дельфинах рассказывать, — Шарах Бутба почесал щетинистую щёку. — Что же, твой — среди этих?

— Не знаю. Может быть…

Афалины, тем временем, сжали осадное кольцо в пять метров; стали по одному мощным броском взрезать отгороженную воду. Началось представление. Не зная, куда податься, рыбины выпрыгивали из моря; высвеченные солнцем, осенённые брызгами, они трепыхались в воздухе, затем падали. В это же мгновение выскакивали их двойники, отчего казалось, что рыба не проваливается в воду, но, пружиня, отскакивает вверх и так, обезумев, прыгает — не доступная хищникам. Теперь мужчины разглядели, что дельфины охотятся на кефаль, что было её много. Старик Шарах качнул головой, представив, что подобный косяк мог бы устремиться в его сети; вновь помянул Ингур.

К завтраку афалин присоединились чайки. Птиц здесь стало в десять, а то в пятнадцать раз больше, чем дельфинов. Чайки ссорились, ругались, дрались. Одни старались схватить кефаль налету, прочие ждали, пока на поверхность поднимутся куски истерзанной рыбины. Ухватив добычу, нужно было её защитить. Отовсюду, расставляя белые крылья, гогоча, наскакивали жадные соседи, когтями и проклятиями они преследовали удачливого товарища. Есть приходилось налету, укрываясь от укусов и тычков. Порой чайка заглатывала чересчур большой кусок, отчего, нахохлившись, вскоре отрыгивали в воду; преследование продолжалось. Если же птица всё-таки съедала ухваченную часть и показывала, что к отрыжке у неё нет ни единого позыва, то остальные, ворча, возвращались к дельфинам.

Афалины не стеснялись белых воришек, иногда даже отвлекались от лова, чтобы, подобно Бзоу, ухватить тех за расставленный хвост.

Охота продолжалась пятнадцать минут. Всё это время круг сохранялся ровным, а очередь его рассечения — нерушимой. Дельфин хватал всякую, попавшуюся на пути рыбину, затем позволял другому сделать то же. Фонтан из живой кефали не прекращался.

— Как на сковородке, — улыбнулся Заур.

— А чайки-то! С ума посходили!

Птицы выдерживали в своём построении купол.

Амза заметил, что на берегу, здесь обрывистом и неудобном ни к проживанию, ни к прогулкам, появились трое мужчин — их также заинтересовала дельфинья охота.

Закончив рыбалку, афалины дурачились возле лодок: выпрыгивали, плескались, проносились, вспенивая воду и заставляя кончик спинного плавника расслабленно болтался из стороны в сторону. Затем покинули бухту. Амза, помня слова Шараха Бутбы, надеялся, что Бзоу подплывёт к нему. Так он мог бы оправдать свою известность. Но Бзоу не объявился.

— Может, его там вообще не было. Откуда нам знать? — промолвил позже Даут. — Они все похожи, и стояли мы далековато.

— Да…. — вздохнул Амза, распутывая леску.

В первый день июля случился гром. Он был в горах, за высокой Мамзышхой, затем вовсе отошёл к перевалу Чха. Там, над кряжистыми отрогами, распростёрлись ливневые тучи. Частые молнии заставили пастухов прятаться в балаганах, а коров собираться под деревьями.

В низине, однако, было хорошо, ветер облегчал жару; дождь здесь ожидался нескоро. Туристы на заплывшем в бухту катере удивлённо вслушивались в гул грома и озирались, высматривая грозу.

Над берегом, вставая от холмов, высились всклокоченные густые облака; над ними, вытягиваясь вдаль — к морскому горизонту — путаными узорами был разбросан редкий песочек дымки, солнце в нём не терялось — светило постоянно, беспрепятственно.

Ароматы цветения и йода были приятны, но им мешало зловонье рыбзавода — оно всегда усиливалось к этому месяцу. В иной день запахи гнили и рыбьих потрохов угадывались даже за километр по сторонам, а уж если дул восточный ветер, то они расходились по всему Лдзаа.

— Слушай, — к Амзе обратился Саша Джантым. — Я три года назад был в Батумском дельфинарии. Надо сказать… да! Выступают. Чего творят! И прыгают, и танцуют, и мячики кидают, и с обручами там… химичат. Может, и тебе открыть свой дельфинарий, а?

— Точно! — улыбнулась Хибла. — Хоть толк будет с твоего Бзоу.

— А что! Турист приедёт. Дельфинарий — редкое развлечение. И не каждому дано с дельфином… Заработал бы!

Амза смеялся таким предложениям, но молчал.

— Ладно тебе мальчишку смущать. Вот, съешь лучше мёду. Турану вчера с Псху привезли.

— Чего это он — мальчишка? — удивился Саша. — Ему вот — вот восемнадцать! Джигит уже! А ты — «мальчишка»… — Джантым махнул рукой и потянулся за ложкой — пробовать мёд. — Чудные они, конечно, эти псхувцы. Живут, чёрт знает где! По полгода с людьми не общаются — снегом заваливает! Но уходить не хотят. Зато мёд, не спорю, что надо.

— Сам знаешь, туда многие от закона бежали. Поди достань. Спрячутся в хуторе или в заимке и всё, — промолвила Хибла, протирая тряпкой чувяки.

Горы вновь отозвались громом.

— У-у! Гремит!

— Это ничего. Пускай. Чайки, вон, в воде плавают, значит, погода будет хорошей. Да и не время для грозы. Потом. Недельки через две, не раньше.

Амза, разувшись, поднялся с веранды домой. Зашёл в родительскую комнату; ему нравилось высматривать её детали, вдыхать кожные, травяные запахи. Мебель здесь была простая, как и в прочих комнатах. У стены стояла кровать, за ней — тумба. За дверью, налево, — узкий стол со стулом; в углу — шкаф для одежды и прибитый к нему самодельный стеллаж. Именно к ним сейчас подошёл юноша. Тут были выставлены три чёрно-белые фотографии, сохранные во всём, кроме прежде надогнутых, а теперь и надорванных уголков. На одной суровел Антон, муж бабы Тины: одетый в архалук с широким плотным воротом и повязанный кушаком; за ним виднелся старый дом Кагуа, оставленный в Ткварчале. На второй фотографии был отец Антона — Абзагу Кагуа: улыбчивый, словно испивший вина; он был одет в бурку и папаху, отчего памяти оставил лишь своё лицо; рядом, на столе, лежала шашка, а в опущенной руке Абзага держал нагайку. На третьей фотографии были два брата: четырёхлетний Амза и одиннадцатилетний Даут, стоящие напротив их нынешнего дома в Лдзаа.

Кроме фотографий, двух шкатулок, поделок из самшита и двух раковин, на полках стояли книги. Тут были «Под чужим небом» Дмитрия Гулиа, его «Камачич» довоенного издания; рассказы «Аламыс» Лакербая, две книги Тарба, одна — Гочуа. Больше прочих юноше нравились легенды Абхазии, напечатанные на белой плотной бумаге, обёрнутые в зелёную сафьяновую обложку, столь приятную и взору и прикосновениям.

Комната была неопрятной из-за сгруженных вещей. Между кроватью и стеной собрались корзинки, мешки, тряпки; возле стеллажа стояли одна на другой деревянные коробки. В шкафу помимо вещей лежал старый лодочный мотор — Валера опасался, что из сарая его могут украсть; мотор не позволял дверце закрыться, отчего приходилось её притягивать верёвкой. Услышав во дворе шум возвратившегося запорожца, Амза перешёл в свою комнату.

