Тихая, дремала в глубоких снегах тайга. Объятые непробудным сном, стыли в серебряных доспехах кедры. Вдруг откуда-то с самой макушки посыпался снежок, перепрыгнула с ветки на ветку белка. Дед Митяй вскинул берданку, прицелился — ствол поплыл в воздухе, замер на мгновенье и — вздрогнул от выстрела. Подобрав зверька, охотник отряхнул с него снег, приторочил к поясу — там болталась еще парочка пушистых тушек.

Тайга близко подступала к деревушке, будто стерегла ее. Уютно дымили добротные, из вековых стволов, по-сибирски просторные избы, сверкали инеем огромные, красиво уложенные поленницы дров, в воздухе пахло свежим хлебом и печеной картошкой.

Подойдя к своему дому, еще более добротному, чем другие избы, с резными воротами и весело раскрашенными ставнями, с петухом на коньке, дед Митяй скинул у крыльца лыжи, постучал одной о другую. Он удовлетворенно оглядел подворье, устало потянулся, ступил было на первую ступеньку, но тут словно из-под земли вырос постреленок в непомерно большом, мохнатом малахае и звонким, пронзительным голосом крикнул:

— Дедусь, вас председатель кликал.

— С чего бы это? — недовольно обернулся дед.

— Не знаю. Сказывал, скоро надо. Я уж третий раз за вами.

— Ниче, обождет. Обогреюсь вот и зайду.

В серой тусклоте колхозной конторы Кланька Фофанова, секретарша, цвела заморским, немыслимой пестроты чудо-цветком. От ее пронзительно зеленой кофты, от размалеванных, будто калина переспелая, губ, от высоко взбитой ярко-рыжей копны у деда в глазах зарябило. Сердито крякнув, он шагнул к председателю, однорукому мужику в застиранной гимнастерке:

— Вызывал, что ля?

— Не вызывал, деда, не вызывал. — При своей добродушной внешности однорукий мнил себя хитрованом. — В гости просил — это верно. Проходи, садись.

Дед снисходительно покосился на него:

— Без меня гостеватели найдутся. Сказывай, че надо-то.

— Обижаешь, дед. Власть к тебе всей душой, а ты…

— Власть? — усмехнулся дед. — Ты вот че, Тимоня, раз уж на власть вышел, пользуйся иногда. Кому надо, укорот делай, — он зыркнул в сторону Кланьки, — у кого, к примеру, память дырявая, да совесть легкая…

— Вы на кого это здесь намекаете? — взвилась Кланька.

— Чего намекать? — прищурился дед. — Намекать неча. Говорю, как есть. Мужик твой счас, может, кровью умывается, а ты… Тьфу! Как павлина размалеванная, выставляешься перед каждым.

— Вы… Да вы… — задохнулась от возмущения Кланька и, отвернувшись, чтобы не показать зардевшихся щек, выскочила из комнаты.

— Ну, дед, у тебя критика — что кувалда, — растерянно усмехнулся председатель. — Баба на радостях, а ты… Мужик у нее объявился. Думала погиб, а он, оказывается, раненый, в Свердловске.

Митяй по-детски шмыгнул носом, заминая неловкость, с преувеличенным нетерпением спросил:

— Сказывай, че надо. Недосуг мне лясы точить.

— Понимаешь, дед… — Митрий Акимыч — такое дело. Налаживают к нам ссыльных, аж четыре семейства.

— Чего, чего? — мотнул бородой дед. — Каких ссыльных? Каторжных, што ль?

— Да каких каторжных? — с досадой махнул рукой председатель. — При Советской-то власти. Сказано — ссыльные. Ну, которые там, при немцах не особо так провинились, а все же… Тех, которые шибко-то виноваты, сам понимаешь… А энтих, которые не шибко, ну, сюда, значит, в сибирскую нашу сторонушку — вроде как для перевоспитания.

— Ну и пущай воспитываются, пожал плечами дед. — Мне-то какое дело?

— Вишь, деда… Стало быть, Митрий Акимыч, просьба от общества. Изба у тебя пятистенок, вас со старухой двое… Возьми постоялицу. На время, конечно, там что-то придумаем.

— Та-ак… с язвительной покорностью протянул дед. — Острог, значит, у меня соорудить ладишься? Давай, Тимоня, командуй, ты же власть.

