Хотя Сокол теперь встречался с Кругловым только на работе, он был не равнодушен к его судьбе. Иногда Владимиру казалось, что он ошибся, заняв такую непримиримую позицию относительного Колиной женитьбы. Круглов был бодрый, веселый, заметно возмужал. Стал даже солиднее. И это, конечно, не было позой — позировать он не умел. Видно, женитьба действительно была ему на пользу. Однажды Владимир хотел подойти к нему, извиниться, но его что-то сдерживало — может, самолюбие, а возможно, сказалась естественная уравновешенность.
А как ему хотелось поделиться с Кругловым своей радостью! Кому же еще, как не Коле, мог бы он откровенно рассказать о том, что с ним произошло за последнее время!.. Но сейчас это было невозможно.
Знакомство с Густонькой не ограничилось встречей в светлой, чистой комнате Олеси и посещением яслей. После того они гуляли вечерами на берегу Днепра, катались в лодке. А когда Густонька уехала, завязалась переписная. И вот Владимир почувствовал: если не найдет в себе решимости, то упустит свое счастье. Долго не раздумывая, взял отпуск, поехал в Карпаты и вернулся оттуда, конечно, не один.
Странное чувство возникает при чтении строк, написанных тобой тогда, когда ты еще не был таким, каким стал сегодня, и думал не так, как сегодня думаешь. Особенно, если эти строки писались в восемнадцать лет, а тебе сейчас двадцать! Вроде и немного времени прошло, но месяцы в этом возрасте весят больше года. Ты узнаешь свой почерк, помнишь, в каком магазине купил тетрадь, чтобы сделать ее своим дневником, помнишь, где написал первую строчку — на уроке геометрии или, может, вернувшись домой после выпускного вечера — все ты помнишь до мельчайших подробностей, видишь, познаешь... Не узнаешь только самого себя, своих мыслей и чувств, будто это кто-то другой водил твоей рукой по голубым тоненьким линейкам памятной тетради.
Именно такое ощущение завладело Соколом, когда он перечитал свой дневник, в который уже давно не заглядывал.
Он показал его Густоньке.
— Вот посмотри, каким чудаком был твой муж!..
Слово «муж» Владимир произнес робко, с вкрадчивой улыбкой, как необычное.
Густоньку приняли ученицей в крановую мостового крана, и она этому искренне радовалась. Им выделили небольшую комнату в общежитии. В комнате не было ничего своего — все заводское: кровать, стул, шкаф... Но они пока не думали об уюте, — им, наверное, сейчас было бы уютно везде, где есть стены и крыша над головой. И конечно, никого, кроме них.
— Но что это? — Заинтересовалась Густонька. В домашнем халатике с ромашками на синем фоне ей было хорошо.
— Дневник. Странно, что я писал. Много наивного и смешного.
— Интересно. Вроде ты сейчас не бываешь смешным?.. Этого только никто не знает, кроме твоей Густоньки. — Она припала щекой к его груди. — Ладно. Прочитаю.
Густонька села к окну, раскрыла тетрадь.
«10 августа. Я начинаю свой дневник с радостного события — сегодня еду в консерваторию... Имею рекомендации районного Дома народного творчества, от райкома комсомола, от жюри областной олимпиады. Другие документы давно посланы, получен ответ — допущен к экзаменам! Прощай, родное село, прощай, милый аист!.. Мать напекла пампушек, сварила яиц на дорогу. Она начала хлопотать у печи на рассвете. Откинул одеяло — вижу: склонившись на угол печи, вытирает глаза кончиками белого платка.
Мамочка моя! Чего же тебе плакать?..
Через пять-шесть лет твой Володька споет для тебя, — да, именно для тебя! — любимые песни по киевскому, а может, и по московскому радио. Их будут слушать тысячи матерей, будешь слушать ты и подумаешь: «Никто не знает, что это он специально для меня!..»
Раньше, чем стану известным артистом, в родное село не приеду. Потерпи, мама. Это не так долго.
А потом я заберу тебя в столицу, повожу по всем театрам, одену в шелка, буду возить на такси, покажу тебе полмира... Ведь ты почти ничего не видела, кроме нашего села. Если захочешь, будешь жить со мной в столице. Только я знаю, что ты не захочешь. Ты же любишь говорить: «Кожа на руках трескается, если в земле не покопаешься...» Спасибо, мама, за твою заботу! Спасибо за твой хлеб, за твою материнскую ласку.
28 августа. Все!.. Начало и конец. Ни боли, ни печали. Сердце — камень. Куда идти, что делать? Ким Лысюк, который тоже не прошел по конкурсу, говорит: «Уверяю тебя, что всех приняли по знакомству. Разве Дмитрий Глущенко пел лучше тебя?.. » А я ему не верю. Эх, дорогой Ким! Он же пел лучше нас... Видимо, я переоценил свои силы. Целый день бродил по улицам Киева, как сумасшедший. Домой не поеду. Ни за что!.. И матери пока ничего не напишу. Но что же делать?..