Следующим днём его ожидала любимая забава — кормление шелкопряда.

Утром пришёл Заур. Вместе они цальдами обрубили с шелковицы листья. Собрав их по карманам, зашагали по дороге. Прогулка в семь километров. В пути друзья говорили о дельфине, о грядущем осеннем призыве.

Жар становился настойчивым; юноши вспотели, но солнце им было радостью. Улыбаясь, они выставляли ему плечи, спину, грудь. Сейчас мартовская изморозь казалась до того далёкой, словно принадлежал их дедам, или даже прадедам. Солнце было всегда; а с ним — молодость, сила, смех.

Приблизившись к долгой серой казарме, друзья увидели, что они не одиноки в своём интересе — за воротами стояли четверо ребят из соседнего села. В этом не было плохого, так как шелкопрядов хватило бы на всех жителей округи.

Перед входом росли буки: у молодых деревьев кора была гладкой, светло-серой; у старых — грубой, неуклюжей. Тут же росли три кипариса: их тонкие стволы на втором метре делились десятком ответвлений, притянутых друг к другу, росших вверх и покрытых плотной хвоей. Кипарисы чудились поставленными в землю большими метёлками, которыми, должно быть, пользовались нарты-великаны, выметаю общую избу.

Приоткрыв дверь, Амза усмехнулся; придавил зубами нижнюю губу. Уже здесь, в тамбуре, слышалась чудная музыка завтракающих гусениц — шебуршание от тысячи крохотных челюстей. Прерываясь, оно выстраивали особый ритм. Если долго к нему прислушиваться, то мир покажется безумным и перевёрнутым. Жить здесь было бы невозможно, однако пробыть полчаса — считалось среди мальчишек удовольствием; если б только не губительные запахи!

По каждой стене протянуты пять (одна над другой) полок. В длину казармы были протянуты полки, по пять для каждой стены. На них укладывали газеты. Гусеницы, светло-жемчужные и подвижные, ели четыре раза в день и, пренебрегая отдыхом, всюду лепили свои исключительно пахучие тёмные бусины. Служащим приходилось вычищать газеты; в необходимости дышать тяжёлым духом такая работа сказывалась головными болями.

Для младшего Кагуа лучшей забавой было уложить рядом с шелкопрядом листок шелковицы — обязательно исподней, бархатистой стороной вверх — и смотреть, как гусеница изъедает его ровными дугами, шевелит тонкими жвалами. При этом, конечно, подпевает общему хору: «чик-щик-шрик». От листа оставалась изогнутая ножка; Амза выкладывал новый.

Этим утром в казарме собрались семеро ребят; они переговаривались, но чаще молчали, чтобы не мешать восторженному шебуршанию.

— Куда ты?! — рассмеялся Амза, заметив, как один из его питомцев заторопился к соседнему листку. — Ты свой-то не съел! Давай-ка, ползи обратно! — юноша помог ему пальцем.

Скоро гусеницы вытянутся до семи сантиметров, откажутся от еды; движения их станут медленными, а следом неизменно будет тянуться липкая прозрачная нить шёлка; затем они начнут завёртываться в кокон; придётся следить за шелкопрядом с ещё большим вниманием — если в них созреют бабочки, партию можно будет выбросить. Снятые в нужный час, коконы паковались в продолговатый ящик и вывозились на фабрику — под Сухум. Сельчанам там выписывали квитанцию; их, по возвращению в Лдзаа, надлежало передать в местный колхоз, здесь же получить плату.

Служащие для себя не выносили ни единого кокона, но не по честности, а потому что сбыть их было некому. Те, кто помнил непростое ремесло вываривания шёлковой нити, был стар, а у молодых к тому интереса не находилось; знали они, что ремесло это пахучее, своими парами склоняет к рвоте.

Днём Амза вышел на берег. Было приятно гулять вдоль прибоя, когда ноги то оголялись тяжёлому солнцу, то укрывались морской пеной. Юноша хотел увидеться с Бзоу. Заметив вдалеке плавник, он нырнул в волну. Проплыл вперёд. Когда глаза привыкли к воде, Амза увидел, что окружён сотнями медуз — почти прозрачными, осветлёнными тихим серебром. Амза подумал, что они (небольшие — меньше кулака) — это души погибших моряков, не умеющих после смерти покинуть море, а сейчас прибившихся к берегу и обещавших плохую погоду. Юноша плыл дальше; каждым движением он отталкивал упругие, податливые тела медуз; те прокатывались по груди, спине, но совсем не жалили.

Вскоре появился Бзоу. Он замер на поверхности. Затем, не погружаясь, разогнался и, расталкивая воду светлыми бурунами, устремился к юноше. В крайнюю секунду, когда болезненный удар или даже увечья казались неизбежными, Бзоу успевал остановиться — обрушивал на Амзу тысячи мягких брызг. Юноша знал этот приём, но опасался, что однажды дельфин просчитается. Напугав друга, афалина, как и прежде, радовался, будто ему удалось совершить нечто, достойное похвал и памяти. Бзоу часто поднимал и опускал голову, словно смеялся; плавал возле юноши кругами. Потом, успокоившись, приближался и позволял, наконец, приветствовать себя прикосновениями.

Порой афалина поднимал из дыхала фонтаны. Амза с хохотом смотрел на то, как его друг выкидывает струю почти в три метра. Юноша нарочно заливал воду в дыхало Бзоу, чтобы тот её выплюнул. Амза не знал, нравится ли подобное обращение дельфину, поэтому делал так не часто — лишь в минуты особого задора.

— Как же я буду без тебя? — спрашивал молодой Кагуа и ощупывал шрамы на боках афалины. — Ведь мы не свидимся три года. А? Что скажешь? Молчишь… Но… ты прав. Зачем сейчас об этом? Успеем проститься. И для грусти найдётся время. Сейчас нужно радоваться. Да?

Амза прижался к дельфину. Положил лицо возле спинного плавника. Бзоу, неспешно поднимая и опуская хвост, поплыл. Прежде юноша в таком движении отпускал друга, но сейчас напротив — обнял его ещё шире. Афалина поплыл быстрее. Мир переменился. Волны поднимались ко рту, мешали дышать. В небе летели чайки; ослепляло солнце; худые облака. Солёный вкус на губах. Тело, напряжённое в хватке, стало иным. Горизонт сменялся берегом. Бзоу катал Амзу. Чуть вздрогнув, поплыл до того быстро, что вода разъела нос, застила глаза. Ничего не видно. И только — скорость, море; утомительная, но отзывающаяся смехом беспомощность. Вдохнув, юноша заглотнул воду; отпустил гибкое тело афалины. Откашлялся из бурунов; задышал чаще. Опрокинулся на спину и закрыл глаза. Тишина. Мгновением позже почувствовал прикосновение к руке, затем — к ноге. Это был Бзоу. Молодой Кагуа улыбнулся; солнце разогрело лицо. В этих минутах было счастье.

Ко второй неделе июля во дворе Кагуа объявилась чужая кошка. Никто из соседей не признал её, отчего баба Тина сочла ту неместной. Пришелицу не прогнали, угостили размоченным в рыбном соусе хлебом — лакомством, не всегда позволенном даже Местану (возмущённый кот долго мяукал, ходил возле веранды, но приблизиться к миске не решался — знал, что баба Тина выставит его обратно).

