Солод зашел в квартиру, запер за собой дверь, снял макинтош и задумчиво встал у письменного стола, — что ему надо сделать?.. В голове туманилось от грохота железа и десятков голосов, обращавшихся к нему с различными жалобами и претензиями. Где-то в общежитии не закрыли кран, вода обрушила потолок, нужен немедленный ремонт... В столовой прокатного в борще кто выловил кусок тряпки. Какому-то подручному вместо суконной робы выдали брезентовую, а это является нарушением правил безопасности, так как суконная роба не загорается, она только тлеет, а брезентовая может вспыхнуть...
Как ему все это надоело! Особенно его возмутил Никита Торгаш. Никто не обратил внимания на то, что на прошлой неделе не выдавалось мыло. Кому придет в голову задумываться над такими мелочами?.. Ведь ему грош цена. А Торгаша принесло аж до заместителя директора. Иван Николаевич посадил его в кресло, накричал по телефону на кладовщика, приказал принести это пакостное мыло к нему в кабинет и собственноручно вручить Торгашу. Между делом он расспрашивал Никиту о здоровье жены и детей, о том, не нужны ли ему запчасти к «Победе». Если нужны, то, мол, обращайтесь. Помогу. Торгаш вышел из кабинета вполне довольным. А у Солода так и тянулась рука к мраморной пепельнице, чтобы запустить ею в спину этому крохобору.
Ну, и черт с ним!.. Пусть подавится своим мылом. Сейчас Иван Николаевич дома, и никто не посмеет ему надоедать.
Провел рукой по лицу. Даже шуршит пыль под глазами. Проклятый город!.. Пока пройдешь по улице, лицо и волосы покрываются пылью. Кожу на щеках стягивает, волосы сбиваются в клочья. Хочется скорее бежать домой, нырнуть в ванну...
И тут же рассердился на себя, — слишком разнежился за последние годы. Быстро разделся, бросил полотенце на голую спину, воткнул ноги в войлочные ботинки, прошел в ванную, открыл кран... Потом достал из холодильника графинчик с коньяком, поставил на табурете возле ванны. Попробовал ногой воду, — горячая, как он любил.
Уже лежа в ванне, наполнил рюмку, выпил, пососал лимон и снова подумал: как меняются привычки с годами!.. Раньше не позволял себе нежиться, воспитывал волю. А теперь... Да, собственно, для какой цели тренировать себя? Что он хочет и к чему стремится?
Вода сначала была такой, что обжигала. Тело постепенно привыкло, пришлось добавить горячей. Когда приятное тепло заполнило все его существо, он иронично улыбнулся. Так постепенно привыкаешь ко всему. Сначала обжигает, а потом... Ведь сейчас его не обжигает даже самая неприятная мысль — мысль о том, что он до конца дней своих должен выслушивать нелепые жалобы, улыбаться тем, кого ненавидит, пожимать руки тем, кого бы и на порог к себе не пустил...
Он еще раз наполнил рюмку, выпил. Вспомнил, что надо послать вагон Прокопу Кондратьевичу. Это дело легко устраивает его бухгалтер, Сорока. Даже Солоду не известно, каким образом это ему удается. Видно, у него на железной дороге надежная рука. Надо бы эту руку тоже прибрать к рукам.
Опять вспомнил про мыло. По сути пустяковая операция. Нельзя сравнить с тем, что позволяет большое — самое крупное в области — подсобное хозяйство. А забот не оберешься. Зря он дал себя уговорить. Колобродов и Синюхин не представляют, наверное, с каким риском это связано...
Подсобное хозяйство было тем участком в работе Солода, на котором он в наибольшей мере проявил свои организаторские способности. Широкие луговые массивы обрабатывались по последнему слову техники. Мощная водокачка посылала воду из Днепра на десятки гектаров. Здесь выращивались помидоры, синие баклажаны, капуста. А дальше — несколько гектаров виноградников, яблони, вишни, абрикосы... На животноводческой ферме откармливались свиньи, сюда завозились коровы холмогорской породы.
Солод в течение многих лет добивался расширения подсобного хозяйства, вел сложные переговоры с областными учреждениями о присоединении новых угодий и оказался замечательным дипломатом «помидорного государства», как называл в шутку это хозяйство Гордей Карпович.
