Рассказы

Рудницкий Януш

 

На подъемнике

Будь проклят тот, кто выдумал однокресельные подъемники.

Сажусь в кресло, опускаю поручень, подъемник тянет меня вверх и останавливается. Не там, где положено, а раньше. Там, где я вижу у себя под ногами собственную тень. Достаточно маленькую, из чего следует, что вишу я в этом кресле довольно высоко. Передо мной никого, оборачиваюсь, и за мной никого. Какой нормальный человек сядет на подъемник в День поминовения усопших? Я хочу наверх, поставить свечку усопшим. Я взял с собой громницу с моего первого причастия, большую, полуметровую, чтобы с вершины издалека видать было, даже с чешской стороны, пускай видят, что поляк с усопшими запанибрата, надо будет — в разведку с ними пойдет.

Ну и пес с ним, с подъемником. Постоит немного, а потом раз — и тронется, сломалось что-то, всяко бывает. Холодно, кручусь, верчусь — ничего. Сижу. Метрах в пятнадцати над землей. Вися. И сидя. Сижу, вися, или вишу, сидя? Событие-то одно, и проблема, стало быть, не в одновременности событий, а в одновременности проблем. Да и не в том суть, суть в подъемнике, они что, обо мне забыли?

Ничего особенного не происходит. Моя тень: тихонечко движется. Ветер: тихонечко шумит. Деревья: тоже тихонечко шумят. Воздух: морозный.

А это что такое поскрипывает? Трос надо мной. Подул ветер. Ну хоть что-то новое. Снова поскрипывает, снова ветер. Крепчает, и тень подо мной колеблется все сильнее. А сейчас меня так раскачивает, что я вцепился в эту трубу, как человек в человечество. Не отпущу ее — все руки себе отморожу, а отпущу — упаду и переломаю все кости.

Нет, ну меня ж правда полощет, будто тряпку! Как так можно? С человеком?! Поступать?! Забыть и оставить полоскаться на ветру! Бог — если б Он был и меня узрел — сказал бы: «А это что за горе горькое висит там, вцепившись в трубу?» И вдохнул бы в канатку ток, ибо Он есть ток мира, и поехал бы я наверх, счастливый и вольный, как муха, под которой вдруг липучка высохла.

Но Бога нет, и я всё сижу тут, как муха на липучке времен ПНР, купленной из-под прилавка (ведь в те времена липучку с клеем только из-под прилавка и продавали, а так — пожалуйста, сухую, без клея). Темнеет, тень моя расстается со мной.

От сидения разболелись все кости. А если встать? Встаю — медленно, с трудом, ноги от страха трясутся, — но встаю. Вижу внизу, в долине, зарево, бьющее от свечек на кладбище, вижу далекие огоньки домов, словно звезды попадали. Но меня снизу не видит никто. Меня вообще никто не видит, разве что я сам.

В голову внезапно прокрадывается спасительная мысль о громнице в рюкзачке, что у меня за плечами, зажгу ее, может, тогда кто и увидит? А не увидит, так хотя бы руки себе согрею.

А и правда теплее. Сижу и свечу, чтоб хоть кто-то меня увидел, так нет, никто. Может, я слишком низко громницу держу? И заслоняю ее собой, потому что сижу книзу задом, а передом кверху. Сверху меня видно, но там ведь давно уже никого нет, главное — чтобы снизу. Следующая спасительная мысль: поставлю-ка я громницу на голову. То есть не вверх ногами, а себе на голову. Поставил, сижу. Вися. И горя. Все одновременно. Паршиво, что шевельнуться не могу, не то погасну, но вообще — вполне, вполне. Даже чуточку светло, ну и теплее.

Что-то подо мной похрюкивает, движется, кабаны? Или волки, толком не разглядишь, а может, и кабаны, и волки. Человечинку учуяли. Ждут, пока упаду. Не дождетесь!

