Философия языка и семиотика безумия. Избранные работы

Руднев Вадим Петрович

ОБСЕССИЯ И ПСИХОЗ: НАВЯЗЧИВОЕ ПОВТОРЕНИЕ В КЛИНИКЕ И КУЛЬТУРЕ

 

 

Факт наличия обсессии при психозах общеизвестен и достаточно хорошо изучен. В главе «Бред» книги [Руднев, 2005] нами была предпринята попытка прояснения роли обсессии в психотическом бреде. В двух словах можно сказать, что эта роль заключается в цементировании, закреплении бреда навязчивым повторением, которое из невротической компульсии (обсессии) превращается в персеверацию (вербигерацию) (см. об этом также наши соображения в первой главе указанной выше книги). В настоящем исследовании предпринимается попытка обоснования преобладающей роли обсессии во всем, что можно назвать психотическим и околопсихотическим, в частности, в психотической культуре. В этом плане настоящая работа примыкает к исследованию «Педантизм и магия» [Руднев, 2006] и черпает из него теоретические методологические установки.

 

1. О ТОМ, КАК ЧЕЛОВЕК-ВОЛК «ОСТАЛСЯ С НОСОМ»

Мы начнем с разбора навязчивого состояния, переросшего в психоз, у фрейдовского Человека-Волка, но вначале обратимся не к самой статье Фрейда «Из истории одного детского невроза», а к дополнительной статье г-жи Рут Мак Брюнсвик, которая анализировала Сергея Панкеева уже после Фрейда и после выхода означенной статьи в Австрии в начале 1920-х годов. Напомним в двух словах эту историю. Выздоровевший после четырехлетнего анализа у Фрейда, потерявший свои богатства из-за русской революции 1917 года, Человек-Волк обращается к Рут Мак Брюнсвик в связи со следующей проблемой. У него на носу все время появляется прыщ, который он никак не может вылечить. Он все время навязчиво достает карманное зеркальце и рассматривает свой нос. Навязчивость перерастает в паранойю. Пациенту кажется, что весь мир его перевернулся из-за того, что на носу его вскочил прыщ.

В полном отчаянии пациент спросил: неужели против его болезни нет никаких средств, и он осужден провести всю оставшуюся жизнь с этой штукой на носу. Доктор посмотрел на него безразлично и повторил еще раз, что ничего сделать нельзя. Как утверждал пациент, тут ему показалось, что весь мир перевернулся. Это означало крах его жизни, конец всего; с таким увечьем нельзя было жить дальше [Мак Брюнсвик, 1996: 248].

Здесь мы видим, как навязчивость перерастает в ипохондрический бред, принимающий хоть и моносипмтоматический (кроме проблемы носа в остальном он был психически здоров, пишет г-жа Мак Брюнсвик), но, тем не менее, мегаломанический характер (он отождествляет свои страдания с муками Христа), что роднит его случай со случаем Шребера, о чем также упоминает г-жа Мак Брюнсвик). Здесь сразу возникает много связей, которых мы не в силах ухватить все сразу: навязчивость и ипохондрия; навязчивость и нарциссизм (глядение в зеркальце, сверхценное придание значения своей внешности); навязчивость и комплекс кастрации (дело в том, что подобно Шреберу, у которого врагом номер один был его лечащий врач доктор Флешиг [Freud, 1981а]), Панкеев обвинял лечащего врача в том, что тот специально изуродовал ему нос и намеревался убить этого доктора (навязчивость и садизм); отождествление носа с пенисом (ср. также [Ермаков, 1999] о «Носе» Гоголя) и врача с отцом дало в результате кастрационную проблематику); навязчивость и паранойя – где кончается невроз и начинается паранойяльный бред? Все эти вопросы мы постараемся распутать в дальнейшем. Сейчас же обратим внимание на самое главное для нас: ничтожность повода – прыщ, а затем шрамик на носу, с одной стороны, и катастрофичность восприятия этого факта – «весь мир перевернулся», – с другой. Здесь мы возвращаемся к проблематике свой работы «Педантизм и магия», где, в частности говорится о несоразмерности причины и следствия при обсессии:

Чертой магии является непропорциональное взаимоотношение причины и следствия; малое усилие – движение руки, произнесение проклятия – дает непредвиденный эффект [Кемпинский, 1998: 156].

Итак, чудо и магия. Человек прокалывает в строго определенном месте фигурку из воска гвоздем (таких примеров примитивной магии = навязчивого ритуала сколько угодно, например в той же «Золотой ветви» [Фрэзер, 1985]) – и совсем в другом пространстве, далеко от этого человек умирает. Недаром эта магия называется гомеопатической: она маленькая, точечная , но за то какая точная и какая эффективная [Руднев, 2006]!

Чудо, магия, ритуал, мифология – все это стоит очень близко к подлинному большому психозу – к шизофрении, например. Я помню, как мой покойный друг-психотик в бреду говорил мне: «Всех людей я убью, но ты, который сделал мне это, умрешь страшной смертью». А дело, по-видимому, шло всего лишь о какой-то сказанной невинной фразе, в бредовом ключе искаженно понятой. Человек-Волк, по словам г-жи Мак Брюнсвик, утверждал следующее:

Он желал убить профессора, желал тому смерти тысячу раз и даже обдумывал способы нанесения увечий Х. в отместку за свои. Но такому увечью, которое нанесено ему (маленький шрамик на носу. – В. Р. ) , заявлял он, равносильна только смерть [Мак Брюнсвик, 1996: 257].

Такое делание из мухи слона, по-видимому, характерно в принципе для бредообразования – паранойяльного, как у Панкеева, и параноидного, как в случае с моим другом.

Но нас в данной связи интересует основополагающая роль обсессивного аспекта при психозе. В чем же она состоит?

