Философия языка и семиотика безумия. Избранные работы

Руднев Вадим Петрович

БРЕД ВЕЛИЧИЯ: ОБ ЭКСТРАЕКТИВНОЙ ИДЕНТИФИКАЦИИ

 

 

I

Бред величия был выделен в качестве практически обязательного симптома при экспансивной (маниакальной) форме прогрессивного паралича, психического заболевания, возникающего в качестве последней стадии сифилиса. Клиническое изучение прогрессивного паралича считается в истории психиатрии заслугой одного из основателей европейской клинической психиатрии Жана Эскироля (речь идет о начале XIX века). Вот фрагмент клинического описания бреда величия при прогрессивном параличе, принадлежащий перу последователя Эскироля английского психиатра Бейля (1825):

Болезнь начинается бредом величия, более или менее выраженной экзальтацией и легким, неполным общим параличом. Больные воображают, что они богаты, могущественны, отличаются всякими достоинствами, покрыты отличиями и одарены талантами. Они думают, что их состояние увеличилось вдвое, втрое, вчетверо, в сто раз. Другие, забывая несчастное положение, в котором они находились в момент заболевания, только и думают о сокровищах, обладателями которых они себя считают; они строят гигантские проекты, долженствующие принести им громадные суммы, покупают все, что подвернется под руку, только и думают о приобретениях.

Одержимые подобными идеями, они говорят без конца, болтливость их неиссякаема. Они возбуждаются разговором и легко переходят в состояние гнева, когда их экстравагантные идеи встречают противоречие. Лицо их обыкновенно красно раздуто, выражает довольство и радость, которые им доставляют их богатство и величие. Они поют, смеются, находятся в состоянии веселья и блаженства. <…>

По мере прогрессирования болезни, бред величия становится все более распространенным, все более сложным, доминирующим. Больные считают себя на вершине величия и богатства.

Они обладают миллионами, миллиардами, золотом, бриллиантами, замками, царствами, наконец, всей Вселенной. Они министры, полководцы, адмиралы, короли, императоры, они – само божество. Наряду с бредом величия всегда присутствуют признаки слабоумия [Каннабих, 1994: 187] (Курсив мой. – В. Р. ) .

Удивительно, что и через сто лет описание бреда величия практически не меняется, кажется, что психиатрам с ним все ясно. Вот гораздо менее красочное описание из руководства В. П. Осипова 1923 года:

Различают бредовые идеи собственного могущества и величия: при этом больной высказывает мысли, соответствующие этим понятиям; он – великий человек, выдающийся писатель, талантливый полководец, мировой гений, царь, бог и даже выше бога; он не только миллионер, но даже миллиардер, ему все подвластно, он все может; он беседует с богом, ездит на планеты, облетает на аэроплане земной шар; доходы его неисчислимы, он получает их отовсюду, его физическая сила неизмерима. Один больной крестьянин высказывал идею, что он очень богат, так как рожь на его земле родится этажами [Осипов, 1923: 277].

Вторым заболеванием, при котором встречается бред величия, является шизофрения, чаще всего ее последняя, так называемая парафренная стадия (подробно см. ниже). В отличие от случая прогрессивного паралича при шизофрении бред величия часто может сочетаться с бредом преследования (эта проблема также будет подробно обсуждаться ниже). Особенностью бреда величия при шизофрении является то, что больной отчасти может наблюдать его со стороны (феномен двойной ориентации, или «двойной бухгалтерии», по выражению Э. Блейлера), что, по-видимому, исключено при прогрессивном параличе, поскольку там бред величия сочетается со слабоумием. Шизофренический бред величия может быть в достаточной степени систематизирован и нарративно сложен, но чем ближе к исходу болезни, тем в большей степени бредовое творчество оскудевает [Рыбальский, 1993] и принимает характер однообразных стереотипных высказываний [Юнг, 2000].

Приведем фрагменты обширного описания конкретного случая шизофренического бреда величия, принадлежащего знаменитому русскому психиатру xix в. В. Х. Кандинскому (по распространенному мнению историков науки, Кандинский страдавший сам психическим заболеванием, под именем вымышленного персонажа, якобы своего пациента Долинина, описывал свои собственные бредово-галлюцинаторные переживания [Рохлин, 1975]). Особенность последнего описания также заключается в том, что здесь речь, по-видимому, идет не о парафренном синдроме, последней стадии развития шизофренического бреда, после которой также следует слабоумие (до которого Кандинский не дожил – он покончил с собой в 1889 году), но о параноидной стадии с ярко выраженным бредово-галлюцинаторным комплексом, переходами от идей величия к идеям преследования и отсутствием каких бы то ни было признаков начинающегося слабоумия.

Больной вдруг стал бредить тем, что он производит государственный переворот в Китае, имеющий целью дать этому государству европейскую конституцию. Долинин был, конечно, не один; существовала целая партия, в число членов которой входило много просвещенных мандаринов из государственных людей Китая и высших начальников флота и армии. Больной чувствовал себя тем более способным на роль главного руководителя переворота, что он находился в духовном общении с народом и мог непосредственно знать нужды и потребности разных классов общества. В народе, двигавшемся по улице перед окнами квартиры его, Долинин видел представителей разных общественных фракций; эти депутаты поочередно вступали своими умами в общение с умом Долинина и таким путем выражали свои политические требования. <…> Надо отметить, что в это время, кроме дара, так сказать, всезнания и всеслышания (через таинственное общение с умами множества людей), у Долинина был и дар всевидения. Ходя по своим комнатам из угла в угол и почти не видя предметов, находившихся у него под носом (потому что внимание было всецело занято вещами отдаленными и грандиозными), больной внутренно видел все, что в те дни будто бы творилось в столице Китая [Кандинский, 1952: 97–98].

После успешного завершения государственного переворота больной наслаждается лаврами победы:

На улице тишина; лишь слышно со стороны народа (действительно проходящего по улице) ликование и похвалы на мудрые распоряжения Долинина, вследствие которых все обошлось без большой кутерьмы. После стольких тревожных минут Долинин испытывает теперь глубочайшее удовлетворение: он – герой дня. Его квартира окружается, частью для почета, частью для предотвращения враждебных покушений, отрядом национальной гвардии. <…> К вечеру на улице недалеко от дома располагается прекрасный военный оркестр, который значительную часть ночи услаждает слух Долинина игрой торжественных маршей и других пьес. <…> В то же утро в квартиру больного являются двое его товарищей по службе и, после короткого разговора, приглашают его прокатиться вместе с ними в карете. Долинин принимает товарищей за присланных за ним членов законодательного собрания; хотя прямого объяснения на этот счет не было, но по взволнованным лицам друзей, по их многозначительному виду и почтительному обращению, равно как и прорвавшимся в течение разговора намекам их и даже по некоторым прямого смысла фразам (галлюцинации слуха) Долинин узнает цель визита гостей; да к чему излишние слова между единомышленниками, имеющими возможность общаться между собою духовно, без посредства языка. <…> Долинин имеет ныне в своих руках верховную исполнительную власть в государстве (еще на дому старший из товарищей, приехавший с курящейся папиросой, предложил больному папиросу из своей папиросницы; папироса была принята больным как «символический скипетр власти») [Кандинский: 99–100].

В 1940 – 1950-е годы, после фармакологической революции в психиатрии, прогрессивный паралич стали излечивать, а шизофренический процесс останавливать до возникновения парафренной стадии, для которой характерен бред величия. Задавленный нейролептиками, бред величия практически ушел из психиатрической практики, но ушел он с несвойственной ему незаметностью и скромностью, как будто тихо прикрыв за собой дверь и, что самое главное, он ушел фактически не только непризнанный, но и непознанный.

Психоанализ почти не внес в изучение бреда величия ничего нового по сравнению с клинической психиатрией xix века. Только Эрнст Джонс выпустил в 1913 году книгу «Комплекс Бога», Юнг в «Психологии dementia praecox» довольно подробно обследовал больную с идеями величия при помощи своего ассоциативного метода [Юнг, 2000] (подробнее об этом исследовании Юнга будет идти речь ниже) и Адлер обронил несколько вполне предсказуемых в свете его учения фраз о стремлении к власти и комплексе неполноценности:

Тот же феномен (превращение комплекса неполноценности в комплекс превосходства. – В. Р. ) мы наблюдаем у людей, страдающих манией величия, которые мнят себя Иисусом Христом или императором. Такие люди действуют на бесполезной стороне жизни и играют свою роль весьма правдоподобно. В жизни они крайне изолированы, и если мы вернемся к их прошлому, то обнаружим у них чувство неполноценности, приведшее к развитию комплекса превосходства [Адлер, 1997: 67].

Так или иначе, для философа психиатрии бред величия оставляет множество интереснейших вопросов. Например, каков механизм бредового отождествления человека с кем-то другим – полководцем, знаменитым писателем, генералом и т. д. (Я – Наполеон (Магомет, Иисус Христос, Кай Юлий Цезарь)? Почему идеи величия так тесно соседствуют со слабоумием, с одной стороны, и с идеями преследования, с другой? Какова феноменология и морфология бреда величия? Носит ли он исключительно клинические формы или в других обличьях выступает за пределами психиатрической лечебницы?

