«Час был не такой уж поздний, но, за исключением двух летних месяцев, жизнь в городке замирает рано, а люди чересчур примелькались друг другу, чтобы кому-нибудь приспичило в эту пору искать себе общество. Даже у себя редко кто засиживается допоздна. На рынке только в немногих окнах еще горел огонь. Из «Русалки» выходили последние посетители. Выйдя из здания милиции, я остановился; по рынку разносилась мелодия, которая, если не ошибаюсь, называется «Рай»; кто-то скрытый в темноте играл на трубе; песенка эта вот уже несколько месяцев у всех на устах. Вдруг захватило дух; в последнее время от любой мелодии у меня навертываются слезы на глаза. Не хватает только, чтобы меня увидели с увлажненными глазами: плачущий сержант милиции! Показалось, будто чья-то рука крепко стиснула мне сердце. Что-то так и подталкивало меня к колодцу; там стоял человек, игравший на трубе и слишком хорошо мне известный. Я быстро взглянул на знакомые окна; они были темны.
— Вацек Полляк, — сказал я, не испытывая уже никакого волнения. — Едва вышел из пансиона и снова ищешь туда дорогу?
— Это ты, Древняк?
— Так уж было там хорошо? Почему не даешь спать людям? Они спать хотят.
— Это ты, Древняк? Наша взяла!
Меня словно что-то хлестнуло по глазам.
— Я же их усыпляю, Древняк, пою им на сон грядущий. Знаешь ли ты, как называется эта песенка, которую я играл? «Рай», «Рай», Древняк! То, что потеряно тобою.
Я онемел.
— Я пою серенаду нашей любви.
— Обойдется, — ответил я с усилием; получил удар, не отрицаю. — Не буди людей, а то посажу, — добавил я уже увереннее.
— Не надо, Древняк, не надо, — снова нагло ответил он.
— Если не прекратишь, сведу в отделение, — ощущение слабости снова охватило меня.
— Уже не требуется! Впрочем, «спи спокойно», Древняк.
Он ушел в сторону костела.
Я чувствовал себя разбитым. Ничего еще не зная, я, собственно, знал уже все, предчувствовал… все.
Я быстро взглянул на дом, где жили родители Марийки — ее отец-часовщик держал мастерскую, — темно. Вокруг ни единой живой души, несколько тусклых фонарей — вот и вся жизнь на рынке. Я перешел площадь наискосок. Внезапно из-за угла показалась темная женская фигура. Я узнал Хеню, но прошел мимо. Потом, подумав, вернулся и спросил, что она делает здесь одна в такой поздний час. Несколько секунд Хеня не отвечала. При свете лампочки над дверями кооперативной лавки я увидел, что она возбуждена.
— Слыхала, как играл?
— Ты не знаешь, для кого он играл, — я заметил ее ироническую усмешку.
— Знаю, — неуверенно произнес я.
— Она вернулась, — сказала Хеня.
— Почему бы ей не вернуться, — ответил я. Каждое слово обжигало, как раскаленный уголь.
— Они уже виделись, — сказала Хеня.
— Почему бы им не видеться?
— Она даже призналась ему, что… с тобой не встречалась… — Я услышал ее издевательский, низкий смех. — Сказала, дескать, насчет тебя — это сплетни.
— Вольному — воля, — ответил я, чувствуя острие ножа в сердце.
— Ну и выдержка!
— А кому он должен был играть? — вдруг взорвало меня. Любой ценой надо было вернуть утерянное достоинство. — Ты ведь не из тех, в честь кого поют серенады!
Все кончено.
Я снова остался один во мраке. Зачем я сказал это ей, той, которой восхищаюсь, которая мне нравится, и кто знает — возможно, даже больше, чем нравится! Что и говорить, бедному человеку ветер всегда в лицо! Раз она страдала, так и я ей должен был еще добавить! Раз она стояла за углом и он истязал ее игрой на трубе, раз она стояла здесь и терзалась из-за него, должен был и я добавить ей на сон грядущий. Да, но уже несколько дней я ходил как потерянный, подспудно предчувствуя все это. Ничего не знал в точности, а как будто все было известно. Перешептывания, взгляды, намеки — много ли надо, когда это касается главного (женщины в таких делах просто гении), вот отчего развинтились мои нервы.
С той минуты как я услышал трубу на рыночной площади, некоторые вещи стали окончательно проясняться: число улик, подозрений, уязвимых мест, деталей в последнее время значительно возросло!
Но всему подвела окончательный итог Хеня. Я должен был защищаться! Я должен был взять реванш! Я не мог не нанести удара этой прекрасной, печальной девушке, погубленной Вацеком Полляком; сколько таких прекрасных девушек с разбитым сердцем видишь вокруг! Она мне сказала: «Теперь нам ехать на одном возу, подай же мне руку, Древняк». Да за такие слова убить меня мало!
Значит, Марийка здесь. Я предчувствовал это, ждал со дня на день, потом обрел твердую уверенность. До этого должно было дойти. Я связался с самой отъявленной вертихвосткой в нашем городке. Но даже если она была такой, то из чистейшего меда. Это был сладчайший мед в самом лживом сердце, которое когда-либо билось на нашем маленьком рынке. И все-таки я любил ее. «Любил», — трагическое, нелепое, обманчивое, порождающее хаос слово. Однажды ты оказываешься втянутым в круг каких-то странных явлений, начинаешь переживать множество перипетий, которые объединяются одним словом — любовь. Но это название, пытающееся объять весь хаос, только усугубляет его! Потом уже невозможно выбраться из этого безбрежного хаоса.
