Вадику понравился город металлургов, но удручало то, что он не находил для себя какого-то интересного дела или развлечения. Накалывать флажки на карте — этого мало. И Георгий Кузьмич, как ему казалось, очень спокойно отнесся к работе, в которую Вадик вкладывал весь свой юношеский пыл. Парень даже обиделся на старика.

Кузьмич, видимо, понял настроение Вадика, — как-то подошел к нему и серьезно спросил:

— Завод осмотреть хочешь?.. У нас очень много такого, чего нигде не увидишь.

Разве мог Вадик не согласиться?..

Но в последнее время Гордый почему-то забыл о своем обещании. С работы он приходил хмурый, и Вадик боялся ему напоминать о своем желании.

Сегодня Гордый проснулся рано, сбрил бороду, подкрутил усы, надел новый костюм с орденами и медалями. Походил вокруг дома, поправил колышки на винограднике. Вадик знал, что он собрался идти за получкой. Парень решил, что именно сейчас и есть то удобное время, когда Кузьмич ему не откажет.

— Дедушка, возьмешь на завод? — Спросил он Кузьмича, что как раз подошел к крыльцу.

— Пойдем. Только не сегодня. В другой раз.

Вадика удивил раздраженный тон старика. Чего бы ему сердиться?.. Ему бы радоваться надо. Однако Вадик не понимал и не мог понять, что у Кузьмича были достаточно уважительные причины для плохого настроения.

Никто вслух не жаловался на Гордого, никто не высказывал своего недовольства. Слишком большой авторитет был у старого сталевара. Кроме того, рабочие прикидывали и другое — а что же, начальству видно, что делать. На нашем заводе, мол, есть чем похвастаться, а другим заводам подтянуться надо. Вот и пусть посмотрят все металлурги, какого орла воспитал заводской коллектив. Пусть позавидуют и сами позаботятся о своей рабочей чести. И хотя люди видели, что от этого в некоторой степени проигрывают другие мартены, проигрыш этот был не так заметен в первые дни, как он мог быть заметным и ощутимым где-то в конце квартала, когда из единиц складываются сотни, а из сотен — тысячи и десятки тысяч.

Гордый раньше не имел завистников — он со своим многолетним опытом был вне конкурса. Зато у Коли Круглова их всегда было немало. И теперь некоторые из них радовались, что он отстает от старика.

Коля шел по цеху на втором месте следом за Гордым, но в цифровых показателях отставал от него достаточно серьезно.

И все же большинство рабочих было очень недовольно, что слава Гордого росла не только благодаря его опыту, но частично и за их счет. Они говорили между собой:

— Эх, нет Горового... Он бы намылил шею за эти рекорды. Хочешь ставить рекорды, так не требуй для себя никаких облегчений. Тогда это будет честно. И куда только Макар Сидорович смотрит?..

Но даже недовольные были не вполне уверены, что их жалобы справедливы. А может, это так нужно?.. Может, общегосударственные интересы этого требуют?..

С Гордым все подчеркнуто вежливо здоровались, пожимали ему руку, если он ее протягивал первый, но душевности в отношениях уже не было. Если раньше приходили с ним посоветоваться и о свадьбе дочери, и о том, как лучше в доме настелить пол, и о выступлениях наших представителей на Ассамблее, то теперь к нему почти никто не заходил.

Гордого это сначала обеспокоило не на шутку. Он не привык жить одиноким лешим. Он любил, чтобы вокруг него были люди, чтобы эти люди просили у него советов, высказывали ему свои радости и печали. Но на то он и Гордый, чтобы не напрашиваться на внимание людей, когда они начали его обходить.

Наступил день получки. Как всегда в такие дни, большая комната перед окошком кассы была заполнена сталеварами. Одни пришли в рабочих куртках, с синими очками на фуражках, другие в новых костюмах — некоторые прямо с завода, некоторые из дому.

Сизоватый дым от сигарет плавал под самым потолком, и казалось, что потолка нет вовсе — есть только стены, покрытые сверху низкой, густой облачностью. Так бывает в горном ущелье, где с обеих сторон — гранитные стены, а вверху, низко-низко, потолок из сизой тучи.