Тепло, всё теплее и теплее, на лицо падают капли воска. Большие, теплые, с ними можно свыкнуться… Засыпаю…

Просыпаюсь, не могу открыть глаза. Воск, повсюду воск. На глазах, в ушах, на лице, на голове, на шее — и ниже, на груди, на плечах, на руках. Шевельнуться не могу. Весь как в гипсе, только напротив губ маленькая дырочка. Не вижу, не слышу. Я — безвыходная ситуация. Которая громко сопит. Я достиг статуса абсолютного субъекта, моя экзистенция единственна, братья мои в отчаянии.

И тут вдруг эта ситуация дергается, вперед, назад, и едет. Подъемник тронулся, я скольжу вверх, еду наконец-то! Наверху слышу грохот падающего тела — это при виде меня хлопнулся в обморок Обслуживающий Верх, который должен был приостановить кресло, сам-то ведь я не спрыгну вслепую да еще и закоченевший, пригвожденный к креслу, словно Христос к кресту.

Описываю полукруг и съезжаю, еду вниз, на каждом пролете приплясывая туда-сюда, беспомощный, словно банка, привязанная к лимузину новобрачных, ну что за судьба такая? А судьба чуть ли не плачет, чтобы я взял ее в собственные руки, которые сперва бы еще неплохо высвободить. Начинаю ими шевелить, онемели, больно, но все же высвобождаюсь потихоньку из белой смирительной рубашки, из моей второй кожи, затвердевшей, жирной и скользкой. Руки ожили, блуждают в районе глаз, пытаются их протереть — что-то я ведь должен видеть — и там, в районе глаз, натыкаются на очки. Воск протек под стекла, прямо на глаза, и очки сидят на мне прочно, зацепившись за уши, спрессовавшись с ними. Я, наверное, выгляжу сейчас, как мумия, на которую сорванец из школьной экскурсии очки нацепил. И таким я должен предстать людям внизу?! Подергал очки вверх-вниз, получилось, сдвигаю их куда-то на уровень бровей и пальцами проделываю себе две дырки напротив глаз.

Я начинаю видеть — мир, рассвет.

Стягиваю пласты воска с плеч и с живота, кое-как получается, выше хуже, ну и ладно, вот вам одна из тех масок, что прирастают к лицу. Придется с ней смириться, хотя вид у меня, наверное, как у замглавы ку-клукс-клана на больничном. Съезжаю, спускаюсь, и вот я внизу и падаю в объятия Обслуживающего Низ. Он собой владеет — не иначе, уже позвонил Обслуживающий Верх. После целой ночи в сидячем положении выпрямиться трудно, и какое-то мгновение я вишу над Обслуживающим, а потом он подхватывает меня и сажает на лавку. Сижу, разгибаю ноги, ноги приходят в чувство, поднимаюсь и иду к вокзалу, успеть домой, пока совсем не выгорел — я ведь вижу в витринах, что еще горю, люди на меня оглядываются, детишкам показывают: вот, мол, живая свечка, дети за мной идут, подпрыгивают, задуть меня хотят, но не могут: я со времени первого причастия изрядно вытянулся.

Все думают, что я с кладбища возвращаюсь после Дня поминовения, откуда им знать, что я с подъемника, что я прямо с Голгофы, что я — Сизиф из воска, а воск наконец сходит, отваливается с шеи, с ушей, с лица, и остается только череп, так, словно я восстал из мертвых и пошел со свечой, зажженной в мою честь. Или словно на голове у меня берет с маленькой антенной, которая всё еще пылает, когда поезд въезжает в горный тоннель.

Сам себя зажег — сам себя погаси. Я слюнявлю пальцы, поднимаю руку, хватаю фитиль, короткое шипение — и темнота. Опять. И опять меня не видно, но ведь это же я.

 

На баррикаде

— Холера ясная, гром и молния, слышит меня кто-нибудь?! Алло?! Пришлите подкрепления! Одному мне баррикаду не удержать, их слишком много!

Передо мной наши, наступают со всех сторон. За мной, в здании в самом сердце города, армия немецких солдат в белом, и все со шприцами в руках!