— Да ты што, дед а? Митрий Акимыч… — засуетился председатель. — Зачем напраслину возводишь? Какой острог? Баба с дитенком, только и делов-то.

— Давай-давай, — не унимался дед. Оказывай почет на старости лет. Все одно заступиться некому — сыны на фронте.

— Сказано же — баба…

— А можа она атаманша? Али заразная. Али того хуже — возьмет да избу спалит. За што же мне, красному партизану, от советской власти такое уважение? Чем же это я провинился перед ею?

— Ну, и шут с тобой, — рассердился однорукий. — К нему, как к человеку, а он… Потому и прошу, што партизан бывший. Сознательный мол. А ты — вона как. К кому поселять-то? К Ваньке Шухину? Вот уж было бы — в одно кодло. Энтот воспитает…

Дед притих, призадумался.

— Когда прибывают-то? — спросил он.

— Завтра.

Митрий Акимыч повздыхал, покряхтел. Наконец, не выдержал:

— А нельзя, Тимоня, штоб… не бандитку? Можа, кого другого? Ты же знаешь мою старуху.

— Да какая бандитка? — так же неуверенно возразил председатель. — Баба — она и есть баба. — И вдруг весело, беззлобно расхохотался: — А ты, гляжу, ишо не промах — боишься старуху.

В доме Костыревых новость вызвала переполох.

— Ты че, пень трухлявый? Вовсе ополоумел? — стучала сухоньким кулачком по столу бабка Анисья.

— Да уймись ты, старая, уймись, — слабо оборонялся дед.

— Я вот те уймусь. Других-то дураков, небось, не нашлось… Бандитов — на постой.

— Каких бандитов? Рыпры… рыпрысирные…

— Ты меня словами не задуряй. Рыпрысирные. Не пущу и весь сказ. Стану вот тут на пороге с ухватом… Все одно помирать.

— С кем воевать-то собралась, старая? — усмехнулся дед. — Женщина с дитенком, одинокая.

— Одинокая? — пуще того взвилась бабка. Ах ты, кобелина старый… Стало быть, одинокую себе подобрал?

— Цыть! — гаркнул вдруг дед. — У печки перегрелася? Остынь.

Бабка сразу притихла, пригорюнилась:

— Так ведь боязно, Митяюшка. А ну как порежет, али еще чего?

— Ниче, — приласкал ее дед. — Живы будем — не помрем. Войне скоро конец — сыны вернутся.

— Во-во, а ты Федюшкину комнату энтой…

— Ниче, старая, вернулись бы…

По улице села медленно тянулись четверо саней, нагруженных узлами и чемоданами. Среди поклажи сидели дети разного возраста, замотанные от мороза — кто шарфом, кто платком. Вслед за санями брели женщины. Возглавлял шествие однорукий председатель, провожаемый неодобрительными взглядами односельчан — небольшими группками они стояли по обе стороны улицы. Шедшая от колодца баба с ведрами на коромысле не уступила дороги, демонстративно пошла через улицу, чуть не задев председателя ведром — мол, знай наших. .

Через полузамерзшие окна избы смотрели дед с бабкой на приближающиеся сани. Старуха отступила на шаг и, приложив руки к груди, тихо спросила:

— Неужто в Федюшкину комнату?

Дед не ответил, вздохнул. Старуха зашла в боковушку. Там стояли опрятно заправленная кровать, небольшой стол, два стула. На стене, рядом с книжной полкой, висели две фотокарточки в рамочках — сыновья. Один в офицерской форме, серьезный. Другой — в солдатской ушанке, смеющийся, веселый. Старуха, приподнявшись на цыпочках, стала снимать со стены портреты.

На пороге, весь окутанный паром, появился председатель.

— Здорово, хозяева. Вот принимайте, — глухо сказал он и отошел в сторону.

За ним стояла женщина, замотанная поверх пальто платком. Она неуклюже переступала замерзшими ногами в фетровых ботиках, уже давно потерявших свой первоначальный цвет. Дед со смешанным чувством жалости и неприязни взглянул на нее, на стоявшего рядом мальчишку. У того из-под намотанного поверх шапки платка лишь блестели глазенки.

— Здравствуйте, — разматывая платок, с заметным акцентом сказала Марта.

— Здравствуйте, — сдержанно ответил дед.