Старшие важно разговаривали, младшие шутили, заигрывали с девушками. Наконец окошко кассы поднялось, и в нем появилась старческая голова кассира. Сталевары выстроились в очередь. Началась выплата. В окошке слышалось сухое шуршание, и неизвестно, от чего оно происходило — или от самих ассигнаций, или, может, только от сухих пальцев кассира, которые, казалось, тоже должны именно так шелестеть.

— Да-а, — многозначительно процедил сквозь зубы молодой, вертлявый каменщик Василий Великанов, что работал на ремонте ковшей. — Гришка, ты все деньги в кассе загребешь.

— Хватит и тебе, — огрызнулся подручный Гордого Гришка Одинец, покраснев до корней своих чернявых волос. Он взглянул на Великанова сверху вниз, ибо был выше его на целых полметра. На заводе не было двух людей, которые так отличались бы во внешнем виде: Великанов был низеньким, светлым, со вздернутым носом, Одинец — двухметрового роста, тонкий, черноволосый, с горбинкой на носу.

— Ребята! Надо его наколоть на пол-литра. А то с такими деньгами человек разлагаться начнет, — не унимался Василий.

— Кому смешком, а кому теперь хоть на Марс пешком, — мрачно рифмовал сталевар шестой печи Никита Торгаш, одетый в новый чесучовый костюм. — Домой хоть не показывайся. В прошлом месяце получил две двести, а сегодня — одна девятьсот. Как жене объяснишь?.. Вниз, значит, растем... Выпью рюмку по дороге, а ей скажу, что ребят в ресторан водил. Хоть и поворчит, но это же лучше...

Он сердито потер ладонью свои квадратные усики, хлопнул рукой по пачке ассигнаций, как заядлый картежник по колоде карт, и резким движением сунул ее в боковой карман.

— Ты так оделся, только в ресторан, — пошутил широколицый, средних лет сталевар третьей печи Сахно. — Вот я к тебе притрусь своей робой, тогда жена поверит, что хорошо выпил.

— Ну-ну, — покосился на него Торгаш. — Я тебя притрусь. Я тогда к твоему «Москвичу» так притрусь своей «Победой», что у него ребра вылезут. А мне уже не страшно. Все равно недавно за столб зацепился. Надо кузов рихтовать и красить заново. Вот бы как раз те триста рублей были кстати...

— Оно и небольшие деньги, — сказал Сахно, — да как-то не того... Вроде у тебя их из кармана вытащили.

— Конечно же вытащили, — послышался молодой голос. — Конечно, вытащили. И если бы только деньги, так полбеды. А то надежды наши обворовывают. Ты рвешься вперед, а тебе ботинки, как водолазу, свинцовыми подошвами подбивают... Чтобы вниз тянуло. Не буду я об этом молчать! На Гордого две завалочное машины работают сразу. А мы ждем...

— Ну, что ты, Коля?.. Металлолома не всегда хватает. Прямо с колес в мартены идет, — сказал Сахно.

— А Гордому хватает? — Не успокаивался Круглов. — Как же они нам могут своевременно лом подавать, если заставляют шихтовиков в целых горах металла рыться, чтобы для Кузьмича лучший лом выбрать?.. Ему сдобная булка с маслом, а нам житняк с остями, и этого мало...

— Ты бы, Коля, постеснялся. Тебе двадцать лет, а Кузьмичу почти шестьдесят, — буркнул Торгаш, недоволен тем, что первым высказал общее настроение не кто-то из старших сталеваров, а Коля Круглов.

— А я не о себе. Я о своем мартене. Я не голоден, а он у меня недоедает. Аппетит у него неплохой. И если я втрое моложе, то мартены наши — ровесники. За что же это его будут голодом морить?..

— Правильно, Колька!.. Режь правду, — поддержал его Василий Великанов.

— Коля, не надо, — взял его за руку Владимир Сокол. — Не надо, Коля. Может, Кузьмичу просто везет.

— Везет? — Огрызнулся Круглов. — Что-то очень часто ему везет.