Начнем еще раз сначала. Когда Человек-Волк второй раз заболел, он стал повторять слова, которые он повторял всегда в экстремальных стрессовых ситуациях, в частности, «когда в детстве пачкал свои штанишки». Эта фраза – «Я не могу дальше так жить» [Там же: 241]. Так выявляется связь навязчивого повторения с анальной темой (пачканье штанишек). Далее упоминается сначала о навязчивых запорах, которые начались у Панкеева, когда он стал навязчиво носиться со своим носом, а потом наоборот понос. Все это связано с проблемой денег, которая имеет анальные истоки. Дело в том, что до революции Панкеев был очень богат и щедро оплачивал Фрейду свой анализ; после революции он потерял все свои деньги и стал получать от Фрейда пособие, которое тот собирал для своего любимого пациента, столько много послужившего развитию теории психоанализа. При этом Панкеев утаивал от Фрейда бриллианты, которые ему удалось вывезти из России, то есть начал мошенничать и жадничать. Запор и жадность – эквиваленты [Фенихель, 2004]. Г-жа Мак Брюнсвик утверждает, что Панкеев был склонен приписывать деньгам очень большую значимость и власть. Повторение ритуала отдавания / неотдавания денег (запора / поноса) – вот начало психотической экзацербации. Отсюда тянется нить к теме кастрации. Если он не отдаст деньги своему отцу, который на самом-то деле и был богат – а отца он отождествлял с Фрейдом, – то отец кастрирует его, отрежет ему нос = пенис. Кастрация – это тоже что и смерть, отсюда тянется нить к паранойяльной идее ненависти к доктору, который лечил ему нос, желание ему смерти. А перед этим навязчивое, помногу раз в неделю, посещение его в духе Червякова из рассказа Чехова «Смерть чиновника». И, наконец, тема нарциссизма, тоже связанная с обсессией. В детстве, когда за «уродливый» курносый нос его прозвали мопсом, он стал уединяться и читать Байрона [Мак Брюнсвик: 261] (о Байроне как ключевой фигуре нарциссизма в культуре см. [Руднев, 2007]). Когда же у него появился прыщ на носу, он стал «каждые пять минут смотреть в карманное зеркальце» (зеркало – классический нарциссический объект – ср. «стадию зеркала» у Лакана [Лакан, 1997]). Как же связан нарциссизм с навязчивым повторением и все это с психозом, паранойей мести и бредом преследования? Смотря навязчиво на свой нос (не видеть дальше своего носа – это и есть нарциссизм), он понимает свое лицо как анально изуродованный нос – это не отданный долг Фрейеду, за который согласно механизму проекции (ср. случай Шребера) он возненавидел Фрейда и желал именно ему, как выяснилось в анализе с г-жой Мак Брюнсвик смерти, а доктор, лечивший ему нос, был только заместителем Фрейда. Сам «изуродованный» нос – это деформированный стул = пенис, то есть «аранжированный анально», по выражению Отто Фенихеля [Фенихель, 2004], комплекс кастрации. Нарцисссизм всегда – регрессия. Навязчивое повторение, повязанное с нарциссизмом («каждые пять минут смотрелся в зеркальце») – это гарантия не слишком глубокой регрессии. Ведь навязчивое смотрение в зеркало каждые пять минут – своего рода нарциссический понос – на время снимает тревогу. И, наконец, рассуждение Панкеева о чуде. Когда ему вскрыли нос и оказалось, что не все еще потеряно и у него потекла кровь, он почувствовал, что произошло чудо его спасения, учитывая его идентификацию с Христом, можно подумать о крови священного Грааля). Далее он любил рассуждать о чудесах психоанализа и о точности техники своего аналитика г-жи Мак Брюнсвик (в духе проблемы «педантизм и магия»). Но магия анализа в его неточности – произвольные ассоциации. Однако точность интерпретации или другого вмешательства аналитика (см., например, руководство Р. Р. Гринсона [Гринсон, 2004] или методологически важную книгу Отто Кернберга «Тяжелые расстройства личности» [Кернберг, 2000]), которые прекрасно чувствовал поднаторевший в анализе и вообще чрезвычайно талантливый в этом отношении Панкеев, соотносится с пунктуальностью и педантизмом обсессивно-компульсивных нарциссов, которые каждые пять минут глядятся в зеркальце. Как же все это связано с проблемой психоза? Г-жа Мак Брюнсвик пишет:

Необходимо напомнить, что психоз на самом деле предполагает веру в то, что является предметом страха: психотический пациент боится того, что ему действительно отрежут пенис, а не какого-то символического акта со стороны аналитика [Там же: 279].

В этом смысле навязчивый ритуал разглядывания в зеркальце своего носа = пениса служит гарантией того, что нос еще на месте, хоть «изуродованный», но все-таки еще не отрезан вовсе. Таким образом, обсессивное повторение гарантирует психотика от полной регрессии в нарциссизм и фрагментацию Собственного Я.

 

2. ИСПРАЖНЯЛСЯ ЛИ БОГ, ИЛИ НЕВРОЗ ИЛИ ПСИХОЗ?

В сущности, Человек-Волк, как описывает его Фрейд в статье «Из истории одного детского невроза», был латентным психотиком с самого начала; и то, что Фрейд предпочитал этого не замечать, может говорить о двух вещах: Фрейд вообще предпочитал не работать с психотиками, он как бы закрывал на них глаза; его единственный случай описания психоза – случай Шребера – написан по мемуарам последнего. (Напомним, что ранний ортодоксальный психоанализ вообще скептически был настроен по отношению к идее возможности работы с психотиками). И вообще психотичность Панкеева в статье Фрейда вычитывается, только если читать внимательно. К тому же (это второе!) понимание соотношения объемов понятий невроза и психоза со времен Фрейда очень сильно сместилось. Невротик сейчас приравнивается к нормальному [Кернберг, 2000]. И еще, конечно важно, что во времена Фрейда не было понятия пограничной личности. Для нас же принципиально важно не то, что оба психоаналитика – Фрейд и г-жа Мак Брюнсвик – не заметили у Панкеева общей психотической конституции, а то, действительно ли она у него была и можно ли его «паранойяльный моносимтоматический поздний эпизод» оторвать от всей структуры его личности. На наш взгляд, нельзя, и «невроз навязчивости» Человека-Волка был лишь важной обсессивной аранжировкой его в целом психотической (или околопсихотической, латентно психотической) личности.

Попробуем обосновать наш тезис. Прежде всего, Панкеев все время путается во времени. Он не может соотнести воспоминания детства и более поздних событий (речь сейчас идет не о «первосцене», о ней поговорим в дальнейшем), а о вполне подчиняющемся законам памяти возрасте от трех до тринадцати лет. И все равно пациент путается, и эта путаница во времени становится лейтмотивом этой большой статьи Фрейда. По сути дела, в каком-то смысле это статья становится исследованием феноменологии времени, на что обратил в свое время уже Лакан, а вслед за ним его идеологический ученик Славой Жижек [Жижек, 1999] – травма (в частности, пресловутая первосцена) конституируется nachträgliсh – задним числом. Ср.:

С точки зрения постструктуралистской и более ранней лакановской философской идеологии «существование» чего-либо в прошлом скорее задается из будущего сознанием наблюдателя, исследователя. В определенном смысле травма формируется в сознании пациента самим психоаналитиком, как говорил Фрейд – nachträglich – задним числом.