Кошка, которую за дальнейшими событиями назвали Мамкой, пока что прижилась. Кроме еды, у неё было два занятия: вылизывать свои худые, длинные лапки и вылизывать Басю. По обвисшему животу было очевидно, что Мамка недавно окотилась, однако котят поблизости не нашлось; быть может, их утопили. Материнские чувства, как и молоко, сохранились неприменёнными. Насильно кормить кого-то кошка не сумела бы; любить было проще. Местан от чужой нежности отказался. Бася же был до того удивлён вниманием Мамки, что поначалу не успел высказать ей своё недовольство, а потом было поздно. Кошка вылизывала его при всякой возможности. Пёс был в пять раз больше своей мачехи и, кажется, стыдился такой заботы. Негодуя, Бася наказывал Мамку за чрезмерные лобызания. Грыз её, придавливал к земле, скрёб лапами, рычал в её приближении. Кошка терпела грубость и продолжала уход за псом. Засыпали они вместе. Курицы, проходя мимо будки, удивлённо поглядывали на странную парочку.

К бабе Тине заходили Марина и Хавида. Женщины подолгу говорили, повторяясь, ругая и тут же прощая мужей, вспоминали прошлые годы. Потом Марина гадала по следам кофейной гущи; чаще обещала хорошие свершения; Хавиде предрекла скорую любовь. Та, замужняя, рассмеялась, потом сплюнула.

Туран привёз мясо и молоко. Брат Хиблы содержал скотный двор и по давнему договору менял у Валеры свои продукты на рыбу. Так было дешевле для обоих. Свежее мясо Даут уложил в ткань, затем — в корзину с малыми, едва различимыми ячеями; уцепив к верёвке, опустил в колодец — внимательно удержал в сантиметре под поверхностью. Так, в холодной воде, оно сохранится до сентября. Другие куски были выложены в апацху для просушки. Сушёное мясо, пересыпав фасолью, хранили в высоких кувшинах.

Соседи угостили Кагуа тремя поспевшими дынями, каждую из которых нужно было нести в двух руках.

— Хороши ягодки! — смеялся Амза.

Прочее в садах только готовилось созреть. Киви были твёрдыми, покрытыми грубым ворсом. Мандарины казались тесными зелёными кулачками; висевшие на двух ветках рыжие плоды могли обмануть стороннего человека; они остались с прошлого года — внутри иссохли и для еды, конечно, не годились. Грецкий орех, росший меж дворов и никому лично не принадлежавший, пока что был зелёным. Амза и Заур раскололи несколько орехов и в удивлении обнаружили, что там, в липком соку, лежал скукоженный зародыш; руки покрылись чёрным налётом. Поморщившись, юноши потом улыбнулись — от разбитых скорлупок к ним поднялся знакомый коричневый запах.

По курятнику вился ахардан. Зелёный, он был до того кислым, что, попробовав его, можно было заболеть желудком. Кизил, любимый плод бабы Тины, оставался красным, но Амза им пренебрегал; те слишком вязали — юноше казалось, что рот его разбух и сморщился.

Инжир в Лдзаа рос лишь в редких дворах, и нынче было лучшее время для его сбора: часть съедали сразу, остальное — сушили.

Бзоу пропал. В последнюю неделю июля он ни разу не подплыл к братьям Кагуа. Такое случилось впервые. Даут отказался рыбачить удочкой и вместе с братом плавал в соседние бухты — высматривал афалину.

Иногда в километре от берега вместе с чайками появлялись дельфины, но был ли среди них Бзоу, Амза не знал.

— Не мог он просто так забыть обо мне. Не верю, — шептал юноша.

Когда Бзоу не объявился третий день к ряду, братья Кагуа подумали о плохом. Стали уплывать всё дальше от сетей — просматривали скалы. Говорили с другими рыбаками.

Вечерами Амза плавал один. Убирая вёсла и покачиваясь на волнах, он рассматривал море, в глубине потемневшее, а на поверхности блестящее последним дыханием солнца. Порой юноша склонялся через борт и негромко звал:

— Бзоу! Бзоу!

Дельфин не объявлялся. Прождав так до темноты, Амза чувствовал, что тревога сменяется раздражением. Ударял веслом по воде и кричал:

— Бзоу! Где тебя шакалы носят!? Бзоу!

Быстро грёб вперёд, потом отчаянно табанил, разворачивал лодку; бил по кормовой скамье, пинал брезент; ругался.

— Рыба, ты, безмозглая! Вот кто…

Сказав это, юноша рассмеялся, но тут же вновь погрустнел; нужно было возвращаться.

— Не переживай ты так! — улыбалась Хибла. — Что за глупости? Валера, скажи ему!

Валера кивнул, но промолчал. Амза вяло ковырял вилкой хачапури. От гречки с сельдью он вовсе отказался. Бася попрошайничал в ногах, однако хозяин не замечал поскуливающего и машущего хвостом пса. Мамка лежала посреди веранды; приходилось через неё переступать. Местан ходил вдоль изгороди из турецких часиков; лениво поглядывал на говоривших людей.

— Подумай сам, — Хибла продолжала уговаривать сына к спокойствию, — ведь должна быть у него своя жизнь! Может, он жену нашёл. Семью, наконец, наладил; теперь у него другие заботы. Накупался, надурился, хватит! Не век же ему с тобой баловаться…

— Кстати, — толком не прожевав, сказал Валера. — Ты это… С чего ты взял, что он вообще мальчик?

Вопрос этот всех удивил. За ним была тишина; слышно только, как в апацхе трещит костёр. Амза, подумав, приподнял плечи; пожелал всем хорошей ночи и ушёл в комнату. Отец Кагуа не обиделся, зная в таком поведении настоящую грусть.

Амза спал дурно. Просыпался; выходил ночью из дома; представлял Бзоу, думал об армии. Прежде юноша никогда не выезжал из Абхазии. Вспомнились рассказы Даута о Чите.

Дельфин не появлялся уже семь дней, когда Амза, выйдя по утру на берег, понял, что тот исчез навсегда. Бзоу нашёл среди сородичей лучших друзей, уплыл с ними в лучшие края. Молодой Кагуа надеялся, что афалина вернётся следующим маем. «Только меня здесь не будет». Амза не позволял себе воображать смерть дельфина; лишь изредка вспоминал безвольное серое тело на галечном берегу. «Зачем он тогда выпрыгнул из моря? Или его заставили? Но кто?» В этих вопросах была боль.

«В этом — жизнь. Мне и так повезло дружить с ним три месяца. Будет о чём рассказать внукам. Только, поверят ли они?»

Выставив обе сети, братья дрейфовали. Амза лежал на дне, прикрыв лицо тряпкой. Даут рыбачил. Облака белели, подобно только что снятому сыру. С гор опять донеслись отзвуки далёкой грозы. Медузы ютились в заливе, и баба Тина обещала дождь.

— Смотри! — крикнул Даут.

Амза, вздрогнув, приподнялся — лодка расшаталась от резкого движения. Это был Бзоу. То заныривая, то выскакивая из воды, он приближался к рыбакам. Отсюда на блестящем теле дельфина были хорошо видны тёмные точки глаз и чёрное пятно дыхала. Вскоре афалина, не останавливаясь и распуская по морю волны, промчался мимо рыбаков. Амза рассердился.

— Ах, ты! — крикнул он и прыгнул с лодки.