Владимир оказался более сдержанным и не таким горячим, как это могло показаться тогда, когда он выступил вперед из группы рабочих и признал свою вину. Круглов читал Соколу разделы из своей книги. Владимир был приятно порадован, что в этой книге Коля больше говорил об опыте Гордого, чем о своем собственном. Сокол глубоко уважал старого сталевара, а когда прочитал раздел из будущей Колиной книги, понял, что его не меньше уважает и сам Круглов. Только он об этом никогда не говорит. А из книги было видно, что Коля значительно глубже понимает сильные стороны Гордого, чем сам Кузьмич. Гордый брал многолетним опытом, возможно, не всегда осмысленным, а Круглов расколупывал каждый орешек, ощупывал пальцами каждое зерно в этом опыте. Видно, он не зря смотрел за каждым движением Гордого у мартена. Сокол понимал, что Коля делает очень полезное дело, потому что, конечно, ни один литератор не мог бы так глубоко осветить опыт Гордого, как он, сталевар Круглов, для которого это стало делом ума и сердца.

Но вот у дверей зашикали, среди сталеваров прошел сдержанный шепот. К кассе подходил Гордый. Одет Кузьмич подчеркнуто торжественно, с орденами и медалями на бортах синего шерстяного пиджака. Поздоровался с рабочими и молча прошел к окошку кассы. Кассир потянулся к нему серой, арбузообразной головой из узкого окошка.

— Георгий Кузьмич! Пожалуйста, пожалуйста. Мы уже вам приготовили. Есть сторублевками, есть пятидесятками. Какими хотите получить?..

— Мне все равно, — буркнул Кузьмич.

И кассир начал отсчитывать, подавая пачки с деньгами в руки Кузьмичу.

— Одна тысяча, две тысячи, три тысячи...

Среди рабочих послышалось перешептывания, покашливание.

— Гм-м...

— Н-н-да...

А кассир отсчитывал:

— Четыре тысячи... Может, хотите полтинник?..

— Я же сказал, что мне все равно, — недовольно нахмурился Кузьмич.

А шепот нарастал. Было в нем скрыто что-то насмешливое, и Кузьмич этого не мог не почувствовать. Ему казалось, что проходят не секунды, а часы, кассир слишком медленно работает сухими, как корешки калгана, пальцами.

А чего же ему спешить? Не сам ли Кузьмич упрекал прежде, что он слишком торопится, бросает деньги, как некий бумажный хлам? Ведь еще недавно Кузьмич у этого окошка не деньги получал, а священнодействовал, смаковал результаты своего труда. Откуда знать кассиру, что деньги под укоризненными, мрачными взглядами рабочих пекут Кузьмичу руки? Кассир же был вполне убежден, что сейчас у Кузьмича на душе большой праздник. Он умышленно задерживает последнюю тысячу, чтобы дать возможность Гордому как следует почувствовать этот праздник — праздник материальной оценки государством его трудов.

Наконец кассир торжественно подает Кузьмич последнюю пачку и говорит громко, как судья объявляет лучшим бегунам минуты и секунды на финише:

— Пять тысяч!..

Но что это произошло с Кузьмичом? Он даже не попрощался с кассиром, со сталеварами, даже не спрятал последнюю тысячу в карман. Он почти побежал от кассы, как убегают людишки, которым ошибочно переплачивают и которые боятся, что им могут сейчас крикнуть вслед: «Товарищ, вернитесь!.. Вам переплатили».

Нет, Кузьмичу никто так не кричал. Выйдя в коридор, он прислушался. Никто ни слова. Но даже в этом молчании Кузьмич чувствовал глухое недовольство.

Чем они недовольны? Почему они так неприветливо смотрят на Кузьмича?.. Это было Гордому еще не вполне ясно, но он остро чувствовал на себе недоброжелательные взгляды сталеваров. Он чувствовал их даже тогда, когда видел только угодливую улыбку кассира и ничего больше. Он чувствовал их на своем затылке, как холодные, острые прикосновения тонких стальных остриев.

Но вот Кузьмич услышал чей-то голос — кажется, Круглова:

— Сам же он о себе говорит, что в трусиках рекорды ставит...