Описывая позицию позднего Лакана в этом вопросе, С. Жижек пишет, что «совершенно неважно, имела ли она [травма. – В. Р. ] место, «случилась ли она насамом деле» в так называемой реальности. Главное, что она влечет за собой серию структурных эффектов (смещение, повторение и т. д.). Реальное – это некая сущность, которая должна быть сконструирована «задним числом» так, чтобы позволить нам объяснить деформации символической структуры» (цит. по статье [Руднев, 1999]).

Подобная путаница со временем ( когда произошла первосцена и произошла ли она вообще; и что важнее – воспоминание о ней или она сама; и что в принципе все равно, была она на самом деле или пациент перенес «воспоминание» о коитусе родителей с коитуса собак или овец – все это психотическая проблематика). И даже то спокойствие, с которым Фрейд все это описывает, заставляет нас усомниться: а сам-то он кто? (Принято считать, что Фрейд был шизоид, то есть как минимум, характерологический психопат или акцентуант, «аутист»; а сколько психоаналитиков и психотерапевтов были латентными психотиками – Карл Густав Юнг, Отто Ранк, Жак Лакан, Фредерик Перлз!).

Так вот, путаница со временем – характерная черта шизофреников; время при шизофрении делает, что хочет. Оно нелинейно, многослойно, прошлое перепутывается с настоящим и будущим – то есть со временем происходит примерно то же самое, что в сновидении.

Иногда, особенно в острых фазах болезни, наблюдается как бы временная «буря», прошлое бурно смешивается с будущим и настоящим. Больной переживает то, что было много лет назад так, как если бы это происходило сейчас; его мечтания о будущем становятся реальным настоящим; вся его жизнь – прошлая, настоящая и будущая – как бы концентрируется в одной точке (telescoping – по терминологии экзистенициальной психиатрии). <…>

Когда его спрашивают об их значении либо о дальнейшем развитии событий, обычно он не в состоянии дать ответ. Его прошлая, настоящая и будущая жизнь становится как бы мозаикой мелких, иногда очень ярко переживаемых событий, которые не связываются в единую композицию [Кемпинский, 1998: 220–221].

Интересно, что примерно то же самое происходило в психоделических экспериментах С. Грофа, когда испытуемый психотизировался при помощи ЛСД или холотропного дыхания:

В одно и то же время могут возникать сцены из разных исторических контекстов, они могут выглядеть значимо связанными между собой по эмпирическим характеристикам. Так, травматические переживания из детства, болезненный эпизод биологического рождения и то, что представляется памятью трагических событий из предыдущих воплощений, могут возникнуть одновременно как части одной сложной эмпирической картины. <…> Линейный временной интервал, господствующий в повседневном опыте, не имеет здесь значения, и события из различных исторических контекстов появляются группами, если в них присутствует один и тот же тип сильной эмоции или интенсивного телесного ощущения. <…> Время кажется замедленным или необычайно ускоренным, течет в обратную сторону или полностью трансцендируется и прекращает течение [Гроф, 1992: 35].

Мы не утверждаем, что у Панкеева была шизофрения; скорее, то, что сейчас называется шизотипическим расстройством личности. Во всяком случае, он, по Кернбергу находится, скорее, между пограничным и психотиком, нежели между невротиком или пограничным, как представлялось бы Фрейду и г-же Мак Брюнсвик, если бы они пользовались понятием пограничной личности.

Второй важный момент, который позволяет говорить о психотической или предпсихотической личности Человека-Волка, это, конечно, отождествление его с Христом. При этом не будем забывать, что нас интересует не психоз сам по себе, а роль обсессии при психозе. Здесь хрестоматийная статья Фрейда дает обширнейший материал. Панкеев отождествлял себя с Христом, прежде всего, потому, что он родился в день Рождества Христова [Фрейд, 1996: 196]. Но это был лишь внешний повод. Если мы вспомним, что его навязчивый невроз носил характер ярко выраженной религиозности – бесконечное количество молитв, целование иконы множество раз перед сном, но при этом и богохульство. Он называл Бога «свиньей и дерьмом», а святая Троица ассоциировалась у него с «тремя кучками навоза» [Там же: 163]. Но это пока в порядке вещей для обсессивного невротика: о такой амбивалентности, в частности, богохульстве мы прочтем уже в руководстве Э. Блейлера 1913 года [Блейлер, 1993] и в главе про обсессивный невроз знаменитой книги О. Фенихеля «Психоаналитическая теория неврозов» 1949 года [Фенихель, 2004]. Но дальше уже идет нечто, что, по нашему мнению, выходит за рамки невротической личности, хотя по-прежнему аранжируется анально-обсессивно. Ну, во-первых, маленький Панкеев критиковал «Евангелия», в частности за то, что Христос там не воскресает прямо на кресте, что не происходит чуда [Фрейд, 1996: 195]. Требование непосредственного чуда в прямом, а не в символическом смысле – это психотическое требование. Вообще сфера алетического (то есть модальности в границах возможного и невозможного) это всегда сфера психотического – чудесное чуждо невротической личности. Далее, Панкеев спрашивал няню, имел ли Христос «заднюю часть» («задние части» женщин как факт анальной конституции Человека-Волка имели огромное значение в его сексуальной жизни: Панкеев мог вступать в интимные отношения с женщинами только сзади, потому что в первосцене он видел именно такое сношение родителей – «a tergo more ferare», то есть когда женщина стоит на четвереньках, а мужчина пристраивается к ней, стоя вертикально) и испражнялся ли Христос. На первый вопрос няня ответила положительно, так как Христос был человек, стало быть, у него была и «задняя часть», на второй вопрос – отрицательно: «Так как он сделал из ничего вино, то он мог, вероятно, также превратить пищу в ничто и мог таким образом избавиться от дефекации» [Фрейд: 196]). Здесь опять-таки имеет место совершенно не характерная для обыкновенного анального невротика актуальность проблематики превращения пищи в ничто, – то есть почти все крутится вокруг проблемы чуда, вновь призрак психотического.

