Декабрь выложил на землю тонкий снег; тот растаял первым солнцем. Градусник редким часом указывал ниже семи градусов тепла. Больше всякого холода сельчан пугали сырость, уныние.

Жизнь в Лдзаа утихла. Лишь рыбзавод всё так же разносил по округе рыбное зловонье, приглашал поутру рабочих.

Баба Тина чаще сидела в апацхе, возле костра; было это не к готовке, а к дальним, подчас пустым думам. Она теперь спала в доме, как и во все зимы, томилась тесной, душной комнатой.

Провожая Амзу, Кагуа не волновались о его жизни; говорили друг другу, что годы окажутся быстрыми; знали о войне в Афганистане, но не думали о ней. Старший сын отслужил, а потом вспоминалось, что из армии он вернулся быстро, без тревог. Теперь всё было иным. Амза оказался среди пуль, в чужой стране.

Валера вспоминал свою войну. Хибла, лишённая забот в огороде, подшивала одежду, молчала; если говорила, то тихо и мало. Иногда к ней приходила Хавида. Обе матери сидели за столом, всматривались в стежки, рвали нитки; слова меж ними были редкими и всегда — о деле. Зима утяжеляла тоску. Утешения не было даже в мыслях о желанной апрельской весне.

Местан чаще прятался в будку. Бася не противился. Позапрошлым годом пёс утомил лапы в холодном снегу, после чего долго болел. Теперь, если случались морозные дни, Бася перед выходом во двор нюхал землю, трогал её — так хозяйка краткими прикосновениями проверяет, остыл ли котел, прежде чем поднять его для мытья.

Кур гулять не выпускали; свобода им была только по куртянике. Теперь для корма им выдавали больше зерна.

— Помнишь, в семидесятых грузины дорогу под Ачандарой пытались вести? — спросила баба Тина.

— Помню, — кивнул Валера, оправляя сбившийся к боку тулуп.

— Да… Смеху на них было. У-у! Что сказать! Говорили и сельчане, и Чичба, что нельзя дорогу прокладывать через Дыдрыпш. Ведь святилище! И не просто… А они что отвечали?

— Помню-помню, — повторил Валера.

— Ну, вот! Они только рукой махали, мол, мы тут дело тако?е вершим, а вы со всякими суевериями лезете. Как с дикарями говорили. И что?

— Да, — тихо кивнул Валера.

— Продолжили строительство, к святой горе подкрались, и тут началось! Один за другим строители умирали. Кто-то провалился, другой взорвался; этот отравился, того медведь задрал. Не верили, а как пошли несчастья, задумались. Вспомнили жреца; хоть не признали, что в Дыдрыпше есть сила, но пустили дорогу в обход!

— Тогда и комиссия приезжала из Тбилиси, — добавила Хибла.

— Да…

Бзоу по-прежнему встречал лодки Кагуа. Даут боялся, что дельфин уйдет из Лдзаа от прохлады, но тот остался. Афалина приветствовал рыбаков, когда те спускались к морю, плавал вблизи, провожал до первых сетей, затем уплывал. Его общение с людьми было кратким — не дольше часа.

Холодная вода не позволяла Дауту купаться; игры с брызгами так же были неуместны. Мужчина опасался вызвать Бзоу на подвижность, говорил с ним спокойно, без задора; единственной забавой было бросить в воду барабульку. Дельфин укладывал рыбу себе на нос. Плавал с ней. Подкидывал, но потом ронял — позволял ей утонуть.

Случалось, что Бзоу плавал метрах в тридцати от лодки; выпрыгивал; стучал по воде хвостом, поднимал из дыхала высокие фонтаны, но к людям не приближался.

Старик Ахра Абидж видел, как рассветным утром дельфин беспокойно плавает вдоль берега: выставляет спинной плавник, прячется под волнами, показывает мордочку. Ждёт Кагуа.

— Тоскует, оно и видно, — шептал Ахра. — Но ничего… коли действительно так сдружились, то дождётся. Вот уж встреча будет! Такого я не пропущу. Брызг-то сколько! — засмеявшись тихим дыханием, старик начал скручивать папиросу.

Двадцать шестого декабря Хибле исполнилось пятьдесят три. Она не хотела веселья в своём дворе; обидев многих, пригласила только родственников и тех, кто в давности общения стал ей братом или сестрой. В этот вечер вино пьянило не к танцам, но к улыбке и скромным песням без музыки.

Лучшим подарком для матери было первое письмо от Амзы. Читали его всей семьёй; позвали соседей. Каждое слово произносили громко, неспешно. Приветствовав долгими фразами родителей, баба Тину и Даута, упросив их не беспокоиться о его солдатском здоровье, юноша следующими строками сообщал:

«Живу я в Баграме. Этот город — в провинции Парван. Уверен, таких названий вы не слышали. Здесь новобранцы проходят дополнительную подготовку. Когда вы получите это письмо, меня уже переправят назад, в Кабул. Там я узнаю войну, напишу вам о ней. Хотя, папе рассказывать это глупо; всё, что мне покажется удивительным или пугающим, для него будет понятным.

Хочу сказать о Подмосковных полях. Не верил я тебе, Даут, что бывают земли иные, чем Апсны — гладкие, как море. Теперь убедился. В этом — ужас! Взор ищет гору, а вокруг всё лес, дома. Уныло там живётся людям. Всякий день — в тоске по горам. Хорошо, что жизнь моя — в Абхазии. Пишу это и улыбаюсь. А улыбаться здесь дают не часто. К счастью, абхазы тут есть. Только в нашей группе — девять человек, включая Заура и Мзауча (он недавно к нам присоединился). Мы помогаем друг другу.