Бзоу переворачивался, вскидывал голову, шлёпал хвостом, подплывал к юноше, носом упирался ему в грудь, нырял, подталкивал друга снизу, потом прятался; принялся выпрыгивать высокими дугами.

Амза оставил и обиду, и сомнения. Бзоу снова был рядом.

Потом, когда ослабло счастье долгожданной встречи, юноша натирал дельфину голову и шептал:

— Где тебя носило, паразит!

— А ты переживал, — улыбался Даут. Потом добавил: — Ты… рассказывал, что катался на нём; ну, как на лошади, только….

— Да!

— Покажи! И мне дай! А-то опять уплывёт!

Сняв сапоги, Даут зажал нос и спиной повалился в воду.

Второго августа отмечали сорокатрехлетие Саши Джантыма. Он ещё не исполнил годовой траур по смерти матери, поэтому праздник был скромный, тихий. Именинник бы вовсе отказался от веселья, но не хотел этим обидеть друзей.

Зная горе в семье Джантыма, гости были сдержаны до вина; пели без инструментов и танцев. Празднество оказалось простым застольем с хорошими разговорами и едой. Во дворе устроили два стола, но мест получилось мало. Пришлось стелить столы в апацхе, на веранде. Тосты, однако, произносились разом, для всех.

— Вот и наша, Сатаней-Гуаша! — рассмеялся Джантым, завидев Хиблу.

— Ты это брось! По старости совсем дуреешь, да? — рассмеялась женщина.

Несмотря на улыбчивость, Хибла была сосредоточена. Она знала, что среди гостей — Айнач, племянница Батала Абиджа, у которой прежде был интерес к Валере. Однажды шумной ссорой Айнач едва не лишила семью Кагуа отца. Соседи за девятью годами об этом позабыли, но Хибла помнила каждую фразу того злого вечера. Валера же заботился здесь лишь вином, мясными блюдами да тхкемали.

— У-у! Если б меня отец не держал, не пугал бы женихов, так было бы у меня пять сыновей! — жаловалась баба Тина, трогая больные колени. — Дикообразные законы были! Что! Тогда ведь с девушкой даже познакомиться нельзя было парню!

— Вот… Говорю! Следили, да! Именно следили! — рассказывал соседу Саша Джантым. — Только мы с Айнач вышли, так я и это… сразу заметил, что стоит кто-то; идём — он за нами. И ведь темно, я даже понять не мог, кто это! Говорю, что следили!

— И что же, он позволяет себя трогать? — спрашивал у Амзы Гваж Джантым, дядя Саши.

— Да! Я даже катаюсь на нём, — улыбался юноша.

— Это как же?

— Ну… берусь за спину, то есть за плавник, а он плывёт. Так и катаюсь.

— Ты его, наверное, кормишь?

— Редко. Рыбёшек пять-шесть в день, не больше. Если отец рядом, то и одной не дам.

— Ишь, ты! — рассмеялся Гваж, поглаживая усы. Айнач по его кивку долила в стакан вино.

Со стороны леса послышался крик шакалов. «Гаал-ка-ка-ка-ка», — кричали они звонко и протяжно; то по одному, то вместе. Неприятный, язвительный звук, во мраке способный поднять в человеке не страх, но брезгливое опасение. Знавшие шакалов говорили, что повадки у них такие же гадкие, как голос, но признавали, что видом зверь приятен.

— Слыхал, чего? — улыбнулся Батал. — Тебя поздравляют, да.

— Нынче в горах было мало снегу, — заметил Туран. — Так шакалы осмелели, в Псху полезли. В одном доме пятьдесят цыплят поворовали.

— К нам тоже заглядывают. Слышал, у Хварцкия кур таскали.

— А на что собака ему?

— Э! Что собака, слушай! Шакал, он хитрый, как лис, ловкий, как твоя кошка. Зашёл, не заметишь, не учуешь! Ночью!

От выпитого вина и расслабления говор становился громче; чаще вскрикивали мужчины, доказывая что-то соседям, смеялись женщины. Тишина случалась только для очередного тоста, раздававшегося от разных столов — приходилось к нему оборачиваться, прислушиваться. Заур тихо подкармливал здешнего пса — тот прятался под столом и ходил от края к краю, задевая хвостом людей и выжидая, угостят ли его.

Амза, испивший шесть стаканов маслянистого вина, смотрел вверх — над верандой Джантымов плетёной крышей рос виноград, и в малые промежутки между листьев виднелись серебристые небо и луна. «Интересно, есть ли созвездие дельфина? Не может быть, чтобы древние угадывали в звёздах только медведей и скорпионов… Или они не знали, как хороши дельфины?..» — думал юноша и чувствовал, как тёплое опьянение нежит тело. Улыбка не ослабевала; хотелось говорить хорошее, нежное; радоваться, любить; жить. В этих чувствах была сонливость.

Туран вскидывал руки — до того широко, что тревожил соседа, спорил с Баталом. Хибла шепталась с Хавидой, при этом поглядывала на молчаливую Айнач. Валера, устав от еды, ухмылялся, слушал громкие слова Турана. Многие, чтобы утишить желудок, поднялись со скамеек, прогуливались по двору.

— Ты мне скажи, команды он какие-нибудь выполняет? — настаивал в своём интересе Гваж Джантым.

— Команды? — отвлёкшись от звёзд, переспросил Амза.

— Ну… ты можешь им управлять?

— Не знаю… Не пробовал. Зачем? Я с ним просто… плаваю. Он мне, как брат.

— Как брат?

— Да. Глупо, наверное, командовать братом. — Сказав это, Амза тут же выпрямился; он испугался дерзости в своих словах, поспешил промолвить: — Простите, я…

— Ну, скажем, если ты выйдешь к берегу и позовёшь, твой… дельфин приплывёт? Или он приплывает, когда захочет?

— Приплывёт, — улыбнулся Амза.

— Врёшь ты всё, — произнёс из-за спины Мзауч.

— Что? — Амза нахмурился.

— Врёшь. Не придёт он.

Юноша посмотрел в некрасивое лицо Мзауча. Злоба. Хочется ответить грубостью, унизить Мзауча злым замечанием. «Сказать о его изуродованных ногах? О его постоянно ссорящейся семье? О его широком носе?» Амза напрягся, но молчал.

— Что, нечего сказать? Он тобой пользуется. Кормишь его. Вон он к тебе и лезет. За рыбой, — Мзауч усмехнулся, махнул рукой и уже отходил, когда Амза промолвил:

— Нет!

— Что? — остановился Мзауч.

Амза дышал чаще и в дыхании своём чуял вино. Мысли, только что тихие, посвящённые звёздам, теперь вскрутились до того быстрым вихрем, что юноша не успевал их понять. Ударить. Кричать и бить. Отомстить. Если б они были наедине, он бы изорвал этого шакала в человечьей коже.

Гваж Джантым, посмеиваясь, слушал разговор.

— Докажи!

— Что?

— Что он тебя слушает. Пошли на берег. Ты его позовёшь. Там и выясним, кто прав.

— Пошли!

Шёпотом, словно заговорщики, юноши позвали Заура и Феликса; вышли в заднюю калитку.

Шли молча. Было тепло и безветренно.

Пустые улицы. Во дворах горит свет, но калитки затворены. Мотыльки летят к выставленным над изгородью фонарям — крепко ударяются о горячее стекло.

