На этот раз все было одинаковое и подавалось почти одновременно, — известняк, руда, лом, чугун. Теперь уже нельзя было сваливать вину на стружку. Но почему же Коля Круглов выдал плавку на сорок минут раньше Гордого?.. Этого Георгий Кузьмич понять не мог. Если бы он с Колей играл в футбол или соревновался в плаванье и Коля его победил — это было бы понятно. Он бы тогда пожаловался на свои годы и позавидовал его молодости. Но какое значение имели годы здесь, у мартена, где сталевару не приходится даже шевельнуть пальцем, потому что все делается автоматически?.. Собственно, только пальцами и приходится шевелить. Пальцами и шариками в голове, как выражался Кузьмич. Нажал на кнопку — печь открылась. Нажал на другую — увеличился или уменьшился газ. А ты только смотри, чтобы не перегреть насадки — кирпичные легкие печи — чтобы печь дышала ровно, плавно, чтобы в ее пульсе не было перебоев. Вроде все просто и легко. На самом деле все гораздо сложнее.

Конник только тогда имеет право назвать себя конником, когда слился с конем в единое целое, когда лошадь подчиняется не только его шпоре, его шенкелю, не говоря уже о поводе, а угадывает желания своего всадника, ощущает малейшие повороты его корпуса в седле, когда даже дыхание свое он согласовывает с дыханием всадника. Помнишь, Кузьмич, старую буденовскую науку?..

И сейчас ты остался таким же всадником, только конь у тебя другой. О твоем бывшем буланом только говорилось, что он дышит огнем, а этот действительно им дышит. И ты слился с ним в единое, нераздельное целое, и он угадывает твои малейшие желания, твои мысли, твое настроение, даже твои старческие капризы. Сколько раз ты разговаривал с ним, как с живым существом, изливал ему свои радости и печали? Сколько раз тебе хотелось с нежностью припасть к его стальному телу, и, может быть, ты бы припал, если бы температура его была хоть на тысячу градусов ниже!..

Да что говорить!.. Твой опыт накапливался десятилетиями, начиная от примитивной печи, которая за десять плавок давала меньше стали, чем ты даешь теперь за одну. Все новинки приходили в течение твоей жизни, с твоим участием, ты их первый испытывал и подписывал приговор — жить им, развиваться или умереть еще до своего рождения.

И вот приходит мальчишка с густыми веснушками на носу, с ершиком на голове, становится у соседнего мартена, несколько месяцев украдкой присматривается к тому, что и как ты делаешь, все схватывает даже без объяснений, а потом в один прекрасный день выпускает плавку только на час позже!

Думал ли ты, что через два-три года этот мальчик опередит тебя почти на целый час?.. Откровенно признайся себе, Кузьмич, — не думал.... Такие-то, брат, дела.

Странный характер был у Кузьмича — чем больше портилось настроение, тем больше хотелось есть. Вот и сейчас ему кажется, что он бы целого быка без ножа и вилки съел. Да еще если бы ему рюмочку для аппетита!.. Не зайти ли часом в цеховую столовую? Там, конечно, готовит и подает не Марковна, но не ехать же ему трамваем, нарушив свою старую привычку только потому, что у него испортилось настроение и соответственно этому увеличился аппетит?..

Когда Кузьмич зашел в столовую, обед только начинался.

И официантки, а также заведующий столовой всегда были обижены, что самый уважаемый человек в цехе, известный всей стране, почему-то игнорирует лучшую из цеховых столовых завода. Итак, как только Кузьмич сел за столик, к нему подбежали все три официантки и каждая из них приглашала его пересесть на ее ряд. А через несколько минут легкой походкой подошел сам заведующий, одетый в короткую белую куртку и в белый колпачок, и, по привычке старого официанта, гордящегося своей выучкой, щелкнул у столика каблуками:

— Чего изволите, Георгий Кузьмич?..

Кузьмичу понравилось эта подчеркнутое уважение к его персоне. Он подкрутил свои казацкие усы, кашлянул и после короткой паузы ответил:

— Чего-то перекусить.

