События эпохи блицкригов, события последнего времени, носившие ультрасовременный характер на всех полях сражений — на море, в воздухе и на суше, выглядели совсем иначе в лагерях для военнопленных. Человек, сменивший вчера местожительство, как бы переселялся в другой век. Так, в иных городах стоило сменить улицу, и тебя отбрасывало на несколько веков назад. Современные люди, постоянно чем-то занятые, попав в лагерь, не могли привыкнуть к избытку свободного времени. И теперь невольно размышляли о многом, о чем прежде не имели возможности подумать.

Только здесь, в небольшом аккуратном немецком городке, превращенном теперь в лагерь для военнопленных офицеров — «Офлаг ЗЕ», где томились около шести тысяч человек, Абель впервые оценил достоинства Амелии, о которых ему всегда твердили другие, сам он прежде не придавал им такого значения.

Абель познакомился с Амелией в 1937 году; молодой архитектор, он только начинал в те годы работать самостоятельно. Амелия была худенькой, задумчивой, совсем юной девушкой. Она хорошела на его глазах, и Абель как-то вдруг сделал открытие, что красота ее — явление незаурядное. Она была высокая, темноволосая, с гармоничными движениями, с лицом овальным, как у мадонн, женственность которых настолько естественна, что почти не воспринимается. Это лицо, замкнутое в ритм овальных линий, мерцало светом и красками, словно внутреннее убранство костела. Клочок голубого неба или кусок стены, случайно ставшие фоном для ее профиля, казались арабесками, прекрасными сами по себе, как произведение искусства. Глядя на Амелию, люди немели, словно при виде гор, залитых лунным светом, или при виде пожара. Она напоминала им кого-то, а может быть, и не напоминала, а просто пробуждала скрытую в каждом из нас старую, как мир, тоску о прекрасном.

Абель знал Амелию два года, год они были женаты, но красота ее в те годы еще не стала для него необходимостью. Дом Амелии — отец ее был врачом-легочником — излучал теплоту. В начале их знакомства Абель, пожалуй, даже больше, чем в Амелию, был влюблен в ее семью: сам он вырос в доме, где не знали, что такое улыбка, отец ненавидел мать и годами с ней не разговаривал. Амелия завоевала сердце Абеля уже тем, что так глубоко переживала все радости и огорчения своей матери. Она радовалась тому, что мать что-то с аппетитом съела, что она пошла к парикмахеру — малейшим проявлениям ее прежнего интереса к жизни и, наоборот, огорчалась, узнав, что мать никого не хочет видеть.

В начале их знакомства именно это больше всего трогало Абеля.

Полюбив семью Амелии, Абель, казалось, объективно находил в своей избраннице все то, что считал достойным любви. Ему хотелось любить, и он говорил себе и Амелии, что любит. Говорил немало слов, но слова эти не совсем соответствовали действительности. Он говорил их, сознавая известную неполноценность своего чувства, какую-то пустоту и, как человек, не лишенный душевного благородства, упрекал себя за это. Он хотел любить, но пустота в его душе долго оставалась незаполненной.

Годы, проведенные в плену, изменили отношение Абеля к жене. Опасение, что когда-нибудь Амелия почувствует его неискренность, оказалось напрасным. В лагере он полюбил свою жену по-настоящему. Он открывал в ней все новые человеческие и женские достоинства, и многое, что прежде огорчало Абеля, стало теперь ему дорого. И то, что она в отличие от него была сдержанной и «непроницаемой» в своих чувствах, умела быть решительной, когда у него этой решительности не хватало, могла спокойно выслушать самые несправедливые упреки, не пытаясь объясниться, пока он не успокоится, — достоинство, присущее немногим, — и то, что она, будучи настолько моложе, кое в чем была опытнее, умнее и взрослее его и умела относиться к нему, как к больному, — в любви одна сторона всегда на правах больного, — все это и многие, многие другие примелькавшиеся в суете повседневности черты и особенности ее характера сейчас ожили, вызывая в нем умиление и восторг. Все, что было связано с Амелией, дышало ароматом раннего утра, горьким и сладостным. И сердце Абеля при этом немножко болело, как всегда бывает, когда любишь.