Шелест моря. Амза улыбнулся. Злость ослабла.

Стук шагов по расползающейся гальке; запах водорослей. Опрокинутые лодки в темноте казались обителью сказочных абна-уаа — лесных людей. Дома, стоявшие за дорогой, в этот час потерялись во мраке подступившего леса, берег казался диким. На воде ветром перекатывались серебряные листья; под луной извивалась шёлковая тропа.

Амза чувствовал, что алкоголь покинул сознание; тело по-прежнему было шатким.

— Ну, давай, покажи, какой ты умный.

Мзауч пробовал сидеть на корточках, но скоро утомлялся; пришлось стоять.

— Бзоу! — нехотя закричал молодой Кагуа. Прежде он не позволял себе так громко обращаться к афалине.

Дельфин должен был ему помочь!

— Бзоу! Плыви ко мне. Бзоу!

Амза спустился к воде. Крикнув ещё два раза и почувствовав горечь в горле, юноша шагнул в море. Позабыл, что сейчас обут не в сапоги, но в единственные туфли (те сразу промокли, отяжелели).

— Бзоу! Ну где же ты!? — Амза замер.

Шебуршали обеспокоенные прибоем камни. Других звуков не было.

Приуныв, юноша отошёл к лодкам; вытащил весло и с ним возвратился к морю: кричал, лупил по воде. Молодой Кагуа понимал, что будет смешон, если Бзоу так и не появится. Что он скажет… Вдали! Там мелькнули два крохотных светляка — зелёные, яркие, как глаза Местана в ночном саду. Амза кричал громче; чаще шлёпал веслом. Неужели показалось?

— Вон!

— Что? — спросил Мзауч.

— Он плывёт. Смотрите! Бзоу!

— Ничего не вижу!

Две светлые точки сверкнули метрах в двадцати от берега. Амза подпрыгнул; рассмеялся. Сердце стучало чаще; тело дрожало, а в голове назревала боль.

— Это он, точно! Я же говорил!

Дельфина так никто и не разглядел.

— Ну? — спросил Мзауч.

— Он был здесь. Я его видел! Говорю тебе, он приплыл, но… наверное, испугался; вас всех испугался. Особенно тебя!

— Кто-нибудь заметил дельфина? Говорите честно! — Мзауч обратился к Феликсу и Зауру; те промолчали. — Не знаю, на что ты рассчитывал. Разве что на выпитое вино, но — прогадал. Так что, хватит красоваться перед дядей Гважей. Ты проиграл свой спор. Мы бы, конечно, ещё послушали твои крики и… этот… анекдот с вёслами, но лучше возвращаться, а то Саша обидится.

Амза напряг лицо морщинами. Кинул весло на берег. Зашагал прочь. Мокрые штанины липли к ногам. Туфли озвучивали каждый шаг тугим хлюпаньем. Юноша знал, что Хибла станет ругаться; нужно будет оправдываться, врать… Мзауч нарочно это устроил. Зачем он вмешался в разговор?! «Крыса, пахучая крыса!» — Амза сдавил челюсти до того сильно, что в ушах протянулся свист. Злость. Хотелось бежать; долго, не останавливаясь, пока из зудевшего тела не выйдет поднятая ожесточённость.

— Видел бы себя! Как клоун! — усмехнулся молодой Цугба.

Выругавшись, Амза развернулся; бросился к Мзаучу.

Галька не позволяет бежать быстро, расходится под ногами. Неожиданно напасть не получится. Мзауч, кажется, удивился, но сжал и выставил кулаки. Амза ударил его по рукам. Боль. Потом, тихо рыча, сдавил Мзауча объятиями, повалил на землю. Шум моря. Камни упираются в бок. Запах чужой кожи. Всё сжалось полумраком; бороться нужно ощупью. Грохочет под ухом.

Юноши перекатывались друг с другом, громко дышали, но не огласили драку ни единым словом. Мелькали море и тысячезвёздное небо. Мзауч обхватил Амзу сзади за шею, прижал его спину к своей груди. Амза наугад кидал руки — старался бить по голове. Дважды ударил по гальке. Боль. Потом ещё два раза кулак упадал на что-то твёрдое, но податливое — слышались тяжёлые, глухие шлепки. Мзауч сильнее сдавил шею Кагуа, застонал грудью; втягивает, прячет голову. Амза ударил вновь; он знал, что попадает в лицо. Почувствовал, как в темень уткнулись зубы. Очередной мах кулаком, и юноши расцепились.

Откинувшись в сторону, Амза почувствовал, что шея окаменела и теперь разбухла. Запах ночного моря.

Юноши поднялись. Нос и губы Мзауча изошли кровью. Его дыхание заметно дрожало. Амза понимал, что сейчас может окончательно сразить молодого Цугба. Закончатся насмешки, оскорбления. После этого Мзауч не подойдёт к нему, а встретившись случаем на улице, уныло поздоровается, но не посмотрит в глаза. Нужно унизить его перед Зауром. Пусть просит, чтобы драка прекратилась; пусть встанет на колени и умоляет. Амза сплюнул. Чувствовал, как стянута нижняя челюсть. Подойти и ударить; снова дёрнуть его упругое лицо.

Молчание и недвижность.

— Ладно вам, хватит, — промолвил Феликс, подходя к брату. — Пойдём.

Мзауч, не разжимая кулаки, смотрел на Амзу. В его взгляде, кроме прежней злости, была слабость. Лицо измято.

Братья Цугба неспешно ушли к дороге.

Заур приблизился к другу; ничего не сказав, похлопал того по плечу и предложил возвращаться домой.

Никто не спросил Амзу о его раннем уходе со дня рождения Джантыми. Хибла за туфли не ругала; молча собрала в них сено, выставила в сарай. Даут перед сном говорил о стороннем. Только вечером следующего дня Валера, осматривая двигатель машины, сказал:

— Да… Отделал ты его прилично. На высшем уровне! — Мужчина поморщился, узнав в этих словах голос матери. — Видел я… Ничего! Смирнее будет. А то, как отец погиб, озверел он, что ли… Всё лицо синее!

Амза, полагавший, что о случившемся в семье не знают (он скрывал расшибленную косточку на кулаке), удивился. Похвала была приятной.

На утро после драки юноша гулял по пляжу. Рассматривал далёкие буруны; сидел на том месте, где вчера боролся с Мзаучем… «Почему Бзоу так поступил? Ведь он был там, в волнах, я уверен! Он услышал мой зов! Но… он правильно сделал…. Дурак я и только». День был укрыт облаками; всё притихло в ожидании грозы.

Амза вышел к сосновой роще. Он знал, что напрасно повздорил с Мзаучем. Злость, приятная в своём появлении, уходя, оставила тихую гадливость.

Амза, бросая камни в воду, вспоминал, каким задором Бзоу встречает его в море, как кружит вокруг лодок. Улыбнулся и понял, что Мзауча нужно забыть. Тот недостоин гнева. Пускай живёт в собственной желчности! Амза решил впредь удерживаться от ссор и драк. В этих мыслях вспомнил, что скоро ему исполнится восемнадцать; что его увезут в армию. Быть может, заставят воевать. Стрелять… «Не надо об этом. Рано. Я ещё в Лдзаа; со мной Бзоу, родные…»

Между деревьев вышагивали чайки. Утро, пусть сумрачное, было тёплым. В кустах суетились белки. От домов слышалась рубка. Сосны были высокими, чу?дными. Иные скупо оделись коричневой корой, другие облачились густым нарядом эпифитов.