Горовому и Доронину нравилась энергичность Солода, он постепенно приобрел у них репутацию способного организатора, который не жалеет сил для улучшения благосостояния рабочего коллектива. И надо отдать должное — в столовых заводского ОРСа всегда были свежие овощи и фрукты. Детские сады, ясли и пионерские лагеря завода обеспечивались молоком, маслом, сметаной. И все это, безусловно, добавляло Ивану Николаевичу доверия и уважения со стороны руководства.
Однажды Доронин, стоя на винограднике, с доброжелательной улыбкой следил за Солодом, медленно прохаживающимся среди помидоров и синих баклажан. Был солнечный день. Поодаль маячили яркие косынки работниц, выбирающих огурцы для столовых. Солод задумчиво разминал на ладони горсть земли, подносил ладонь к лицу, будто принюхивался к плодородности илистого песчаника, сдобренного перегноем, его лицо было озарено какой-то мечтой... По присущей людям типа Доронина привычке видеть в других главным образом хорошее, Макар Сидорович подумал: «Любит он труд... Напрасно я видел в нем что-то неискреннее. Сейчас, видимо, мечтает о том, что завтра будет на этой земле. Это хорошо, когда человек умеет так мечтать — не теряя почвы под ногами...» Доронин, осторожно раздвигая листву виноградника, пошел в контору, чтобы не нарушить размышлений Солода.
Не раз за свою многолетнюю партийную практику ошибался Доронин. Но это была его самая серьезная ошибка. Солод думал не о том, что будет на этой земле, а что могло быть, если бы не пришли к власти большевики. Наверное, здесь была бы основана солидная экономия. И вполне возможно, что это была бы экономия некоего Ивана Загребы...
Он наблюдал, как у нас формировались и расформировывались министерства, как искались формы государственной и хозяйственной работы, и думал: «Ищите... Вам еще много надо искать. Вы, конечно, безумно мчитесь вперед на своей гигантской машине. Но у вас и недостатки есть, появляются головотяпы, которые то завалят ламповым стеклом все сельские и городские магазины, то в течение двух-трех лет нигде невозможно его купить. То резинка для одежды продается в каждом уличном киоске, никто не берет, то нельзя ее приобрести даже в ГУМе. И я знаю, почему это происходит. В министерстве, подумав об одном, забывают о другом. Итак, ищите, изобретайте, а я тем временем буду прислушиваться, и каждый раз все незаполненные вами пустоты буду использовать для себя. И возможно, придет время, когда ваша машина...»
Нет, Солод теперь не был таким уверенным, как до войны, что советская государственная машина под натиском враждебных сил рухнет под откос. Война его убедила, что она построена надежными руками. В ее работе, в непрерывном стремлении вперед проявляются мощные законы, на основе которых она построена. И по сравнению с действием этих решающих законов какая-нибудь резинка, ламповое стекло и десятки других мелочей — это лишь отдельные подробности. Они, конечно, не могут затормозить движения вперед.
И все же Солод очень радовался, когда замечал пятна на солнце.
В его поведении было немало зигзагов, которые, на первый взгляд, трудно объяснялись.
Странно, конечно, что именно он, Солод, помог разоблачить Криничного. Но если присмотреться внимательнее к этим двум людям, то станет понятным их отличие. Криничный не ставил себе отдаленных задач, Советская власть не была ему враждебной, хотя сам он постепенно превратился для нее в опасного преступника. Ему хотелось пожить «на широкую ногу», он считал, что завоевал для себя это право на войне, — пролитой кровью. И именно то, что Криничный уже сегодня позволял себе пользоваться награбленным, не откладывал это на неизвестное будущее, как делал Солод, вызвало к нему со стороны Ивана Николаевича и ненависть, и презрение, и подсознательную зависть. «Собака! — думал о нем Солод. — Хоть несколько лет поживет так, как хочется. А мне, пожалуй, и года не придется, потому что я трус. И все же он — дурак! Если не я его съем — съест кто-то другой... Не сегодня, так завтра. Такие долго на поверхности не держатся. Он смотрит не дальше собственного носа...»
Именно эти соображения заставили Солода повести к нему Доронина. И именно Доронина, он уже много раз собирался обратиться к Макару Сидоровичу за рекомендацией в партию. Откуда Доронин мог знать, что у Солода на такие вещи нюх острее, чем у любого другого. Волку ведь легче, чем охотнику, отыскать следы шакала: волк и шакал — почти одной породы.
