Но что же именно лежало тяжким камнем на совести Федора?

Это было в январе сорок шестого года.

Молодая женщина, почти девушка, прыгнула со ступенек вагона прямо в ночную вьюгу. Ее вместе с ребенком, закутанным в теплое одеяло, подхватил высокий офицер с погонами инженер-капитана. По заснеженным путям побрели к невидимому в темноте перрону.

Женщина, поправив одеяло на лице ребенка, передала его офицеру. Они стояли в метели, будто пытаясь разглядеть сквозь нее город, скрывающийся за тьмой, за пургой, за высокими сугробами снега, покрывающими собой привокзальные руины.

— Неужели оно все такое? — Грустно спросил инженер-капитан.

— Отец писал, что все, — ответила женщина, прижимаясь к его локтю, чтобы не упасть под ударами ветра.

— А мне уже никто не напишет...

Порывом ветра бросило в его лицо целую горсть сухого снега. Женщина крикнула, чтобы он услышал ее:

— Пойдем в вокзал... Холодно!

В зале для пассажиров было почти пусто. Можно было свободно говорить, можно было вволю насмотреться на светлое лицо женщины, что от мороза расцвело розовым румянцем. Инженер-капитан влюбленно посмотрел на нее, и в его глазах засветилась счастливая, довольная улыбка. Вот она, рядом... Он может своим плечом коснуться ее плеча, может взять за руку. И она не вырвет руки...

А ее муж?.. Что ж, война — жестокая вещь. Он давно в мерзлой земле, и где-то над его могилой, над фанерной звездой, прикрепленной к невысокому деревянному обелиску, воет та же метель, которая так настойчиво бьется в вокзальные окна.

Иногда капитану казалось, что его радость бросает какую-то тень на честь погибшего друга, но он немедленно отгонял эти мысли — живой должен думать о живом... Ведь и он мог лежать там, где лежит его школьный товарищ. Разве над ним, вокруг него ежедневно, ежечасно не свистела, а не завывала, не взрывалась смерть?..

— Дай сына, — тихо, с нежностью в голосе сказала женщина. — Держишь ты его как-то смешно. Пожалуй, все мужчины не умеют держать маленьких детей. — На ее глаза набежала тучка внезапной грусти. — Он так и не узнал, что у него есть сын... И я его никогда не видела так... С сыном на руках.

Капитан передал женщине ребенка и, не отрывая глаз, следил за тем, как она раскачивалась всей фигурой, мурлыча мальчику свою материнскую песню.

Что-то тревожное было в той песне без слов. Видимо, то, что вкладывала в нее женщина, давно не давало ей покоя. Видимо, женщина советовалась со своим сердцем, и еще с этим, завернутым в теплое одеяло, маленьким существом, что было частью ее самой. Для него не надо было слов — ребенок все равно ничего не поймет. И все же именно ребенок решал ее судьбу. Мальчику нужна теплая отцовская забота, сильные отцовские руки, отцовский пример в каждом деле, которому можно подражать. Матери для него мало... Ну, что же? Теперь он не сирота. Вот отец, рядом.

Женщина отвернула кончик одеяла, посмотрела на лицо ребенка. Потом взглянула на капитана, не сводившего с нее глаз. Ее мысли и чувства были такими сложными, что выразить их, поделиться ими было трудно. Сказала, чтобы нарушить молчание:

— Досадно... Приехали домой и должны сидеть на вокзале.

Капитан поднялся со скамейки, бросил в печку, сделанную из железной бочки, несколько березовых поленьев. Закудрявилась белая кора, рыжеватые бока печки раскраснелись, а щеки женщины покрылись еще более густым румянцем — теперь уже от жары. Она сбросила на плечи серый вязаный платок.

— Он спит? — Спросил капитан, улыбающимися глазами глядя в ее большие барвинковые глаза.

— Спит, — ответила она.

И снова ею завладели сомнения. А вдруг тот, кого она ждала, кто приходил к ней каждую ночь в горьких и радостных снах, чьи глаза она не способна представить застывшими, неподвижными, мертвыми, — вдруг он жив и ждет не дождется встречи с ней?.. Но три года! Время немалое. Да еще когда так трудно!..

Капитан понял ее тревожный, расстроенный взгляд. Взял ее за руку выше локтя.

— Ты опять думаешь о нем?.. Чудес не бывает.