— Здравствуйте! — Амза приветствовал Ахру Абиджа.

Старик сидел на колоде; курил. На нём были твёрдые сапоги, серые брюки и черкеска — опрятная, но истертая многими годами; её перехватывал тонкий пояс из коровьей кожи; за поясом — кинжал в украшенных красными галунами ножнах. Волосы старика прикрывала чёрная войлочная шляпа с тонкими полями. Меж ног была зажата кизиловая трость. Ахра Абидж любил порой — в день, ничем не отличный от прочих, выбранный по натсроению, одеться именно так, в том помянуть своих дедов. В газыри он вкладывал патроны для охотничьего ружья, подаренного сыном — Баталом. Трогая седину усов, улыбаясь тёмными зубами, старик промолвил:

— Теперь ты понимаешь, почему родители, прежде чем пустить к невесте жениха, обязательно накормят его вином, и поговорят. В вине виден человек. У-у! — Ахра покачал головой, вскрутил вверх указательный палец левой руки. — Сколько мужчин потеряло своих возлюбленных по пьяной голове! Так — хороши собой, а тут выпили, да такими делались, что не признать. Кто орлом загордится и говорит, словно он на высокой горе, да прочих, мелких, как муравьи, не видит даже. Кто шакальим смехом душу свою мелкую показывает. Такую мелкую, что алыча рядом с ней — пышный холм. Ну… и такие есть, что злыми становятся. Кричат, буесловят; кто за шашку, кто за пистолет берётся. Бывало и такое. Уж я навидался. На счастье, забрали у абхазов и шашки, и пистолеты; кулаками, значит, обходятся.

— Вы уже знаете… — вздохнул Амза. — Я думал, это… в тишине забудется…

— Ну! Как забыть такую синюю и вздутую морду! — Ахра тихо рассмеялся. — Мзауч и прежде был не красавец, а сейчас хуже подранка. Но ничего. Неделя, другая и спадёт. Образумится зато. А ты садись, чего стоишь!

Амза сел на край колоды. Старик раскатал новую папиросу; прикрыв ладонью, закурил. Коричневый аромат табака.

— Как твой дельфин?

— Хорошо. — Амза не хотел рассказывать о споре с Мзаучем. — Знаете, обидно, что с ним поговорить нельзя. Мы, вроде как… чувствуем друг друга, но иногда хочется слов. Я вечером отплываю на лодке, сажусь на корму; он держится рядом, смотрит на меня, и тогда голос… ну… был бы естественным. А он молчит.

— Это хорошо, — усмехнулся Ахра Абидж. — Пускай себе молчит. А то дай ему речь, замучил бы тебя своим дельфиньим трёпом. Может, он оказался бы тараторкой! Ты бы первую минуту радовался, пытался бы ответить, а он, знай себе, о рыбе, о подводных течениях говорит; начал бы учить тебя галсам да сетям. Чего доброго, принялся бы рассказывать о знакомых дельфинах! Пусть молчит.

Амза улыбнулся.

— Ты однажды поймёшь, что люди слишком много говорят. И ведь говорят-то о всякой ерунде. Всё им нужно озвучить. «У меня корова перестала доиться; скоро уж, должно быть, отелится». Ну и зачем это соседке? Ей какой с этого толк? «Смотри-ка, распогодилось». А я, видите ли, слепой и сам не замечу!

Старик говорил разными голосами, изображая то девушку, то старуху; Амза смеялся. В чужом городе будет приятно вспомнить Ахру. Юноша подумал, что по возвращению может его не застать…

— Много, много говорят. Зря это. Пока говоришь, не думаешь; а если говоришь постоянно, то, значит, не думаешь вовсе. Слова нужны к месту, а не попусту. И ведь поговорить-то по-настоящему не с кем. Галдеть — пожалуйста, а слушать и, подумав, отвечать — это редкость. Лучше уж молчать. Так что я тебе, дад, завидую. Хорошо, наверное, с дельфином. Жаль, что нельзя променять людское село на море, да?

— Да… Но я бы отказался. Не смог бы мать оставить.

Рассматривая дотлевшую папиросу, старик спросил:

— Интересно всё-таки… Почему он к тебе плывёт?

— Бзоу?

— Я стар, скоро уж помирать, а ведь ничего за свои годы не узнал о дельфинах. Вот — твой: где он живёт, с кем? Отпрашивается ли, чтобы с тобой встретиться или у него нет отца? Или есть, но нестрогий? Может, он потому зачастил к берегу, что его прогнали из дома? Из стаи…

— Бзоу? Нет… За что?

— Ну… За чрезмерную человечность! — Ахра усмехнулся.

— Был бы он, как Мзауч, то да, можно и выгнать, а тут…

— Об армии думаешь? — спросил неожиданно старик.

— Дней не считаю, но они заканчиваются быстро. Тот, что едва начался, уже склоняется к заре. Я прошу себя внимательнее жить, лучше запоминать всякую мелочь, но не получается. Живу, как и прежде — без и внимания.

— Это ничего… Поверь, три года — не больше трёх месяцев. Считай, ты уже опять сидишь здесь, но — постарел. Это ни к чему. Не проси, чтобы день скоро уходил. Так себя подгонишь к земле. Как есть, так и принимай.

Амза смутился грусти подобных слов; решил расстаться шуткой:

— Ладно. Если найду в армии невезучего человека, уговорю его приехать его к нам, в Лдзаа.

— Это зачем?

— Ну как? Сделаем его гробовщиком. Может, люди перестанут умирать.

Подумав, Ахра улыбнулся.

Дозревали последние плоды лета. В садах пошли чернотой кизил и ягоды русского винограда. Алыча располнела, окрасилась в тёмно-жёлтые оттенки. Братья Кагуа выкопали из сухой земли картошку; срезали с грядок капусту.

Отнеся Турану обещанную севрюгу, Амза остановился у трёх высоких эвкалиптов (те росли за двором дяди). Юноше нравились эти деревья. Баба Тина сравнивала их с детьми бедных абхазских фамилий. Самотканые рубашки и штаны быстро становились тесными и в неловком движении рвались; не имея ничего для смены, дети ходили во вретище. Так же эвкалипты: ствол их рос быстрее коры, и она трескалась, иссушалась, опадала на ветки и землю длинными нищенскими тряпками. Нарождалась новая кора; её ожидала та же участь. Все века эвкалипты стоят неприкаянно-обнажённые. Прежде местный люд, подозревая в этом неприличие, называл деревья бесстыдницами. Забавляла Амзу и жадность эвкалиптов до воды; их листья всегда поворачивались к солнцу ребром, чтобы оно своим вниманием не отнимало у них влагу. Потому от эвкалиптовой кроны тень была слабая и неудобная для отдыха.

— Что это? — удивился Даут, зайдя в калитку.

На веранде стояла детская коляска.

— Это Ляля, — ответила Хибла, пившая после обеда холодную ахарцву с мёдом.

— Ляля? Опять принесли ребёнка?

— Да.

— Хорошо, хоть в коляске.

Хибла прежде работала в садике Лдзаа. Её считали хорошей няней, и всякая знакомая, вынужденная отлучиться из села и не доверявшая мужу, несла малыша ко двору Кагуа. Валере это не нравилось, однако он молчал.