— Ясно, — кивнув на ходу головой, сказал заведующий и исчез в буфете. Через минуту он торжественно, как на дипломатическом обеде, поставил на стол перед Кузьмичом бутылку пива, салат из помидоров, настоящую домашнюю колбасу, просто дымящуюся на сковородке, несколько кусочков голландского сыра. Ничто не вызвало в глазах Кузьмича такого уважения к себе, как эта колбаса. Он даже подумал, что она зажарена не хуже, чем это умеет делать Марковна.

Выпив полстакана пива и отдав дань своему несвоевременном аппетиту, Кузьмич заметил, что за соседним столиком спиной к нему сидит тот, кто был причиной такого аппетита, — Коля Круглов со своим новым подручным. Ожидая официантку, они скучали и в десятый раз перечитывали меню.

Ага! Пусть посидят и посмотрят, какая разница в отношении к ним и к Кузьмичу. Собственно, подручный мало интересовал Гордого. Он пока знаменитый только тем, что устроил взрыв в мартене. И на этот мартен Колька Круглов взял его... Куда только смотрит Макар Сидорович? Надо как-то заглянуть к нему и поговорить об этом. Колька, ясное дело, талант в их деле, но нельзя потакать всем его прихотям...

Вот и пусть видит, как уважают Кузьмича. Пусть посидит и почитает меню... Но вдруг Кузьмичу стало стыдно за себя — эх, ты, старый рабочий класс! Откуда это у тебя взялась кулацкая колбасная идеология? Гордишься тем, что все в этой столовой бросились кормить тебя, а о других забыли?.. Есть чем гордиться, нечего сказать!.. Полынь-трава, полынь-трава.

Кузьмич встал, подошел к столу Николая, положил свои жилистые руки ребятам на плечи.

— Идите ко мне, головорезы. А то, вижу, вам не скоро подадут.

Коля смутился, беспокойно заерзал на стуле. Щеки, покрытые замысловатыми узорами из коричневых веснушек, густо покраснели, а рыжие ресницы часто замигали.

— Что вы, что вы, Георгий Кузьмич... Мы же только пришли. И вообще мы не спешим. Не беспокойтесь, пожалуйста.

— Ну, меня принимайте в компанию, — нахмурился Кузьмич, перенося бутылку с пивом и сковородку с колбасой на Колин столик.

Официантки немедленно бросились обслуживать Колю и Владимира. Вскоре весь небольшой стол был заставлен блюдами.

— Ну, что же, голубчики сизые, от пива не отказываетесь? — Обратился Кузьмич к ребятам, наполняя стаканы.

— Как сказать, — уклончиво ответил Коля.

А Владимир был так растерян, что, отложив вилку, тыкал в кольцо колбасы металлической ложкой. В его жизни происходило событие за событием. Подумать только! С ним, как с равным, хочет выпить человек, которого он знал по фотографиям в газете еще до своего отъезда из села!..

— Будем! — Поднял стакан Гордый.

Выпили. Кузьмич вкусно кряхтел, вытирая усы, Коля орудовал ножом и вилкой, а Владимир сидел неподвижно, боясь прикоснуться к еде. Долго они беседовали за столиком. Кузьмича так и подмывало сказать Коле о неуместном выбор подручного, но не случалось удобного случая. Когда же Сокол признался, что ему хочется быть сталеваром, Кузьмич не сдержался, вспыхнул:

— Сталеваром хочешь быть?.. Да?.. А держать дело под контролем не умеешь! Какой же ты сталевар, если сталеварам свинью подложил?.. Ответь мне... И после этого ты берешь его в подручные!.. Эх, ты... Хоть и вместе у министра были, а уши у тебя зеленые, Николай. Как ботва на свекле.

— Георгий Кузьмич! — С нажимом произнося каждый слог, выдавил из себя Круглов. Он даже поднялся со своего стула. Теперь он уже был красный не от смущения, а от гнева. — Вы подсели ко мне, чтобы выпить с нами по стакану пива, или только для того, чтобы оскорблять моего подручного?.. Маша! Сколько с нас?

— Да бог с тобой, милый. Я заказывал.

— Мы вашего пива пить не будем, — мрачно произнес Коля, положив на стол новенький полтинник, даже шелестевший под его пальцами.

