Я попрощался с ним часов в семь вечера. Перед самым сном мне захотелось взглянуть на ночь и я вышел в сад. Мороз крепчал. В чистом небе светила круглая луна, морозная тишина звенела в ушах, глухо потрескивала земля под ногами. Я вздрогнул. «Вырыть яму в каменистой земле и положить человека в такой ледник», — подумал я с ужасом, будто бы в неподвижный от жары июльский полдень умирать легче. Морозные ясные декабрьские ночи часто дарят солнечные дни. Но теперь больному солнце уже было ни к чему. Кровотечения повторялись по нескольку раз в день.

Сон, даже самый короткий, меняет наше представление о времени. Проснувшись ночью, я никак не мог сообразить, который час, меня разбудил какой-то шум, сначала я ничего не мог понять, а когда понял — ужаснулся. Сюда кто-то шел, кто-то большой и неловкий. Перед каждой ступенькой шаги вдруг затихали. Ко мне шел умирающий.

А когда в залитых лунным светом дверях появился знакомый силуэт, у меня сжалось сердце. Иоэль был в пальто, поспешно накинутом на нижнее белье, в надетых на босу ногу сваливающихся незашнурованных ботинках. Он дрожал и стучал зубами, и с минуту в ночной комнате, залитой каким-то призрачным светом, стук его зубов был единственным звуком.

Когда я подбежал к больному, он судорожно схватил меня за локоть. Глаза его, казалось, вот-вот выскочат из орбит, голос был хриплый и прерывистый.

— Послушай, — прохрипел он, — я умираю. Я шлю свой привет борющемуся пролетариату Испании. Слышишь? Последний привет от Иоэля Филюта, товарища из Польши…

Я смотрел на его лицо, озаренное луной, оно казалось каким-то чужим. Лицо Иоэля не сохранило ни одной знакомой черты: это была уже маска.

Его рукопожатие стало слабее. С минуту мы стояли словно парализованные. Потом он поднес к стиснутым губам руку, в которой держал платок, и я увидел тоненькую струйку крови. Но пламя, последнее пламя, предназначенное для общего костра, еще долго догорало в глазах умирающего.

Прекрасней, чем он, не умирал в ту ночь в Мадриде ни один солдат.