Таков комплекс проблем, которые будет рассмотрены в настоящем исследовании, носящем, таким образом, характер изучения археологии безумия.

 

II

Мы будем называть в дальнейшем базовое отождествление, которое лежит в основе бреда величия, построение типа «Я = X» (Я – Иисус Христос, я – испанский король, я – Сократ, я – вице-король Индии и т. п.) экстраетивной идентификацией. Это понятие, которое мы вводим в качестве развития введенного ранее термина экстраекция (психотический механизм защиты, суть которого состоит в том, что внутренние психологические содержания переживаются субъектом как внешние физические явления, якобы воспринимающиеся одним или сразу несколькими органами чувств – экстенсионально это совпадает с иллюзиями и галлюцинациями разной природы) [Руднев, 2001]. Экстраективная идентификация – это такое состояние сознания субъекта, при котором его собственное Я переживается как неотъемлемо присущее объективно не присущему ему имени или дескрипции, такое состояние, когда субъект субъективно в бредовом смысле «превращается в другого человека», не сопоставимо более высокого по социальному рангу, и пытается вести себя так, как если бы он был этим человеком.

Понимаемая таким образом экстраективная идентификация характерна исключительно для бреда величия, но поскольку понятие идентификации является одним из часто употребляемых в психоанализе и психоаналитически ориентированной психологии и психиатрии, то нашим дальнейшим шагом будет разграничение понятий экстраективной, интроективной (которую обычно просто называют идентификацией) и проективной идентификации.

Под интроективной идентификацией понимается такое состояние сознания, при котором субъект уподобляет себя значимому объекту, сохраняя при этом понимание отдельности своего собственного Я. Для интроективной идентификации в этом смысле характерны такие выражения, как «Я хочу быть похожей на мать», «Я истинный сын своего отца», «Моя жена для меня все» и даже «Я – это Вы» (фраза, якобы сказанная Людвигу Витгенштейну его другом архитектором Адольфом Лоосом). Даже при формальном выражении тождества подлинное отождествление при интроективной идентификации не имеет места, это отождествление на самом деле является всего лишь уподоблением (классическими работами об интроекции и (интроективной) идентификации являются [Ференци, 2000; Фрейд, 1994; Фрейд А., 1998]).

Под проективной идентификацией понимается такое состояние сознание, при котором Я отождествляет объект, с которым находится в коммуникации (например психоаналитика или сексуального партнера), с одним из первичных объектов (отцом или матерью) и принуждает его вести себя так, как если бы он был этим объектом [МакВильямс, 1998: 147]. Таким образом, формула проективной идентификации это «Вы совсем как мой отец», «Ты вылитая моя старшая сестра Мэри».

Стало быть, когда идентификация интроективна, она характеризует прежде всего невротический уровень сознания, при котором объектные отношения не разрушены и критика сохранена; когда идентификация проективна, она характеризует преимущественно пограничный уровень сознания, при котором объектные отношения значительно искажены и критика присутствует не полностью, но тестирование реальности сохраняется; когда же имеет место экстраективная идентификация, то это означает полную разрушенность объектных отношений, отсутствие критики и тестирования реальности, то есть психоз [Кернберг, 1998, 2000].

При интроективной идентификации Я и объект сохраняют свою объективную идентичность, акцентуируется только зависимость Я от объекта-интроекта; при проективной идентификации сохраняется идентичность Я, но искажается идентичность объекта; при экстраективной идентификации реальные объекты исчезают из жизни субъекта на их место становятся бредово-галлюцинаторные экстраективные объекты, и, что наиболее существенно, собственное Я разрушается и практически перестает быть таковым, растворяясь в бредовом экстраективном объекте. Как возможно такое растворение с логико-философской и психологической точек зрения? Этот вопрос требует подробного рассмотрения.

 

III

После отказа от реальности, являющегося необходимым условием психоза [Freud, 1981], сознание субъекта затопляется символическим. То, что было раньше воображаемым у невротика, становится символическим у психотика (подробнее см. [Руднев, 1999]). Помимо прочего это означает, что картина мира психотика становится берклианской, его реальность – реальностью его субъективных ощущений и языка, на которым он говорит об этих ощущениях, причем языка особого, лишенного сферы референции во внешнем мире (Д. Шребер, автор «Мемуаров нервнобольного», называл этот язык базовым языком (см. [Freud, 1981a, Руднев, 2001]). До тех пор пока сознание психотика не дошло до полного разрушения, до слабоумия, Я в его мире еще удерживается, но особенностью этого психотического Я является акцентуация, утрирование тех свойств, которые присущи любому Я, как центру высказывания в обычном языке. Что же это за особенности?

В любом языке, в котором в принципе есть «я», «я» – это говорящий. Говорящий «присваивает» себе то, что он произносит, в определенном смысле он присваивает себе весь язык [Бенвенист, 1974: 296], но поскольку для психотика язык и мир совпадают, то тем самым можно сказать, что психотическое Я присваивает себе весь мир. Отсюда становится ясным логическое обоснование перехода от интроективной невротической идентификации к экстраективной психотической. Если невротик говорит «Я Наполеон» («Мы все глядим в Наполеоны»), то это означает отождествление имен на уровне интенсионала. На экстенсиональном референциальном уровне это означает всего лишь «Я похож на Наполеона (кажусь себе похожим, хочу быть похожим)» и т. п. Говорящий «Я Наполеон» на уровне интроективной идентификации, отдает себе отчет в том, что на самом деле он не Наполеон, а такой-то с таким-то именем и такой-то биографией. Психотик, говорящий «Я Наполеон», подразумевает тождество объектов на уровне экстенсионалов (но это для него то же самое, что для невротика тождество имен на уровне интенсионалов). Особенностью мышления психотика является то, что для него различие между значением и референцией (фундаментальное различие в языке, в котором в принципе есть позиция говорящего [Quine, 1951; Даммит, 1987; Хинтикка, 1980; Степанов, 1985]), между фрегевским смыслом и денотатом, это различие пропадает. Язык психотика – это первопорядковый язык. В нем все высказывания существуют на одном уровне (как в латентно-психотической логико-философской доктрине раннего Витгенштейна; подробно об этом см. [Руднев, 2001]). Психотический язык не признает иерархии, а стало быть, является не логическим, а мифологическим, то есть, строго говоря, уже не языком, а языком-реальностью. Для мифологического языка-реальности как раз характерны однопорядковость и отождествление имен, понимаемых как имена-объекты. Ср.:

Мифологическое описание принципиально монолигвистично – предметы этого мира описываются через такой же мир, построенный таким же образом. Между тем немифологическое описание определенно полилингвистично – ссылка на метаязык важна именно как ссылка на иной язык. <…> Соответственно и понимание в одном случае [немифологическом. – В. Р.] так или иначе связано с переводом (в широком смысле этого слова), а в другом же [мифологическом. – В. Р.] – с узнаванием, отождествлением [Лотман, Успенский, 1992: 58].

Однопорядковость языка при экстраективной идентификации сказывается, в частности, в том, что в речи мегаломана, по-видимому, исключены пропозициональные установки. Во всяком случае, трудно представить в такой речи высказывания типа:

1. Я полагаю, что я Наполеон.

2. Мне кажется, что я Наполеон.

3. Я убежден, что я Наполеон.

Можно предположить, что клинический мегаломан (паралитик или парафреник) теряет способность логически репрезентировать свою субъективную позицию как говорящего, так как в последнем случае ему пришлось бы разграничивать значение и референцию, то есть тот факт, что он о чем-то говорит, и содержание того, о чем он говорит, – с референцией к внешнему миру, поскольку именно это различие между внешним миром (областью экстенсионалов) и говорением о внешнем мире (областью интенсионалов) в данном случае и утрачивается. Истинность того, что говорится в мегаломаническом высказывании, не подлежит верификации и гарантируется самим фактом говорения. Поэтому языковые возможности классического психотерапевтического воздействия на такое сознание также утрачиваются, поскольку психотерапия, даже поддерживающая психотерапия психотиков, состоит в обмене мнениями (то есть пропозициональными установками), во всяком случае, в попытке такого обмена. Единственная возможность психотерапевтического воздействия на такого пациента – принятие однопорядковой мифологичности его языка. В этом смысле показателен пример Дона Джексона, который в разговоре с пациентом, считавшим себя богом и вообще отказывавшимся от коммуникации, добился успеха (некоторой заинтересованности со стороны пациента), когда не только признал, что он бог, но передал ему больничный ключ как знак его божественных полномочий [Вацлавик, Бивин, Джексон, 2000: 282–283].