Поехал на пристань, подошел к кассе, прошу билет на пароход, третий класс. Кассирша говорит:
— Куда?..
Я подаю ей деньги — все, что были у меня.
— Куда хватит.
Кассирша посмотрела на меня, заколебалась, потом выдала билета и вернула сдачу — пять рублей. Вот и все мои капиталы. И еще часы на руке — мамин подарок на окончание десятилетки. Когда надевала на руку — сказала: «Учись, сынок! Набирайся ума. Пусть и из нашего рода хоть один ученый будет».
Мама, если бы ты знала, как мне сейчас тяжело!.. Но я не хочу, чтобы ты знала об этом. Поэтому и не еду домой. В письме можно скрыть свое горе, а в глазах, в словах, в жестах — нет... Ты все равно заметишь. Я лучше буду писать тебе письма. Веселые, радостные письма, даже если у меня не будет рубля на обед.
30 августа. И все же часы пришлось продать... Прости, мама!..
15 сентября. Как ни странно, а мою судьбу решила кассирша киевской пристани. Она выдала мне билет до города металлургов. После Киева здесь мне отнюдь не понравилось. Но что делать?.. И вот я — чернорабочий... Шихтовик. Нагружаю железные корыта, которые называются мульдами, ржавыми обломками железа. Что можно сказать о заводе? Он меня настолько поразил своим грохотом, огнем, дымом, гигантскими кранами и ковшами, что я даже не знаю — хорошо здесь или плохо... Написал письмо матери. Я, мол, пока раздумал поступать в консерваторию, хочу пожить среди народа, изучить жизнь... Получилось неубедительно, туманно, потому что сам я так не думаю. Но она, конечно, ничего не поймет... подбодрил ее тем, что поеду в консерваторию в следующем году. А это уже святая правда!..
30 октября. Послал матери триста рублей, описал ей общежитие, комнату, в которой живу. Расхвалил все до такой степени, что лучшей жизни и представить нельзя. А действительно, разве плохое у нас общежитие?..
7 ноября. Был во Дворце культуры на торжественном собрании. Слушал доклад Доронина. Этому человеку можно позавидовать. Он так любит свой завод, говорит о нем, как поэт.
И вообще я завидую людям цельной натуры, влюбленным в свое дело. Откуда эта зависть? Разве я сам не такой? Разве я не имею собственной цели?.. Ведь есть — консерватория!
Шел в рабочей колонне на демонстрации. Вокруг — тысячи голов, флаги, транспаранты. И главное — ощущение того, что ты — частица большого коллектива, способного поднять на своих плечах землю. И может, ты — маленькая, не заметная часть, только капля, но в каждой маленькой капле отражается большое солнце. Из капель состоят реки, моря, океаны.
30 ноября. Поссорился с Петром Билыком. Он загружает мульды «в натруску». Я у него спрашиваю:
— Почему ты набрасываешь спустя рукава? Если тщательно накладывать, то в мульду поместится почти вдвое больше лома.
А он мне:
— Разве у нас мульды на вес принимают?
Ну, что ты ему скажешь после этого?.. Как ему объяснить два прекрасные слова — рабочая честь? Он же сидел рядом со мной на торжественном собрании и тоже слушал доклад Доронина. Только, пожалуй, в одно ухо влетало, а в другое — вылетало...
29 декабря. Пока не понимаю того, что произошло. Меня наградили грамотой ЦК ВЛКСМ!.. Боюсь поверить, что это правда. Иногда кажется, что это какая-то ошибка. Что же я сделал необычного? Какой же это подвиг — накладывать в мульды больше лома, чем это делали раньше?..
После работы бродил по городу. Деревья, густо опушены инеем, под ногами похрустывает хорошо утрамбованный снег. И город мне показалось таким красивым, будто все это — деревья, заборы, крыши домов — высечено из чистого серебра. Весь мир вокруг — искрящийся, серебряный, бриллиантовый!.. Как это он мог несколько месяцев назад мне не понравиться?..
20 февраля. Коля Круглов — мой ровесник. А какая разница в наших судьбах!.. Я только собираюсь начать свой путь, только мечтаю стать артистом, а он уже не только нашел себя, а успел получить всеобщее уважение на заводе. Вчера решением ЦК профсоюза черной металлургии ему присвоено почетное звание Лучшего сталевара страны.