Даут, знаю, ты делаешь всё, что обещал мне, о том я не спрашиваю. Спрошу только, как живёт мой Бзоу».

Далее Амза кратко, без явной последовательности описал свой быт, свою подготовку. Радовался, что в сравнении с другими отличается быстротой и силой. Причиной тому указывал своё происхождение.

В письме была приписка:

«Последние слова хочу передать Бзоу. Даут, прошу тебя, зачти ему». Подписать и датировать юноша забыл.

— Зачем? — удивилась Хибла, заметив, что Даут утром укладывает за пазуху конверт.

— Как? Амза просил прочитать письмо дельфину.

— Это ещё! Забудь.

— Ан! Я не могу так! Я должен выполнить просьбу брата. Не заставляй меня ослушаться.

— Рыба всё равно не поймёт! Оставь письмо.

— Пусть не поймёт, но Амза просил!

— Ладно тебе, — промолвила баба Тина, выйдя к веранде. — Пускай делает, что хочет. Он прав. Иди!

— Смотри, чтобы этот дельфин не забрызгал бумагу! — прошептала Хибла; когда сын вышел в калитку добавила: — Подумает ещё, что еда, выхватит ведь, съест. Кто их знает, этих рыб…

— А ты и в самом деле постарела! Вон, как ворчать начала! — улыбнулась баба Тина.

Хибла продолжала без надобности рассматривать заштопанный носок; поглядывала на свекровь; потом напрягла лицо, сдавила губы и — рассмеялся, громко и широко. Баба Тина ей вторила.

— Вы чего тут? — вышел из комнаты Валера; взглянул на хохочущих женщин; поднял удивлённо плечи; вернулся к кровати.

Даут подтянул к воде лодку. Он не знал, приплывёт ли сейчас афалина.

Несмотря на сомнения, мужчина оттолкнулся от гальки; в неловком шаге зачерпнул сапогом воду, замочил портянки. Качнув головой, цокнул и поднял вёсла.

Дельфин не появлялся.

Даут неспешно плавал В бухте. Сделав десять гребков, замирал и рассматривал море — не появится ли чёрный плавник.

Мужчина подозревал в себе глупость, думал возвратиться к дому, но знал, что пробудет здесь не меньше часа (иначе совесть не позволит уснуть).

За южными бурунами показался дельфин. Плыл быстро. Вскоре выставил свой длинный нос у самого борта. Чуть прищуренные чёрные глаза смотрели на человека. Бзоу качался в волнах, то сжимая, то расслабляя пробку в дыхале.

— Долго пришлось тебя ждать, — улыбнулся Даут и пожалел, что в этот раз не прихватил рыбку. — От Амзы письмо; тут и тебе написано. Он просил зачитать, так что слушай. И не убегай никуда. Мне для тебя пришлось с матерью ругаться. Вот…

Даут расстегнул тулуп и рубаху; ветер опустил по груди холодное дыхание. Отложив конверт под брезент, мужчина расправил листок, начал читать:

«Здравствуй, брат мой, Бзоу. В эти дни мне без тебя скучается, особенно по вечерам, когда, уставший, ложусь для сна. О стране, где я живу, ты не знаешь, потому что здесь нет морей, а значит и берегов, к которым ты мог бы подплыть. В ответ, уверен, здесь едва ли кто-то (кроме Дениса) знает о дельфинах. Я даже не пробовал им объяснять, что дружен с диковинным зверем, который в своих мыслях и поведении не хуже лучшего из людей, что живёт он в воде, и что с ним купаюсь. Меня бы сочли за безумца. Словами ты не слышишь моего смеха, но поверь, я сейчас смеюсь.

Закрываю глаза, поднимаю руку и вспоминаю, как, взявшись за твой плавник, несся дальше в море. Знаю, что дома я бы сейчас не купался из-за холода, но то, что не шумит для меня прибой — тяжело. Счастлив тот, кто, обернувшись, видит море, а в нём — плывущего дельфина; и это счастье не из тех, что можно купить или заслужить; оно истинно и не утомит даже в постоянстве, повторенном от младенчества до старости. Им не нужно пользоваться или хвалиться. Достаточно однажды оглянуться, увидеть волны и то, что к тебе плывёт дельфин; улыбнуться этому и тут понять, что ты действительно счастлив. Мне не хватает тебя, Бзоу…

Тебе бы здесь не понравилось. Рыбы мало, и та, что ложится в наши тарелки, чаще бывает с запахом старого лова (хорошенько выдержанного под солнцем). Один из моих товарищей, Денис, рассказывал, что дельфины тоже умеют воевать. Я ему не верю, но, думаю, тебе будет интересно услышать; Денис уверяет, что на учениях сам видел, как из самолёта выбрасывают дельфинов с парашютами. Из вооружения им даётся мина или иная бомба для взрыва кораблей… Я представил тебя в каске, с пагонами и готовящегося к прыжку!

О тебе я говорю только с друзьями. С Зауром, которого ты видел, и с Мзаучем. Мзауч здесь другой. Не знаю, что его изменило; быть может, та драка — я тебе рассказывал. С прочими абхазами я обсуждаю многое, но не тебя. Не хочу. Даже с Денисом, хоть он неплохой парень. Заур сейчас шутит надо мной, смеётся, что русские ребята пишут невестам, а я пишу дельфину…

Бзоу! Я верю, вернётся наше время. Вновь будем брызгаться, плавать вместе, дурачиться. Я снова буду кормить тебя, гладить. Ты только дождись, не уплывай, как бы сильно ни влекло тебя дальнее море. Ты мне нужен. Я ругаю себя за то, что не выходил к тебе чаще; что порой предпочитал лежать под дворовой чинарой или болтать без толку с другими, когда мог бы веселиться с тобой. Но… наверное, я неправ. Всё и так было превосходно… Прости, мои мысли становятся путаными, отказываясь от одной из них я вынужден озвучивать множество других, потому я лучше закончу.