Я правительственный спецагент. Моя специальность — горячие точки; когда они разгораются так, что не погасить, гашу их я, спец по особым поручениям. Примеры? Помните белый шквал на Мазурах? Это я, тот самый мнимый ясновидец, который нашел его последнюю жертву. Это благодаря мне ни одна иностранная армия не вошла в Тбилиси, а в Грузии не сменилась власть. Это я способствовал прорыву в поисках могилы Николая Коперника. И если бы это я ехал с профессором Геремеком, то он бы никогда не заснул за рулем. А если чехи и дальше будут тянуть с установкой двуязычных указателей на Заользье, то в одно прекрасное утро сильно удивятся. И это я, если не погибну и если стороны не договорятся, это я решу проблему балтийской трубы, потому что именно я, а не газ, вылезу из нее с немецкой стороны. Достаточно?

Горячей точкой стал город Згожелец: сто наших начали еженедельно сдавать кровь по ту сторону Нысы. Если бы торговали только кровью, дело бы сошло на нет само собой, сдавать-то ее можно всего четыре раза в год (двадцать евро за порцию), но собака зарыта в этой чертовой плазме! Она дешевле, чем кровь (одна порция пятнадцать евро), но в год ее можно переливать тридцать шесть раз! Сколько выходит ежегодно? Плюс кровь? Вот именно. Сто наших еженедельно — это, повторяю, устаревшие данные, нынче ситуация накалилась настолько, что иного выхода не оставалось: на арене згожелецких событий должен был появиться я.

Выпутываюсь из парашюта — зрелище катастрофическое. Люди — словно невесты вампиров, бледные, белые, синие, едва бредут по улицам. Мэр города, извиняясь слабым голосом, что не может для приветствия подняться с кресла, докладывает мне, что я должен отомстить за нашу кровь, потому что те, за рекой, от которых, черт бы их побрал, нам никуда не деться, брали больше чем по пол-литра. А платили за пол. И что половина жителей идет переливать кровь, а те, что не идут, не идут потому, что уже ходили. И что идет беднота из бараков для выселенных из муниципального жилья, и что идут еще из окрестных деревень, потому что крестьяне ведь всегда кровь сдавали. И что неизвестно, кто сколько раз подряд сдавал, потому что полиция отмечает экстремальный рост числа похищенных и фальшивых документов. И числа нелегальных прерываний беременности, потому что, известно ж, беременным…

Мэр еще не закончил, а я уже на улице, и уже у самой границы, мать вашу, и правда толпы, и чем ближе к мосту, тем бесчисленнее! В смысле: одни возвращаются, другие идут туда. Стоп! — кричу я из армейского джипа, через мегафон, — стоять, нечисть! Вас обманут, вам пустят кровь как на свинобойне! И кому вы жизнь спасаете, давалки-продавалки? Поляки! Мужики-скоты! Бабы-стервы! Им? Вот этим вот?! А у нас, мать вашу, люди погибают на месте аварии, потому что кровь взять негде?!

Нет, не реагируют польские паломнички, проходят мимо, словно я невидимка! Вот оно, первое следствие того, что снесли границы: они у нас бутылки сдают, а мы у них кровь.

Поставил на мосту заграждения — изодрались в кровь, но прошли.

В центре Гёрлица, на площади, там, где институт, пустил слезоточивый газ, петарды и дымовые шашки, — помогло чуток, отступили, но ненадолго.

— Холера ясная, гром и молния, слышит меня кто-нибудь?! Алло?! Повторяю: пришлите подкрепления! Одному мне баррикаду не удержать, их слишком много!

Меня не слышат, нет связи с базой в этом дыме и грохоте. Один я не справлюсь. Лягу поперек дороги — через меня пройдут, затопчут, и буду я выглядеть, как скатерть после свадьбы. В деревне. Рубаху на себе порву — то же самое, да еще и замерзну, кто ж долго выдержит-то в январе с голым пузом?

А ладно. Гори оно все синим пламенем! Взорвусь, другого выхода нет. Вбегу в институт и подорву себя. И их всех с собой заберу. Вместе с этой ихней штаб-квартирой. К чертям собачьим. И все попадут в ад, а я в учебники. А мои органы, если еще будут пригодны, в какие-нибудь другие персональные тела.