Перед Голубенко, который исполнял обязанности директора, ему выслуживаться нет необходимости. Голубенко — в его руках. Если бы только не распутался тот клубок, который Иван Николаевич так старательно запутал!
Это все теперь висит на тоненьком, ненадежном волоске. Сотника не удалось спровадить. А жаль. Тогда бы Солод мог чувствовать себя относительно Голубенко значительно увереннее.
Иван Николаевич понимал, что ложь Федора может обнаружиться. Понимая это, он предпринимал некоторые меры, но все они были бессильны предупредить катастрофу Федора.
А что, собственно, должно произойти, если ложь Голубенко будет разоблачена? Чем это грозит Солоду? Ничем, конечно. Правда, это заставит его искать другие защитные средства, другие гарантии. Рядом с Голубенко ему жилось спокойно. Он знал, что, если случится неприятность — Федор вынужден будет его выручать. Он привык полагаться на этот свой козырь, ему лень было искать новых. Но если Голубенко провалится — ничего не сделаешь, придется...
На всякий случай Солод обеспечил себе отступление. Голубенко как-то пожаловался, что Валентина много думает о Сотнике, а к нему стала почти равнодушной.
Иван Николаевич выслушал его и сказал:
— Не одобряю твоего поведения. Я еще на вокзале советовал написать письмо. Почему ты этого не сделал?.. Это было бы мужественным и честным поступком. Ты выбрал другой путь... В конце концов, мне надоела вся эта история. Я пытался помочь. Делал это только ради нашей дружбы. Ты понимаешь, что я не имел от этого никакой пользы. А ты сам разрушил все планы. Чего же ты сейчас хочешь от меня?.. Вот тебе мой совет: немедленно во всем признайся Валентине. Это будет честно и благородно. Пусть сама решает, как ей быть дальше...
Федор смотрел на Солода виноватыми глазами. Да, действительно, Солод еще на вокзале советовал... да, действительно, он помогал совершенно бескорыстно...
А Солод понимал, что у Голубенко не хватит духу на откровенный разговор с Валентиной. Иван Николаевич думал так: если завтра ложь Федора откроется, он будет иметь полное право выступить одним из тех, кто обвинит его. А если пронесет — Федор острее почувствует, что находится в полной зависимости от Солода. Как же: Солод требовал обо всем признаться. А у Федора не хватило мужества...
Иван Николаевич вспомнил, как ему было приятно испортить Федору именины. Пусть не думает этот безвольный дурак, что можно долго прожить, радуясь ворованному счастью... Голубенко в некотором смысле похож на Криничного, хоть ворует для себя не деньги... Ворует любовь. Солод вылез из ванны, начал вытирать тело широким мохнатым полотенцем. Выпил остатки коньяка, накинул на плечи тяжелый полосатый халат, подошел к зеркалу. После купания лицо порозовело, как у юноши. Улыбнулся собственному изображению недоброй, холодной улыбкой. Затем лег на диван под розовыми нимфами. Его в последнее время все меньше волнует мастерски выписанное женское тело. Года!..
Но полежав полчаса, встал обеими ногами на диван, что аж звякнули, заскрежетали под ним пружины. Снял золоченую раму с нимфами, начал согнутым пальцем тщательно обстукивать стену. Звук был везде одинаковым. Это его успокоило. Повесив раму, снова лег на диван.
Надежны ли у него помощники?.. Наиболее надежный и сообразительный, конечно, Сорока. Такой, что каждого ревизора трижды вокруг пальца обведет. Днепр вброд перейдет и сухим выйдет... Лицо, правда, у него смешное — заостренный нос, а лоб узкий, не шире мужской пластмассовой расчески. Подбородок задран вверх, как нос поношенного башмака. Когда надо, умеет прикинуться дурачком. На самом же деле хитрый и коварный. Это он морочил голову Сотнику «проблемой» рыбьего жира, он организовал сцену «дебоша». И в том, что она не дала желаемых результатов, виноват только Голубенко. Сорока был своеобразным «начальником штаба» — он координировал «операции», связывал Солода со «своими» людьми на подсобном хозяйстве, на базе потребсоюза, на железной дороге. А если бы вдруг не стало Сороки, Солод чувствовал бы себя так, будто ему отрубили руку. Сорока был выходцем из мещанской семьи. Он, как и Криничный, не ставил себе каких-то отдаленных целей, хотел «пожить» сейчас, пока еще не совсем старый. Но делал это разумнее, чем Криничный. Умел пользоваться благами жизни так, что это не бросалось людям в глаза. Не отказывался от женщин. Выбирал таких, что любили дорогие подарки и не очень присматривались к его сплюснутому лицу. Где-то в Крыму имел собственный дом, который был записан на сестру его покойной жены.