В этот раз двоюродная сестра Марины утром прикатила к изгороди коляску; позвала Хиблу и, не дожидаясь прихода женщины, заторопилась к машине; уезжая, крикнула, что ей нужно на две недели съездить в Гагры. У Хиблы не спрашивали согласия; все знали, что она не откажет. Денег не давали, а в этот раз даже забыли упомянуть имя девочки. Пришлось называть её Лялей.

Кормили ребёнка молочными кашами. Хибла вспоминала сказки, вечерами заставляла и прочих домочадцев участвовать в повествованиях.

— Она ничего не понимает! — говорил Амза. — Маленькая ещё!

— Она чувствует; абхазский ребёнок должен с рождения слушать предания отцов. Когда тебе был год, ты любил слушать про Афырхаца и Абрскила. Не всё понимал, но всегда радовался их удачам и возмущённо махал кулачками, если их предавали.

— Да… — Амза, улыбнувшись, качнул головой.

— Так вот, — обратилась Хибла к Ляле, — знаешь ли ты, почему у голубей лапки красные? А? — Женщина пальцем коснулась носа девочки; ребёнок ответил смехом, поднял ручки. — Потому что когда по наговорам ведьмы Арупан завистники убили своего могучего брата, к нему прилетели голубь и голубка. Сасрыква, умирая, просил их передать матери, Сатаней-Гуаши, о своей любви. Те послушно ушли в облака, а лапки их остались испачканы в крови великого нарта. С тех пор всякий голубь, в память об этом, рождается с красными лапками.

Ляля вскрикнула; продолжила шевелить ручками.

— Когда же пришли волки и пожалели умирающего витязя, Сасрыква положил им на шею свой мизинец и сказал: «Пусть шея ваша будет так же сильна, как и мой мизинец!» Потому у волка сильная шея!

— Ан, мы с Амзой ещё в детстве устали слушать эти сказки, неужели ты не устала их рассказывать? — улыбаясь, спросил Даут.

— Как ты говоришь с матерью?! — возмутилась баба Тина.

Бзоу по-прежнему встречал Амзу и Даута. Он не всегда сопровождал рыбаков, но держался вблизи — так, что был виден его плавник. Когда к дельфину подлетали чайки, братья знали, что он охотится (за шустрой барабулькой или даже за севрюгой).

Однажды Бзоу так напугал и без того в последние месяцы тихого Капитана, что пёс ещё долго отказывался рыбачить — оставался во дворе.

Всё началось привычной игрой. Амза и дельфин брызгались, пряталась: кто в лодке, кто в море. Бася молча наблюдал за происходящим с носовой скамьи. Афалина остановился возле пса. Они с любопытством смотрели друг на друга. Бася, принюхиваясь, вытянул нос; легонько покачивал хвостом. Бзоу был недвижен, однако вскоре погрузился в воду. Вынырнул; посмотрел на пса; вновь погрузился. Так повторилось трижды. Бася всё сильнее размахивал хвостом, счёл, что с ним играют, когда, вынырнув в очередной раз, Бзоу поднялся выше обычного; во рту у него лежала широкая медуза; махнув челюстью, дельфин послал её прямиком в мордочку Капитану… Пёс взвизгнул; подпрыгнул; зашаркал когтями по алюминию; кинулся на дно лодки и там, скуля, спрятался за брезентовым мешком и больше, до возвращения на берег, не показывался. Медуза осталась в лодке. Афалина был доволен — отплыв в сторону, начал прыгать, затем плавать на спине, показывая белое пузо с мраморными разводами розового. Братья Кагуа смеялись громко, до утомления; это было оскорблением для сидевшего в темноте и сырости Баси.

Лето заканчивалось. Солнце уменьшит жар только к ноябрю, но сумрачных дней теперь будет больше. С южных отрогов Кавказа придут дожди.

Быт и разговоры в семье не изменились, но Амза, ожидая долгую разлуку, чаще молчал; укладывал на руки голову; слушал слова и звуки, наблюдал за жизнью.

Мамка всё так же вылизывала Басю. Пёс перестал этому противиться, не возражал, когда кошка ко сну сворачивалась у него под животом.

Местан сидел на столе возле пепельницы — в ней была грязная вода с потемневшими окурками. Рядом стояла коляска; Хибла, тихо напевая очередную легенду, подшивала чувяки. Кот смотрел куда-то под стреху. Ляля, выглянув за бортик, потянулась к пушистому серому хвосту Местана; коснулась его сморщенным пальчиком. Кот, не оборачиваясь, переложил хвост. Девочка вновь дотронулась до него. Местан спокойно подводил хвост к лапам, и ребёнку приходилось тянуться всё дальше. Ляля улыбалась, покачивалась и уже ткнула кулачкам самого кота, когда, наконец, вывалилась из коляски. Упав на землю, удивилась; огляделась; заплакала.

— Ну куда тебя понесло? — запричитала Хибла, откладывая чувяки.

Амза усмехнулся.

На дороге кудахтала курица. Неделю назад она тайком от хозяев отложила яйца под бук, который рос почти у гальки, принялась их высиживать. Заметив это, баба Тина ругалась; потом скорыми взмахами разбила все яйца о камни. Квочка, выискивая их, ходила под деревом. Порой усаживалась на то место, где прежде они были спрятаны, сидела так по два часа. Нынче она шла по дороге, ворчала и беспокойной головой заглядывала за камни, старый комель, изгородь.

— Бедненькая, — шептала баба Тина. — Ничего, смирится, домой вернётся.

Прочим курам сейчас была другая забота — за ними бегал петух: приближался, показывал, что интересуется лишь травой да насекомыми, а потом вдруг кидался на избранницу и, размахивая крыльями, топтал её в пыли. Шум был на весь двор. Квочка вырывалась и, забавно раскидывая ноги, неслась по саду. Остальные с любопытством смотрели и ждали, когда петух обратится к ним.

— Да, чтоб вас! — крикнул Валера, когда в ногах у него пронеслась растрёпанная курица; расплескав воду, он едва не выронил ведро.

Амза вновь улыбнулся.

Юноша нащупал на правом плече малые шрамы от укуса Бзоу. «Он, конечно, паршивец, но… кого ещё кусал дельфин?! Да и память… хорошая!» Подумал, что афалине нужно было кусать сильнее — так, чтобы отметины сохранились до старости. Хибла продолжала подшивать чувяки.

Потемну никто не заметил прихода туч; вечером с гор сошёл гром. Был он слабым; дважды блеснула молния. Чуть брызнуло крупными каплями. Деревья покачнулись. Вскоре всё успокоилось. Затем громыхнуло по-настоящему. В небе расползались, крошились брёвна и камни. Дождь упал широким, тяжёлым ливнем.

Кагуа разбежались по двору. Нужно было затворить ставнями окна; запереть сарай, ацу, курятник. Валера забрался на душевую — выставленные баки могло снести, измять. Амза с Даутом, радуясь прохладе, торопились убрать со столов всё лёгкое и потому — летучее. От вороватого ветра прятали скатерть, тарелки, пепельницы, оставленный Хиблой набор иголок. Ляля, уложенная спать в коляске, проснулась, заплакала; утешать её было некогда.

Запахло листьями и мокрой землёй. Баба Тина стояла в апацхе, осматривалась. Издалека, от моря послышались чьи-то слова. Это рыбаки занимались снастями.