Председатель просительно стрельнул глазами сначала на него, потом на вышедшую из соседней комнаты с портретами сыновей старуху, поспешно сказал:

— Ладно, вы тут разбирайтесь, а мне еще других устраивать надо. — Помолчал и добавил, ни к кому собственно не обращаясь: — А насчет работы, и, стало быть, провианту… завтра определим.

Когда дверь за ним захлопнулась, в комнате повисла напряженная тишина. Первым ее нарушил хозяин дома:

— Там, значит, обретаться будете, — показал он на открытую дверь боковушки.

— Можно туда зайти? — неуверенно, с трудом подбирая русские слова, спросила Марта.

— Ваша, говорю, комната, — хмуро повторил дед.

Марта взяла чемодан, обернулась к сыну:

— Эдгар, помоги-ка… — по-латышски сказала она.

Но мальчик не слышал. Он смотрел совсем в другую сторону — туда, где на столе, в тарелке, прикрытой домотканой салфеткой, виднелась краюха ржаного хлеба. Темно-золотистая корочка гипнотизировала ребенка.

— Эдгар! — резко повторила Марта. Ее лицо покрылось красными пятнами.

Мальчик словно проснулся, сглотнул слюну и поспешно подхватил стоявший у ног узелок. Дед видел все — и голодный взгляд ребенка, и растерянность матери, и тяжелую кладь в их руках, но хоть и качнулся невольно — все же не двинулся с места.

Над деревней сгущались сумерки. В избах зажигалка редкие огоньки. Снаружи оконце боковушки выглядело маленьким светлым квадратиком — и посреди этого светлого квадратика темнел неровный кружочек. Это Эдгар своим дыханием отогрел стекло и с недетской серьезностью разглядывал незнакомую улицу, огромные кедры в белоснежных шапках, бесконечные сугробы снега. Наконец, он обернулся к матери:

— Мама, а ты заметила, — задумчиво спросил он, — хлеб у них какой-то странный.

Марта — она разбирала вещи — опустила голову, делая вид, что не расслышала. Переспросила:

— Что?

— Коричневый такой, и пахнет вкусно.

— Поздно уже, ложись спать.

— Мама, я кушать хочу, — насупился мальчишка.

Марта опустила голову, виновато сказала:

— Нету у нас, маленький, ничего. Ложись, спи.

Старик со старухой в это время сидели в горнице за столом, занимались каждый своим делом — дед подшивал валенки, хозяйка вязала носки. Оба изредка поглядывали на дверь, за которой слышалась негромкая возня, незнакомая речь. Наконец, бабка не выдержала и спросила шепотом:

— Вроде не по-нашему бают. Немцы, што ля?

— Латышцы они какие-то — поняла?

— Ох, господи-спаси, — перекрестилась старуха. — Где же, Митяюшка, земля ихняя, в Германии, аль в России?

— Этта, значит, — умственно наморщился дед, ежели от Москвы податься… — и махнул безнадежно рукой. — Долго объяснять, старая, все одно не поймешь.

— Митяюшка, а за што ее в такую даль? Баба-то с виду, вроде, смирная.

— Этта, значит… — снова многозначительно начал дед, но неожиданно озлился. — Не твоего ума, старуха, это дело секретное.

— Господи, упаси, пресвятая богородица, — снова перекрестилась старуха, хотела еще о чем-то спросить, но не успела — распахнулась входная дверь, на пороге стояла женщина, та, что переходила дорогу с коромыслом, когда везли ссыльных.

Бабка обернулась и едва не выронила от удивления носок — Катерина была в валенках, в тулупе, за подол которого цеплялся сынишка, шестилетний Федька, и в розовом, ангорского пуха, капоре, еще не утратившем остатков европейского лоска и элегантности.

— Здравствуйте-бывайте, — пропела Катерина медовым голосом, пытливо оглядывая стариков — какова будет реакция на ее обнову?

— Че это у тебя на башке? — изумленно спросил дед. — Не с чучела сняла?

— Че вы понимаете, Дмитрий Акимыч, — обиженно повела плечами Катерина. — Европа. Постоялица подарила. — И понизила голос: — А ваша-то как? Неужели ничем хозяев не задобрила? Небось, не все порастрясла дорогой?

Бабка нахмурила брови:

— Ты, Катерина, так зашла али по делу?