Особенно дороги стали ему последние месяцы их совместной жизни. В 1939 году Польша не боялась войны, словно ребенок, который не боится пистолета. Но страх перед войной Абель видел в глазах Амелии. Когда кто-нибудь заводил разговор о войне, Амелия выходила из-за стола. После речи министра иностранных дел Бека о Гданьском коридоре она расплакалась. Однажды Абель повторил слова какого-то авторитетного лица о том, что поляки, мол, не чехи и будут воевать. На другой день, проснувшись в комнате, где царила мертвая тишина рассвета, Абель увидел, что Амелия не спит. Она внимательно приглядывалась к нему, и теперь всякий раз, проснувшись, он ловил на себе ее взгляд. Когда он, ища слова утешения, говорил, что немцам нечего есть, что у них танки из жести и что Англия не допустит войны, Амелия молчала. Потом Абелю казалось, что она уже тогда чувствовала приближение катастрофы. Нет. Правда, она переживала трудный год, потому что первый год замужества был для нее первым годом женской жизни, но она любила мужа и свой дом. В последние ночи она, словно во время причастия, глядела на него такими ясными глазами, что он не мог в них смотреть. А когда они шли на вокзал по оживленным, как во время праздника, улицам города, Абель заметил, что голос Амелии звучал теперь совсем по-иному, он будто плыл из каких-то неизведанных глубин. Каждое слово она подкрепляла особой интонацией, словно боясь, что иначе вовсе не сможет его сказать. Но вот из окна отъезжающего поезда Абель в последний раз увидел, как она, высокая и прекрасная, поникла, словно из тела ее вынули все кости, и впервые почувствовал страх перед войной. Так он понял старую истину, что самую сильную боль приносят нам те, кого мы любим. Амелия всегда умела таить свои чувства, была скрытной, отчего кривая его чувств неуклонно росла и росла, но в последнее время Абель понял, что пламя, которое он разжигал, разгорелось. И упрекал себя, что получает больше, гораздо больше, чем заслуживает.

Как большинство пленных, он жил письмами, теми хорошо известными в Европе бланками «Kriegsgefangenenpost», вторая половина которых предназначалась для ответа. Амелия удивила его. Такого огня он все же не ожидал. Он знал гармоничность ее натуры, и горячность чувств, выраженных в письмах, вызывала в нем сомнения. Абель сомневался потому, что вообще принадлежал к числу людей сомневающихся. Сомневался и потому, что, как большинство мужчин, считал, будто настоящая красота находит наслаждение в себе самой, хотя на самом деле она, так же, как и комфорт, становится чем-то привычным.

Случалось, что письма Амелии запаздывали. Тогда, как это обычно бывает с людьми, способными на сильное чувство, горе подкашивало Абеля. И когда письма в конце концов приходили, ему уже не хотелось их читать. Отсутствие известий об Амелии отгораживало Абеля от людей, склоняло к одиночеству. А каждое полученное, особенно после долгого перерыва, письмо вызывало в нем противоположные чувства.

Презрение к людям делало немцев безразличными к тому, что писали пленные о себе и что писали пленным. Цензура почти не проверяла писем. И в лагере знали, что происходит на родине. В августе 1942 года в выходившем в лагере нелегальном издании появилась статья о расправах в Варшавском гетто. Абель перестал получать письма.

Была летняя ночь, красотой своей причинявшая боль. В двух маленьких смежных комнатах на тюфяках лежали девять человек, но никто из них не спал. Абель сидел у окна. Время от времени кто-нибудь из лежащих поднимался и подходил к нему со словами утешения. Вот уже два дня никто не слышал его голоса. Никто не видел, чтобы он что-нибудь ел. И днем и ночью он все не отходил от окна, вслушиваясь в неслышный крик умирающего в муках города. Над его головой, словно над радиоприемником, плыл далекий голос человеческого страдания. Абель не мог приглушить в себе чувство настороженности и внимания, без этого нельзя жить. Как во время самых сильных приступов ревности, Абель не решался взглянуть на фотографию Амелии — такая исходила от нее боль. То, что убили Амелию, казалось ему как бы итогом убийства четырехсот тысяч человек. За эти дни Абель почернел. Все у него внутри «перегорело», как говорили товарищи по заключению.

Спустя некоторое время он получил два письма, отправительницей которых значилась Анна Зых. Это было новое имя Амелии. Она уцелела и жила теперь на Каневской улице в районе Жолибожа. Абель читал незнакомый адрес, и ему казалось, что Амелия переселилась в другую страну. После этих двух писем наступил перерыв, и Абель уже упрекал себя, что, отвечая, был так же неосторожен, как и Амелия. Но вскоре она снова отозвалась. «За это время мне пришлось кое-что пережить», — писала Амелия. Когда Абель дошел до этих слов, у него перехватило дыхание. Все было понятно, потому что касалось всех.