Самая отпетая вертихвостка в городке. Я знал все, что она вытворяла, знал, что нельзя принимать ее всерьез, и прежде всего — что нельзя в нее влюбляться.
Все меня предостерегали, все, мать плакала, то есть еще не плакала, но предугадывала, что я буду утопать в слезах, она, мол, меня знает. Список возлюбленных очаровательной Марийки был бы с порядочную телефонную книжку. Я знал о телефонной книжке, не забывал телефонную книжку, но из всей телефонной книжки ревновал только к Вацеку, который прежде был моим другом, как Хеня — подругой Марийки; я знал, на что иду, Марийка была замужем, муж ее всегда работал где-то в глубине страны, был каким-то специалистом, для которого в нашем городке не нашлось работы, копил деньги, хотел построить собственный домик под старость, как и все у нас. Я знал, что беру, и все-таки взял! То, что взял, разумеется, ерунда, главное — полюбил! Я строил планы, рассказывал, убеждал! Едва взял, сразу перестал видеть, что взял. В одну минуту забыл, вернее, почти забыл, — кое-что я помнил, но воображал, что теперь все пойдет по-другому. А почему, собственно, должно было быть иначе? Какими я обладал необыкновенными талантами? Но так было.
Когда я узнал, что этот бандюга должен выйти из каталажки, начал пугать ее, что он может, чего доброго, применить оружие и будет лучше, если она хотя бы на какое-то время уедет к знакомым в лесничество. До тех пор, пока удастся разгадать планы этого головореза, который действительно грозился прикончить ее; он говорил об этом и Хене, и другим, кто его навещал. Когда я заводил об этом речь, она вначале смеялась; Марийка вовсе не боялась Вацека; я полагаю, что она вообще не боялась ни одного мужчины, всегда повторяла: «Все вы одинаковы». Разговоры о том, что ей свернут шею, слушала со смехом, но потом все-таки согласилась. Я приезжал в лес — мы валялись вместе на траве, глядели сквозь кроны деревьев на небо, вдыхали свежий воздух, напоен ный ароматом хвои, ели картошку с простоквашей и были счастливы. Это ее собственные слова, потому что все дело в ней! Приезжая, я всегда ждал, что она начнет жаловаться на скуку. Но она была в восторге от леса. И все же я ждал. С ней я никогда и ни в чем не был уверен. Любя Марийку, невозможно быть в чем-либо уверенным. Невозможно, ведь, по ее мнению, все нынешние переживания только заслоняют какие-то другие, которые, быть может, гораздо лучше, интереснее и красивее, — кто знает? Отсюда какая-то затаенность у Марийки, постоянное, ничем не утолимое ожидание, любопытство, которое невозможно пресечь. По этой причине иные вещи и дела могли тешить Марийку, но никогда не захватывали ее целиком. А вдруг они заслоняют нечто более привлекательное, чем то, что ее сейчас занимает? Вопреки словам, что она счастлива и небо сквозь листву деревьев выглядит необыкновенным, я все-таки ждал. Ждал в неуверенности и страхе. В лесу все было хорошо, но даже в лесу я улавливал такие слова и взгляды, что создавалось впечатление, словно какой-то человек стоит совсем рядом с нами и Марийка в равной степени, а может быть даже и большей, обращается к нему. Однако в последнее воскресенье она вела себя как никогда прежде!
Я никогда не видел ее такой. Она была точно вся в слезах или окутана туманом, какая-то потусторонняя — сама податливость, упоение, нежность, сладость. Раньше я ее такой не видывал. Уехал. И вдруг в понедельник, за обедом, вспомнил ее поведение и содрогнулся. Появилось недоброе предчувствие.
Значит, Марийка здесь. Стало быть, подтвердился случайно дошедший до меня слушок, будто ее видели. Теперь мне совсем не хотелось спать. Я жаждал лишь одного — объясниться, но не с Марийкой, а с Вацеком Полляком. Вернулся на рыночную площадь, которая была совсем безлюдна, заметил вдалеке ночного сторожа с собакой. Мы перебросились несколькими словами. Я побежал по темным улочкам на гору, и мне все казалось, что я вижу Вацека Полляка, входящего в дом Марийки. Но огоньки не зажигались — ее там не было. Ее там наверняка не было, подсказывало мне чутье. Она могла быть только у родителей. Вернулся на рынок, стал возле ее дома и долго следил за темными безмолвными окнами. Снова покинул рынок и даже еще раз подымался на гору. И так до полуночи. Собрался разбудить Вацека Полляка, но потом передумал. Дикой была вся эта ночь. В понедельник за обедом я вдруг понял, что в воскресенье Марийка прощалась со мной, в воскресенье был наш Последний Аккорд. Да, в воскресенье, в тот единственный, полностью подаренный мне день, она по-настоящему любила меня! Один день любви пережил я с Марийкой, — и день этот уже позади».