Другими словами, психотик пользуется тем, что обычный язык в принципе позволяет отождествлять имена на уровне интенсионалов, тем, что в принципе возможно сказать «Я Наполеон» в значении «Я похож на Наполеона». Отождествляя уровень интенсионалов с уровнем экстенсионалов, точнее говоря, экстенсионализируя интенсиональный мир (в этом – экстенсионализации интенсионалов – и состоит, в сущности, феномен бредово-галлюцинаторного понимания мира), психотическое сознание открывает себе дорогу к экстраективной идентификации, которая со стороны, здоровым сознанием, воспринимается как парадоксальное (или мифологически-экзотичное) отождествление разных экстенсионалов.

При этом, поскольку различие между значением и референцией в речи мегаломана утрачивается, с точки зрения здорового сознания, то, что проделывает психотик при экстрактивной идентификации, выглядит как приравнивание одного тела, живого, другому телу (давным-давно мертвому или вообще вымышленному), потому что ведь, так сказать, психотическая иллокутивная сила речевого акта, в котором говорящий отождествляет себя с кем-то давно умершим, как раз и состоит в том, что он как бы этим хочет утверждать не только тождество сознаний, но и тождества тел – поскольку имя интенсионально, а тело экстенсионально. (Этот телесный аспект экстраективной идентификации очень важен, и мы вернемся к нему в дальнейшем.)

Если тоже самое переложить на язык семантики возможных миров, то можно сказать, что говорящий является прагматической референциальной точкой отсчета, служащей пересечением возможных миров [Золян, 1991]. Другими словами, когда говорящий отождествляет себя с другим объектом (в данном случае неважно, интроективно или экстраективно, интенсионально или экстенсионально), он присваивает себе вместе с именем (и телом) всю возможную жизнь этого объекта – его биографию, родственников, книги и подвиги. (Как остроумно заметил Борхес, каждый повторяющий строчку Шекспира, тем самым превращается в Шекспира (см. также [Золян, 1988].)

Это особое положение Я на пересечении возможных миров весьма ясно выразил Г. Р. Державин в оде «Бог»:

Я связь миров, повсюду сущих, Я крайня степень вещества; Я средоточие живущих, Черта начальна Божества; Я телом в прахе истлеваю, Умом громам повелеваю Я царь – я раб – я червь – я Бог!

Последняя строка содержит идею величия, носящую, конечно, интроективный, говоря точнее, гипоманиакальный характер (о связи гипомании и идей величия см. ниже).

Можно сказать также, что, когда психотик отождествляет себя с разными персонажами, то отличие психотика от нормального человека не в том, что нормальный не может отождествлять себя с разными персонажами, но в том, что психотик не понимает разницы между метафорическим (интенсиональным) и буквальным (экстенсиональным) отождествлением. Юнг писал по этому поводу о своей пациентке-портнихе, отождествлявшей себя, в частности, с Сократом:

Она «мудра» и «скромна», она совершила «высшее»; все это – аналогии к жизни и смерти Сократа. Итак, она хочет сказать: «Я подобна Сократу и страдаю, как он». С известной поэтической вольностью, свойственной минутам высшего аффекта, она прямо говорит: «Я Сократ». Болезненным тут, собственно, является то, что она до такой степени отождествляет себя с Сократом, что уже не в состоянии освободиться от этого отождествления и до известной степени считает его действительностью, а замену имен настолько реальной, что ожидает понимания от всех, с кем имеет дело. Тут мы видим ясно выраженную недостаточную способность различать два представления: каждый нормальный человек бывает способен отличить от своей действительной личности принятую роль или ее принятое метафорическое обозначение [Юнг, 2000: 120].

Но почему паралитик и парафреник отождествляют себя именно с великими людьми, в чем смысл и этиология этого величия, которое носит опять-таки сугубо символический характер, так как пациент, чем большее величие он выказывает, тем в более плачевном состоянии он объективно находится?

Отчасти ответить на этот вопрос может помочь рассмотрение динамики хронического шизофренического бреда.

 

IV

Принято различать три стадии хронического бреда: паранойяльную, параноидную и парафренную [Рыбальский, 1993].

Для паранойяльной стадии характерен бред отношения, суть которого состоит в том, что больному кажется, что вся окружающая действительность имеет непосредственное отношение к нему. Вот пример из «Общей психопатологии» Ясперса:

Больной заметил в кафе официанта, который быстро, вприпрыжку пробежал мимо; это внушило больному ужас. Он заметил, что один из его знакомых ведет себя как-то странно, и ему стало не по себе; все на улице переменилось, возникло чувство, что вот-вот что-то произойдет. Прохожий пристально на него взглянул: возможно, это сыщик. Появилась собака, которую словно загипнотизировали; какая-то механическая собака, изготовленная из резины. Повсюду так много людей; против больного явно что-то замышляется. Все щелкают зонтиками, словно в них спрятан какой-то аппарат [Ясперс, 1994: 136].

Главными защитными механизмами при бреде отношения является проекция и проективная идентификация.

На параноидной стадии бред отношения перерастает в бред преследования. Психологическая мотивировка этого перехода достаточно прозрачна. «Если все обращают на меня внимание, следят за мной, говорят обо мне, значит, им что-то от меня нужно, значит, меня хотят в чем-то уличить, возможно, убить и т. д.». На стадии бреда преследования нарастает аутизация мышления, но внешний мир еще каким-то образом существует, однако это настолько враждебный, страшный, преследующий мир, что лучше, чтобы его вовсе не было. На стадии преследования главными защитными механизмами является экстраекция (бредово-галлюцинаторный комплекс) и проективная идентификация (например, отождествление психиатра с преследователем).

Чем мотивируется переход от идеи преследования к идее величия? Больной как бы задает себе вопрос: «За что меня преследуют?» На этот вопрос можно ответить по-разному. Если в больном сильно депрессивное начало, то он может подумать, что его преследуют за те (реальные или воображаемые – интроективного характера) грехи, которые он совершил, и чувство вины, которое гипертрофируется при депрессии, приведет его к выводу, что его преследуют за дело. Тогда бред преследования перерастает или совмещается с бредом греховности, вины и ущерба [Блейлер, 1993].

Но может быть и другая логика, противоположная. Она будет развиваться у больного с гипоманиакальными или нарциссическими установками. Он будет рассуждать так: «Меня преследуют потому, что я так значителен, так велик, меня преследуют, как всегда преследуют гениев, великих людей, как преследовали фарисеи Иисуса Христа, как преследовали политические враги Цезаря или Наполеона, как преследуют бездарные критики великого писателя. Значит, я и есть великий человек, Иисус, Наполеон, Достоевский». И в тот момент, когда эта идея заполняет сознание, бред преследования сменяется бредом величия, параноидная стадия сменяется парафренной. Ничего, что за это надо расплатиться полной утратой хоть каких-то проблесков представлений о реальном мире. Не жалко такого мира, раз он так враждебен и так ничтожен по сравнению со «Мной». Таким образом, главным механизмом защиты на парафренной стадии является экстраективная идентификация (при том что важность экстраекции – бредово-галлюцинаторного комплекса сохраняется). Сказанное можно обобщить в виде таблицы.

Таблица. Механизмы защиты на разных стадиях развития хронического шизофренического бреда

Но почему возникает бред отношения, что является толчком к идее, в соответствии с которой «все вокруг имеет отношение ко мне»? Для ответа на этот вопрос нужно обраться к «преморбидному периоду» и попытаться понять, что за личность представлял собой будущий мегаломан.

 

V

Представляется очевидным, что не каждая психическая конституция в равной мере будет подготавливать почву для возникновения бреда величия, что, например (о чем уже было упомянуто) человек с депрессивной конституцией, конечно, при склонности к психозу скорее будет развивать идеи вины и ущерба, а человек с гипоманикальным характером, или, точнее, с гипоманиакальными чертами в характере, как раз и будет предрасположен к развитию идей величия, которые в строгом клиническом смысле могут иметь место при маниакальной фазе маниакально-депрессивного психоза. Но при этом, эти идеи не достигают того размаха, которого достигает бред величия при прогрессивном параличе и при шизофрении. Вот что пишет об этом Э. Блейлер:

Идеи величия маниакально -депрессивного больного обычно являются лишь переоценками: он умнее тех, которые его заперли, он может легко одолеть дюжину служителей, он расширит свое дело, он станет министром. Однако в маниакальных формах прогр. паралича бред сейчас же доходит до абсурда: больной имеет в своем распоряжении колоссальные массы войск, которые разнесут больницу и страну, где находится он – генерал, хотя он не был на военной службе; … он Верховный Бог; больная – мать всех людей, каждый час Бог вынимает из ее живота сотни детей и т. п. [Блейлер, 1993: 77].