А Владимир не знал, как ему держаться.

— Коля, это же правда. Коля... Георгий Кузьмич правду говорят.

— Знаю, что правда. Но не всякая правда за хлебом-солью говорится. Уважай того, с кем рюмку пьешь. Если даже у него не уши, а свекольная ботва на голове.

Кузьмич не ожидал такого поворота разговора. Ему не хотелось ссориться с Кругловым.

— Ну, хорошо, Николай. Не обижайся. С кем этого не бывает?.. Скажешь слово, а затем сам пожалеешь.

Черт его знает, что за молодежь пошла?.. Разве бы он, Гордый, в свои далекие двадцать лет посмел бы так со старым сталеваром разговаривать? Даже если бы оскорбили его, — проглотил бы галушку. А тут, видите ли, столько чести! Как их только воспитывают по тем ремесленным училищам?.. Тем не менее, почему Коля должен промолчать? Только потому, что он, Гордый, старше его? Он сам когда-то говорил этому мальчишке, что по делам, а не по годам человека уважать надо.

Неизвестно, каким чудом домик Гордого сохранился во время войны. Но он отличался от окружающих домов только тем, что был покрыт не шифером, а этернитом. Зато сад у Гордого был такой, что ему завидовали все соседи. Чего здесь только не было! И райские яблоки, и огромные груши-бергамот, что во время своей полной зрелости кажутся выкованными из осколков солнца, и крупный, как прозрачные стеклянные бусы, черноморский виноград с узорчатыми листьями, опушенными снизу серебристой подкладкой. А между деревьями росли розовые и красные розы, которые, благодаря особому попечению Прасковьи Марковны, играли не только декоративную роль. В доме Гордого не признавали никакого другого чая, кроме собственного розового. А что уж говорить о редком варенье, которое умела готовить Марковна из своих роз! Обойди полмира, и тебе все равно не придется отведать такого ароматного, такого вкусного варенья.

В самом доме стояла мебель трех разных поколений. В углу щеголял своими столетними цветами на зеленых боках окованный обручевым железом сундук, полученный Марковной в наследство еще от покойной бабушки. Уже и Марковна постарела, а сундук до сих пор напоминал пышную женщину, вырядившуюся в праздничную плахту и новую корсетку.

А в другом углу стоял новый шкаф с зеркальными дверцами, который можно увидеть сейчас почти в каждом доме. У шкафа на отдельном столике сверкает своей полировкой рижский радиоприемник. На стенах было развешано множество фотографий близких и дальних родственников семьи Гордого. А возле окна, на самом почетном месте стояла святыня этого дома — шахматный столик.

Когда Георгий Кузьмич зашел во двор, Марковна с Лидой пропалывали грядки. Настроение у них было, видно, не очень веселое, потому что они почти не разговаривали между собой.

— Ты бы к Валентине заглянул, — сказала Марковна, заметив во дворе Кузьмича. Лида тоже подняла глаза, и Кузьмич обратил внимание на то, что они красные от недавних слез.

— А что с ней? — Тревожно спросил Гордый.

— Заболела.

— Увидела фотографию в журнале. Виктор Сотник, оказывается, живой, только...

Лида не закончила фразу и склонилась над грядкой.

— Виктор Сотник? — Растерянно процедил сквозь зубы Кузьмич. — Как же это может быть?.. Не понимаю.

— И понимать нечего. Закрутила какая-то голову. Вот он и забыл обо всем на свете, — сказала Марковна.

— Где же он?..

— На Магнитке, — ответила Лида, поправляя волосы, падавшие ей на глаза, когда она наклонялась над грядкой.

— Да у него же сынок есть. А он даже не приехал на него взглянуть.

— Об Олеге он, видимо, не знает. Они же только девять дней прожили вместе. А может, и знает, но... Разве не бывает такого? — Не поворачивая головы к мужу, говорила Марковна и еще яростнее набрасывалась на мелкую лебеду между кустиками лука. — Мы только что от нее. И на работу сегодня не выходила. Голова горит. Не ест ничего...