Но гостья то ли не захотела услышать в бабкином голосе неприветливой строгости, то ли действительно была сильно возбуждена — подошла к зеркалу, поправила капор, пренебрежительно бросила через плечо:

— Так захаживать мне времени нету. Передайте своей постоялице: ее в мою бригаду зачислили. Так что завтра ровно в шесть возле конюшни, иначе пешком будет искать нас в тайге. Пошли, Федор Николаевич. — И, подхватив за руку сынишку, выплыла из избы.

— Совсем ошалела баба, — вздохнула ей вслед старуха.

Она направилась было к боковушке, чтобы передать квартирантке сказанное Катериной, но вмешался дед:

— Погоди, старуха. — Подумал немного, тихо добавил: — Накормить людей надо.

Бабка постояла, подошла к печи, вынула небольшой чугунок с картошкой, поставила на стол.

— Давай, давай, — подхлестнул дед.

Хозяйка вышла в сенцы, вернулась с миской соленых грибов и кринкой молока. Неуверенно подошла к двери в боковушку, постучала:

— Мальца накорми, — сказала она выглянувшей Марте.

Та от неожиданности смутилась, часто-часто заморгала.

— Мальца, говорю, накорми, — уже чуть приветливее повторила старуха. Бригадирша твоя приходила. Тебе завтра с утра на работу.

Марта постепенно приходила в себя.

— Извините, пожалуйста, — смущенно заговорила она. — Нам много не надо. Денег у нас пока нет, но если хотите… что-нибудь из вещей. Или в долг… Как вам лучше.

Дед Митяй поднялся, хмуро уставился на нее. Под его насупленным взглядом Марта совсем смешалась, торопливо заверила:

— Вы не сомневайтесь, мы за все уплатим.

— Это кто ж тебе про нас такое наплел? Што мы куски считаем, — сиплым от обиды голосом заговорил дед. — Тебя к людям привели али в берлогу к косолапому?

— Так ведь я… Я не хотела вас обидеть. Мы понимаем…

— А понимаешь, так и нечего… Собирай на стол, старая, а ты зови своего мальца, — приказал дед. — Ты, девка, вот чего… че там у тебя — я не знаю и знать не хочу. Че было — там осталося. Пришла в избу — живи. Нету разносолов — не гневайся, а че есть — все обчее. Поняла?

— Поняла. — У нее по щекам покатились слезы.

За столом Марте все же было неловко за своего изголодавшегося мальчишку — он жадно шарил глазенками по сторонам, намеревался протянуть ручонку то к одной тарелке, то к другой. Но мать что-то говорила ему коротко по-латышски, и он вежливо отдергивал руку, однако тут же, к огорчению Марты, забывался и тянулся снова.

— Как пацанчика твоего кличут? — сглаживая неловкость, спросил дед Митяй.

— Эдгар.

— Эдик, значит?

— Можно и так. Вы уж извините, проголодался он в дороге.

— А ты, девка, не извиняйся. Кушает — и слава богу. И вообче — хватит лоб в поклонах расшибать. Не любят у нас энтого.

Эдгар, наконец, наелся, встал и тихо сказал:

— Палдиес.

— Чего? — не понял старик.

— Спасибо, говорит, — объяснила Марта. — По-латышски это.

Вишь, какой смышленый, — удивилась старуха. Такой крохотный, а уже по энтому… по-латышскому балакает. — Она ласково погладила мальчика по голове, неожиданно сказала: — И у нас двое сыночков. Воюют.

Марта что-то припомнила, вскочила и бросилась к себе в комнату — тут же вернулась и протянула старухе яркие шерстяные рукавички с национальным узором:

— Возьмите на память. Это наши, из Латвии.

Но старуха вдруг поджала губы и не очень деликатно отодвинула подарок:

— Не надо. У нас свои есть.

Взметнув облако снега, упала вековая сосна. В тайге на делянке работали лесорубы — женщины да подростки. Марта в валенках, в ватных брюках и в ватной телогрейке, почти неузнаваемая в непривычной одежде — неумело тюкала топором, обрубала сучья. Даже эта, наименее тяжелая на участке работа, трудно давалась ей. Дерево щетинилось корягами ветвей, кололось хвоей, топор беспомощно отскакивал от звонкого пружинистого ствола.