В романе Ильфа и Петрова «Золотой теленок» есть глава, в которой бухгалтер Берлага, чтобы избежать неприятностей на работе, симулирует бред величия. Объявив себя вице-королем Индии (что, конечно, является реминисценцией к «Запискам сумасшедшего» Гоголя), он попадет в сумасшедший дом. На первый взгляд кажется, что этот эпизод не имеет никакого отношения к общему движению смысловых линий романа. Однако, реконструируя его мотивную разработку, можно видеть, что мотив величия пронизывает оба романа. Остап Бендер, хрестоматийный литературный пример гипоманиакального характера, чрезвычайно склонен к квазиэкстраективным симулятивным идентификациям. Он – сын лейтенанта Шмидта (ср. бред знатного происхождения, один из вариантов бреда величия), великий комбинатор, гроссмейстер, миллионер, граф Монте-Кристо, дирижер симфонического оркестра, кавалер ордена Золотого руна, готов объявить религиозную войну Дании, наделяет себя нелепым сочетанием имен (Остап Сулейман Берта-Мария Бенбер-бей); Воробьянинова он называет гигантом мысли и отцом русской демократии, Шуру Балаганова – Спинозой и Жан-Жаком Руссо. В той или иной степени идеи величия также характерны для Воробьянинова, Паниковского, Лоханкина («продолжительные думы сводились к приятной и близкой теме “Васисуалий Лоханкин и его значение”, “Лоханкин и трагедия русского либерализма”, “Лоханкин и его роль в русской революции”»).

Своеобразным аналогом вышеописанного является жизненный проект художника Сальвадора Дали, для которого были характерны гипоманиакальные (гипоманиакальноподобные) идеи величия – «постоянное, неистощимо разнообразное, но всегда приподнятое и патетичное самовозвеличивание, в котором есть нечто намеренно гипертрофированное» [Якимович, 1991: 6]. Дали – самый лучший художник всех времен и народов, «сын Вильгельма Телля», он рыба (символ Христа); фильмы, сделанные в соавторстве с Бунюелем, так гениальны только благодаря тому, что в них участвовал он [Дали, 1991: 126]; каждое из его полотен одно божественнее другого (с. 166), благодаря ему выиграна Вторая мировая война (165), публика просто в восторге от него, каждое его публичное выступление – триумф (156), его возможности извлекать из всего пользу поистине не знают границ (143) и т. д.

В своем «Дневнике одного гения» «с каким-то восторженным бесстыдством автор уподобляет свою собственную семью не более и не менее, как Святому Семейству. Его обожаемая супруга <…> играет роль Богоматери, а сам художник – роль Христа Спасителя. Имя “Сальвадор”, то есть “Спаситель”, приходится как нельзя более кстати в этой кощунственной мистерии» [Якимович, 1991: 7].

(Из «Дневника» и биографии Дали становится очевидной связь его проекта с проектом Ницше, который носит ярко выраженный мегаломанический характер, его мы коснемся в дальнейшем.)

Менее, но также в достаточной степени очевидной является предрасположенность к идеям величия у людей истерической конституции, особенно в тех случаях, когда она соприкасается с гипоманиакальной, гипертимической, стороной личности. Это истерическая склонность к вранью и самовозвеличиванию (комплекс барона Мюнхаузена). Вспомним «сцену вранья» в «Ревизоре» Гоголя. Хлестаков здесь высказывает в чистом виде идеи величия:

Хлестаков. А любопытно взглянуть ко мне в переднюю, когда я еще не проснулся: графы и князья толкутся и жужжат там, как шмели только и слышно: жжж… Иной раз министр… Мне даже на пакетах пишут “ваше превосходительство”. Один раз я даже управлял департаментом. … можете представить себе тридцать пять тысяч одних курьеров! Каково положение, я спрашиваю? “Иван Александрович, ступайте департаментом управлять!” … “Извольте, господа, я принимаю должность, я принимаю”, говорю, “так и быть”, говорю, “я принимаю, только уж у меня: ни, ни, ни! Уж у меня ухо востро! уж я…” И точно, бывало, как прохожу через департамент – просто землетрясенье, все дрожит и трясется, как лист. ( Городничий и прочие трясутся от страха. Хлестаков горячится сильнее .) О! я шуток не люблю. Я им всем задал острастку. Меня сам государственный совет боится. Да что в самом деле? Я такой! Я не посмотрю ни на кого… я говорю всем: “я сам себя знаю, сам”. Я везде, везде. Во дворец всякий день езжу. Меня завтра же произведут сейчас в фельдмарш… ( поскальзывается и чуть-чуть не шлепается на пол, но с почтением поддерживается чиновниками ).

Переоценка своей личности в духе идей величия характерна для истерической поэтики серебряного века (как показал И. П. Смирнов, истерия стала культурной парадигмой русского серебряного века [Смирнов, 1994] (ср. также [Руднев, 2001а]):

Я, гений Игорь Северянин, Своей победой упоен: Я повсеградно оэкранен! Я повсесердно утвержден! Я – изысканность русской медлительной речи, Предо мной все другие поэты – предтечи… О да, я Избранный, я Мудрый, Посвященный, Сын солнца, я – поэт, сын разума, я – царь… К. Бальмонт Я вождь земных царей и царь Ассаргадон, Владыки и вожди, вам говорю я “Горе!” В. Брюсов

По-видимому, отличие истерических идей величия от гипоманиакальных состоит в том, что, если гипоманикальный человек действительно, с легкостью минуя все препятствия, добивается огромных результатов (как Бендер действительно стал миллионером, а Дали – великим художником), то у истерика между тем, как он себя возвеличивает, и объективным положением вещей может быть целая пропасть. Подобно настоящему мегаломану, истерик приобретает величие в момент говорения, но в отличие от мегаломана его аудитория действительно считает его таковым (как считали напуганные гоголевские чиновники Хлестакова ревизором, восторженные читатели начала XX века считали Северянина и Бальмонта великими гениями, в то время как объективно их роль в истории русской поэзии на самом деле была достаточно скромной).

Следующий комплекс невротических идей связан хотя и опосредованной, но чрезвычайно важной структурной связью с бредом величия – это обсессивно-компульсивный комплекс. Это может вызвать недоумение: ведь обсессивно-компульсивные люди, ананкасты, это скромные педанты, сосредоточенные на отправлении своих интимных ритуалов. Кажется не вполне понятным, причем здесь величие и власть. Прежде всего, вспомним, что в бреде величия огромную роль играют мегаломнические числа. Как правило, больной указывает точное количество сделанных им приобретений и дает точные цифры якобы принадлежащих ему состояний – это миллионы и миллиарды (ср. миллион Остапа Бендера и 35 тысяч курьеров Хлестакова). Приведем характерный пример из «Аутистического мышления» Блейлера:

Тот же пациент исписывает в течении ряда лет огромное количество бумаги разными числами. За каждый день, в течение которого мы задерживаем его в больнице, он претендует на высокое вознаграждение. Наш долг за каждый день составляется из большого ряда сумм, каждая из которых настолько велика, что он не может выразить ее в обыкновенных числах. Каждое из чисел, являющихся, на его взгляд, небольшим, занимает целую строку. Но каждое число должно пониматься не в обычном значении, оно обозначает лишь места тех цифр, которые должны будут приниматься в расчет, следовательно, если перевести это на наше обычное исчисление, то получится огромное число, которое даже не может быть прочитано. Единица с 60 нулями символизирует для него, таким образом, долг, исчисляющийся в дециллионах. С помощью этих бредовых идей пациент осуществляет свои желания относительно любви, могущества и невероятного богатства [Блейлер, 2001: 167].

Вот еще один пример (из Крепелина), который приводит Э. Канетти в книге «Массы и власть», где несколько язвительных главок посвящено бреду величия у паралитиков и случаю Шребера:

…не имея средств, он купил ванное заведение за 35 тысяч марок, заказал на 16 тысяч марок шампанского и на 15 тысяч белого вина <…> у него есть 50 негритянок; ему всегда будет 42 года; он женится на графине шестнадцати лет с состоянием в 600 миллионов <…> он построил кайзеру дворец за 100 миллионов, с кайзером он на ты [как Хлестаков с Пушкиным. – В. Р. ] , от великого герцога получил 124 ордена, каждому бедняку дарит по полмиллиона [Канетти, 1997: 433].

Идея числа в обсессивном мышлении играет большую роль, так как связана, с одной стороны, с педантизмом, а с другой, с магией (о связи идеи числа с обсессией подробно см. [Руднев, 2000]). Здесь можно вспомнить мегаломанические числа, которыми пользуется в своих стихах Маяковский (в личности которого обсессивно-компульсивный компонент играл определяющую роль [Бурно, 1996; Спивак, 2000]) и которые несомненно ассоциируются с идеей величия.

Стотридцатимиллионною мощью / желанье лететь напои! («Летающий пролетарий»); это сквозь жизнь я тащу / миллионы огромных чистых Любовей / и миллион миллионов маленьких грязных любишек («Облако в штанах»); Любовь мою, / как апостол во время оно, / по тысячи тысяч / разнесу дорог («Флейта-позвоночник»); Я солдат в шеренге миллиардной («Ужасающая фамильярность»); В сто сорок солнц закат пылал («Необычайное приключение…») Я никогда не знал, что столько тысяч тонн / в моей легкомысленной головенке («Юбилейное»); наворачивается миллионный тираж. / Лицо тысячеглазого треста блестит. (« Четырехэтажная халтура»); Эти слова приводят в движение / тысячи лет миллионов сердца («Разговор с фининспектором о поэзии»).