Марковне жалко было не только Валентину, но и Федора. Он, бедный, не знает, как и ходить возле нее. Другой, может, рассердился бы, что она так близко к сердцу принимает. А о только вздыхает и молчит. А когда она хотела порвать фотографию Виктора, что над Олеговой кроватью висит, так он помешал ей. Взял и спрятал среди своих книг. Говорит, что фотография ни в чем не виновата. Они с Лидой в доме убрали, еды наварили. Как только управились, Валентина попросила, чтобы ее одну оставили, — ей самой легче.

Гордый больше ни о чем не расспрашивал. Он вошел в дом, снял рабочую куртку, повесил в сенях на деревянном колышке. Затем переоделся в чистую рубашку и ушел со двора.

Валентина лежала одна. За окнами между тополиными листьями послышался шум неожиданного дождя. Где-то далеко загрохотал гром. В открытые окна пахнуло свежей, влажной прохладой, острым и сладковатым запахом озона, неведомо по каким причинам напомнившем Валентине запах березового сока. Дышать стало легче, острая боль, сверлившая ей виски, постепенно начала отступать. Жестокая обида на человека, которому она глубоко верила, к которому были обращены ее мысли и чувства в лучшие годы молодости, изменилась устойчивой, хорошо осознанной ненавистью. Можно ли нещаднее, бездушнее обокрасть человека, чем он обобрал ее? Наверное, нет, потому что нет ничего ценнее духовной энергии. Ничем и никто не измерит, сколько душевных сил было потрачено за последние десять лет на воспоминания и думы, на бесполезные ожидания и надежды, жившие в сердце, несмотря на сообщения о его смерти.

Ничего, она сейчас не та Валюша Гордая, какой была тогда, когда получила это сообщение. Ее ни на минуту не покинет сознание.

Нет, этого с ней теперь не случится. Ей уже лучше. Она завтра же выйдет на работу и будет работать вне всяких норм, чтобы скорее зарубцевалась жгучая рана. Интересно, как сегодня без нее справилась Лида? Она забыла об этом спросить. Впрочем, не стоит и спрашивать. Она могла полагаться на Лиду.

В комнату вошел Кузьмич. Ничего не говоря, сел возле кровати. Валентина собралась с силами, чтобы приветливой улыбкой успокоить старика. Но улыбка у нее почему-то получилась не столько приветливая, сколько виноватая.

— Что ж, дочка... Своей совести ему не вставишь, — спокойно сказал Гордый. Он сразу понял, как трудно Валентине, но показывать, что ему тоже нелегко, не хотел, потому что это могло только подлить масла в огонь. — Надо, чтобы Федор усыновил Олега. Правда, если родной отец жив, то для суда потребуется его письменное согласие. Таков закон. А делать вид, что нам о Викторе ничего не известно, — это как-то нечестно... И не хочется, чтобы у парня травма оставалась.

Валентина подняла голову. Волосы ее рассыпались по кружевной подушке. На бледном лице под глазами отчетливее, чем обычно, вырисовывались глубокие тени.

— Это сейчас не имеет значения, папа. Парень все равно будет помнить, что он носил другую фамилию. Ему теперь нельзя объяснить, почему не стоит вспоминать папу Виктора. Я предполагаю, что он скоро вернется из лагеря и сразу же спросит: «Кто снял фотографию папы Виктора?..» Что я ему скажу? Слишком много я вложила ему любви к этому... отцу.

Гордый провел узловатыми пальцами по своим негустым русым волосам, в которых не было даже признаков седины.

— А как же быть? Как же ему сказать?

— Пока ничего не надо говорить. Вырастет, поумнеет, тогда скажу.

— Может, и так.

Наступила тишина. Но и Валентина, и Кузьмич понимали, что они думают об одном и том же. Кузьмич встал, подошел к окну.

— Зачем сквозняк устроила?.. Ко всему еще и простудиться хочешь? Я закрою одно окно.

— Не надо. После дождя так легко дышать.

В это время в комнату зашли Солод и Лида. Лида была одета в голубой, полупрозрачный плащ-дождевик и поэтому казалась какой-то светлой, прозрачной, легкой, как утренняя тучка.