— Не надо об этом, — перебила его женщина. — Не надо...

— Жизнь продолжается... И в этом нет обиды для погибших, — обеспокоенно говорил капитан.

Федор Голубенко всю войну переписывался с Валентиной, поддерживал ее в беде. Выписавшись из госпиталя, отправился прямо в Челябинск, куда она уехала после окончания института. Здесь он увидел ее такой, какой даже не ожидал увидеть. Худая, с молчаливой печалью в глубоких глазах, она жила только потому, что надо жить, надо кормить ребенка, работать. Кажется, она уже не ждала ничего от жизни — все позади, все прошло и никогда не вернется. Она вспоминала о Викторе, но уже без всякой надежды на то, что когда-нибудь встретит. Приезд Федора вывел ее из состояния душевного оцепенения, а его любовь к ней тронула сердце.

— Никому тебя не отдам!.. Никому, — горячо шептал Федор, когда ранние зимние сумерки наполняли ее маленькую комнатку. — Собственную руку отрублю и отдам, а тебя никогда... Твой сын будет моим сыном. И я его буду любить не меньше тебя.

Валентина поднимала влажные глаза, благодарно смотрела на него.

— Я знаю... Ты хороший... Я верю тебе. Ты для меня самый родной человек после него... После Виктора.

И она, преодолев колебания, согласилась стать его женой. Но не теперь... Вот вернутся домой — и там поженятся. Ласково, но твердо она сдерживала нетерпеливые порывы Федора.

Полмесяца прожили на Урале, затем собрали небогатые пожитки и уехали в родной город.

Да, Федор был счастлив. Сердце, его колотилось с такой силой, что он взялся за грудь — как боялся, что оно может выскочить. Высокий, стройный, он ходил вокруг железной печки и счастливо улыбался той улыбкой, которая бывает обращена в глубину собственной души.

Дрова давно догорели, в зале заметно похолодало, но он этого не замечал. Думал, каким будет сегодняшнее утро, сегодняшний день, сегодняшний вечер? Взглянул на часы. До трамвая оставалось три часа. А через четыре часа они встретятся с отцом, с матерью.

Он уже представлял, как Валентина, веселая, радостная, снимает с него шинель, как мать после обеда и рюмки приглашает их в маленькую комнату:

— Отдохните с дороги...

Когда Валентина задремала, Федор расстегнул шинель, достал из кармана фото. На него глянуло прищуренными глазами знакомое, до боли любимое лицо. В уголке фотографии, на белой блузке — рыжеватая пятно. Это — кровь. Его кровь. На ее груди... Через всю войну пронес. Когда-то он ей покажет. Еще раз посмотрел на часы. До трамвая оставалось два часа. И снова, как неумолимый госпитальный шприц, его кольнула мысль: «Ты стал счастливым... Но почему? Потому что погиб твой друг, которого она любила больше, чем тебя».

А другой голос говорил: «Зачем ты копаешься в себе? Так сложилась жизнь. С ним она прожила лишь девять дней... А с тобой будет жить всегда. Ты стал отцом его сына... Ты будешь хорошим отцом. Да-да».

Федор сел на скамью, закрыл глаза. Но задремать не удалось. Не унималась метель. Она то наваливалась на окна всей своей ветровой силой, то снова отступала, и выла, скулила, разъяренная тем, что не может протаранить вокзальное стекло. А если занесло колею и трамваи не будут ходить? Тогда они пойдут пешком. Он возьмет на руки ребенка. Не самого, даже с матерью.

Но утро не принесло Федору ожидаемой радости.

Сначала все было так, как он и предполагал. Марковна и Кузьмич принимали его, как родного сына, Валентина стянула с него шинель, повесила у печи. Была и рюмка водки. Были печальные и радостные воспоминания. Об отце Федор не спрашивал, а Кузьмич не спешил рассказывать. Федору все было известно из писем. Знатного сталевара, которым гордился завод, расстреляли гитлеровцы. О нем думали, но не говорили.

Когда Гордый пошел на завод, а Марковна заторопилась на кухню, Федор спросил Валентину:

— Ты сказала?

— Нет, Федя... Дай опомниться, — сдержанно ответила она, не глядя на Федора.

Он почувствовал в ее голосе скрытую тревогу и неуверенность.

Голубенко остался жить в семье Гордого — его дом сгорел. Валентина заботилась о нем, как о брате, а маленький Олег, живой и бойкий, все больше привыкал к нему.