Сама фигура и поэтическая деятельность Маяковского однозначно ассоциируются с комплексом величия. Вот что писали о нем психологи вскоре после его смерти:

Одной из характернейших черт М. является гипертрофированность, преувеличенность, разрастание до гигантских размеров любого проявления его деятельности, как будто все в нем преломлялось сквозь увеличительное стекло. М. не знал ни в чем чувства меры. Любой мелкий факт в его повседневной жизни мог принять невероятные, преувеличенные, доходящие до карикатурности размеры [Спивак, 2001: 417].

В стихах Маяковский нередко высказывает идеи величия, например, отождествляет себя с Наполеоном:

Идите, сумасшедшие, из России и Польши. Сегодня я – Наполеон! Я полководец и больше. Сравните: я и – он! Он раз чуме приблизился троном, смелостью смерть поправ, — я каждый день иду к зачумленным по тысячи русских Яфф! Он раз, не дрогнув, стал под пули и славился столетий сто, — а я прошел в одном лишь июле тысячу Аркольских мостов!

Каким же образом обсессия связано с мегаломанией? Через идею «всемогущества мысли» (термин З. Фрейда), то есть представление, в соответствии с которым существует мистическая связь между мыслью обсессивного человека и тем, что происходит в реальности. Так, обсессивный пациент Фрейда утверждал, что стоит ему подумать о каком-то человеке, что он может умереть, как тот действительно умирает [Фрейд, 1999: 107]. Это представление весьма органично соотносится с мегаломаническим представлением о подчиненности реальности слову: достаточно сказать, что ты обладатель миллионного богатства, как это сбывается с той лишь разницей, что на этой стадии вторая часть пропорции – реальность – в принципе перестает существовать. Вообще помимо того, что обсессивно-компульсивные представления играют в принципе огромную роль при шизофрении, здесь может быть выстроена цепочка, продолжающая линию отношение – преследование – величие. Вначале возникает навязчивое представление о мистической связи между мыслью или действием и реальностью. Так, пациентка Л. Бинсвангера Лола Фосс пользовалась обсессивным «оракулом» для того, чтобы регулировать свое поведение. «Например, если ей случалось увидеть четырех голубей, она истолковывала это как знак, что она может получить письмо, т. к. число четыре (cuarto по-испански) содержит буквы c-a-r-t (как в слове carta – письмо)» и т. п. При этом Лола делала заявления в духе всемогущества мыслей: «После смерти тети Лола сказала своим родственникам, что она знала, что ее тетя должна была неминуемо умереть» [Бинсвагнер, 1999: 234].

В дальнейшем обсессивная мысль (или действие) может приобретать сверхценный характер (при этом она, конечно, потеряет свойство, которое считается необходимо присущим истинной навязчивости, – сознание невротиком ее чуждости и бессмысленности), далее – при соответствующей болезненной предрасположенности – она может приобрести характер бредоподобной идеи. Эту логику прорастания бреда величия из обсессивного мышления можно реконструировать примерно следующим образом: «Я имею мистическое влияние на людей, поэтому люди поневоле обращают на меня внимание – ведь от меня зависит их судьба (идея отношения), поэтому чтобы устранить вредоносное влияние на их судьбу с моей стороны, они хотят меня уничтожить (идея преследования), но это невозможно, ведь я недосягаем для них в силу моего безграничного богатства, власти и влияния (идея величия). (Связь обсессивного комплекса и комплекса преследования убедительно прослежена Бинсвагером в «Истории болезни Лолы Фосс», на которую мы ссылались.)

Помимо этого обсессивное мышление во многом оформляет саму структуру бредовых систем. Навязчивое повторение действий (компульсия) соотносится со стереотипно повторяющимися движениями при шизофрении (персеверация); навязчивое повторение речевых действий (обсессия) соответствует стереотипным повторяющимся речевым действиям при шизофрении (вербигерация). У Кандинского мы нашли интересный пример, когда больной вербигерирует на тему власти:

Бред моего больного Кар… за долгое время до наступления характерных явлений кататонии был сосредоточен на вопросах государственной важности; однажды я застал больного неподвижно стоящим и медленно, с раздельностью по слогами с видимым усилием преодолеть существующую в двигательных путях задержку, вербигерирующим в таком роде: “надо, чтобы государь… чтобы государь… чтобы государь… надо чтобы государь… вер… веррр… верил… чтобы государь верил… надо чтобы ми… мин… истры… чтобы министры… ответственны были…” [Кандинский, 1952: 104].

Здесь нет идеи величия, но, можно сказать, есть обсессивные предпосылки для ее возникновения в будущем.

Таким образом, можно видеть, что почти каждая душевная конституция инвестирует свой вклад в формирование и структуру бреда величия (помимо указанных очевидна роль эпилептоидной (авторитарной) и шизоидной (аутистической) конституций). Последнее обстоятельство, по всей видимости, служит косвенным подтверждением адекватности учения о мозаической шизофренической конституции [Бурно, 1996; Добролюбова, 1997; Волков, 2000], в соответствии с которым шизофренический «характер» состоит как бы из «осколков» различных конституций «первого порядка».

 

VI

Сравним два высказывания. Первое принадлежит советскому психиатру М. И. Рыбальскому, второе – американскому антипсихиатру-постэкзистенциалисту Рональду Лэйнгу:

1) При бреде величия – <имеет место> действенное желание убедить окружающих в своей значимости, требование признания и поддержки, стремление к участию в общественной жизни в значимой роли, требование преклонения, повиновения, разделение окружающих на сторонников и противников, агрессивные поступки по отношению к противникам, вмешательство в чужие проблемы с целью защиты или обвинения, обиду на сторонников из-за их недостаточной преданности, попытки присвоения имущества и власти других (считают, что то и другое принадлежит им), отказ от профессии, должности, элементов работы как недостойных собственной личности [Рыбальский, 1993: 183].

2) Когда Я все больше и больше участвует в фантастических взаимоотношениях и все меньше и меньше – в прямых реальных, оно теряет при этом свою собственную реальность. Оно становится, как и объекты, с которыми связано, магическим фантомом. При этом подразумевается, что для подобного Я все что угодно становится возможным, безоговорочным, тогда как в реальности любое желание должно быть рано или поздно обусловленным и конечным. Если же это не так, Я может быть кем угодно и жить в какое угодно время. <…> “В воображении” росло и набиралось фантастических сил (оккультных, магических и мистических) <Лейнг говорит о своем пациенте Джеймсе. – В.Е> убеждение – характерно смутное и неопределенное, но тем не менее вносящее склад в идею, – что он не просто Джеймс из данного времени и пространства, сын таких-то родителей, но кто-то очень особый, имеющий чрезвычайную миссию, вероятно перевоплощение Будды и Христа [Лейнг, 1995: 149].

Описание Рыбальского – это клиническое описание извне, оно безучастно и высокомерно, оно смотрит на мир мегаломана со стороны и, естественно, не видит в его высказываниях никакого смысла. Описание Лейнга подчеркнуто, даже, может быть, избыточно экзистенциально. Он старается смотреть на своего пациента изнутри видеть в нем «партнера по бытию». По-видимому, это другая крайность. Истина на самом деле где-то рядом, посредине. Чтобы пояснить, что мы имеем в виду, приведем в качестве примера роман Набокова «Бледный огонь». Там его герой-рассказчик Чарльз Кинбот комментирует поэму своего умершего друга поэта Шейда. Из этого комментария, не имеющего в общем никакого отношения к содержанию поэмы, постепенно выясняется, что комментатор вовсе не обыкновенный американский профессор, каким он предстает вначале, а король в изгнании. Кинбот обсессивно вычитывает из поэмы, якобы посвященной ему (Королю), подробности своей биографии в бытность королем страны Зембли. Набоков оставляет за читателем выбор, как ему относиться к комментарию Кинбота. Первый вариант – клинический: Кинбот – сумасшедший, страдающий бредом величия. Второй вариант – экзистенциальный: Кинбот действительно король в изгнании. Истина, в данном случае «художественная истина», по-видимому, состоит в том, что оба подхода слишком однобоки. На самом деле мы не знаем, кто сумасшедший, а кто нормальный, мы можем только каким-то образом выделить факты и попытаться их систематизировать.