— С тобой заработаешь… на чай без сахару, — хмуро бросила Катерина, молодая плечистая бригадирша, одним махом отсекая толстую ветку.

— Слышь! — крикнула другая, краснощекая, миловидная. — Ты раньше-то где работала?

Марта, не отвечая, еще старательнее застучала топором.

— Понятно, — подмигнула Катерина. — У фрицев ей слаще жилось. Другие на нее горбатились. Ладно, девки, перекур.

Катерина воткнула топор в пень и пошла к костру. За ней из леса вышла вся бригада. Расселись у огня, разложили на широком пне у кого что было. Стали закусывать. Только Марта осталась у сосны, упрямо продолжая обрубать неподатливые сучья.

— Обиделась, — откусывая хлеб, кивнула в ее сторону Катерина. — Характер показывает.

— Позвать, что ли? — неуверенно спросила ее розовощекая подруга.

— Еще чего! Пусть помахает топориком, подстилка немецкая.

— Какая ты, Катерина, все же… — укорила подруга. — Не баба, что ли сердца в тебе нету.

— Бабой я буду, когда мужик мой с фронта вернется, — хмуро ответила Катерина, сворачивая махорочную цыгарку. Взяла из костра тлеющую головешку, морщась от жара, прикурила и добавила еле слышно: — Если вообще вернется.

Из-за деревьев выехали сани, запряженные тощей лошадью, которую вела Майга — одна из ссыльных, тоже латышка. Катерина с подругами начали накатывать в сани срубленный ствол, закреплять его тросами. Майга подошла к Марте, продолжавшей обрубать сучья:

— Ну как, освоилась? — пытаясь ободрить, улыбнулась она.

— Стараюсь… Только руки вот… — Марта стерла пот с лица.

— А ты из кожи не лезь, прилаживайся, — понизив голос, Майга кивнула на бригадиршу. — Какая она ни стерва, а подход и к ней найти можно. Знаешь, с волками жить — по-волчьи выть.

И пошла к саням, на которых женщины закрепляли бревно. А Марта снова принялась стучать топором.

С ледяной горки с криками катались на санях деревенские ребятишки. Наверху, держа веревку самодельных салазок, стоял мальчуган в буденовке с красной звездой. Из-под шлема торчал только кончик носа, и трудно было узнать в нем Эдгара. Но чувствовалось, что буденовкой он очень гордился — важно выпрямившись, даже забыв о санях, беспрерывно поправлял ее на голове.

— Чего стоишь? — насмешливо сказал ему Федька — сын бригадирши. Он поправил меховой треух и неожиданно предложил: — Давай шапками меняться, моя теплей.

— Нет, — солидно ответил Эдгар — он уже довольно сносно говорил по-русски, — мне дедушка подарил.

— Врешь, нет у тебя никакого дедушки.

— А вот и есть, — возмутился Эдгар. — Он дома, печку топит. Вон дым идет, видишь?

— Какой он тебе дедушка? — наступал чернявый. — Тебя с мамкой сюда привезли. Я все знаю — ты фашист. И тебе буденовку носить нельзя.

Он бросился на Эдгара, пытаясь сорвать с него шлем.

— Ты сам фашист, — крикнул Эдгар, отталкивая обидчика. — Мой папа на фронте воюет.

Вспыхнула жестокая мальчишечья драка. В свалке не видно было, кто наверху, кто внизу. Только все время мелькала рука Эдгара, крепко сжимавшая шлем с краской звездочкой. Наконец, Федька вырвался и, помахивая добычей, поддразнивая противника, пустился наутек с горки. Эдгар бросился за ним вдогонку, но споткнулся, упал, поднялся, размазывая по щекам слезы и грязный снег.

Марта в это время сидела в гостях у Майги — в ее маленьком закутке, отделенном ситцевой занавеской. Там стоял топчан, покрытый сшитым из лоскутков одеялом, два табурета и столик. На стене громко тикали ходики. Марте было видно, как за занавеской по горнице, гремя посудой, ходила Катерина. Доносился ее сердитый голос:

— Щей он не хочет. Видали буржуя? Тебе, может, мармаладу подать?

Федька только шмыгал носом в ответ.

— Я пойду, неуверенно сказала Марта — она хорошо понимала, что там, за занавеской говорят для нее.