Еще во время войны Федор заочно возобновил учебу в индустриальном институте. Несмотря на то что диплома у него еще не было, его назначили заместителем начальника мартеновского цеха. Завод отстроен, кадров не хватало, а Федора на заводе знали с детства. Отсвет славы старого Голубенко падал и на сына, иногда открывая ему те двери, что были закрыты для других.

Как-то, придя с работы, Валентина остановилась на пороге, наблюдая, как Федор играл с Олегом. Малыш дергал его за волосы и непрерывно смеялся. Федор поднимал Олега до потолка, подбрасывал на руках. Мальчик закрывал глаза от страха и восторга. Видно, Федору это тоже приносило радость, — лицо его сияло.

— Дяденька!.. Еще, еще! — Лепетал малыш.

Валентине вдруг стало так жалко его, себя, Федора, что она едва сдержала слезы. Подошла, взяла мальчика на руки и едва слышно сказала:

— Не дядя... Скажи — папа...

— Папа, — легко, словно ему было не впервой произносить это слово, повторил Олег.

А Федор, пьянея от неожиданного счастья, обхватил их обоих и начал ревностно зацеловывать... Мальчик смотрел на него растерянно и немного испуганно. Валентина не вырывалась, но потом напомнила:

— Скоро зайдет Солод... Вам же ехать. — И робко, будто боясь собственных слов, добавила: — Возвращайся скорее...

Когда Голубенко и Солод шли на вокзал, Иван Николаевич, доброжелательно улыбаясь, заметил:

— Смотрите, не споткнитесь... Глаза у вас какие-то странные. Внутрь повернуты...

Солод в то время работал в отделе снабжения. На заводе он еще не был заметной фигурой. К Федору всегда проявлял интерес и подчеркнутое внимание. Он понимал, что Голубенко быстро пойдет вверх. Много раз пытался завязать с Федором близкие отношения, но это ему пока что не удавалось.

— Видно, скоро на свадьбу позовете? — Спросил Солод, пытаясь вовлечь спутника в дружескую беседу. — Не все же квартирантом жить.

Голубенко хотелось хоть с кем-нибудь поделиться своей радостью.

— Да, — не в состоянии сдержать улыбку, ответил он. — Как только вернемся из Николаева... Сама наконец заговорила... Учит сына называть меня папой. Если бы не эта дурацкая поездка...

В сумерках над степью кружила февральская вьюга, врывалась в полуразрушенный город, швыряла сухой снег в лица прохожих.

Голубенко и Солод зашли в почерневший от недавнего пожара вокзала. Поезд опаздывал — везде на путях сугробы. Федор сел у той же печки, у которой полтора месяца назад сидели они с Валентиной. Пассажиров и на этот раз было мало — кто в такую ​​погоду по доброй воле отправится в дорогу? Это только им с Солодом приходится мерзнуть: в николаевский порт прибыло ценное оборудование, а какие-то чиновники задерживают. Мол, тронется лед на Днепре, тогда и отгрузим...

Солод принес из буфета три бутылки пива.

— Бр-р-р... Там такая стужа, — дыша на ​​руки, недовольно пробормотал он и принялся открывать бутылки о спинку деревянной скамьи. А когда пиво было выпито, Иван Николаевич придвинул скамью к печке и, положив под голову потертую полевую сумку, крепко заснул.

Федор продолжал сидеть, размышляя о своем.

В завывание вьюги вплелся басовитый гудок паровоза. Прогремел и остановился поезд. Нет, это не тот, которого они ждали. Убедившись в этом, Солод снова заснул.

Спустя минуту двери вокзала открылась, вошли новые пассажиры. Федор настолько углубился в свои думы, что ему не хотелось открывать глаз. Он слышал, как кто-то из пассажиров бросил в печь полено.

— Проклятая метель! — Сказал кто-то. — На трамвай никакой надежды... А пешком не дойти.

Федор вздрогнул. Голос его показался знакомым. Он открыл глаза. У печки, спиной к нему, стоял офицер, опираясь на палку. Офицер сел прямо на кучу березовых дров, вытянув раненую ногу, что, наверное, мерзла больше, чем здоровая. Федор заметил на его шинели полевые погоны майора пехоты. Но кому принадлежал знакомый голос? Не этому ли майору?..