Вопрос о наличии у Христа задней части – это, в сущности, вопрос о возможности полового сношения с Христом, то есть опять-таки психотическая проблематика, лишь аранжированная невротически или перверсивно (Фрейд много рассуждает о диалектике активного / пассивного отношения к отцу и матери у пациента и о гомосексуальности и паранойе, которая появилась на свет в более позднем возрасте (о чем мы писали ранее в нашем исследовании); о его пассивно гомосексуальном отношении к отцу и об отождествлении отца с Богом Отцом, а себя соответственно с Богом Сыном – Христом. А поскольку известно, что Человек-Волк отождествлял Фрейда с отцом, а стало быть, с Богом Отцом, то речь тем самым идет о проблеме фантазматического полового сношения с самим Фрейдом как субститутом отца и Бога; в этом, в сущности, лишь, на первый взгляд, таком шокирующем заключении нет ничего странного в свете обычной в психоанализе трансферентной проблематики – пациент влюбляется в психоаналитика и жаждет сексуальных контактов с ним, что, увы, порой и случалось; например, Сабина Шпильрейн и Юнг (подробно см. [Эткинд, 1994]). Фрейд сам пишет о «архаичности» (то есть, в сущности, психотичности) этой проблематики и даже в одном месте, когда говорит об анальных отношениях с Богом («испражняться Богу» – значит делать подарок Богу), сам упоминает психотика Шребера [Фрейд, 1996: 212], мечтой которого было стать женщиной и вступить с Богом в сексуальную связь (см. [Freud, 1981; Лакан, 1997]).

Чрезвычайно интересно следующее наблюдение Фрейда, которому он почти не придает никакого значения.

Главная его жалоба состояла в том, что мир окутан для него в завесу или что он отделен от мира завесой. Эта завеса разрывалась только в тот момент, когда при вливании (во время лечения у Фрейда у Панкеева был хронический запор, и два раза в неделю ему делал клизму специально для этого содержавшийся им человек. – В. Р. ) опорожнялось содержимое кишечника, и тогда он снова чувствовал себя здоровым и нормальным [Фрейд, 1996: 205].

Завеса, отделяющая от мира – это не невротическая проблематика. Это противоречит утверждениям самого Фрейда о том, что при неврозах отношения (то есть истерии, фобии и обсессии) конфликт происходят внутри инстанций, в частности, при обсессии между Ид и Суперэго; когда конфликт имеет место между личностью в целом и реальностью, речь идет психозе (статья Фрейда 1923 года «Потеря реальности при неврозе и психозе» [Freud, 1981]). Мы не утверждаем, что Панкеев не тестировал реальность (хотя Фрейд упоминает один важный галлюцинаторный эпизод в детстве пациента, когда ему померещилось, что он себе отрезал ножом палец [Там же: 213]). Но завеса от реальности – это очень напоминает шизоидное «стеклышко», которое отделяет шизоида от внешнего мира (напомним, что Эрнст Кречмер, который использовал этот образ, рассматривал шизоида не как психопата (как П. Б. Ганнушкин, а вслед за ним М. Е. Бурно и его школа, а скорее как латентного шизофреника [Кречмер, 1928]). То есть Панкеев был, конечно, и шизоид-аутист, а не только обсессивный невротик. Разрабатывая проблематику «завесы», Фрейд далее отмечает:

Эта завеса разрывалась – удивительным образом – только в таком положении, когда после клизмы каловые массы проходили через задний проход. Тогда он снова чувствовал себя хорошо и на короткое время мир казался ему ясным. <…> Его жалоба представляет собой, собственно говоря, замаскированную фантазию-желание, она рисует его снова в утробе матери; и правда, в этой фантазии осуществляется бегство от мира. Ее можно сформулировать: я так несчастен в жизни, что я должен снова вернуться в утробу матери [Там же: 223–224].

Вновь лишь анально аранжированная, но не обсессивная по своей сути проблема. Проблема бегства от мира – психотическая. Между прочим, Фрейд совершенно игнорирует те постоянные депрессии, о которых рассказывает сам Панкеев в своих воспоминаниях. Эти тяжелые депрессии, которые совершенно обессмысливали его жизнь и делали его неработоспособным на многие месяцы (см. главу «Бессознательная печаль» воспоминаний Человека-Волка [Панкеев, 1996]), позволили профессору Крепелину, у которого Панкеев консультировался до Фрейда, поставить ему диагноз маниакально-депрессивного расстройства. Ни о какой обсессии вообще не шла речь, что и понятно, ведь Панкеев не рассказывал Крепелину о случае с Волком и своей детской навязчивой набожности (старая психиатрия особенно не интересовалась детскими воспоминаниями пациента). У Фрейда же вообще нет ни одного случая разбора депрессии и только одна статья о меланхолии, правда, очень знаменитая. Но именно в этой статье 1917 года «Скорбь и меланхолия» Фрейд рассматривает депрессию как «нарциссический невроз», что для тогдашнего психоанализа было равносильно понятию «психоз». О нарциссической проблематике в личности Панкеева, в частности, о его «нарциссической несостоятельности» Фрейд много говорит и сам (например, [Фрейд, 1996: 237]; подробно о взаимоотношениях психоанализа и депрессивной проблематики см. [Руднев, 2001].) Так или иначе, Панкеев не был ни маниакально-депрессивным (так как, хотя у него были жестокие депрессии и эйфории, лечился он у психоаналитиков по поводу обсессии и паранойи), ни обычным обсессивным невротиком или психопатом, поскольку эти депрессии проходят через всю его жизнь и постоянно мучают его (причем он жалуется на опустошенность – классический «негативный симптом» при вялотекущей шизофрении), а обсессивные эпизоды лишь возникают два раза – в раннем детстве и после лечения у Фрейда (случай с носом). Да и то последний эпизод – совершенно явно психотический. Но все это не так важно. Важно то, что обсессивно-анальное начало играло явно положительную роль в жизни Панкеева, оно охраняла его от настоящего большого психоза, недаром мир для него становился ясным только после того, как ему клизмой опорожняли кишечник. Вообще кишечно-анальная аранжировка сексуального чрезвычайно интересна в его случае. То, что он называл вульву своей сестры-соблазнительницы «передней попкой», не так интересно. Гораздо важнее то, что он отождествлял себя с матерью тоже в анально-кишечной аранжировке. Он повторял слова «Я больше не могу так жить», сказанные матерью по поводу ее женских кровотечений, которые он воспринимал как кишечные. Фрейд пишет:

Как вяжется это понимание полового общения, это признание вагины, с избранием кишечника для идентификации с женщиной? Не покоятся ли кишечные симптомы на, вероятно, более старом, находящемся в полном противоречии с кастрационным страхом, понимании, что выход из кишечного тракта является местом сексуального общения? [Там же: 208].