Мне снится, что я — дельфин. Плыву у самого дна, разглядываю камни. Слежу за тем, как торопится прочь рыба. Вода золотится солнцем, в ней неспешно колышутся малые кулачки медуз. Рядом плывёшь ты. Мы свободны в движениях. Это хороший сон. И настолько явственны его чувства, что я до вечера вспоминаю их.

Кстати, мы с друзьями вчера спороли о тебе, пытаясь определить, рыба ты или нет. Я утверждал, что — нет. Рыба всё-таки глупая, пусть и шустрая, а в тебе ума уж точно не меньше, чем во мне или в Дауте. Даут, не обижайся, лучше здесь простись от меня с Бзоу и погладь его по носу. Завидую тебе.

Бзоу, жди следующего письма».

— Вот, — закончил Даут. — Ну? Чего смотришь? Видишь, он о тебе не забывает. Можешь радоваться. Даже к матери он обратил меньше фраз, чем к тебе, а это уж, знаешь, дурость и только. Но…

Афалина мотнул носом, поднял брызги, раскрыл рот и выразил своё мнение кратким свистом. Даут, редко слышавший голос дельфина, рассмеялся, потом заметил:

— По-моему, ты всё-таки рыба. Ничего, наверное, не понял. Ну всё. Я возвращаюсь. Будут письма, прочитаю. Только не надо теперь каждый день спрашивать, писал он или нет, хорошо? Если напишет, сообщу! А то начнётся…

Едва мужчина поднял вёсла, афалина кинулся прочь. Стал прыгать — изгибаясь и удивительным маневром падая в ту же точку, из которой появился. Затем успокоился; проводил лодку к берегу.

К вечеру был снег: мокрый, белеющий только в воздухе (на земле он таял в грязи). Ветром его заносило на веранду и апацху. Кагуа не выходили из дома. Предчувствуя холод, каждый надел свитер, закинул на плечи одеяло. К работе не было желания. Валера перечитывал стихи Гулиа. Некоторые произносил вслух, тем забавлял Хиблу:

— Вот, послушай. «С неба смотрит солнце миллионы лет. Льёт на землю солнце и тепло и свет. Но посветит солнце и уходит прочь, а живое сердце греет день и ночь. Значит, сердце лучше солнца самого. Никакие тучи не затмят его!»

— Да… Про солнце и тепло — это кстати, — улыбнулась женщина.

Ночью опять выпал снег; он удержался на земле. С утра солнце тщетно силилось растопить белые проплешины; зима ослабила его взор. Снег не таял, но слипался ровным слоем. Детям это было в радость, они бросали снежки. Жители чаще и настойчивей дышали, это было редкой забавой — видеть, как изо рта малым облачком выходит твой дух.

— Хорошо! — засмеялся Валера, опустив ладони в малый сугроб. — Я, конечно, люблю, чтобы жарко… Но лучше бы мороз был настоящий, со снегом и вьюгой, чем эта влажность!

Два дня температура опускалась к нулю, поднялась к четырём градусам и после короткого похолодания укрепилась на десяти — до февраля уже не изменялась. Усталый пастух возвращается вечером в балаган, ложится на шкуру, разложенную поверх соломы, долго ищет лучшего положения для рук и головы; ворчит в том, что всякий поворот кажется напрасным, оправляет сбившуюся постель; потом находит действительно удобную позу, однако, не успевает этому обрадоваться — засыпает. Так и природа, сомневаясь, причитая, наконец, решила, что для зимней спячки десять градусов будут ей удобны, успокоилась. Снег истаял тонкими ручьями и больше в Лдзаа не показывался.

— Если ты такой любитель настоящей зимы, езжал бы в Псху. У них там к декабрю на перевалах семиметровые завалы, — усмехнулась Хибла. — Тебе обрадуются. А то ведь скучно им.

Валера поморщился и предпочёл молчать.

Вечером всей семьёй сочиняли очередной ответ Амзе.

— Здравствуйте! — Даут приветствовал Ахру Абиджа.

Старик сидел на скамейке; в черкеске и башлыке он выглядел особенно старым.

— Здравствуй, здравствуй. Что, какие… это… Что слышно от брата?

— Да вот, недавно письмо прислал. Всё хорошо. Воевать пока что не воюет, но стрелять уже приходилось.

Задумавшись, Даут соврал:

— Вам просил привет передать.

— Да? — удивился Ахра.

— Да… Амза жалеет, что толком не простился с вами. Просил сказать, что это было из-за… ну… переживал он, сам не свой был…

— Ну, ничего.

Помолчали.

— Будешь отвечать, и от меня передавай привет. Скажи, что хоть мне восьмой десяток, я его дождусь. Нельзя же так умереть и не услышать его рассказов о войне. В тех краях из наших ещё не воевали…

Новый год встретили тихо, без торжества. Даже торт не обозначил праздника; подарков на утро не было.

Двенадцатого января Даут заметил на дороге почтальона; отложив книгу, заторопился к калитке. Бася взглянул вслед хозяину; зевнул и, переложив лапки, возвратился к дрёме. В соседском доме слышался смех. Пахло морозом и листьями.