Неудивительно, что его собственные грубоватые слова приобрели какое-то совершенно другое содержание. Что они теперь означали?.. Значит, его собственная острота пошла по заводу и теперь была направлена против него самого?

Кузьмич домой не пошел. Его что-то сдерживало. Что же, Кузьмич не знал. Может, ему просто хотелось поговорить с кем-то, узнать, за что товарищи по цеху так настороженно к нему относятся? Возможно...

Но вот вышли Круглов и Сокол. Они поклонились Кузьмичу сдержанно, холодновато и неторопливо пошли по шоссе.

Кузьмич ускорил шаги. Вскоре он догнал их и пошел рядом.

— Домой, ребята? — Спросил Кузьмич.

— Домой, — поднял на него удивленный взгляд Сокол.

— Пойдемте вместе.

Круглов не ответил. Он только посмотрел на Кузьмича своими серыми глазами, будто спрашивая: «И чего ты, старик, от нас хочешь? Разве нам с тобой по пути? »

Когда Круглов поворачивал к Гордому свое лицо, Кузьмич успел отметить, что веснушки сейчас почти не заметны. Теперь лицо Круглова было значительно моложе, почти детским. «Видимо, только весной солнце его так разрисовывает. Пока соловьи поют... А собственно, какое мне дело до его веснушек?» — Рассердился сам на себя Кузьмич.

Наконец он решился заговорить о том, что его больше всего волновало.

— Николай, о каких ты трусиках говорил?

— А вы разве слышали? — Смутился Круглов.

— Случайно. Скажи, Николай.

В голосе Кузьмича послышались жалобные, умоляющие нотки. Сокол посмотрел на Колю с молчаливым укором, а Круглову тоже сразу стало жалко старика. Он почувствовал, что настроение коллектива беспокоит, тревожит Гордого.

— Георгий Кузьмич, — розовея, как ученик, провинившийся перед своим классным руководителем, заговорил Круглов. — О каких трусиках? Так вы сами сказали, что рекордсменов в трусиках фотографируют. Ну, и пошло по заводу.

— Знаю, что я говорил, — недовольно сказал Кузьмич. — Но что это теперь значит?..

— А вот что, — серьезно и твердо ответил Круглов, словно это не он по-ученически краснел несколько секунд назад. — Вот что, Георгий Кузьмич. Я хоть в армии не был, а военную жизнь представляю. — Коля снова покраснел. — По книгам, конечно. Ну, например, так. Другим сталеварам лом дают только после того, как ваша печь обеспечена. Вы получаете порезанные рельсы, орудийные колеса, танковые траки. А другим идет металлическая стружка, и то с перебоями... А если уж ставить рекорды, то только на общих основаниях. Как это бывает в армии?.. Взводу поставлена ​​задача — пройти двадцать километров форсированным маршем. Нелегкая задача, как известно. И вот командир выпускает вперед одного бойца в трусиках и майке, а другие идут с полной боевой выкладкой... Ясно, что боец ​​в трусиках придет раньше. Но какой же это рекорд? И какая от этого польза взводу?..

Гордый смотрел на Круглова, часто моргая сморщенными веками. Ему вспомнился намек Доронина на спортивную форму.

— Вот, значит, что! Дожил на старости лет. — Веки его замигали чаще, голос звучал раздраженно, гневно. — А кто мне надел эти трусики?

Коля со всей прямотой своего нелицемерного характера, немного резковато, с упреком сказал:

— Злые языки говорят, что зятек...

Наверное, если бы сказали Гордому, что он сейчас не за труд свой получил, а украл в кассе завода пять тысяч рублей, это бы его так не возмутило и не обидело, как Колины слова. Сокол даже побледнел от волнения. Он в эти минуты почти ненавидел Колю. А Гордый готов был ухватиться своими шершавыми руками ему за шиворот.

— Как ты смеешь? — С глухой яростью воскликнул он.