Вот так и вяжется, что анально-обсессивное начало является не самостоятельным неврозом или психопатией (неврозом, растянувшимся на всю жизнь), а служит лишь предохранительным клапаном во всех экстремальных ситуациях его жизни. Стоит хотя бы упомянуть, что на пресловутую первосцену (которая, видно, много значила если не в его жизни per se, то в ее психоаналитической аранжировке Фрейдом), он отреагировал не иначе, как испражнением: он обкакался от ужаса, чем и прервал «нежное общение», как пишет Фрейд, родителей.

И, наконец, проблема отождествления. Фрейд все время пишет, что Человек-Волк отождествлял себя то с матерью, то с отцом, то с сестрой, то с няней, то с девушкой Грушей, то с Христом. О какого рода отождествлении идет речь? Возьмем отождествление с Христом как самое решающее в плане возможной мегаломании. Была ли это невротическая интроективная идентификация, была ли это «проективная идентификация» или экстраективная идентификация (термин, введенный нами в работе [Руднев, 2001])? Интроективная идентификация указывает на невротическую структуру личности, проективная – на пограничную структуру личности (Мелани Кляйн [Кляйн и др., 2001], Отто Кернберг [Кернберг, 1998]), экстраективная – на психотическую структуру личности. В случае идентификации с Христом, как нам кажется, имеет место проективная идентификация – ребенок не просто чувствует, что он похож на Христа, но и не утверждает, что он и есть Христос, – он вступает в сложные диалогические гомосексуально окрашенные отношении с Христом и Богом Отцом = реальным отцом, а затем Фрейдом (и все это протекает в запутанной временной аранжировке). Именно это проективное требование ответа от персонажа, с которым личность себя идентифицирует, не обязательно сексуального, характеризует проективную идентификацию, то есть пограничный уровень личности. Пограничный характер носит и самый случай с волком, который Фрейд сам увязывает с архаическим уподоблением отца животному-тотему в духе его работы «Тотем и табу» [Там же: 234]. Опять-таки, если бы ребенок просто хотел быть таким «господином, как его отец» (а было и это), но он активно хотел иметь сексуальные сношения с отцом, во всяком случае, так следует из реконструкций самого Фрейда. Можно возразить, что тогда любой Эдипов комплекс можно будет рассматривать как выходящий за рамки невротической проблематики. Можно, но не любой! Когда налицо распыление идентичности – то с сестрой, то с няней, то с отцом, то с матерью, то с Иисусом Христом, – это явное указание на пограничную структуру личности («плавающая идентичность», по Кернбергу [Кернберг, 2000]; там же см. о полисимптоматичности как указании на пограничность конституции: и обсессия, и мания, и депрессия, шизоидность и паранойя). При этом во всех случаях, даже в случае с носом, обсессия играет лишь роль предохранительного клапана, не давая развиться подлинному психозу. Навязчивое повторение гарантирует от чего-то единственного и непоправимого. Что мы хотим сказать? Если бы при отождествлении с Христом структура личности была явно психотической, то есть, если бы пациент утверждал «Я – Иисус Христос!», – то «бог-ка л» (бог = ка л = ребенок (Бог Сын) = подарок [Фрейд: 212]) не уберег бы от экзацербации. Поскольку структура личности – пограничная или средняя между пограничной и психотической, то Бог «вывозит» именно на своих «задних частях», фантазии о совокуплении с отцом (Богом Отцом = Фрейдом), a tergo more ferare ограничиваются только фантазиями, а не галлюцинаторным экстраективным опытом, как это было у председателя дрезденского суда Даниеля Шребера, который совокуплялся с Богом экстраективно, то есть галлюцинаторно.

 

3. «ТУДА-СЮДА-ОБРАТНО – ТЕБЕ И МНЕ ПРИЯТНО»

Это детская загадка-обманка. Разгадка не то, что думает наивный разгадчик, а качели. Но это все равно. Качели так качели. Смысл все равно один и тот же. Обсессия – модель секса: ритмическое повторение одного и того же движения. Еще раз напоследок вспомним Человека-Волка. У него была обсессия, связанная с дыханием. Когда он видел нищих калек, он должен был сильно вдохнуть или выдохнуть воздух. Это, с одной стороны, было связью с Духом Святым и гарантией, что он сам не станет калекой. С другой – по реконструкции Фрейда, это сильное дыхание ассоциировалось у Человека-Волка с тяжелым дыханием отца при половом сношении с матерью во время первосцены (ассоциация отец = калека = кастрат также здесь имеет место – впечатление от посещения в госпитале больного отца, который выглядел очень плохо, то есть был похож на тех калек, от которых Сережа Панкеев отгораживался вдыханием или выдыханием). Человек-Волк (Сергей Панкеев) был обыкновенным человеком. Он был способным художником-любителем, способным психоаналитическим пациентом, но не более того. Он не был также настоящим психотиком, и боялся, как огня, сойти с ума, что свойственно многим шизоидам и шизотипическим личностям (см., например, [МакВильямс, 1998]). Настоящему психотику обсессия уже не нужна. Вернее, она не нужна ему в момент психотического взрыва, тогда навязчивая идея переходит в сверхценную, а она – в бред преследования, как показал Бинсвангер на примере Лолы Фосс. Когда бред кристаллизуется и нужно как-то приспосабливаться к нему, жить с ним, вновь возникает потребность в обсессии, но эта сугубо психотическая обсессия сильно отличается от невротической и пограничной.

Можно даже сказать, что сверхценность приобретает черты содержания бреда, а навязчивость образует его форму. Бред облекается в форму навязчивости. Даже если больной упивается своим бредом, как бывает при мегаломании, то все равно это упоение будет принимать форму навязчивого повторения. Он будет твердить и убеждать всех, что он Мессия или что его преследуют, или что жена изменяет с кем попало.