— Из Афганистана? — спросил мужчина.

— Да, — кивнул почтальон.

— У-у! Хорошо. А то ждём. Давненько брат не писал. Что там у него…

— Это телеграмма.

— Зачем? — удивился Даут и молча принял сложенную бумагу.

Почтальон ушёл не попрощавшись. Даут замер; насупился. Стук сердца был громким и отчётливым. Нужно прочесть. Или отдать отцу? Пусть он прочтёт. Нет! Даут раскрыл телеграмму; принуждал себя первым делом прочесть напечатанную слева общую сводку о дате и городе отправления, не дозволял себе отвести взгляд к самому тексту, расположенному справа, но всё же кратким соблазном ухватил несколько слов; «Заур убит». Даут приоткрыл рот, чаще дышит. Слюна отчего-то вязкая, терпкая.

Мужчина оглянулся к веранде; затем, наконец, прочёл весь текст — неспешно, нашёптывая его вслух:

— Сообщи Чкадуа. Заур убит. Три дня лежал. Для нас началась война. Я здоров.

Даут не знал, что делать. Он без толку прочитывал телеграмму снова и снова, будто надеялся вычитать в ней иной смысл. Это лишь слова. Заур не мог умереть. Это… Заур жив; ведь… Даут, сложив листок к груди, вспомнил молодого, стеснительного Чкадуа. Улыбнулся; это ложь… Спина напряглась кратким покалыванием. В руках — тяжесть. Заур умер. Его убили. Убили на войне. Здесь, в Абхазии, тихой и отданной зимней влажности, это казалось невозможным, и всё же он действительно умер…

Внимание стало избирательным, оставляло памяти лишь отдельные разговоры и образы. Прочее исчезло вместе с осознанностью; всякое движение вершилось само по себе.

Валера прочёл телеграмму. Стоит. Смотрит на сына; затем читает вновь. Молчит. С берега донёсся чей-то крик. Местан вылизывает лапу. Даут чаще сглатывает; глаза болят и собраны жаром.

— Что же делать? — спросил Валера.

— Не знаю…

— Неужели… Жаль мальчишку-то…

— О чем это ты? — спросила расслышавшая разговор Хибла.

Муж отдал ей листок.

— Господи Иисусе! — вскрикнула женщина, торопливо вытирая левую руку о подол юбки. — Да что вы тут стоите?! Как можно! Господи!

Хибла побежала к калитке.

Эта была первая военная смерть в Лдзаа за многие годы.

Две недели спустя в село из Сухума привезли «чёрный тюльпан» — гроб молодого Заура. Под деревянными досками был цинк. Как поговаривали, внутри не было даже останков — лишь форма или шапка убитого. В таких подозрениях горе родственников усилилось; кто-то мог усомниться, захоронен ли их сын в родной земле, а это было бы оскорбительным для всей фамилии.

Гроб поставили в доме Чкадуа. Люди собрались вокруг него — плакать. К тому пришли друзья, чужие женщины, старухи; многие приехали из соседских сёл; скамеек каждому не хватило, так что садились всюду: на ящики, ступени, бочки, на пол.

Два дня Хавида с тремя братьями, матерью и племянниками сидела в комнате возле гроба. Спать не позволялось, но тело, конечно, утомляло всякую волю, и нередко кто-то опускал голову. Очнувшись однажды из мрачного забвения, Хавида заметила, что все, кроме неё, спят. Женщина, тихо постанывая, с открытым ртом подошла к гробу; сложила на него руки. И захотелось ей взглянуть на сына, каким бы он сейчас ни был. Спустившись к сараю, Хавида отыскала лом; им неспешно подняла несколько досок; но цинк ей бы не удалось вскрыть и с лучшими инструментами. Проснувшийся брат подбежал к плачущей женщине; в его объятиях она ослабла — выронив лом, изогнув ноги, повисла на руках мужчины; пришлось нести её до кровати.

Плаканье было гнетущим. Прохожие, заслышав причитания и стоны, останавливались, крестились, словно этем могли отозвать подобные звуки от своего дома.

— Ужас, — шептал Батал. — Что ни говори, а страшно это… Совсем, как звери.

— Да, — соглашалась Айнач.

— Так же и шакалы кричат; только едва ли они оплакивают кого-то. Скорее смеются. Удивительно, конечно, до чего похожи в нашей жизни плач и смех!

Женщины подходили к гробу, склонялись к нему, кричали, задыхались в густых рыданиях; в бесчувственности царапали себе лицо в долгие кровавые раны, рвали с головы волосы; опускались на колени и выли, словно волчицы, окружившие убитых волчат; иные начинали браниться, проклинать убийц. Ходили по дому спутано: сталкивались, ударялись о стулья, будто были пьяны или одержимы.

Домашние коты и пёс Чкадуа убежали; лишь куры были равнодушны к происходившему: бегали, вертели головой да поглядывали, не выронит ли кто-нибудь из гостей кусок хлеба.

Градусник указывал неизменные десять градусов. Небо было чистым от облаков; с гор спустилось краткое эхо грома, но сельчане знали, что ни грозы, ни дождя для них не будет.

Даут, наблюдавший за плаканьем, сидел возле стола и был до того напряжён, что у него заболела голова. Он прятался в тени, потому что боялся, что кто-то из плачущих старух посмотрит на него. В творившейся истерии он чуял смерть. Все, кого он знал, были здесь иными. Невозможным было смотреть на Хиблу; она оплакивала не только Заура, но и своего сына.

Лишившись слёз, женщины продолжали плакать криками, сипом.