Что можно сказать о «жизненном проекте» мегаломана, учитывая сказанное выше? Прежде всего для ситуации человека, поглощенного идеей величия, характерно вопиющее несоответствие между его точкой зрения на мир и точкой зрения того, с кем он «ведет диалог», прежде всего с психиатром, потому что после первых реальных шагов мегаломана на свободе (например, неадекватно дорогих покупок) он попадал в больницу, где его фактически единственным «партнером по бытию» становился психиатр. Это несоответствие касается объективной пространственной ограниченности мегаломана пределами палаты и безграничности, глобальности его бредового пространства (как, например, в случае бреда Долинина о демократическом перевороте в Китае – см. начало статьи). Второй тип несоответствия касается собственности. На словах мегаломан мог обладать огромными состояниями, увеличивающимися раз от разу. Реально, по-видимому, он уже не обладал ничем, так как над ним учиняли опеку. Третье несоответствие касается противопоставления реальной немощи паралитика или парафреника и его бредовой мощи – интеллектуальной, физической, политической или военной.

Однако для того, чтобы можно было конкретно говорить о каком-то жизненном проекте, необходимо располагать конкретными историями болезни, или хотя бы их фрагментами. В нашем случае имеется три таких источника: анализ бреда величия портнихи, пациентки Юнга, история болезни Йозефа Менделя, студента-философа, перенесшего острый реактивный психоз с элементами бреда величия (история болезни рассказана и проанализирована Ясперсом в книге [Ясперс, 1996]) и наконец случай Шребера, сочетающий преследование и величие.

У пациентки Юнга, во всяком случае, на первый взгляд, уже практически вообще нет никакого жизненного проекта, поскольку она в значительной степени дементна и ее высказывания носят характер повторяющихся стереотипий. Вот один из образцов ее речепроизводства:

Я величественнейшее величие – я довольна собой – здание клуба “Zur platte” – изящный ученый мир – артистический мир – одежда музея улиток – моя правая сторона – я Натан мудрый (weise) – нет у меня на свете ни отца, ни матери, ни братьев, ни сестер – сирота (Waise) – я Сократ – Лорелея – колокол Шиллера и монополия – Господь Бог, Мария, Матерь Божья – главный ключ, ключ в небесах – я всегда узакониваю книгу гимнов с золотыми обрезами и Библию – я владетельница южных областей, королевски миловидна, так миловидна и чиста – в одной личности я совмещаю Стюарт, фон Муральт, фон Планта – фон Кугель – высший разум принадлежит мне – никого другого здесь нельзя одеть – я узакониваю вторую шестиэтажную фабрику ассигнаций для замещения Сократа – дом умалишенных должен был бы соблюдать представительство Сократа, не прежнее представительство, принадлежащее родителям, а Сократа – это может вам объяснить врач – я Германия и Гельвеция из сладкого масла – это жизненный символ – я создала величайшую высшую точку – я видела книгу страшно высоко над городским парком, посыпанную белым сахаром – высоко в небе создана высочайшая высшая точка – нельзя найти никого, кто бы указал на более могущественный титул [Юнг, 2000: 124].

Из этого фрагмента видно много. Нам, прежде всего, кажутся наиболее важными идеи высшей точки и идеи установления, узаконивания. Кажется, что больная взирает на мир с высоты птичьего полета, с некой высшей точки, которую она сама для себя создала и откуда она может обозревать мир, которого она является высшей владетельницей, откуда видна Германия и Гельвеция, фабрика ассигнаций.

Нам кажется, что не будет преувеличением сказать, что тело больной в ее фантазиях совпадает с миром и всеми его обитателями. И, пожалуй, именно в этом смысл верховной божественности так, как она ее понимает. Отметим также с какой легкостью пациентка отождествляет себя с разными персонажами – она одновременно и Бог, и Дева Мария. «Фон Стюарт» – еще один предмет отождествления – это, как выясняется в дальнейшем анализе, Мария Стюарт, которой отрубили голову. (Важность идеи расчленения тела будет выяснена в дальнейшем.)

Отметим также, что пациентка действительно совершенно не употребляет пропозициональных установок и вообще косвенных контекстов (придаточных предложений). Именно это позволяет ей совмещать, как она сама говорит, в ее личности нескольких людей, поскольку идея о том, что в одной личности может быть только одна личность, производная от закона рефлексивности (А = А), требует, чтобы он мог действовать, различия между значением и референций, между именем и телом. Для парафреника имя – то же, что тело, а тело – то же, что имя. И поскольку у одного человека может быть несколько имен, то это равносильно тому, что он сам может быть одновременно разными носителями этих имен, то есть одновременно Сократом, Богом, Божьей Матерью, Германией, Гельвецией и т. д.

Как отмечает и сам Юнг, для нее не существует сослагательного наклонения, то есть она не делает различия между действительным и воображаемым – она изъясняется только простыми предложениями и притом обязательно в индикативе. Обычно соотношение конъюнктива, императива и индикатива в языке соответствует соотношению мысли, воли и поступка (подробно см. [Руднев, 1996]). Однако для пациентки Юнга не существует различия между помысленным, предъявленным в качестве волеизъявления и сделанным. Поэтому она не употребляет императив, она не говорит: «Освободите меня из больницы» – ей это не нужно, она и так свободна. Более того, она говорит: «Я установила дом умалишенных». Дом умалишенных, таким образом, одновременно является и неким отдельным феноменом, произведенным ею при помощи акта творения, и частью ее космического тела. Она в определенном смысле понимает, что она постоянно пребывает в доме умалишенных, но для нее эта идея не вступает в противоречие с тем, что она же этот дом умалишенных и «установила». Забегая вперед, отметим, как это удивительно напоминает комплекс страдающего бога, который одновременно создал мир и страдает как часть созданного им же самим мира.

Возможен ли диалог с таким проектом бытия? Другими словами, имеет ли смысл в такой ситуации только психиатрический подход, «борьба с симптомом» (накачивание нейролептиками), и возможен ли психотерапевтический подход, то есть довершение симптома подобно перлзовскому гештальту до его логического конца (ср. об этом [Цапкин, 1998: 44–45])? Видимо, такое во времена раннего Юнга никому не могло бы прийти в голову, как и психотерапия коматозных умирающих, которую практикует, к примеру, А. Минделл с тем, чтобы, попросту говоря, помочь человеку спокойно умереть [Mindell, 1989].

Случай доктора Йозефа Менделя, описанный Ясперсом, во многом непохож на случай портнихи Юнга прежде всего тем, что здесь нет никакого намека на слабоумие ни до, ни после, ни во время психоза. Больной обладал утонченным интеллектом. Будучи юристом, он увлекся философией, читал Кьеркегора, Больцано, Рикерта, Гуссерля и Бренатно. Его психоз носил характер религиозного бреда с идеями величия, но не полного, тотального величия. Суть его бредового сюжета заключалась в том, что он должен был каким-то образом освободить человечество, наделить его бессмертием. С этой целью Верховный, Старый Бог сделал его Новым Богом и для придания ему силы вселил в его тело тела всех великих людей и богов. Это вселение и было кульминацией психотической драмы:

Сначала для увеличения его силы Бог переселился в него и вместе с ним весь сверхъестественный мир. Он чувствовал, как Бог проникал в него через ноги. Его ноги охватил зуд. Его мать переселилась. Все гении переселились. Один за другим. Каждый раз он чувствовал на своем собственном лице определенное выражение и по нему узнавал того, кто переселялся в него. Так, он почувствовал, как его лицо приняло выражение лица Достоевского, затем Бонапарта. Одновременно с этим он чувствовал всю их энергию и силу. Пришли Д’Аннунцио, Граббе, Платон. Они маршировали шаг за шагом, как солдаты. <…> Но Будда не был еще внутри него. Сейчас должна была начаться борьба. Он закричал: “Открыто!” Тотчас же он услышал, как одна из дверей палаты открылась под ударами топора. Появился Будда. Момент борьбы или переселения длился недолго. Будда переселился в него [Ясперс, 1996: 195–196].

Отметим, что и здесь, по всей видимости, хотя Ясперс не дает обширного материала устной речи больного, имела место только прямая наррация – несмотря на то, что больной во время бреда сохранял двойную ориентацию, отчасти сомневался в правильности своих бредовых восприятий. Однако и эти сомнения, будучи высказанными, носили внемодальный характер – ни вопросов, ни императивов больной в своей речи, по-видимому, не демонстрировал.

Настоящий случай интересен тем, что он как бы приоткрывает механизм возникновения величия или, по крайней мере, один из возможных механизмов – представление о чисто физическом переселении в тело больного тел великих людей и Богов, чтобы потом можно было сказать «Я – такой-то», чего, впрочем, больной не говорит, поскольку его бред не является типичным бредом величия. Здесь нет в строгом смысле экстраективной идентификации. Здесь происходит даже нечто противоположное и в логическом смысле парадоксальное. А именно – имеет место как будто бы интроекция, но интроекция не на уровне сознания, не на уровне интенсионалов, а, так сказать, в прямом смысле, на уровне экстенсионалов, на уровне тел: больной интроецирует в свое тело тела великих людей и богов. Происходит своеобразная экстраективная интроекция.