Вторым был Сомов, директор подсобного хозяйства. Он мало что знал о деятельности Солода, потому что Иван Николаевич связывался с ним только через Сороку. Зато Солод знал все, что касается Сомова. Собственно, поэтому он и добивался его назначения на эту должность. Солод знал, что Сомов во время войны служил в немецкой полиции, а потом был командиром созданного немцами с провокационной целью «партизанского» отряда, которому была поставлена задача привлекать к себе советских патриотов и уничтожать их. Солод дал понять Сомову, что ему известно о его прошлом, — и этого было достаточно, чтобы этот человек, не расспрашивая что и к чему, выполнял любое желание Ивана Николаевича, переданное через Сороку.
Прокоп Кондратьевич был далеко — на Кавказе, и Солод по этому поводу не очень сокрушался. Все равно им было бы тесно рядом, как двум паукам в одной банке. На расстоянии им легче было поддерживать дружеские отношения.
Солод иногда подумывал о том, чтобы самому поставить дом у моря, зажить спокойной, тихой жизнью. Но сразу же отгонял эту мысль. Пусть уже под старость, если не останется никакой надежды. Ему мало того, чего достаточно, например, для Сороки. Да и Сороку разве заставишь сейчас отказаться от всего и доживать век в Крыму, в своем доме? Кто познал азарт преферанса, того не увлечет игра в «дурака»...
Солод поправил подушку, закрыл глаза. Мысли становились все ленивее, сплетались беспорядочно, снова расплывались, теряли четко очерченные контуры, как кольца табачного дыма. То возникало из тьмы, из небытия старое беззубое лицо Саливона Загребы, то появлялось лицо красивой Веры... Он почему-то оказался в комнате постоялого двора, описанного кем-то из классиков. Лежит на кровати, каждая ножка которой поставлена в миску с водой, а на голову сыплются с потолка клопы. Он смахивает их с лица, но они снова сыплются на него десятками. Вот он поймал одного, поднимает пламя свечи. Большой, твердый, как камень... Вдруг этот камень сверкает в руке, переливается радужными гранями. Но это же бриллиант!.. Иван Николаевич смотрит на пол, куда он смахивал клопов. Да, бриллианты, бриллианты! На него сыплется бриллиантовый град. Он вскакивает с постели, обеими руками лихорадочно загребает дорогие камни, бросает за пазуху, засовывает в карман... Откуда это? Боже! Это же обвалилась стена, на которой висели нимфы! Это же его собственные бриллианты! Вот и золото... Золотые бляшки из женских подвязок, золотые диски для зубов, николаевские червонцы... Что это значит? Вдруг он слышит страшный хохот у себя над головой. Кто это? Волосы рыжие, огнистые, руки черные, пальцы, закуренные махоркой... Неужели Безкобылин? Да, да... Это он!
Солод открывает глаза, хватается за горло, будто стремится защитить его от черных пальцев Безкобылина. Халат влажный от пота, дышать нечем. Встает, откидывается всем телом на спинку дивана, обессилено опускает руки. Пальцы судорожно хватаются за сидение, колени дрожат. Перед глазами мелькают тысячи мелких палочек, подвижных темных спиралек и точек, будто он взглянул в клинический микроскоп, который показал ему бессмысленную суету мелких инфузорий.
И он сразу же подумал о том, что пора уже наведаться к сестре.
Никто не мог так успокаивающе повлиять на него, как она. Собственно, не она сама, а тот чистый, светлый дух, незримо витающий над ней. Как заядлый грешник падает на колени в торжественной тишине храма и вымаливает себе прощение грехов, так Солод чувствовал себя в ее доме. И хотя сестра даже не догадывалась, чем занимается ее любимый Ванечка, а он не признался бы ей в этом и под угрозой смерти, разговор с ней просветлял, возвышал его душу, пробуждал в ней остатки человеческого.
Потом все начиналось сначала, потому что не могло не начинаться — это стало его сущностью, второй натурой.