— Вы у меня спрашиваете, я вам отвечаю, что люди о вас говорят, — спокойно, с достоинством ответил Круглов. — А вы не торопитесь и присмотритесь, что делается вокруг вас. У вас глаза зоркие, хоть и не молодые. А я, Георгий Кузьмич, никогда не поверю, что это делалось с вашего согласия. Я вас очень для этого уважаю. И учусь у вас. Если бы не было Гордого, не было бы и Круглова. Я об этом никогда не забываю. И другим не позволю забывать, что они — ваши ученики...

И вдруг Кузьмич как-то осунулся, плечи его опустились, пиджак с орденами и медалями стал слишком велик. Не сказав ни слова, медленными старческими шагами отошел он от ребят и пошел домой не по шоссе, а свернул на луговую дорогу.

Коля и Сокол грустно смотрели, как исчезает за ивами и осокорями его сгорбленная фигура. Глаза Сокола увлажнились. Он, казалось, готов был заплакать.

— Эх, Николай!.. Что ты наделал? Зачем было так оскорблять старика? Ну, говорят... Мало что могут сказать? Он со всех концов страны поздравительные письма получает, все его поздравляют. А мы ничего лучшего не могли придумать, как наговорить ему грубостей. Да он нам не в отцы — в деды годится... Разве не заслужено к нему такая слава пришла? Мало он у мартена простоял? Дай бог в конце человеческой жизни каждому такую ​​славу иметь. Тогда и старость не страшна, и с жизнью прощаться не жалко. Знаешь, что она не зря прожита...

Коля молчал. Возможно, он и сам уже пожалел, что погорячился, наговорил Кузьмичу лишнего. Такое с ним бывает — скажет что-то человеку, а потом через некоторое время самому станет стыдно за свои слова. Вздохнув, посмотрел на Владимира и тихо, грустно сказал:

— А ты думаешь, мне легко было говорить Гордому правду?.. Слишком для него колючая эта правда. Но он должен ее знать... Если бы вокруг меня шептались и мне никто не сказал, чем люди недовольны, я бы, наверное, на весь коллектив обиделся. Может, сначала обиделся бы и на того, кто сказал правду... Но потом... Ты знаешь, что бывает потом? Мы уже с тобой спорили, и мирились.

Возле общежития они с Владимиром попрощались. У Коли свидание. Два часа назад Лиза возле завода управления подошла к Коле и спросила:

— Ты вечером будешь работать?..

Она была одета в ту же розовую блузку, в которой Коля видел ее только один раз, когда они ходили в кино, и в ней она ему больше нравилась. Договорились встретиться вечером возле Дворца культуры и погулять где-то на днепровском берегу.

Коля с нетерпением и волнением подходил к Дворцу культуры. А когда он между двумя мраморными колоннами увидел Лизу, сердце его так стремительно забилось, словно оно вот-вот вырвется из груди. Коля казался сам себе невесомым, а ощутимым и значимым было только сердце. Сразу исчезла, выветрилась грусть, вызванная разговором с Гордым. Он ничего не видел перед собой и вокруг себя — только Лизу в розовой блузке, Лизу, которая весело, счастливо улыбалась ему.

Но едва подошел ближе, как ему показалось, что под колоннами стоит не Лиза, а ее сестра Вера...

— Молодец! Не опоздал, — сказала она, идя ему навстречу.

Нет, не может этого быть! Тем не менее как будто и голос не Лизин...

Она протянула ему руку. Рука нежная, гладкая. А у Лизы твердая, с маленькими бугорками мозолей.

— Вера! — Подавленно, растерянно воскликнул Круглов.

— Что с тобой? Уже двадцать два года — Вера...

Глаза у нее прищуренные, ресницы длинные, золотистые, губы играют веселой, задорной улыбкой. Как она похожа на Лизу! Только у нее, видимо, больше, чем у Лизы, колючих, пронизывающих искорок в глазах.

Коля выпустил ее руку, резко повернулся, глухо сказал:

— Плохие шутки!..

— Какие шутки? — Удивилась Вера. — Просто Лиза просила передать, что ее неожиданно вызвали на заседание бюро райкома. Вот и все. — Потом заливисто засмеялась. — Египетские фараоны убивали посланцев, которые приносили плохие вести. Может, и ты меня не помилуешь?..