16 марта. Весна!.. Перчатки мокрые от пота, хочется снять фуфайку — одетому уже работать жарко... На шихтовом дворе появились большие проталины, ручьи журчат под путями... Петр Билык уже не сердится на меня, мы с ним даже подружились. Соревнуемся — кто лучше наполнит мульду! Никогда не думал, что такая работа может увлекать. Мышцы мои окрепли, — кажется, могу поднять ломом целую тонну!.. Теперь мне не надо прикладывать усилия, чтобы письма к матери были бодрыми. Все это получается само собой... Скучаю по дому. Почему-то совсем не так представляю свой приезд в родное село, как раньше. Раньше было, что иначе не представлял себя, — только известным актером. Иду по улице в макинтоше, в фетровой шляпе и слышу, как девушки шепчутся на завалинках: «Его и не узнать! Как же, вся Украина слушает...» А теперь думаю о том, что я, видимо, не отстал бы от ребят на сенокосе... И даже Гаркуша, известный сельский силач, сказал бы обо мне: «Ого! Рука у него железная. Факт».
18 марта. Откуда у меня столько самолюбия?.. Интересно, при коммунизме человеку тоже будет свойственно это чувство? Ведь самолюбие — очень близкая родня эгоизму... Подумай об этом, Володька!
21 мая. Мать пишет, что очень скучает. И я тоже... Послал ей фото. Неужели я действительно так возмужал? Она в последнем письме говорит, что я стал настоящим мужчиной. Правда, это немного обидно — разве я девять месяцев назад был мальчишкой?.. И при этом приятно: вижу, что она довольна тем, как я живу... Но опять спрашивает о консерватории – готовлюсь ли?.. Конечно! Изучаю гармонию, работаю над голосом. При Дворце культуры замечательный хормейстер. Он мне во многом помогает...
20 июня. Вчера на Днепре пел «Реве та стоне...» Коля сказал, что мне надо в консерваторию, а я даже не признался, что живу этими мечтами... Мол, пою так, для себя.
25 июня. Какое это счастье — быть учеником и другом Круглова! Теперь мне понятно, почему солдаты любимых командиров закрывали от пуль своим телом!.. Да, я готов умереть за него! Готов в огонь и в воду за Колькой!
10 июля. Вчера Коля рассказывал мне о комсомольском билете Зои Космодемьянской. Билет лежит под стеклом в Историческом музее на Красной площади. Коля хорошо запомнил его номер — 0236208. Билет завернут в клетчатую бумагу из школьной тетради. Как у меня.
Коля говорит, что Зоя на фотографии совсем не такая, какой ее рисуют. Лучше, потому что проще — больше похожа на наших заводских девушек. По его словам, она несколько напоминает Лизу Миронову... Может, это и не так, но хорошо, что ее можно представить, глядя на кого-то живого. Нам с Колей было по восемь лет, когда она погибла... Я всю жизнь буду помнить номера двух комсомольских билетов — свой и Зои!
13 июля. Я, кажется, все меньше и меньше думаю о консерватории...»
На этом записи в дневнике кончались. Зато через всю страницу было написано большими буквами:
«А этого, Николай, я тебе простить не могу!!!» Эта запись появилась в тот день, когда Сокол узнал о Колиной женитьбе. И дальше, тем же числом: «Густонька — очень симпатичная. Но какая-то дикая».
Густонька отложила дневник, с напускной строгостью посмотрела на Владимира, который лежал на застеленной зеленым одеялом кровати и читал «Далеко от Москвы».
— А этого, Владимир, я тебе простить не могу! — Низко опустив черные брови, воскликнула она.
— Это о Круглове, — спокойно поправил ее Владимир, отложив книгу.
— А я о себе... Разве я такая дикая?
— Вот что! — Засмеялся Владимир. — Конечно, дикая!
— Ну и ладно... Пусть дикая!
После шуток и поцелуев Густонька спросила серьезно, задумчиво:
— А матери написал о нашей женитьбе?
Владимир ответил не сразу. Поднялся с постели, расправил ладонями смятое одеяло, посмотрел на Густоньку.
— Нет еще...
— Почему? — В ее голосе прозвучала сдержанная настороженность.
— Понимаешь... Это значит, надо ей объяснить, почему я отказался от консерватории. А я так горячо ее уверял... Она привыкла к этой мысли. И я не хочу, чтобы она подумала: «Он не поехал учиться потому, что женился...»
— А может, действительно так?.. Володя! Ты не сомневайся. Я буду работать, а ты иди, учись... Разве нам много надо? Проживем...
Густонька сидела на стуле у окна, машинально перелистывая его дневник. Владимир подошел к ней, прижался щекой к ее волосам. Они пахли дождем и лесными травами. Будто карпатские ветры напоили его своим благоуханием на десятилетия...