— Сиди, — остановила Майга. — Погавкает и перестанет. Еще чаю вместе выпьем. Тебе все равно надо с ней как-то сблизиться. — И понизив голос, зашептала: — Ты одно пойми — нам продержаться надо. Выжить здесь. Во что бы то ни стало. Так что свою гордость попридержи.

Марта хотела возразить, но в это время хлопнула входная дверь и тут же раздался взволнованный голос бабки Анисьи:

— Катерина, наша у вас?

— Какая ваша? — насмешливо отозвалась та.

— Ну, Марта…

— И давно она стала вашей?

— Ладно тебе, Катерина, потом…

Что-то и в голосе, и в лице гостьи было такое, что Катерина смилостивилась:

— Там. Шепчутся.

Старуха бросилась к занавеске, отдернула ее и, слегка заикаясь от волнения, проговорила:

— Эдик запропал, Марточка. Нигде найти не можем.

Марта побледнела, вскочила с табуретки. Бабка Анисья виновато добавила:

— Давеча на санках катался. Вот с энтим… — бабка показала на притихшего Федьку. — И будто сквозь землю…

Катерина перестала греметь посудой, подозрительно взглянула на притихшего сына.

— Где он? — голосом, не предвещающим ничего хорошего, спросила она.

Федька на всякий случай скривил отчаянную рожу, шмыгнул носом и опасливо покосился на дверь — путь к отступлению был отрезан.

— Ну? — грозно повторила Катерина.

— Он в тайгу подался. — И, спустив голову, едва внятно пробубнил: — Я ему честно предлагал шапками меняться, а он не захотел.

Федька вытащил из-под себя буденовку, виновато положил на стол. Все невольно обернулись к заледенелому окну, за которым разыгрывалась пурга.

Эдгар, увязая в глубоком снегу, брел по тайге. Он давно потерял ориентировку и теперь, подгоняемый холодом и страхом, шел наугад, куда попало. Стоять и слушать нарастающий вой метели, наблюдать, как сгущаются зловещие сумерки, было еще страшнее. С непокрытой головой, закоченевший и всклокоченный, он еле передвигал ногами.

— Мама, — почти беззвучно звал он. — Мама…

Тайга молчала. Только завывала сатанинским голосом метель да потрескивал сучьями, набирая силу, мороз. Сумерки становились все гуще и гуще. Споткнувшись, мальчик привалился к стволу огромной сосны и обессиленно закрыл глаза, а вокруг него стал вырастать белый холмик.

Марта шла, не разбирая дороги, продираясь сквозь кусты и валежник.

— Эдгар! — хрипло кричала она. — Эдга-ар!

В темноте маячили фонари.

— Эдик! — звал дед. — Ау-у-у!

Где-то рядом продиралась сквозь метель Майга, тоже кричала, звала. Мальчика искали всей деревней. Марта теряла силы, падала, поднималась и все кричала:

— Эдгар!

И вдруг, пораженная, остановилась: навстречу из-за деревьев вышла Катерина, держа на руках мальчика. Она шла простоволосая, с развевающимися на ветру заснеженными волосами. А безжизненно обвисший на руках ребенок был замотан ее платком.

— Держи, мама…

Эдгар спал с компрессом на голове. Лампа, прикрытая темной тканью, скупо освещала комнату. Марта нагнулась, осторожно поправила повязку. Услышала скрип отворяющейся двери, оглянулась — на пороге стояла раскрасневшаяся Майга. В руках она держала бутылку, заткнутую тряпицей.

— Самогон… У Ваньки Шухина по дешевке выпросила.

Марта вопросительно посмотрела на нее.

— Когда проснется, — кивнула Майга на спящего мальчика, скидывая ватник, — натрем как следует. Сразу жар спадет. — Поискав глазами кружку, плеснула в нее самогону. А пока мы с тобой сами полечимся. — И протянула кружку Марте.

Марта безотчетно хлебнула глоток, скривилась и с отвращением вернула кружку. Майга с явным удовольствием допила остаток, взяла со стола картофелину, посыпала солью.

— Что это? — она подозрительно заглянула в кастрюлю с каким-то варевом.

— Кедровый настой. Бабушка сварила.

Гримаса брезгливости пробежала по лицу Майги.

— Ты бы поосторожнее с этими дикарями, — сказала она. — Стравят и не охнут.