Наконец, гроб был опущен в семейное кладбище за домом Чкадуа. Ахра Абидж бросил в могилу ком земли. Помолчав, начал своё слово:

— В Омаришаре жила женщина. Война забрала у неё всех родных; даже сына младшего не оставила. И жила она одиноко, за помощью соседей.

Собравшиеся слушали в тишине, не решались потревожить говорившего даже шорохом одежды. Даут поглядывал на исчерченное царапинами лицо матери; вспоминал, как она кричала, как дрожало её тело в глубоком плаче.

— Однажды, одетый бедным путником, в дверь её постучал пророк. Женщина отворила; приветствовала гостя; просила его ждать, а сама спешно накрыла стол. Затем спустилась в погреб за вином. В землю были зарыты два кувшина: один — полный, другой — почти опустевший. Поколебавшись, женщина зачерпнула вина из второго кувшина, — старик Ахра поднял правую руку вместе с кизиловой палкой, изображая, как действовала вдова черпаком. — Вернувшись в дом, она налила вино в кружку; извинилась перед путником за небогатый стол и просила угощаться. Она сказала ему: «Если бы Бог не забрал у меня мужа и сыновей, то накормила бы я тебя иначе. Ох, сколько лет прошло, я и сейчас не могу понять, за что он меня так наказал — зачем отнял семью». Гость, даже не глядя на стол, спросил: «Дад, скажи, из какого кувшина ты подняла вино: из полного или почти опустевшего?» Женщина смутилась и, боясь правды, тихо ответила: «Из полного…» «Бог порой поступает так, как ты поступила с вином — завершает начатое», — сказал пророк, поднялся из-за стола и покинул дом.

Все Чкаду теперь на год оделись в чёрный цвет траура.

После похорон — пили.

С этих дней телеграмм боялись. Страх пришёл в Лдзаа и ближние сёла — во все семьи, чьи родственники по фамилии попали в Афганистане.

К Кагуа заглянул Туран. Он не был на похоронах, и Хибла торопилась рассказать ему обо всём — встретила брата у калитки, протянула руки, но тут же одумалась:

— Нет, нет! После плаканья пока нельзя обниматься. Так заходи!

В её голосе не было прежней печали; иным словом она даже шутила, смеялась. Разговоров было много. Обсуждали приехавших к Зауру, ругали тех, кто оказался равнодушным. Всё это повторялось множество раз: для Гважа Джантыма, для Марины и прочих знакомых.

Вторую ночь к ряду Дауту снились одетые в чёрное старухи. Они были низкими, с дрожащими ногами; их поддерживали мужчины. У старух не было глаз, а щёки виделись глубокими, как это случается после голода. Лица были в язвах; отовсюду слышались крики и плачь.

— Какой был мальчик! Ай-ай-ай, какой был мальчик! Тихий, умный, красивый. Всего-то восемнадцать лет… Как же так!? — громко говорила баба Тина; в её голосе было страдание, но она позволяла себе тут же грозно крикнуть: — Местан! Кто тебя пустил?! Ну-ка! Брысь из апацхи! Ишь! Шакалья морда!

Кот, недовольно мяукая, торопился прочь.

— Какой был мальчик! — баба Тина возвращалась к прежним словам и была в этом искренна.

Даут улыбнулся всплывшему дельфину. Мужчина теперь не боялся в присутствии отца говорить с ним, не стеснялся его гладить.

— Помнишь Заура? Помнишь, наверное, — начал Даут.

— Зачем ему-то говорить? — неожиданно промолвил Валера.

— А что? Думаешь, не поймёт?

— Я не о том. Ему, наверное, и так невесело. Зачем ещё портить настроение?

Даут замер. Слова отца удивили его. Наконец, он промолвил:

— Ты прав. Не буду. Пусть Амза сам расскажет, как вернётся…

Бзоу переменился. В его поведении было беспокойство и в то же время — отчуждение. Он утром встречал рыбаков, но плыл рядом не дольше пятнадцати минут, затем — пропадал. Редким желанием афалина сопровождал лодки до получаса. Изредка Бзоу выказывал активность: прыгал — высоко и часто, ударял хвостом о воду, брызгался, носился из стороны в сторону, вспенивал воду, плавал под лодкой, пускал из тёмной воды пузыри. Потом успокаивался; дрейфовал поблизости; отдохнув, неспешно уплывал.

Однажды утром дельфин плавал вдоль пляжа; останавливался, приподнимался столбиком, словно высматривал что-то в стоящих за дорогой домах.

Приходу Даута и Валеры он не обрадовался. Когда те оттолкнулись от берега, остался равнодушен. Мужчины окликнули афалину; он не оглянулся. Так Бзоу плавал у берега три дня; рыбаки видели его здесь во всякий светлый час.

— Ты чего это? — пытался заговорить с ним Даут.

Бзоу покачивался на волнах, изредка зажимал дыхало от набегающей воды. Двигался он вяло. Даут погладил его по голове. Афалина не отреагировал.

— Ну, нельзя же так, Бзоу! Что с тобой?

Мужчина похлопал дельфина по спине. Та была упругой и тёплой. Даут чувствовал, как в груди ширится жалость, как сердце приподнимается колючими прикосновениями — гонит к глазам слёзы.

Афалина отплыл к тому месту, где в мае его нашли братья Кагуа. Вылез на гальку; слабый прилив едва омывал его голову. Дельфин водил носом, изредка задевал камни. Глаза его были необычно крохотными. Плавники подрагивали.

Даут был рядом, в лодке; смотрел на Бзоу; вспоминал, как Амза прибежал домой позвать его для помощи, как они толкали безжизненное тело к морю.