Федор прошелся, чтобы заглянуть в лицо майора, и вдруг побледнел от неожиданности. Что это?.. Может, ему показалось? Нет, нет! Майор его тоже узнал, вскочил, поморщился от боли и, расставив руки, бросился к нему.

— Ты жив?!

Майор сжимал Голубенко в крепких объятиях, забыв о том, что в его руках может треснуть или спинной хребет капитана, или палка, которую он с медвежьей силой прижимал к его спине.

Они сели на свободной скамье. Люди в эти дни так привыкли к неожиданным встречам, что переставали обращать на встретившихся внимание после их обмена несколькими репликами.

— Ну, рассказывай! — Обратился Виктор к своему товарищу. — Значит, тоже демобилизовался? На завод?..

— А тебя считали погибшим, — тихо сказал Федор, боясь взглянуть в глаза Сотнику.

— Это было близко к правде, — ответил Сотник, пытаясь лучше умостить на скамье раненую ногу. — Очень близко. Крестьяне подобрали раненого. Затем партизанский отряд. В последних боях снова был ранен... Получил назначение на Магнитку. Просился сюда, но... Говорят, здесь сейчас больше строители нужны. Решил хоть на день заехать в родной город... — Он зажег сигарету и наконец решился спросить о том, что его больше всего волновало: — Ты ничего не знаешь о Валентине?.. Я был на Урале, в институте... И раньше писал. Никто не знает. Что ж, Урал большой...

Федор поднялся, прошелся до печки, в которой потрескивали дрова, вернулся назад. Вот чем закончилось его обманчивое счастье! Он еще больше побледнел, зрачки его расширились, челюсти крепко сжались. Виктор посмотрел на него удивленным и озабоченным взглядом.

— Да что с тобой?.. Ты что-то скрываешь? Скажи, она вернулась домой? Ты не знаешь?..

Виктор не мог понять, что именно переживает его друг. Он не знал, что под ним качается пол, что человеческие лица для него слились в сплошную бесформенную массу, что он не видит даже лица своего старого товарища, сидящего перед ним на скамье и ждущего ответа. Виктор не понимал, что этот человек с черными полосками на погонах находится сейчас в таком состоянии, в каком люди способны на самые отчаянные поступки. Как Голубенко может сказать, что она дома, да еще с сыном Виктора?.. С сыном, о существовании которого Виктор даже не знает. Все пропадет. Нет, уже пропало... рассыпалось, как мнимые крылья той метели, что безнадежно бьется о вокзальные окна. А она, видимо, спит... И ничего не знает.

— Присядь... Чего ты ходишь?

Голос Виктора доносится будто из-за глухой стены. Сказать ему?.. Надо сказать. Но где взять на это силы?

— Значит, она не вернулась?.. А я думал...

И Федор, отвернувшись, сказал:

— Нет...

Виктор вскочил со скамейки.

— Что ты скрываешь от меня? Ты что-то знаешь?

А Федор все ходил и ходил, исподлобья поглядывая на Солода. Спит он или только делает вид?.. Нет, кажется, действительно спит. Как быть дальше?.. И разве это он, Голубенко, отвечает Виктору, с которым вместе рос, с которым сидел когда-то за одной партой?.. Это отвечает не он, а далекое эхо, неизвестно откуда идущее. Он даже сам удивляется этому необычному разговору между загадочным эхом и его бывшим другом. Вот эхо снова отвечает:

— Она стала моей женой...

Виктор бессильно опустился на скамью. Голова его склонялась все ниже, ниже... Потом резко поднял голову, посмотрел на Федора печальным, пытливым взглядом. Что было в этом взгляде — печаль, обида, недоверие?..

Нет, Виктор был не из тех людей, которые не верят своим друзьям. И что тут ненормального после того, как Валентина получила известие о его гибели?.. И вполне логично, еще ее мужем стал именно его друг, который ее любил давно и которому она тоже когда-то симпатизировала...

— Где же она? Дома? — Тихо спросил он.

А Федор не видел ничего и не говорил ничего. За него отвечало все то же это, доносившееся из какой-то темной дали, холодное, приглушенное:

— Нет, в санатории... С сыном.

— У тебя есть сын?

Федор понял, что сказал что-то лишнее... Как это у него вырвалось?.. Что же дальше? Ведь никакая сила не удержит теперь Валентину возле него, а Сотник получил самое главное моральное право добиваться ее. И хотя брак Валентины с Федором Виктор переживет не без боли, но он не имеет права ее осуждать и не осудит...