Почему навязчивость играет такую исключительную роль при любом бреде? Что такое навязчивость? Это возведение повторения в степень самого главного канала информации. Здоровый человек может сказать и так и эдак. Бредящий, как правило, твердит одно и то же; как говорят, он зациклен на одном. Поэтому и время для него перестает существовать. Если он зациклен, то нет становления, становление было бы избавлением от бреда. Навязчивое повторение – это образующая замкнутый порочный круг цепь звеньев бреда. Но бредовая навязчивость – совсем другая по сравнению с обсессивно-компульсивной невротической навязчивостью. Там повторяют, чтобы избавиться от чего-то более неприятного, от ощущений тревоги, страха или стыда. В невротических проявлениях навязчивость играет роль не формы, она содержательна. Всегда можно подыскать соответствующую метафору, чтобы объяснить навязчивое повторение при неврозе. Бредовая навязчивость формальна. Конечно, можно сказать, что и здесь возможно найти объяснение. Но оно очень глубоко спрятано.

Но ведь и в жизни навязчивое повторение этого бредового формального типа играет большую роль. Нам навязаны социальные функции. Распорядок дня. Каждый день мы ложимся спать, а утром встаем и идем на работу. И так далее. И здесь тоже круг, из которого не вырваться. Становление было бы избавлением от кошмара повседневной жизни, своим автоматизмом похожей на бред. Эта внешняя формальная навязанность в обыденной жизни противопоставлена обсессивно-компульсивным симптомам, навязчивость которых содержательна.

Но вопрос о форме и содержании – вопрос сложный, и решается он неоднозначно. В поэзии есть содержательные моменты – ее семантика, выражаемое в ней чувство, – и есть формальные моменты, прежде всего, стихотворный метр, в который облечено поэтическое произведение. Метр навязчиво повторяется из строки в строку и, кажется, имеет чисто формальный характер. Но при этом известно, что одни семантические комплексы тяготеют к одним стихотворным размерам, а другие к другим. Формальность метра становится мнимой. Почему-то пятистопным хореем пишут стихи, связанные с философским осмыслением пути и жизни (от «Выхожу один я на дорогу» до «Гул затих. Я вышел на подмостки»), а трехстопным ямбом – легкие стихи, посвященные осмыслению прошлого («Давай поедем в город, / Где мы с тобой бывали», «Давай ронять слова, / Как сад янтарь и цедру»). В бредовом формализованном навязчивом повторении, вероятно, можно также обнаружить аналогичные семантические предпочтения. Более важным различием между невротической и бредовой навязчивостью является то, что невротическая навязчивость предполагает выбор – «да» или «нет», идти дальше или возвращаться. Бредовая же навязчивость тотальна. Она не предполагает более выбора. Произошло полное поглощение сознания бредом, «омирение», как бы сказал Бинсвангер. Как будто человек, ранее стоявший перед выбором, куда ему идти, направо или налево, твердо решил (вернее, какая-то сила за него решила) идти направо и все время теперь идет направо, направо и только направо. В результате он кружит на месте – вот что такое бредовая навязчивость – кружение на месте без всякой альтернативы. В то время как невротическая навязчивость в силу своей явной семантической нагруженности предполагает альтернативу. Полное ведро – идем вперед, это к удаче, пустое ведро – к неудаче, возвращаемся назад. Человек, который переживает состояние бреда, уже не может повернуть назад. Он теперь даже и не понимает, что это возможно. В этом гипертрофированная неотвратимость бреда, его безвариантность (в работе Бинсвангера «Случай Лолы Фосс» показано, как альтернативная навязчивость обсессивно-компульсивного состояния перерастает в безальтернативную навязанность преследования [Бинсвангер, 1999]).

Другой образ навязчивого повторения, ассоциирующегося с сексуальностью – это образ Пенелопы, днем ткущей плотно, а ночью его распускающей.

Помнишь, в греческом доме любимая всеми жена, Не Елена, другая, как долго она вышивала.

Образ «снующего челнока» у того же поэта – это тоже сексуально окрашенная обсессия. В стихотворении «Я слово позабыл, что я хотел сказать», в строке «В сухой реке пустой челнок плывет» пустой челнок – это также и фаллос, который «снует» по вагине, тема оплодотворения-бесплодия продолжается и на этом уровне, причем оплодотворения мнимого, мертвого – забвение слóва соотносится с сексуальной несостоятельностью (подробно анализ этого стихотворения см. [Руднев, 1990], а также статью «Я слово позабыл, что я хотел сказать» в «Словаре безумия» [Руднев, 2005а]).

Тканье и распускание ткани – это не только обсессивный образ секса, но также психотически-обсессивный образ отказа от секса. Почему отказ от секса, понятно. Пенелопа асексуальна (недаром Мандельштам подчеркивает: «Не Елена, другая»!), своим заговаривающим абсурдным действием она добивается того, что женихи от нее отстают, так она объявила им, что секс начнется тогда, когда закончится прядение. Почему психотический? Потому что Мандельштам – околопсихотический поэт. Навязчивое повторение реализуется в одном из самых гениальных и безумных его произведений – «Стихах о неизвестном солдате»:

Наливаются кровью аорты, И звучит по рядам шепотком Я рожден в девяносто четвертом, Я рожден в девяносто втором… И, в кулак зажимая истертый Год рожденья с гурьбой и гуртом, Я шепчу обескровленным ртом: Я рожден в ночь с второго на третье Января в девяносто одном Ненадежном году, и столетья Окружают меня огнем.

Психоз – отказ от секса в пользу смерти, которая есть навязчивое повторение. («Купреянов и Наташа» Введенского – сначала они навязчиво раздеваются, потом так же навязчиво одеваются – «И дремлет полумертвый червь»). Психотику секс не нужен. Психоз – «психическая смерть» [Тэхкэ, 2001]. Однако и секс – это не только жизнь, но и смерть, как показала еще Сабина Шпильрейн в 1911 году [Шпильрейн, 1995]. Мы привыкли повторять за Фрейдом, что смерть связана с навязчивым повторением, но при этом забываем, что все-таки для христианского сознания смерть это нечто, что случается один раз. Но это лишь в линейном эсхатологическом мышлении (подробней см. [Руднев, 1986]). В циклическом, более архаическом сознании (не обязательно в буддийском, где смерть и рождение повторяются на сознательном уровне – в круге сансары, но и вполне христианском) повторение смерти-возрождения вполне актуально.