— Да что такое! — промолвил Даут.

Вытер влагу с глаз; выпрыгнул в холодную воду — замочился до пояса; с руганью, ударяя волны руками, зашагал к дельфину:

— Чтоб тебя! Ну! Чего разлёгся?! Иди отсюда! Плыви, давай, куда хочешь. Нечего здесь лежать, слышишь? Чёртова рыба! Мозгов тебе бог не дал…

Даут нахмурился, опасаясь заплакать; схватил афалину за хвост — стал раскачивать его, при этом шлёпал по хребту расставленной ладонью. Плеск. Бзоу мотнул раскрытой пастью к человеку; тот отступил. В испуге и неожиданности Даут забыл о слезах и теперь удивлённо смотрел на дельфина.

— И зачем ты? Я тебе к добру, а ты…

Мужчина, неуклюже поднимая заполненные водой сапоги, вышел на берег. Сел. Вниз по гальке зажурчали скорые струйки. В спине собралась усталость.

Бзоу лежал на камнях ещё несколько минут; потом, изогнувшись, перекатился назад; уплыл из бухты. Даут боялся, что случившаяся ссора прогонит афалину, но следующим утром тот вновь встретил рыбаков, проводил их к сетям.

Дальние горы белели снежными заносами; ближние — оставались зелёными, свободными, однако насытились коричневыми оттенками. Солнце было обманчиво ярким — температура в его напоре не менялась; ветер случался холодный.

В садах поспела мушмула — на ветках окрепли бледно-красные плоды с вытянутыми листками. Этой зимой они получились чересчур кислыми.

Лицо Хиблы стало бледным, словно она болела все осенние месяцы. Женщина реже улыбалась, плохо спала, надев тулуп мужа, выходила ночью на веранду, прогуливалась.

В третий четверг января баба Тина приготовилась просить у богов помощи для Амзы. К тому был куплен барашек. Он три дня жил во дворе, за это время успел всех обратить к себе любовью. Боявшийся кошек и собак, барашек всегда торопился к людям, прижимался к ногам и в настойчивости своего страха мешал ходить. Имя ему не дали, но были с ним ласковы; хорошо кормили, часто трепали его кудрявую голову. За него отдали большую часть сбережённых для чёрной надобности денег.

В день обращения к богам мужчины отказались от рыбалки. Обычные разговоры стали краткими, тихими.

Едва окрепло утро, баба Тина босиком вышла на улицу. Ее мятые стопы медленно опускались по холодной земле. Остановившись, женщина постелила белую тряпку; опустилась на колени. Рядом выставила десяток хампалов и парафиновых соток. Подняв руки к небу, баба Тина заговорила громко, не опасаясь, что её услышат соседи.

Она просила, чтобы Амза остался жив, чтобы в живости его не было изъянов. Чтобы пули летели мимо, чтоб мины под ним не взрывались. За счастливое возвращение баба Тина обещала богам пожертвовать барашка. «Не пожалеем ничего. Только верните нам сына!»

Повторив несколько раз свою просьбу, баба Тина поднялась; простонала в боле уставших колен; хромая, вернулась во двор. Сотки, бывшие при обращении, женщина завернула в марлю, вывесила на веранде; трогать этот мешочек было бы к беде; он должен недвижно ждать Амзу. Когда молодой Кагуа вернётся, из марли сделают фитиль; отольют из соток свечу. Поблагодарят богов; умертвят барашка, вынут из него сердце и печень, сварят их — на палке покажут добрым богам; раздадут в семье по кусочку; остальное выложат к столу. Позовут соседей, забьют к их приходу курочек, приготовят хачапури, лобио, кучмач, мамалыгу с копчёностями. Зажгут свечу; попросят богов оставаться добрыми в своих велениях.

Хибла молча обняла свекровь, поцеловала её — так показала свою благодарность.

Амза, огорчая семью, давно не присылал нового письма. Валера оправдывал сына тем, что под пулями не о письмах думается, хоть и понимал, что подобное небрежение оскорбительно.

— Знает, что переживаем. Хоть бы две строчки дал! — гневалась баба Тина.

— Ну… Не надо так, — отвечала Хибла. — Может, он и дал, но почта медлит. Ты знаешь, как это бывает. Да и тяжёло ему. Друга потерял всё-таки…

— Да…

Бзоу успокоился — плавал с лодками в течение всего лова. Валера, привыкший к афалине, порой заговаривал с ним; однажды, по уговорам сына, даже погладил дельфина, чему был рад — ещё долго рассказывал об этом причитающей Хибле.

— Помню, в Ткварчале стояло конфетное дерево, — рассказывала баба Тина.

— Это как? — удивлялся Саша Джантым.

— Так называлось.

— Что же, на нём конфеты росли? — улыбался Туран.

— Ну не конфеты, но ягоды. Очень на них похожи.

— И росли они сразу в фантиках?

— И с ценниками?

— Сладкие были! — Баба Тина не отвечала на шутки гостей. — У-у! Мы их тогда, по детству, таскали! Они были как карамельки. Положишь на язык и посасываешь, довольный.

Валера уныло слушал разговор; глаза стягивала сонливость. Небо было чистым от облаков; луна — слепая и широкая. Мужчина запрокинул голову. Созвездия названия и порядка которых он не знал. Отчего-то особенно долго Валера рассматривал пять звёзд, собранных над северными горами.