Отметим также еще два важных момента. Первый заключается в том, что несмотря на то, что благодаря двойной ориентации больной, по-видимому, сохранял сознание своего Я, его уникальности, вероятно, понимая, что несмотря на все переселения он остается доктором Йозефом Менделем, пусть даже ему приходится выступать в роли Нового Бога, несмотря на это так же, как и в случае пациентки Юнга, даже в еще большей степени, больной отождествляет свое тело и свое Я с телами и Я (сознаниями) всех переселившихся в него людей и всей вселенной:

При всех этих процессах его Я больше не было личным Я, но Я было наполнено всей вселенной. <…> Его Я было здесь как прежде не индивидуальным Я, но Я = все, что во мне, весь мир [Ясперс: 198, 202].

Второй важный момент заключался в представлении о том, что Бог (Старый Бог, Верховный Бог) лишен обычных для верующего или богослова черт – всемогущества, всеведения и нравственного совершенства. Этот Бог несовершенен. Этот Бог ведет половую жизнь, Богу можно досаждать, чтобы он уступил, как-то на него воздействовать, у него меньше власти, чем у дьявола, его можно было назначать властвовать, как на должность.

Все это напоминает знаменитый случай Шребера, бредовую систему дрезденского сенатского президента, описавшего и опубликовавшего свою бредовую концепцию («Мемуары нервнобольного»), которая много раз анализировалась психиатрами и психоаналитиками, начиная с самого Фрейда [Freud, 1981]. Одно из ключевых положений системы Шребера, который так же вступал в чрезвычайно тесные и запутанные отношения с Богом, заключалось в том, что Бог очень плохо разбирается в человеческих делах, в частности, не понимает человеческого языка (об этом аспекте подробно см. [Лакан, 1997]). Шребер был посредником между Богом и людьми. В сущности, в его системе, которая была настолько сложной, что ее невозможно подвести под какую бы то ни было классификацию, основной мегаломанический компонент заключался в том, что Шребер считал себя единственным человеком, оставшимся в живых для того, чтобы вести переговоры с Богом, тогда как все другие люди были мертвы. Он должен был спасти человечество. Для этого ему было необходимо превратиться в женщину (то есть пожертвовать своей идентичностью), чтобы стать женой Бога (в этом и был своеобразный элемент величия в системе Шребера).

И второй характерный момент, заключающийся в том, что бредовые пространственные перемещения Шребера позволяют сказать, что его тело, как и тело стандартного мегаломана, становится равным вселенной. Это замечает Канетти, говоря о Шребере:

В космосе, как и в вечности, он чувствует себя, как дома. Некоторые созвездия и отдельные звезды: Кассиопея, Вега, Капелла, Плеяды – ему особенно по душе, он говорит о них так, как будто это автобусные остановки за углом. <…> Его зачаровывает величина пространства, он хочет быть таким же огромным, покрыть его целиком. <…> О своем теле Шребер пишет так, как будто это мировое тело (Курсив автора. – В. Р. ) [Канетти, 1997: 465].

Почему же так важно, что при бреде величия тело больного воспринимается им как равное вселенной? Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо затронуть последнюю в нашем исследовании проблему: почему бред величия всегда предшествует слабоумию, почему он так тесно связан со слабоумием?

 

VII

Здесь надо вспомнить, что при продвижении по трем фазам шизофренического бреда – паранойяльно-проективной, параноидно-экстраективной и парафренно-экстраективно-идентификационной – Я шизофреника все в большей степени теряет свои позиции, подвергается, если воспользоваться экзистенциалистским термином, «омирению» [Verweltlichung], «проигрывает себя миру» [Бинсвангер, 1999]. Этот проигрыш, деградация Я, компенсируется внутренним раздуванием (инфляцией), венцом которого и является бред величия. Поскольку, так сказать, дальше раздуваться уже некуда, Я «лопается».

Мне кажется, трудно возразить против того, что движение от бреда отношения к бреду величия и последующему слабоумию можно рассматривать как инволюцию личности, поэтому выражение впасть в детство в качестве синонима слабоумия является неслучайным. Но если так, если шизофреник движется в своем «развитии» в обратную сторону, то аналог величия должен отыскаться в каких-то феноменах раннего детства. Это безусловно так и есть. Речь идет о феномене «всемогущества» младенца, о котором впервые ярко написал Ференци в связи с интерпретацией им феномена обсессивного «всемогущества мысли» (о связи обсессии и мегаломании см. выше) в статье «Ступени развития чувства реальности» (1913).

Но если уже в утробе матери человек живет и душевной жизнью, пусть бессознательной, <…> то он должен получить от такого своего существования впечатление, что он всемогущ. Ведь что такое “всемогущ”? Это ощущение, что имеешь все, что хочешь, и больше желать уже нечего. <…>

Следовательно, «детская иллюзия величия» насчет собственного всемогущества по меньшей мере не пустая иллюзия; ни ребенок, ни невротик с навязчивыми состояниями не требуют от действительности ничего невозможного, когда не могут отказаться от мысли, что их желания должны исполняться; они требуют лишь возвращения того состояния, которое уже было когда-то, того доброго старого времени, когда они были всесильны [Ференци, 2000: 51].

Далее Френци пишет, что период внутриутробного тотального всемогущества сменяется у ребенка после рождения «чувством обладания магической способностью реализовать фактически все желания, просто представив себе их удовлетворение, – период магически-галлюцинаторного всемогущества» [Там же: 53].

Переводя эти положения на более обыденный язык, можно вспомнить сопоставление, принадлежащее Блейлеру, который сравнивает мегаломана с ребенком, скачущим на деревянной лошадке и воображающим, что он генерал («мальчик изживает свое инстинктивное стремление к могуществу и борьбе, прыгая верхом на палочке с деревянной саблей в руках» [Блейлер, 2001: 180]).

Инфантильное всемогущество связанно с нарциссизмом, инфантильной эротической обращенностью на себя, формированием нарциссического грандиозного Я, для которого характерно чувство собственного величия и превосходства [Kohut, 1971]. Именно об этом писал Эрнст Джонс в книге «Комплекс Бога», где он первым из авторов психоаналитического толка изобразил тип человека, характеризующийся эксгибиционизмом, отчужденностью, эмоциональной недоступностью, фантазиями о всемогуществе, переоценкой своих творческих способностей и тенденцией осуждать других. Он описывал этих людей как личностей, находящихся в континууме душевного здоровья – от психотика до нормального, говоря, что «когда такой человек становится душевнобольным, он ясно и открыто демонстрирует бред, что действительно является Богом. Он служит примером того типа, который можно встретить в любой клинике» [МакВильямс, 1998: 222] (Курсив мой. – В. Р. ).

Ср. это с описанием мегаломанического нарциссизма Маяковского:

М. ставил свое Я в центре. Он как бы строил свой мир наподобие Птолемеевой системы со своим Я в центре его. Во всех своих проявлениях он всегда исходил из своих интересов, выпячивал себя свою личность на первый план, причем часто это носило совершенно непроизвольный и бессознательный характер, насколько это было ему присуще. Это сказывалось очень резко в его отношениях к людям, например, в том, что М. в своей личной жизни мало или почти не считался с окружающими, поскольку они не представляли для него какого-либо интереса.

Во времена Фрейда считалось, что нарциссические личности не способны к переносу и поэтому психоаналитическое лечение их в принципе невозможно (это соответствовало клиническому взгляду на психотиков как на «недоступных»). Считается, что революцию в этом вопросе совершил Хайнц Кохут, который проанализировал возможность специфического нарциссического переноса. Для нашего исследования важно, что в наиболее архаическом типе такого переноса, merger transference (перенос слияния), нарциссическая личность воспринимает себя и аналитика как одну симбиотическую личность [Kohut, 1971: 114], что становится возможным благодаря тому, что в нарциссическом переносе реактивируется то, что Кохут называет я-объектом – это объекты, которые «подпитывают наше чувство идентичности и самоуважения своим подтверждением, восхищением и одобрением» [МакВильямс, 1998: 228]. Такими я-объектами являются, в первую очередь, конечно, родители, братья и сестры.

В сущности, здесь мы приходим к психодинамическому объяснению механизма экстраективной идентификации, суть которого кроется в нарциссическом отождествлении с всемогущим я-объектом, которое в нашем случае, как пишет О. Кернберг, соответствует «патологической регрессии к бредовому восстановлению грандиозного Я в холодном параноидальном величии» [Кернберг, 2000: 233].

Еще раз: на нарциссической стадии развития Я ребенка становится грандиозным (мегаломаническим) благодаря архаическому отождествлению с фигурой всемогущего я-объекта. При нарциссической патологии или акцентуации, вторичном нарциссизме, который может перерождаться в «злокачественный нарциссизм» (термин О. Кернберга) пограничного или психотического уровня, это грандиозное Я, подпитанное идентификацией с всемогущим я-объектом, реактивируется и в нашем случае (в случае бреда величия) проявляется в виде экстраективной идентификации, которая, похоже, является не чем иным, как репродукцией этого самого первичного отождествления с всемогущим я-объектом.