Она стояла к нему боком. Гордо подняла голову и так посмотрела на Колю через плечо, что ему вдруг показалось, что он ниже ее, хотя на самом деле был выше на полголовы.

Солнце опустилось за крыши домов, и хотя полностью еще не стемнело, свет матовых фонарей между мраморными колоннами уже выиграл непродолжительное соревнование с малиновыми остатками солнечных лучей, а через минуту полностью вступил в свои права. Высокие круглые колонны, которые были оранжевыми от вечерней зари, вдруг побледнели, пожелтели.

— Чего молчишь? — весело, насмешливо спросила Вера. Коля мялся, переминался с ноги на ногу.

— А Лиза больше ничего не говорила? — его голос прозвучал как-то неуверенно, робко, будто он боялся побеспокоить вопросом эту надменную, осанистую девушку с умным блеском голубоватых, насмешливых глаз.

Вера сделала вид, что хочет уйти, сделала несколько шагов от Круглова.

— Говорила. Но у меня нет настроения передавать это. — Она снова беззаботно рассмеялась. Вздрогнули округлые ямочки на щеках, блеснули белые зубы. — Однако скажу. Лиза просила, чтобы я тебя развлекла, погуляла с тобой. Но тебе, наверное, это не очень по вкусу. Правда?..

— Почему же?.. Можно...

Коля запнулся, смутился.

— Вот как! Тогда пойдем, пройдемся...

Они пошли берегами Днепра.

Тихо шумели листья тополей, медленно плескались у самых ног днепровские волны, потрескивали ивовые ветви в небольшом костре, неизвестно для чего разложенном Колей. Он бросал на волосы девушки багровые отсветы, освещал листья дубов, которые бронзовели от прикосновения этих розовых зайчиков. Лицо Веры тоже было розовым. И все вокруг было необычным — и залив, и дубы, и тополя, и Верины щеки, и ее руки, и волосы.

Неловкость, которая сковывала Колю там, возле Дворца культуры, давно развеялась, они разговаривали свободно, весело. О чем только ни говорили! Перескакивали в разговоре с одного предмета на другой, теряли концы и начала мыслей, начинали говорить совсем не о том, о чем собирались. Работа, новые спектакли, новые кинокартины, новые книги — обо всем Вера разговаривала с тонким знанием дела, с хорошим вкусом и очень этим удивляла Колю. Ведь за ней установилась слава легкомысленной девушки. Какими несправедливыми бывают сплетни о человеке!

А Вера была наэлектризована присутствием Круглова, которого она давно любила, и каждое его слово падало в нее, как душистая сосновая шишка в пламя, и слова полыхали в ее груди, и грели, и опекали, и напрягали все — ум, сердце, мышцы...

Она вдруг встала.

— Ты помнишь эти строки?

Нежные! Вы любовь на скрипки ложите. Любовь на литавры ложит грубый. А себя, как я, вывернуть не можете, Чтобы были одни сплошные губы!..

В угасшем костре вспыхнула сухая ивовая щепка. Верино лицо было прекрасным в своем вдохновении. А Днепр плескал у ног теплыми волнами, шуршал прибрежным песком.

— Коля, тебе не скучно со мной?..

Коля не ответил — из его груди вырвался неожиданный вздох. Он подумал, — многое из того, что есть у Веры, не хватает Лизе. Она меньше знает, меньше читает, чем сестра. Придется как-то поговорить с ней об этом...

Коля не понимал, что Лиза не выставляла напоказ своих внутренних качеств, всего, что она знает и умеет, а Вера именно с этого начинала знакомство.

Настало молчание. Каждый из них, видно, думал о своем. Коля откинулся всем телом, лег навзничь на траву, засмотрелся в звездное небо. Но вот он почувствовал на щеке прикосновение Вериных волос. Она молча прижалась щекой к его лбу, легкие щекотные руки упали ему на грудь. Из ее глаз скатилась ему на губы тепла, солоноватая слеза... Коля тревожно прошептал:

— Вера!..