«Единожды умер Христос», – восклицал Августин; но каждый год в неизменной череде Пасха сменяла Страстную Пятницу. Космическое круговращение времен года было поставлено рядом с неповторимостью событий «священной истории». <…> Снова человек мог ощущать себя внутри замкнутого священного круга, а не только на конечном узком пути, имеющем цель [Аверинцев, 1977: 96].

Наконец также очень важно, что смерть это не только навязчивое повторение, но смерть связана с обсессией в анальном смысле. Мертвец это десексуализированный, но в то же время анальный объект. От него идет запах. Он воспринимается в круге идей материально телесного низа; его закапывают в могилу, чтобы он не смердел. Ср. в «Волшебной горе» Томаса Манна рассуждение от трупах гофрата Беренса, где он говорит, что главное, чтобы труп «хорошенько высмердился»; в том же романе и сам герой говорит об образе любви как смерти (в конце первого тома в сцене объяснения с Клавдией Шоша она именуется образом любви, «обреченным могильной анатомии»).

Мы много внимания уделили клинике. Роль обсессии при психозе стала немного яснее. В случае, тяготеющем к нормальному или квазинормальному, как у Человека-Волка, обсессия является предохранительным клапаном. При большом психозе обсессия вырождается в персеверацию, навязчивое, но уже на поверхности совершенно бессмысленное повторение одних и тех же движений или словесных формул. Например, человек повторяет одно и то же движение, как будто кого-то бьет под дых. Но он может совсем остановиться и застыть – это кататоническое решение. Оно тоже имеет защитный характер, хотя кажется, что защищаться уже не от чего. Но всякое безумие – защита от еще большего безумия, в частности, от безумного страдания. Таких решений может быть несколько, в сущности, три, соответственно трем видам шизофрении. Кататоническая обездвиженность или наоборот возбуждение (при возбуждении будет тоже все повторяться). Гебефреническая дурашливость. Она тоже может иметь характер обсессивного повторения. Например, на все попытки диалога гебефреник может отвечать одной и той же фразой: «А пошли вы все в ж…». Самая сложная форма шизофренической защиты – третья бредово-галлюцинаторная, или параноидная. В ней, как мы говорили, при кристаллизации бреда обсессия начинает играть роль формального начала, не дает бреду рассыпаться. Чтобы он не распался, он должен повторяться. В случае бреда величия это очевидно. Повторяется одна и та же ключевая фраза, соответствующая экстраективной идентификации. «Я – Христос». Она должна повторятся, потому что нечем больше удержать в себе самую суть бреда величия. Пациент не в состоянии подкрепить свои слова поступками. Например, если он Христос, самое радикальное, на что он способен, это стать в позе Христа на кресте, как будто его распяли, но это будет решение в сторону кататонии. Но парафреникмегаломан не в состоянии реально творить чудеса – превращать воду в вино, воскрешать мертвых, проповедовать – если его бред в острой форме, но если его бред кристаллизовался, он может стать в состоянии проповедовать, но тогда в его проповеди будет господствовать навязчивое повторение одних и тех же формул. В случае бреда преследования все гораздо сложнее. Некоторые пациенты вступают в диалог с преследователями (см., например, классическую книгу Виктора Кандинского «О псевдогаллюцинациях» 1864 года [Кандинский, 2002]). Если бредящий религиозен, то преследователь может выступать в идее дьявольской силы и тогда лучшее от нее средство – это молитва: просто не замечать галлюцинаторных наущений дьявола и только пуще молиться. Так делали затворники святые, когда их посещал в скиту дьявол, что было с клинической точки не что иное, как состояние экстраекции в обстановке сенсорной депривации, когда часто возникают галлюцинации. Навязчиво повторять молитвы против дьявольских сил может и не помочь избавиться он них совсем, но, во всяком случае, как-то продержаться на поверхности. Дьявол часто может выступать в образе женщины, так как мир преследуемого параноика гомосексуален, как показал еще Фрейд на примере случая Шребера, женщина будет выступать как чужеродное начало. Возможно, конечно, радикальное решение в духе толстовского отца Сергия – символическая самокастрация. Бывают случаи и реального самооскопления. Паранойяльный гомосексуализм в принципе сродни обсессии. Обсессия – это мужской мир, он и традиционно считается мужским в противоположность женскому миру истерии, но он мужской по сути, так как гомосексуальный акт тесно связан с анальностью, анальность и мужской гомосексуализм – это родственные вещи. Поэтому бред преследования, как правило, является однополым: либо мужским, либо женским. Это нетипично, если женщину преследует мужчина, а мужчину женщина. Как правило, мужчину преследует мужчина, отец, дьявол, Бог, а женщину – женщина – мать, Божья матерь, царица Изида. Преследователь может быть не определен по полу, как, например, у шизофренической пациентки Вильгельма Райха из последней главы его книги «Анализ характера» 1945 года. Там пациентку преследовали безликие дьявольские силы [Райх, 2000].

Так или иначе, обсессия привносит в психоз порядок, спасает психоз, приспосабливает его к реальности. Это можно продемонстрировать на примере додекафонии, одного из самых обсессивных и психотичных направлений музыки XX века. История развития музыкального языка конца xix в. – «путь к новой музыке», как охарактеризовал его Антон Веберн [Веберн, 1971], – был драматичен и тернист. Как всегда в искусстве, какие-то системы устаревают и на их место приходят новые. В данном случае на протяжении второй половины xix века постепенно устаревала привычная нам по музыке Моцарта, Бетховена и Шуберта так называемая диатоническая система, то есть система противопоставления мажора и минора. Суть этой системы заключается в том, что из 12 звуков, которые различает европейское ухо (так называемый темперированный строй), можно брать только семь и на их основе строить композицию. Семь звуков образовывали тональность. Например, простейшая тональность до мажор использует всем известную гамму: до, ре, ми, фа, соль, ля, си. Наглядно – эта тональность использует только белые клавиши на рояле. Тональность до минор отличается тем, что вместо ми появляется ми-бемоль. То есть в тональности до минор уже нельзя употреблять простое ми, за исключением так называемых модуляций, то есть переходов в родственную тональность, отличающуюся от исходной понижением или повышением на полтона. Постепенно к концу XIX века модуляции стали все более смелыми, композиторы, по выражению Веберна, «стали позволять себе слишком много». И вот контраст между мажором и минором постепенно стал сходить на нет. Это начинается у Шопена, уже отчетливо видно у Брамса, на этом построена музыка Густава Малера и композиторов-импрессионистов – Дебюсси, Равеля, Дюка . К началу хх века композиторы-нововенцы, экспериментировавшие с музыкальной формой, зашли в тупик. Получилось, что можно сочинять музыку, используя все двенадцать тонов: это был хаос – мучительный период атональности. Если гармонию XIX века можно сравнить с психологической синтонностью, то дальнейшее «заболевание» музыки привело ее к «психозу», отрыву от реальности. Стало можно употреблять все звуки – тем самым музыка вышла из границ дозволенного и недозволенного, погрузилась в хаос музыкального Ид, забывая про Суперэго, про нормы. Таким искусственным, достаточно суровым музыкальным Суперэго стала обсессивная система Шенберга.