Валентина посмотрела на нее — и глаза ее невольно улыбнулись. Лидой сейчас нельзя было не залюбоваться. Валентина частенько завидовала изящной красоте Лидиного лица. Себя она считала некрасивой, всегда преувеличивая некоторые незначительные недостатки, что на самом деле в женщине ее типа не были недостатками. Округлое лицо, бесцветные брови, курносый нос, — все это оживало, светилось настоящей, искренней, душевной красотой, как только Валентина улыбалась, спорила, думала. Валентина видела себя в зеркале только тогда, когда никакой другой мысли у нее не было, кроме мысли о том, что надо быстренько собраться, или еще мысли о том, что она — некрасивая. А такие мысли не делают лицо вдохновенным, не добавляют ему красоты.

Если бы Валентина знала, что только люди с красотой холодной статуи, в лице которой скульптор не сумел передать духовную жизнь, видят себя в зеркале такими, какие они есть, а все остальные люди видят себя в невыгодные для себя минуты, когда внешность их обманывает, потому что не передает их душевной работы, она бы, наверное, была о себе другого мнения.

Что касается Лиды, то она была честной, в меру разумной, скромной женщиной, и значительно меньше раздумывала над жизнью, над собственными поступками, над окружающей действительностью, чем Валентина. Лиду нельзя было назвать ограниченной, как и ее красоту нельзя назвать холодной. Но Лидино лицо в значительно меньшей степени выражало ее духовную жизнь. Поэтому зря Валентина завидовала Лиде. Зря ей в этот момент пришла в голову обидная мысль о том, что если бы она была такой красивой, как подруга, то, наверное, Виктор и не подумал бы ей изменить.

Гордый, понимая, что он не способен сказать дочери ничего утешительного, посидел еще немного, попрощался и вышел, пообещав зайти завтра утром перед работой. Солод и Лида сидели у постели Валентины, не зная, о чем сейчас уместно, а о чем неуместно говорить. Того, что произошло, в разговоре обойти никак нельзя было. Это бы напоминало детскую игру в прятки, когда у того, кому завязывают глаза, остается щель и он всех видит, но вынужден определенное время скрывать это, чтобы не выдать себя преждевременно.

— Что же, Валентина Георгиевна, — начал Солод, — вы женщина сильная. Утешать вас нет необходимости. Я думаю, у вас нет особых причин, чтобы так остро переживать. Этот негодяй того не стоит. Он не стоит ни одной вашей слезы.

— Правда, правда, — поддержала Лида. — Забудь его, Валя. Иван правильно говорит. Он не стоит ни одной твоей слезы. Он не достоин твоей любви. Правда, Валя. Если он смог оттолкнуть такую ​​чистую, благородную душу...

Валентина улыбнулась. На этот раз ее улыбка была почти веселой.

— Но я вижу по твоим глазам, что ты сегодня плакала.

— Ну было немного. Если бы с тобой такое случилось, ты бы тоже, наверное, плакала. Лучше уж похоронить.

Дождь, который было совсем утих, полил с новой силой.

За окнами под его тяжелыми каплями монотонно шелестели листья тополей и дикого винограда. С крыши журчала вода. Где-то рядом, почти одновременно с молнией, ударил гром. Было слышно, как по глубоким лужам плескались колесами грузовые машины. На улице стемнело как-то внезапно, но никому не хотелось зажигать свет. Казалось, что как только вспыхнет свет, вместе с ним в сердце Валентины с новой силой оживут те боли, что постепенно начали угасать.

Что же касается Солода, то ему после Лидиных слов не хотелось зажигать свет, чтобы ни Лида, ни Валентина не могли заглянуть в его глаза, в его лицо. Правда, он не боялся их взгляда. Он в совершенстве владеет своим лицом. Но в таких случаях надо обязательно напрягать внимание, следить за собой. А ему хотелось отдохнуть, сосредоточиться, подумать. О чем он думал сейчас?.. О Лиде, которую так нагло обманывает, или, может, о Вере, которая так легко ему досталась, или о том, что сегодня в мартеновском цехе плохо работал душ и не все рабочие успели помыться после смены?..

Наверное, все эти вопросы его волновали одинаково мало.