— Ну, зачем ты? Они так переживали, так заботятся… Как о родном внуке пекутся. Просто неловко…

— Неловко? — переспросила захмелевшая Майга и, хлебнув еще глоток, сказала уже с вызовам: — Перед кем? Перед этими? Ты что, сама к ним напросилась? Что ты о них знаешь? А я на них насмотрелась…

— Где? — не поняла Марта.

— Неважно… — неопределенно махнула рукой Майга, и, прищурившись, проговорила, словно выплюнула: — Фанатики… Дикари… Ненавижу. — Скрипнув зубами, она судорожно сжала в руке железную кружку.

Заворочался во сне Эдгар, застонал, причмокивая губами. Майга расплылась в умильной улыбке, подсела к ребенку на постель, хотела погладить:

— У-у, ты мой сладенький…

— Разбудишь, — холодно отстранила землячку Марта. Посмотрела ей прямо в лицо, тихо сказала: — И вообще… шла бы ты отсюда.

Та удивленно вскинула брови, поднялась:

— Что так? — в глазах была холодная трезвая злоба — словно и не пила она вовсе.

— Да так, — не дрогнула Марта. — Каждый раз после тебя мне хочется в баню… Помыться.

Майга тяжело задышала, отступила на шаг, взяла ватник:

— Ладно, с угрозой произнесла она. — Я уйду. Но смотри — они тебя умоют.

И бросилась вон из комнаты, с грохотом захлопнув за собой дверь.

— Мама, ты куда? — испуганно вскинулся Эдгар.

— Спи, спи, сынок, я здесь. — Марта наклонилась и поцеловала сына в щеку. — Попить не хочешь?

Эдгар положил свою щеку на ее ладонь, потом отодвинулся, провел пальцем.

— А почему она у тебя царапается?

— Это мозоли, сынок.

— Больно?

— Нет, сынок, уже не больно.

Мальчик порывисто поднялся, обвил ее шею своими ручонками.

Так они и сидели вдвоем, тесно прижавшись друг к другу, а за окном все мела и мела метель.

Девятое мая деревня встречала шумно, по-сибирски раздольно. Из репродуктора, укрепленного на столбе возле колхозной конторы, по всему селу разносился бодрый военный марш. В раскрытые окна врывались песни — с выкриками, с присвистом, с лихим перебором гармошки. Прямо посреди улицы бабы, как на свадьбе, затеяли лихой перепляс. И гоголем среди них, за неимением других кавалеров, кружил, выписывая кренделя однорукий Тимофей. В этот солнечный день вся деревня высыпала на улицу. Звуки гармошки смешивались с музыкой по трансляции.

Дед Митяй, примостившись у черной тарелки репродуктора, в который уже раз слушал сообщение о капитуляции немецкого командования.

— …О полной и безоговорочной капитуляции фашистской Германии, сообщал взволнованный, приподнятый голос Левитана…

— Во, зараза фашистская, — злорадно произнес он. — Как ни болела, а все ж-таки сдохла. Полная и безоговорочная…

— Сыночки мои, родненькие, — причитала бабка, выставляя прямо на стол фотокарточки сыновей. — Сподобились-таки, укротили супостата. Давай-ка, старый, разливай, подымем по рюмке за здоровье ненаглядных наших… Штоб поскорей домой возвернулися.

— Дело, старуха, дело. — Старик бросился к столу, поднял графин. — За Ванюшку с Федюшкой! За победу нашу народную. Ну-ка, Марточка, садись.

Марта слушала радостно возбужденные голоса, бодрые марши, лившиеся из черной тарелки, веселый шум за окнами, и горький спазм все сильней и сильней перехватывал горло. У людей праздник, огромное счастье. Забудется прошлое, зарубцуются раны, утихнет боль, вернутся близкие… Не ко всем, конечно, но человек есть человек и он создан для счастья, для жизни. А что у нее? Ни прошлого, ни будущего — одно настоящее. Горькое, унизительное, страшное.

Едва не расплескав стопку, она быстро отвернулась, стараясь сдержать слезы.

— Ты че это? Че с тобой? — забеспокоилась бабка.

— Голова что-то… Вы не беспокойтесь… Я… — Марта попыталась улыбнуться. Но, уронив вдруг голову на руки, затряслась от неудержимых рыданий.

Старики всполошились не на шутку.