Вот почему наиболее обычный преэдипальный вариант этого отождествления – сын отождествляет себя с всемогущественным отцом – проигрывается вновь в мегаломаническом сюжете как динамика отождествлений и взаимоотношений старших и младших богов, как мы это видели при рассмотрении случаев Йозефа Менделя и Даниеля Шребера.

Отсюда прозрачной становится соотнесенность мегаломанического сюжета с мифологическими первосюжетами (о чем писал уже О. Ранк, связавший исследованный им миф о чудесном рождении героя с мегаломаническим сюжетом знатного происхождения [Ранк, 1998: 202–203]).

Что же это за первосюжеты? Здесь вспомним характерное для рассмотренных случаев представление о теле мегаломана как о мировом теле, то есть репродукции мифологической идеи тождества микрокосма и макрокосма.

Мифопоэтическое воззрение космологической эпохи исходит из тождества (или, по крайней мере, из особой связанности, зависимости, подтверждаемой и операционно) макрокосма и микрокосма. Человек как таковой – один из крайних ипостасных элементов космологической схемы, ее завершение и одновременно начало нового ряда, уже не умещающегося в космологические рамки. Состав человека, его плоть, в конечном счете восходит к космической материи, которая, «оплотнившись», легла в основу стихий и природных объектов <…> Известен целый класс довольно многочисленных текстов, относящихся к разным мифопоэтическим традициям и описывающих правила отождествления космического (природного) и человеческого [Топоров, 1988: 12].

Что же это за тексты? С какой мифологической традицией можно соотнести бред величия, учитывая то, что мы знаем о его нарциссических архаических основах?

Космогоничность разобранных выше примеров позволяет выдвинуть гипотезу, в соответствии с которой мегаломанический сюжет с телом, отождествляемым со всеми великими людьми и всей вселенной, является проигрыванием сюжета первотворения, и соответственно мегаломаническое грандиозное тело, равное всей вселенной, – это тело первочеловека, из которого творится макрокосм, тело, которое отдается в жертву сотворяемому миру и из которого, собственно, этот мир и творится.

Первочеловек – космическое тело, в мифопоэтических и религиозных традициях антропоморфизированная модель мира. В основе этого образа лежит представление о происхождении вселенной из тела первочеловека, объясняющее характерный для мифопоэтической картины мироздания параллелизм между микрокосмом и макрокосмом, их изоморфизм, однородность. Иногда в космологических текстах говорится о том, что члены тела первочеловека создаются из соответствующих частей вселенной, но чаще человеческое тело выступает как первичное и исходное, а космическое устройство как вторичное и производное. <…> В раввинистической литературе Адам изображается как первочеловек огромных размеров: в момент сотворения его тело простиралось от земли до неба, заполняя собою всю землю. <…> В средневековом мистическом тексте «Sefer chassidim» повествуется о том, как бог уменьшил размеры тела Адама, заполнявшего собою весь мир, последовательно отсекая от его членов и разбрасывая куски плоти по всему миру [Топоров, 2000: 300].

Ср. также представления о конкретных перволюдях, например Пуруше и Пань-Гу, макрокосмические тела которых расчленялись, превращаясь таким образом в жертву миру, в основу его творения [Топоров, 2000а; Рифтин, 2000].

Отзвуки идей жертвенности, соотносимых с диалектикой величия и преследования, мы находим во всех разобранных нами примерах, особенно явственно в случае доктора Менделя. В юнговских материалах, описывающих случай слабоумной портнихи, мы находим даже фрагмент, где большую роль играет идея расчленения тела:

Стюарт: я имею честь быть фон Стюарт – когда я однажды это затронула, доктор Б. сказал: ей ведь отрубили голову <…> это опять-таки величайшая в мире трагедия – наше высшее Божество на небе, римский господин St. (собственное имя пациентки) высказался с проявлением сильнейшего горя и негодования, вследствие отвратительного смысла мира, где ищут смерти невинных людей – моя старшая сестра должна была так невинно приехать сюда, чтобы умереть – после этого я видела ее голову с римским Божеством на небе – ведь отвратительно, что всегда является такой мир, ищущий смерти невинных людей – С. вызвала во мне чахотку – когда я увидела ее лежащей на похоронной колеснице <…> и Мария Стюарт тоже была такой же несчастной, которой пришлось умереть невинно [Юнг, 2000: 144].

По-видимому, здесь уместно вспомнить также архаические представления, связанные с культом умирающего и воскресающего бога (Осириса, Диониса, Фаммуза), архаического варианта мифа о первотворении и первочеловеке. Здесь также имеется диалектика смерти и воскресения, соотнесенная с диалектикой величия и преследования и, более того, актуализации этих представлений, позволяет уяснить мифологическую мотивировку и увязку этой соотнесенности: бога-мегаломана, тело которого соотносится с телом вселенной, в частности в растительном, аграрном варианте этого представления, преследуют, чтобы умертвить, принести в жертву, чтобы он потом воскрес во всем величии, соотнесенном с величием обновленного в природном круговороте мира, поэтому столь обычным в мегаломаническом мире оказывается сюжет отождествления с Христом как позднейшим отголоском культа умирающего и воскресающего страдающего бога и отсюда противопоставления Отца, Верховного (старого) Бога Богу-сыну, страдальцу, избраннику и жертве, то есть самому больному.

В этой связи нельзя напоследок не упомянуть фигуру Ницше, жизненный проект которого превратил бред величия в один из устойчивых культурных паттернов начала XX века. Здесь и очевидный акцентуированный нарциссизм, и культ умирающего и воскресающего Диониса, антиэтика грандиозности и христоборчества и клинический бред величия с экстраективной идентификацией с Христом, Антихритом и Дионисом. В момент начала острого психоза в 1889 году Ницше подписывал открытки, посылаемые разным людям, либо Дионис, либо Распятый [Ницше, 1990: 2, 809]. Идеи величия в явном виде имеются уже в последнем трактате «Esse homo» («Се, человек!» – слова, сказанные Пилатом об Иисусе [Иоанн, 19, 5]): Ницше называет себя самым мудрым, свои книги самыми великими, отождествляет себя со своим отцом [Ницше, 1990: 2, 703], говорит что при встрече с ним «лицо каждого человека проясняется и добреет» [Там же: 723], называет себя Антихристом (725) и Дионисом (768).

Последний симптом: внезапная демаскировка Я, переутомленного масками и требующего наконец своей собственной речи, – невыносимое fortissimo самозванств, настоящее насилие над Евтерпой: я ученик философа Диониса; я северный ветер для спелых плодов, я всегда выше случая; я так умен; я пишу такие хорошие книги; я впервые открыл трагическое; я первый имморалист; я изобретатель дифирамба; я слишком новый, слишком богатый, слишком страстный; я обещаю трагический век… Только с меня начинаются снова надежды; я знаю свой жребий; моя истина ужасна; я первый открыл истину; я тот, кому приносят клятвы; я всемирноисторическое чудовище; я анти-осел; я рок; я не человек, я динамит, – и уже почти машинально модулируя в тональность паралича и комбинированного психоза – среди индусов я был Буддой, в Греции – Дионисом; Александр и Цезарь – мои инкарнации, также и поэт Шекспира – лорд Бэкон; я был напоследок еще и Вольтером и Наполеоном, возможно, Рихардом Вагнером. <…> Я к тому же висел на кресте. <…> Я каждое имя в истории [Свасьян, 1990: 33].

Ср. отзвуки представлений о грандиозной нарциссической жертвенности в тексте ирландской средневековой традиции:

…вихрь в далеком море Я, волны бьются в берег Я, гром прибоя это Я, бык утеса это Я, капля росы это Я, я прекрасный это Я, вепрь могучий это Я, он в заливе это Я, озеро в долине это Я, слово бога это Я, пламя песни это Я, возглавляю войско Я, бог главы горящей Я… [ Поэзия Ирландии, 1988: 23 ]

Наше последнее замечание будет касаться интерпретации того, почему стандартным персонажем обыденных представлений о бреде величия является Наполеон. Дело в том, что негативное представление о Наполеоне как о холодном грандиозном нарциссе, бездушном завоевателе и т. д., представление, впитанное русским интеллигентом из романа Толстого «Война и мир», является далеко не типичным для культуры xix века, когда формировались обыденные представления о «мании величия». В эпоху романтизма, особенно после смерти Наполеона на острове Св. Елены в 1821 году, отношение к нему было скорее амбивалентным и даже с уклоном в героизацию – Наполеон воспринимался не столько как великий полководец, но как творец нового мира, человек, отдавший себя в жертву покорению Французской революции и преследуемый бездарными врагами, которые после победы над ним при Ватерлоо установили полицейский режим в Европе («Европа в рубище Священного Союза», по выражению Мандельштама), умерший, как мученик, в изгнании. В свете всего сказанного о бреде величия именно такая амбивалетность, соотносимая с диалектикой космогонического творения и жертвы, и позволила имени Наполеона стать нарицательным символом экстраективной идентификации.