Утром седьмого февраля Бзоу не встретил рыбаков. Кагуа неспешно выставили обе сети. Затем Валера уплыл. Даут, оставшись один, дремал, не забывая при этом наблюдать за положением лодки. Потом, зевая, размахивал удочкой, однако был неудачлив — не поймал даже малой рыбки.

На берегу другие рыбаки занимались снастями. Кто-то выходил в воду, другие ещё складывали сеть. Было по-зимнему тихо — ни собак, ни детей.

Даут поглядывал на дальние волны. Надеялся разглядеть в них знакомый плавник. Дельфин не появлялся.

Устав от напрасной удочки, Даут позволил себе медленными гребками поплыл вдоль обрывистого берега.

Заметил, что на валунах, рассыпанных по узкой полосе пляжа, что-то темнеет. «Это ещё что? На лодку не похоже», — подумал Даут; коснувшись лба, заметил, что вспотел. Сердце стучало чаще.

Рыбак, любопытствуя, поплыл к диковинному пятну. Он настойчиво работал руками; приблизившись на двадцать метров, привстал; вздрогнул, потом начал грести со всей силой, на которую только были способны его руки. На скалах лежал дельфин.

Шум моря. Холодные брызги попадают в лицо. Светлеет горизонт. Приходится часто оборачиваться, отчего болит шея. Руки стянуты напряжением. Дважды левое весло, плохо опущенное в воду, срывалось. Над головой — чайки; кричат. Дыхание тяжёлое.

Выйти здесь на берег трудно; обрывистый, острый. Пришлось тянуться руками к мокрым камням. Лодка шатается, утягивает в сторону, ударяется о выступы. Ободрал руку глубокими царапинами. Выругавшись, резким движением подтянулся вперед; лёг на валун грудью; заносит ноги. Наконец, поднялся. Взял от лодки бечёву — привязал её к худой скале. Заторопился к дельфину. Оступился, ударил голень.

«Это не он. Это — другой», — шептал Даут. Замер. Боится подойти ближе.

— Эй, ты тут живой? — тихо, сквозь одышку, спросил мужчина.

Шрамы. Это Бзоу. Хвост грубо изогнут. Тело чуть наклонено. Рот приоткрыт; мелкие зубы упираются в камни; виден язык. Глаза тоже открыты. На валунах, зачем-то, кровь. Даут вглядывался в каждую деталь, запоминал её.

— Эй, ну ты чего? Я же тебе говорил, что нельзя выходить. Тебе это вредно…. Разве… Разве, ты не знаешь? Что я… Как… Бзоу! — Даут говорил тихо; на губах его собирались слезы.

Руки мнут рубашку; насморк.

— Бзоу! — уже громче позвал человек. — Бзоу! Ну, ты чего?

Даут подошёл к афалине. Аккуратно коснулся плавника; затем погладил. Кожа была сухой, тёплой, всё такой же упругой. Дельфин оставался недвижен.

— Бзоу?

Мужчина сел рядом с афалиной на холодный выступ. Слёзы прекратились. Сдавил руками лицо и медленно покачивается. Слабость. Хочется спать. Никуда не ходить. Остаться здесь, подле дельфина.

— Зачем ты так?

Ветер тревожит волосы. Даут упрямо смотрит на погибшего друга. Мысли чересчур быстры и непонятны. В голове — шум, мельтешение. Покачиваясь, мужчина стал тихо постанывать. Потом встал. Быть может, он жив? Ведь тогда, на берегу, он казался таким же… мёртвым, но Амза вернул его в воду, спас!

Даут стал ходить вокруг афалины. Трогал, осматривал. Думал, как лучше столкнуть того в море.

— Как ты вообще сюда забрался, а? Уж не с парашютом же тебя сбросили? — мужчина кратко улыбнулся.

«Надо плыть за помощью. Один не справлюсь. Но… нет. Кто со мной пойдёт, да и поздно будет. Дьявол!» Даут упёрся ногами в камни, стал подталкивать дельфина. Безжизненное тело было слишком грузным. Рыбак стал его раскачивать, сильнее давил. Сорвался. Упал под бок дельфина. Поднявшись, увидел, что перепачкался в чём-то красновато-жёлтом. В злости стал опять давить; схватил за хвост, начал тянуть. Вернулся к голове. Ругается. Кричит. Встав спиной к валуну, толкает дельфина ногами. Упал на острый камень. Кричит. Вновь толкает. Рукой влез во что-то липкое, тёплое и густое. Видя кровавую примесь, вздрагивает, злится. Кричит. Пинает мёртвое тело. Лупит по шрамам. Плачет. Перестаёт толкать и теперь избивает бездвижного афалину. Плач стягивает грудь; трудно дышать. Глаза полны влаги; ничего не видно. Падает, ударяется. Протирает рукой лицо, чувствует мерзкий привкус. Рвота. Крик. Вялой осознанностью понимает, что может сорваться в море. Шатаясь, отходит в сторону, дважды падает, рассекает ладони. Спрыгнул в лодку; та, раскачавшись, пустила в себя малую волну. Уплыть отсюда — дальше, дальше. Мужчина скользкими руками берёт вёсла, неуверенно вставляет их в уключины. Начинает грести. Плачет. Вспомнил о верёвке. Не хочет возвращаться на камни, потому пилит её ножом. Тяжкое и долгое занятие. Крепкая бечёва не поддаётся. Пробует развязать узел, но тщетно. Снова пилит. Ругается; дрожит. Выронил нож. «Да что такое! Чёрт тебя дери, сволочь!» Вновь пытается развязать; в отчаянии дергает. Верёвка соскочила со скалы. Наконец, уплывает.