Из музыкального хаоса было два противоположных пути. Первым – усложнение системы диатоники путем политональности – пошли Стравинский, Хиндемит, Шостакович – это была шизотипичная осколочная музыка.

Вторым – гораздо более жестким путем – пошли нововенцы, и это было создание целой системы из фрагмента старой системы. Дело в том, что к концу XIX века в упадок пришел не только диатонический принцип, но и сама классическая венская гармония, то есть принцип, согласно которому есть ведущий мелодию голос, а есть аккомпанемент. В истории музыки венской гармонии предшествовал контрапункт, или полифония, где не было иерархии мелодии и аккомпанемента, а были несколько равных голосов. Нововенцы во многом вернулись к системе строгого добаховского контрапункта. Отказавшись от гармонии как от принципа, они легче смогли организовать музыку по-новому. Не отказываясь от равенства 12 тонов (атональности), Шенберг ввел правило, в соответствии с которым при сочинении композиции в данном и любом опусе должна пройти последовательность их всех неповторяющихся 12 тонов (эту последовательность стали называть серией), после чего она могла повторяться и варьировать по законам контрапункта, то есть быть: прямой;

ракоходной, то есть идущей от конца к началу;

инверсированной, то есть как бы перевернутой относительно горизонтали;

ракоходно-инверсированной.

В арсенале у композитора появлялось четыре серии. Этого было, конечно, очень мало. Тогда ввели правило, согласно которому серии можно было начинать от любой ступени, сохраняя лишь исходную последовательность тонов и полутонов. Тогда 4 серии, умножившись на 12 тонов темперированного строя, дали 48 возможностей. В этом и состоит существо 12-тоновой музыки. Революционная по своей сути, она была во многом возвратом к принципам музыки до-барочной. Ее основа, во-первых, равенство всех звуков (в венской классической диатонической гармонии, мажорно / минорной системе, звуки не равны между собой, но строго иерархичны, недаром гармоническая диатоника – дитя классицизма, где господствовал строгий порядок во всем). Во-вторых, уравнивание звуков в правах позволило ввести еще одну особенность, также характерную для строгого контрапункта, – это пронизывающие музыкальный опус связи по горизонтали и вертикали. Символом такой композиции для нововенцев стал магический квадрат, который может быть прочитан с равным результатом слева направо, справа налево, сверху вниз и снизу вверх. Известный латинский вербальный вариант магического квадрата приводит Веберн в своей книге «Путь к новой музыке»: «Сеятель Арепо трудится, не покладая рук».

Вот так обсессия спасла музыку от психоза, вернее приспособила музыкальный психоз к обыденной реальности «реализма», то есть пошлости homo normalis.

Но спрашивается – притом, что здесь налицо навязчивое посторенние, – где же анальные истоки подобной музыкальной композиции. И даже поставим более широко вопрос – в чем анальные истоки самого навязчивого повторения? Как мы уже говорили, анальность сродни гомосексуальности, то есть неживорожденности, мертвенности (нововенская музыка была мертвенной и зловещей). Это была мертвая вода. В чем суть самой анальности? В выдавливании отходов через задний проход и сверхценном отношении к этим отходам. Таким отходами были старые отжившие мертвые формы музыкальной культуры. Аналогия очевидна. Это не рождение новой музыки путем зачатия, вынашивания и самого рождения, это искусственное выдавливание каловой массы из отжившего материала и придание сверхценности этому материалу. Можно сказать в целом, что культура – это сверхценность отходов. Вот в чем анальность культуры, ее неомифологизм. Шенберг и его ученики навязали музыке искусственный анальный закон и заставили навязчиво повторять его. Это самый яркий случай обсессии в психотической культуре. Ритуальная повторяемость культурного «испражения» – залог возрождения мира. Таким вот путем держится культура. Если бы человек не испражнялся, он бы умер. Если бы культура не поступала таким же образом, она бы тоже умерла.

Но почему говорят об анально-садистическом, а не просто анальном начале? В чем был садизм нововенской музыки? Садизм – это тяга к убийству отца, привнесение анальности – это наделение смертью. Нововенская музыка убивала старую романтическую музыку, свою отцовскую музыку. Тотемную в определенном смысле – в этом ее садистичность. В этом садистичность любого авангарда – «сбросим Пушкина с корабля современности». Это сказал анальный психопат, «ассенизатор революции», как он себя сам называл, Маяковский. Мертвый отец – это возведенный в сверхценность кал – в этом универсальный принцип культуры. Культура – это поминки по мертвому анальному отцу. Убийство – замена сексуальности, анальность – замена генитальности. Убийство отца – это обкладывание его калом. В этом смысл акции современного художника-авангардиста Александра Бренера, который нарисовал доллар на картине в музее. Деньги – символ испражнения. Бренер как бы символически испражнился на всю старую культуру. Если бы Бренер не был бы анальным садистом, а был бы генитальным синтонным сангвиником, он бы так не поступил, но тогда он не был бы авангардистом. Так и Достоевский «обкладывал» своего идейного отца Гоголя, высмеяв его сначала в «Бедных людях», а потом в «Селе Степанчикове» в образе Фомы Фомича Опискина, как показал Ю. Н. Тынянов [Тынянов, 1977]. Формалисты первыми показали важность анального садизма в культуре – поскольку они сами были авангардистами от культуры, им это было сделать легко.