Небо ломалось совсем рядом; закупоривались уши — приходилось чаще глотать слюну; в этом грохоте не получалось расслышать своих слов. Мерцающими вспышками озарялись могучие валы туч. Братья Кагуа соскучились по непогоде и не хотели возвращаться в дом; сидели на пороге: наблюдали, слушали грозу.

— Даут! Постучи по аце! — крикнула баба Тина.

— Нанду!..

— Давай, давай!

Даут, сгорбившись, подбежал к кукурузнице; трижды ударил по стене — для удачи.

Минутой позже ливень ослаб; гром отстранился; ухнул мощным дребезжанием и ушёл за Пицунду. Остался лишь мягкий дождь; виднелось зарево.

Шумит. Капли выстукивают траву, крышу.

Гроза вернулась. Вновь над Лдзаа стали перекатываться в каменном мешке гигантские обломки скал; дождь отяжелел; участились вспышки — Даут насчитал, что в одном явлении молния успевает моргнуть до семи раз. Густо пахло мокрой землей. В саду надрывно закричал сверчок.

Шумит, как масло, разлитое на тысячи раскалённых сковородок. Дышится прохладно.

Гроза то покидала село, то возвращалась; хотела показать силу всей округе. Нарт-горец, днём бродивший от зелёного перевала Чха до крутых и голых подъёмов Цыбышхи, вспенивал Бзыпь, пугал жителей хуторов, беспокоил одинокие балаганы, а теперь в чёрном бешмете, с блестящей шашкой в жестокой радости выплясывал на ровных берегах, обдирал старые ели и сосны.

Взрывался, рушился небосвод, валунами падал в пропасть. Ломался и гремел сам воздух — вокруг каждого: сидел ли он, запершись в доме, или стоял, заворожённый, снаружи. Дрожали стёкла. Ветер терзал деревья. За калиткой в остроконечных башлыках пробежали братья Цугба.

Молнии уже не проглядывали сквозь плотные одежды мрака, но высветляли всё небо серым полотном.

— Интересно, как там Бзоу? — Спросил Амза.

— А ему чего? — заметил Даут. — Под водой не штормит.

— Это да…

Потом гроза разделилась: частью ушла на запад по берегу, частью поднялась к горному северу. С каждой стороны сверкало невпопад, но гром оставался единым — спешно перекатывался, едва поспевая озвучить то одно ненастье, то другое.

Погасла последняя зарница, но ливень продолжался.

К двум часам ночи всё стихло. Утром дождь продолжился, но гроза не возвращалась.

Моросило весь день. Местан нюхал влажный воздух. Под калиткой расползлась лужа; она не мешала, потому что из двора никто не выходил. Работы в такой день не было. Баба Тина, спавшая в доме, теперь сидела с Хиблой в апацхе; женщины пальцами ломали семечки; молчали. Вода шелестела, срываясь с карниза длинными струями. Валера лежал на кровати; перечитывал рассказы Гулиа; зная слова и движения героев, часто отвлекался к своим мыслям — так, в неосознанности иногда пролистывал до двух страниц. Случалось, что в монотонном шуме непогоды он вовсе засыпал.

— Пойду я, — улыбнулся Амза.

— Куда? — удивился Даут.

— Купаться.

— Сейчас?

— Да.

Домашние часы едва указали полдень. Накинув отцовский плащ, надев старый башлык и сапоги, Амза взволновал лужу у калитки, вышел на улицу. Село было безлюдным. Серые тучи были густыми и низкими. Пахло влагой и хвоей.

Глубокие выбоины в дороге превратились в многочисленные озёра, соединённые витиеватыми протоками. Кювет поднялся грязной речкой; чернеющая землёй, она несла всякий сор: листья, ветки, отслоившуюся кору.

Море, почти лишённое волн, стало колючим — на его поверхности торопились тысячи мерцающих столбиков, вокруг которых скоро появлялись и исчезали малые круги.

Берег был пуст. Туман скрыл горы, оставив взору только ближние холмы, отчего Лдзаа казалось отдельным миром, никому не принадлежавшим и вольным странствовать по океану.

Амза разделся; свернул вещи в плащ, придавил камнями. Выпрямился. Ветер был тихим, но обнажённое тело схолодилось. Юноша торопливо вошёл в воду. Тёплая, нежная. Амза лёг на гальку, и ему показалось, что он — в мягкой, свежей постели. Покачивается в слабой качке. Неужели там, куда он уедет, совсем не будет моря? Амза прежде не верил, что бывают края, отличные от родной Абхазии. Даут служил в Чите и рассказывал про те диковинные места; младший брат удивлялся и не мог даже вообразить, кого это: месяцами не знать жаркого солнца, ходить по сугробам, в которых неловкой поступью можно утонуть целиком, словно в болоте. Даут говорил о степях в средней России, где взор не упирается в горы, но слабеет далью — как на море…

Медуз не было. Дождь ударял по макушке тупыми иголочками. Привстав, Амза ощутил холод воздуха. «Да. Теперь отсюда не выбраться», — улыбнулся юноша, вернувшись в тёплую перину вод.

Амза плавал. Нырял, зажимал нос пальцами, переворачивался и снизу наблюдал за тем, как дождь безостановочно тревожит море.

Широко вдохнув, удерживая поверхность воды между носом и глазами, юноша смотрел по беспокойной глади; потом, нырнув, кувыркался, опускался ко дну, перебирал плоские валуны. Возвращался на прибрежную лежанку: укладывал голову на гальку и морщился падающим на лицо каплям. «Зря Даут не пошёл. Он, наверное, никогда не купался в дождь. Глупо! Ведь это так приятно!»

Не желая подниматься к пляжной прохладе, Амза продолжал плавать. Зажав нос, переворачивался, словно делал сальто… Страх. Чёрная полоса. Громкие, убивающие удары сердца. Юноша чуть не вдохнул воду; отстранился… Это всего лишь Бзоу.

Вынырнув, Амза громко выдохнул. Часто дышит.

— Бзоу! Предупреждать надо!

Дельфин подплыл к человеку; свистнул.

— Ну? Чего?

Успокоившись, Амза трогал афалину и удивлялся тому, что повторилось однажды испытанное — он опять в испуге едва не ударил друга. Конечно, удар, смягчённый водой, был бы мягким, но…

— Наверное, я подумал, ты — акула, — оправдывался молодой Кагуа, ощупывая лохмотья на кайме спинного плавника. — Странно… Я ведь тут забыл о тебе, о том, что ты можешь приплыть…

Юноша и дельфин ещё долго дурачились. Вместе плавали, ныряли, крутились. Бзоу катал друга по заливу; Амза привык к подобным прогулкам, научился не терять в них дыхание. Потом афалина повторял свою любимую забаву с исчезновениями и попытками заплыть неожиданной стороной. Иногда оба раскрывали рты и ловили капли дождя; потом начинали брызгаться. Юноша пальцами вышагивал по округлым зубам дельфина. Прикладывал к дыхалу ладонь, чтобы ощутить, как то сжимает и расслабляет свою подвижную пробку.

Порой, устав, Амза выползал на галечную лежанку; тогда дельфин выплывал к нему; выставив спину дождю, лишив себя скорости в движениях, носом утыкался в ногу юноше, словно звал продолжать игры.

— Бзоу! Ну, куда ты полез!? Ты бы на пляж выбрался! Давай-ка, иди отсюда. Тебе нельзя на камни!

Бзоу нехотя уплывал; но вскоре возвращался, чтобы позвать Амзу ещё раз.