Позже, успокоив дыхание, умылся. Снял сети. В них почти не было рыбы. Вернулся к дому.

— Чего это так рано? — удивилась баба Тина.

Хибла вышла из апацхи на веранду. Увидев бледного, опьяневшего сына, стала вытирать о фартук руки, тихо спросила:

— Что случилось?

Даут прошёл к стулу, сел; мотнул головой и, нахмурившись, ответил:

— Бзоу погиб.

— Бзоу?

В ожидании чего-то худшего, Хибла вздохнула.

— Ну, ты так не пугай! Зашёл, будто, действительно, какое несчастье случилось.

Даут взглянул на мать усталыми глазами.

— Как же это он? Кто-то застрели, что ли?

— Выбросился на скалы…

— Да… Оно, может, к лучшему. Он ещё тогда смерти хотел. Амза зря его спасал. Теперь хоть, как вернётся, делом будет заниматься, а не с дельфином резвиться. Да и Туран ещё…

Даут, не дослушав Хиблу, встал со стула; поднялся в дом; зашёл в комнату и запер за собой дверь.

Вдоль тропы, ведущей к душевой, пушистыми розовыми сферами зацвели мимозы.

— Не пиши об этом Амзе, — говорила вечером баба Тина.

— Бабушка права, — кивнул Валера. — Ему сейчас без того хватает тревог.

— Как приедет, всё расскажем. Быть может, радость возвращения смягчит боль.

— Что же это получается, — отвечал Даут, — мне врать ему? Он будет спрашивать о… Бзоу, а я буду рассказывать, как кормлю его, как купаюсь с ним, как тот прыгает. Это — ложь. Как я после этого посмотрю в глаза брату?

— Ради его покоя можно на ложь пойти, — строго заключила баба Тина.

— Делайте, как знаете. О смерти Бзоу я ему не напишу, но врать о его благополучии тоже не буду!

— Нужно сказать Амзе, что дельфин пропал. Ведь он сам говорил, что тот может куда-нибудь уплыть, — заметила Хибла.

— Так будет лучше всего, — согласился Валера.

— Хорошо, я напишу, что он уплыл…

— Добавь только, что дельфин обязательно вернётся!

Даут кивнул. Допил кофе и направился к калитке.

— Куда это ты?

— Прогуляться.

Старик Ахра Абидж чаще курил на берегу; вглядывался вдаль. Батал, удивлённый этим, вынужден был вечерами звать отца домой.

Туран не появлялся четыре дня. Вместе с Гважем Джантымом он задумал выгодную хитрость и сейчас оставался близ Псоу.

Бася и Местан привыкли к барашку. Хибла и баба Тина гладили его, шептали ему хорошие слова.

Даут заметил, что у калитки ходит Феликс. Он несколько раз прошёл мимо; наконец, остановился и теперь стоял, уныло глядел в землю. В его поведении было что-то странное. Даут направился говорить с Цугба.

— Привет, Феликс.

— Привет.

— Чего ходишь тут? Случилось что?

Феликс шмыгал; потирал щёку.

— Мне тут… ну…

Даут насторожился. Цугба вдохнул и разом выговорил:

— Мзауч прислал телеграмму, на, почитай.

Феликс вытащил из кармана сложенный листок. Даут отстранился.

— Зачем это?

— Возьми.

Феликс приложил телеграмму к груди Даута; Кагуа отмахнулся; листок упал на землю:

— Иди ты со своими телеграммами! Тебе прислали, сам и читай. Что такое, а? Твой Мзауч пишет, с ним и это… общайся. Мне чего?

Феликс подобрал листок. Вновь тянет его Дауту. Даут качает головой, отказывается. Чувствует, как по телу расходится дрожь. Воздух — плотный, как вода. Словно бы всё утонуло в море. И эти деревья, и эти руки.

— Прости, — прошептал Цугба.

— Иди, давай. Нечего здесь шляться. — Даут говорил со злобой, но шёпотом.

— Прочти.

— Нужна она мне! Давай, давай. Ругаться хочешь? А? Пристал ведь со своими. Иди!

— Прочитай…

Туман был густым и подвижным. Даут разглядел в руках лист. Феликс быстро уходил прочь.

— Как мне всё это надоело. Что ещё…

Оглядывается. Хибла вышла из дома и сейчас смотрела на сына.

Напряжение сменилось безразличием. Всё могло представиться сном, но Даут знал, что это — явь. Реальность, которой он не мог противиться. Она была сильнее.

Раскрыл листок; вялыми пальцами провел по плохо пропечатанным буквам.

«Передай Кагуа. Амза убит…

…убит. Умер сразу с 6 на 7 февраля. Одна пуля. Я жив».

Тихий стон. Красное в глазах. Слюна во рту сухая, неудобная. Хочется сплюнуть, но не достаёт сил. Мир был колючим, и в то же время ватным. «Как же так…» Тело остыло; на лбу — пот. «Седьмого… Так ведь… Как же так? Что это?» Даут качает головой. Руки, глаза. Не может повернуться; знает, что сзади смотрит мать. Шатается. Трёт лоб, волосы. «Как же так? Амза… Но… Бзоу… Неужели ты… Амза…» Шире открывает рот. «Боже…» Дышит редко и громко. «Бзоу, как же…» Оттягивает ворот. Ноги сжаты камнем; душа собралась мягким воздухом. Поворачивается. Смотрит на Хиблу. Чувствует, как слёзы холодят щёки. Лицо растянуто в напряжении; в ушах — гул. Мать всё поняла. Телеграмма упала на землю. Даут качает головой и шепчет:

— Бзоу, как же… Амза…