Она молчала. Оторвалась от него, поправила волосы, отвернулась. Плечи ее вздрагивали в молчаливом стенании.

— Коля, прости... Люблю я тебя. Давно люблю.

Коля резко поднялся, подошел к самой воде. Хотелось бросить ей в лицо что-то обидное. Но какое-то непонятное чувство сдерживало.

За его спиной послышались тихие шаги. На плечи легли теплые ладони Веры.

Хотел сбросить ее руки, крикнуть ей: «Вон!..»

Но ничего не сказал, рук не сбросил.

— Прости... Мне хотелось только побыть с тобой, поговорить. А потом... Ты имеешь право меня судить. Я сама себя осуждаю. Я обо всем признаюсь Лизе... Обо всем. И больше мы никогда не встретимся... Если вы поженитесь с Лизой — я уйду из дома... Уеду из этого города. Но ты прости. Не надо на меня сердиться.

Голос ее дрожал, но она не плакала. И вдруг Коле стало жалко ее. И не только ее. Жалко этого вечера, хороших слов, хороших мыслей. И именно потому, что он испугался этого чувства, тихо сказал:

— До свидания, Вера...

Она сняла руки с его плеч. Побежала под осокорь, упала в траву. Ну, чего же ты стоишь, Коля?.. Иди, иди отсюда как можно скорее. А она?.. Останется здесь со своими слезами? Нет, это похоже на бегство. От кого? От нее или от самого себя?.. Как бы там ни было, но ты не имеешь права оставлять ее одну здесь, на пустынном берегу.

Коля подошел к Вере. Она лежала, положив лицо на руки. Последние щепки догорели, костер погас. Луна то показывалась из-за облака, то снова пряталась. Коля сел возле нее, подпирая спиной ствол тополя. Во рту было горько. И только сейчас заметил, что жует ивовый лист. Выбросил его, тихо сказал:

— Не надо. Не плачь. Пойдем домой...

А она молчала. Он склонился над ней, положил руку на голову.

— Пойдем...

Она встала, взяла его руки в свои.

— Да, Коля... Да... Только куда девать сердце?.. Послушай, как оно бьется.

Она приложила его руку к груди. И Коля не оторвал руки. Все тело вдруг пронзило сладкое, пьянящее, незнакомое чувство. Оно нахлынуло неожиданно, завладело его существом властно, жестоко. Он задыхался от чего-то безудержного, болезненного, захватывающего и уже не мог заставить себя оторваться от нее. Нет, он сейчас не способен был о чем-то размышлять. Ему хотелось дышать ею, пить воду из ее уст, оплести себя душистым волосами, как золотой, пронизанной вечерней зарей степной паутиной, летящей над осенними просторами неизвестно куда... Это было лишь одно мгновение, но за это мгновение Коля почувствовал в себе то, чего не чувствовал раньше.

Как это произошло, Коля не мог сказать. Несмотря на всю свою внешнюю грубоватость и якобы чрезмерную прямолинейность, Коля в душе был застенчивым парнем. Он не знал многое из того, что знали его ровесники. Он никогда с ними не разговаривал о девушках. А то, что произошло сейчас, казалось ему бесконечно прекрасным и... страшным. Он сидел пьяный и уставший. В его мозгу не было никаких мыслей. И вот он вспомнил о Лизе — и его лицо будто обожгло раскаленным пустынным песком. Что же дальше?..

Тихо плескались волны. Шумели тополя. Сияла луна, будто летучие облака начистили ее до блеска. Вера робко опустила голову ему на плечо.

— Коля!.. Я больше люблю тебя, чем она. Твое сердце свободно выбирать. И ты выбирай. Милый мой, милый... Мы как бы дополняем друг друга.

А Коля сидел и молчал. Во рту было горько. Нет, это не от ивового листа. Сердце билось горячо, неудержимо, будто спрашивая у своего хозяина: как же быть дальше? Ответ пришел не сразу. Коля подумал именно то, на что рассчитывала Вера: «Если это произошло, я должен быть порядочным человеком. А порядочные ребята в таких случаях не забывают о своем моральном долге, не бросают девушек... Теперь все! Размышлять поздно».