Конец!.. Что делать? Как спасти счастье, оказавшееся таким коротким, призрачным, как привидевшийся оазис?

И снова на выручку пришло то же приглушенное эхо, что разговаривало вместо Федора:

— Да...

Это короткое слово прозвучало, как взрыв в его собственной груди, качнувший его, оглушивший и ошеломивший.

— Значит, все, — глухо отозвался Виктор. — Ну, что же... Не зря приезжал. Узнал. — Слова из его горла пробивались трудно, будто его сжимала чья-то рука. — Хорошо, что поезд еще не отправился. Если у вас есть сын, это дело святое... Да, святое. Значит, конец. Я — лишний.

Виктор сидел неподвижно, словно вырезанный из гранита. Затем надвинул на лоб ушанку, еще раз взглянул на Федора.

— Чего ты отворачиваешься? — Дрожащим голосом спросил он. — Ты не виноват. И она тоже... Передай ей привет. И сыну... Прощай.

Он медленно поднялся со скамейки и, хромая, пошел к выходу.

Федор некоторое время стоял у скамьи. Он смотрел на широкие плечи Виктора, колышущиеся среди залы. Вот они скрылись за дверью. Федор постепенно начал приходить в себя. И вдруг он понял, что никто другой, не какое-то загадочное эхо разговаривало с его другом, а он сам... Как он мог?! Надо позвать, вернуть... Нет, он, почти не обманул Виктора, сказав, что она стала его женой. Это правда — она ​​же ему твердо пообещала. Но о сыне... «Это дело святое, — стучало в его висках. — Святое...»

Он бросился к двери, с силой рванул их к себе, вошел в темноту, в метель. Со снежного мрака послышался гудок паровоза, и мимо Федора помчались тускло освещенные голубоватым светом окошки вагонов. Он долго бежал за вагонами и что-то кричал. Но кто бы его мог услышать в такой вьюге?.. А когда Федор вернулся в зал, на выходе его встретил Солод. Он сочувственно взглянул на Голубенко и сказал:

— В молодости чего с людьми не бывает...

— Вы слышали наш разговор? — Растерянно прошептал Федор.

— Как же не слышать?.. Вы же мне спать не давали. Над самым ухом разговаривали.

— В самом деле, — согласился Федор, не поднимая склоненной головы. — Я напишу ему, признаюсь во всем.

Тем временем Сотник качался на голой полке переполненного вагона и вслушивался в стук колес:

«Забыть, забыть, забыть...»

Какой же другой выход?.. Может, надо было разыскать Валентину? Но зачем?..

Чужая семья. Чужой сын. Чужие радости... А он должен начинать сначала. Мало ли хороших девушек на этой земле? Разве на свете одна Валентина? Обычная человеческая логика и здравый смысл подсказывали ему, что надо прислушаться к совету этих колес:

«Забыть, забыть, забыть...»

Затем ему показалось, что Федор сказал не все. Что-то скрыл от него. А может, даже обманул?..

И только это пришло ему в голову, как он почувствовал, что сам себе становится гадким. О друге юности, фронтовике, — и такое подумать?.. Позор! Кто способен в друге подозревать подлость, тот сам близок к ней.

Шли годы. Здравый смысл и логика подсказывали, что пора уже обзавестись семьей, а сердце никого не принимало.

Принуждал себя, пытался сломать. Но убедился, что этого делать не следует — он при этом ломал не только себя... Встречи с женщинами приносили новые боли и разочарования, поэтому Виктор постепенно приходил к выводу, что никого, кроме Валентины, полюбить неспособен. Где уж тут было думать о семье?..

Он оглядывался вокруг себя и видел, что большинство холостых мужчин — это люди его судьбы. Такие же, как он, неудачники-однолюбы. Каждого постигла беда, и ни одна женщина, кроме той, что стала недосягаемой, не могла теперь утешить...

А у Федора Голубенко не хватило мужества написать Сотнику правду. Солод же в этом, безусловно, нисколько не был заинтересован. Он осторожно, хитро пытался успокоить, усыпить совесть Федора. И это ему удалось.

Голубенко учился, продвигался по службе. А за ним, как тень, шел Солод. Федор даже не заметил, как перешел с ним на «ты»...