Потом пришла пора писем, в которых было меньше признаний, меньше ласковых прозвищ. В этом напряжении страдания, казалось бы, какое значение могли иметь ласковые прозвища. Но отсутствие их, отсутствие некоторых глаголов или хотя бы то, что их стало меньше, — все эти незначительные лексические изменения писем причиняли Абелю острую боль, только несколько иную, чем прежде. Сам он теперь был ничем, вдвойне ничем, жил в особом блоке 14Е, который называли «Юденблок». Все они числились в особых списках и каждый день ожидали смерти. Амелия, затерявшись где-то в большом городе, вне стен гетто, ходила под знаком смертного приговора, и кто угодно имел право привести его в исполнение. И все же в своих мыслях, мечтах, желаниях он оставался прежде всего мужчиной, а она женщиной.

Он написал Амелии, что, ничего не давая взамен, не чувствует себя вправе брать и предоставляет ей полную свободу. В ответ он получил письмо, написанное с таким жаром, что ни о чем лучшем не мог бы и мечтать. Но потом она снова умолкла и когда опять отозвалась, то, к удивлению Абеля, подписалась своим собственным именем, словно все внешние преграды исчезли. Письмо было написано тремя разными карандашами.

Раньше Амелия писала письма одним дыханием, а теперь словно вымучивала их, и ясно было, что писать ей неприятно.

Католики, считающие себя знатоками человеческой души, не зря толкуют о ее противоречивости и непостоянстве. Абель столько раз с ужасом думал о том, что Амелия уйдет от него, погибнет или уйдет — иначе и быть не может, но теперь, когда письма приходили все реже и он под впечатлением разговоров в лагере решил, что уже все, — так он мысленно называл то, что могло случиться, — он отнесся к этому сравнительно спокойно. Силы человека имеют свой предел, а чувства схожи с горячкой — рано или поздно наступает кризис. Трагедия измены стала для лагеря повседневностью. Женщины на воле знакомились с новыми людьми, рожали детей другим мужчинам — плыли на волнах живой, менявшейся жизни. Горе первых жертв измены было беспредельным, следующие страдали меньше, они уже настрадались прежде, сочувствуя и опасаясь. Таков был общий закон, и ему подчинялись все, в том числе и Абель.

В октябре 1944 года в лагерь привезли офицеров — участников Варшавского восстания. Почти все они были в штатском, но с бело-красными нашивками на рукаве. Они с любопытством оглядывали лагерь, спрашивали, скоро ли их будут переаттестовывать и правда ли, что через шесть недель начнется общее германо-английское наступление на Россию. Фашисты, стараясь склонить их к сотрудничеству, уверяли, что это дело решенное. Новички в отличие от старожилов интересовались только политикой. Их распределили по всем блокам.

Вместе с ними прибыл и старый товарищ Абеля по университету Тадеуш Мазурек. Он знал об Амелии многое и считал, что не следует оставлять людей во власти иллюзий. Да, в жизни ее появился кто-то другой. Но не это было неожиданностью для Абеля. Неожиданностью для него был он сам. Перед прибытием повстанцев в лагерь он находился в состоянии апатии и считал, что его душевный капитал давно исчерпан, а тут перед ним снова разверзлось пекло. Не подозревая в себе такого запаса душевных сил, он был удивлен глубиной собственных страданий. Прежде Абель считал, что примирился с жизнью, и любил повторять то же, что и другие, — случилось то, что должно было случиться. Но оказалось, что он плохо знал самого себя. Каждую ночь Абель срывался с постели. Отчаяние и сознание утраты не давали ему спать. Он задыхался, словно в комнате не хватало воздуха. Жизнь казалась ему горькой, невыносимо горькой.

Амелия ушла от него, и можно было бы предположить, что он никогда больше не сможет радоваться. Нет. Ему еще суждено было испытать чувство радости столь безудержной, что ее, пожалуй, можно сравнить лишь с ликованием пса, который носится по двору в первый теплый весенний день. Восьмого мая 1945 года все мы испытали это чувство. Испытал его и Абель, когда к лагерю ЗЕ подходили советские войска.