— Нет... Это уже дело решенное. Я знаю, мама спросит: «А почему именно ты, сынок, не хочешь выйти в люди?..» Я напишу ей о том, что уже вышел в люди, потому что полюбил свой труд. Этого достаточно, чтобы называться человеком.
Владимир долго объяснял Густоньке, почему он принял решение навсегда остаться на заводе. Он говорил о том, что тогда, пожалуй, переоценил свои силы, есть намного талантливее его. И очень хорошо, что он своевременно это осознал. Потому что нет более несчастных и жалким людей, чем малоодаренные актеры, поэты, художники. Среди них есть много таких, которые могли бы быть полезными для общества в какой-то другой работе. Но, однажды совершив ошибку, они уже не могут ступить на правильную дорогу. Постепенно их душу разъедает зависть, они превращаются либо в маленьких спутников больших светил, окуривают эти светила фимиамом лести, чтобы как-то урвать себе хоть небольшой кусочек от их славы, или доживают в гордом одиночестве, считая себя непризнанными гениями. Нет, Владимира нисколько не привлекает такая карьера!.. Она далека от настоящего счастья!
— А может, ты испугался, что гора крутая перед тобой?.. Много сил надо, чтобы взойти на нее? Может, да, дорогой?..
Глаза Густоньки смотрели на него пристально, пытливо.
— Пойми, Густонька... Не потому. Просто не могу покинуть завод. Разве я могу любить кого-то другого, любя тебя?.. Так и с профессиями бывает.
— Я же дикая!
Зрачки карих глаз заиграли лукавыми искорками, как блестящие смородинки на фоне освещенных солнцем листьев. Пола халата упала с колена, обнажив крепкую, загорелую ногу. Для таких ног не страшна никакая крутизна — одолеют, дойдут до вершины!..
— Моя песня — это ты, Густонька!.. А матери я напишу. Мы поедем к ней... Она полюбит тебя. Обязательно полюбит!
На работу они выходили вместе, — тогда, когда солнце еще стояло за крышами и трубами завода и дым над заводом был прозрачный, густорозовый. Они поднимались по крутым железным ступеням под самую крышу мартеновского цеха, под его стеклянный свод. Владимир передавал Густоньку крановщице Марии Гливкой, а сам спускался вниз, где Коля Круглов принимал смену.
А Густонька заходила в стеклянную кабину мостового крана, следила за каждым движением своей молодой учительницы — девушки с пышными огненными волосами, непослушно выбивающимися из-под зеленой косынки.
Хотя Густонька привыкла к высоте с детства, в горах, но цеховая высота была особенной: внизу сновали паровозы с платформами, двигались завалочные и заправочные машины, у мартенов важно прохаживались сталевары, освещенные пламенем своих печей... А когда готовая сталь выливалась в ковш, стоящий за мартеновской печью, в литейном пролете, — до самого стеклянного небо цеха поднимались тысячи голубоватых искр, вверху разлетались на мелкие взрывающиеся частицы. И тогда возникала несравненная игра огненных красок, которую ни с чем нельзя сравнить, — только с огнями салютов...
Мостовой кран должен был поднимать над головами людей, над паровозами и платформами огромный ковш с растопленным чугуном, поднимать его туда, где он сейчас нужен, плавно переворачивать над висящим желобом, по которому тяжелые огненные струи выливаются в ванну печи.
У Густоньки сначала голова шла кругом. Ей страшно было смотреть вниз, в огненную пасть ковша, висевшего под ней на стальных тросах. Казалось, тросы не выдержат, порвутся, — и тогда десятки тонн полыхающей огнем лавы выльются на головы людей, спокойно работающих внизу, у мартенов.
— Не порвутся! — Смеялась Мария. — Не бойся. Не такие руки их сплетали, чтобы они вдруг порвались...
Как-то в кабину зашла Лиза. Эта девушка пришлась по душе Густоньке еще тогда, в комнате Олеси.
— Ну как? — Спросила она. — Не страшно?..
— Нет, — не совсем уверенно ответила Густонька.
Лиза, пожалуй, поняла, что девушка немного растеряна, ошеломлена. Но если уж сказала «нет», значит, уверена, что преодолеет страх перед необычной для нее техникой. Говорить с ней об этом — значит выражать недоверие к ее «нет», и она почувствует это недоверие.
Лиза постояла рядом с Густонькой, спросила о матери.
— Не захотела ехать со мной... Говорит, я еще сама на ноги не встала. И потом дом... От отца достался. Как же его бросить?
Девушка неловко улыбнулась. Кран катился над мартенами с резким, назойливым звоном. Лиза посмотрела вниз — и встретилась взглядом с Владимиром, что пристально следил за стеклянной кабиной, в которой из конца в конец на тысячетонных железных крыльях летала над цехом его горная песня — Густонька.