— Ну-ну, девка… беспомощно топтался подле нее дед. — Что уж так-то убиваться. Оно, конечно, на чужой стороне… Однако же… Мать, ты бы закрыла окошко.

Старуха прикрыла окно, прикрутила радио.

— Мама, мама! А мы Гитлера поймали. — В комнату, размахивая деревянными ружьями, вбежали Эдгар с Федькой.

— Ладно, ладно, — старуха сунула им по пирожку и подтолкнула к выходу. — Поймали — и молодцы. Таперича за энтим бегите… Как его? За Герингом.

— Однако не так все и худо, сдержанно утешал Марту старик. — Здоровая, молодая, мальчонка при тебе. И мы уж вроде как не чужие. Случай чего — в обиду не дадим.

— А, может, ты об них горюешь? — вдруг нахмурилась бабка. — Об тех, за кого тебя сюда наладили? Жалеешь, что их наши побили?

— Да вы что, ей-богу… — отмахнулась сквозь слезы Марта.

— Ты ручкой-то не маши. От правды не отмахнешься. Все молчком да молчком. Дед верно говорит — мы уж теперь не чужие. Ежели што — лучше покайся, на душе легче станет.

Митяй сердито шикнул на нее, шевельнул грозно кустистыми бровями. Но Марта не обиделась, вытерла рукавом лицо, сказала сурово:

— В том-то и дело, что не знаю, кому каяться и в чем. Следователь, когда допрашивал… Уж ему-то всю душу вывернула. Ну, и что? Я понимаю, конечно, поверить непросто. Все сплелось, перепуталось, вроде я одна кругом виновата. Хотя, если разобраться, то в чем? В том, что на свет родилась?

— Ты выпей-ка, выпей, оно легче станет, — пододвинул ей стопку старик и осторожно, как бы невзначай, спросил: — Ну, а на самом деле как?

— Да и на самом деле выходит, что виновата, — просто сказала Марта и горько усмехнулась. — Только ведь, чтоб понять человека, поверить ему надо, всю его жизнь узнать.

Она подняла глаза на старуху, на деда и увидела: они давно ждут ее исповеди, готовы ее принять. И Марта стала рассказывать. От начала до конца, ничего не умаляя, ничего не приукрашивая. Она как бы вспоминала вместе с ними все самое яркое, самое радостное и само горькое в своей жизни. Все промелькнуло в ее памяти, как застывшие мгновения, как яркие фотографические вспышки.

Долго молчали старики, потрясенные рассказом Марты. Давно уже наступила ночь, в деревне все стихло, и только откуда-то издалека еще чуть слышно доносилась песня. Но не разудалая, не веселая, а полная ожидания, тревоги и тоски. Далеко за рекой пел одинокий женский голос.

Дед встал, прошелся по горнице. Обе женщины — Марта и старуха — пытливо смотрели на него, будто ждали: сейчас он возьмет и решит все вопросы в этом запутанном для них мире. Дед дошагал до двери комнаты, где спал Эдгар, заглянул туда, потом плотно прикрыл дверь. Подошел к комоду, выдвинул ящик. Женщины продолжали внимательно, почти благоговейно следить за каждым его движением. Достал из ящика толстую клеенчатую тетрадь, взял ручку с чернильницей, вернулся к столу:

— Пиши, — сказал он.

— Что писать? — не поняла Марта.

— Все. Всю свою жизнь пиши. Как она есть…

— А зачем, дедушка? — горько усмехнулась Марта. — Кому это нужно? Все равно не поверят.

— Ты это брось, загремел старик. — Плохо ты знаешь нашу власть. Один не поверил — так ты уж и всех под ту же мерку. Твой следователь — ишшо не вся власть. Ты пиши — разберутся.

— Да и нет у меня, если правду сказать, особой охоты доказывать. Руки, дедушка, опустились. С той минуты, как он сказал, что Артур погиб…

— Цыц! — вскипел старик. — Ишь, чего удумала. Язык, што помело. А о нем ты смекнула? — он показал рукой на дверь, за которой спал Эдгар. — Кто помер, а кому жить да жить.

Марта быстро взглянула на старика — да, об этом она, действительно, не подумала — покорно придвинула к себе тетрадь.

— Кому писать? — виновато спросила она.

— Как — кому? — удивился ее непросвещенности старик. — Туда, на самый верх. — И он показал пальцем на потолок.