Когда старшина Холод, распечатав новую пачку «Памира», закурил двадцать первую за эту ночь сигарету, аккурат пришло время поднимать Колоскова. Холод, однако, не торопился, знал — старший сержант сам, минута в минуту, встанет, накормит собаку, поест и, явившись за получением приказа на охрану границы, в точно назначенный срок зашагает по дозорке неторопливым шагом, фиксируя наметанным глазом любую вмятину на контрольно-вспаханной полосе.

Холод не ошибся: со двора послышалось звяканье рукомойника.

О Колоскове Холоду думалось хорошо: добрый сержант и правильный человек, несмотря на то что всего лишь двадцать первый разменял. Парень рассудительный и с понятием, не чета Шерстневу-ветрогону. Тот от гауптвахты до гауптвахты на заставе гость, у этого благодарности в карточке не умещаются. Вот бы кого Лизке в мужья, уж коль ей замуж приспичило. Тут бы Кондрат Холод не стесняясь сказал: что да, то да! Такого зятя с дорогой душой примет. Так нет же, гадский бог, Шерстнев глупой девке приглянулся.

Сигарета оставила горечь во рту, а мысли о Шерстневе окончательно испортили настроение. Пожелтевшими от табака пальцами раздавил в пепельнице сигарету, высыпал на газетный лоскут окурки, горелые спички, все вместе, выйдя на крыльцо, бросил в урну.

С озера веяло холодом. Сквозь дымку тумана далеко за осинником розово проклевывалось небо. Налетел ветерок, и озеро покрылось рябью, будто сморщилось. Холод повел плечами, вдохнул, набрав полную грудь холодного воздуха, с шумом выдохнул вместе с табачным перегаром и сплюнул с досады: сколько раз зарекался не курить! Сам начальник санслужбы советовал: лучше иной раз, когда на службу не надо, чарку пропусти, а сигарету — ни боже упаси.

Так разве кинешь! Кто в старшинской шкуре не был, тот не нюхал пограничной службы! — ты и строевик, ты и хозяйственник, ты и ветеринар, и каптер, и аптекарь, и еще черт знает кто ты есть. А разве доброе слово от кого услышишь? Как бы не так.

Возвратясь в дежурку, старшина пробовал себя утешить — год остался. Один год отдать, чтоб аккурат пятьдесят стукнуло, а там — строй свою жизнь, бывший старшина Кондрат Холод, с уклоном на старость, но чтоб душа молодой оставалась, чтоб можно если не наверстать упущенное, так пожить с Ганной в свое удовольствие. Ведь заслужили: четверть века на границе. Это тебе не фунт дыма. Говорят, жизнь прожить — не поле перейти. Нехай бы попробовал кто на своих двоих отмерить те километры, что выходил Холод по дозорным тропам за двадцать пять годочков.

А год пролетит… если начальник отряда дозволит. Подполковник запросто может сказать: «Хватит. Выслуга есть, пенсию дадут, собирай, старшина, чемоданы».

Дежурство подходило к концу. Наряды возвращались с границы. Заставу наполняли шум, веселые голоса, в столовой то и дело слышалось:

— Бутенко, добавь.

— Спасибо, Бутенко…

— Бутенко, чаю…

* * *

Сон не приходил. Холод закрыл глаза. Дрожали набухшие бессонницей веки, и неприятно саднил нос в тех местах, где уже сгладились вмятины от очков. Ганна лежала рядом, тихая, со спокойным лицом, еще не тронутым морщинками. В полумраке затемненной комнаты белела подушка, на ней выделялась толстая Ганнина коса, почти такая, какая была двадцать лет назад, когда они только поженились. Холод чувствовал, что Ганна не спит, притворяется, жалеет его, а он ее жалости сейчас никак не принимал. Вздохнул.

Ганна нашарила в темноте его ладонь:

— Чего б человеку не поспать после службы? Кончил дело, спи, набирайся сил. — Теплыми пальцами сжала запястье: — Не вздыхай тяжело, не отдам далеко.

Он отнял ладонь, сел.

— Гадский бог, надо же было те очки цеплять!

Ганна тоже села, перекинула косу за плечо.

— Ну и что? Ты в очках на профессора похож. — Она пробовала шутить, но, видя, что мужу не до шуток, сказала серьезно и успокаивающе: — Пускай видел. Пенсию мы уже выслужили. А года наши такие, что можно очки носить. Пенсионные года наши подошли.

— Пензия, пензия!.. — В ярости обернулся к жене, взъерошенный, злой. Гадский бог, разве с такими руками на пенсию! — Разгорячившись, трахнул сразу обеими по подушке, утопив их по самые кисти.

Ганна скорее с удивлением, чем со страхом взглянула на мужа: никогда до этого выдержка не изменяла ему, а тут бык быком.

— Кондраточко, родный, за што ж ты со мною так? Ах ты ж, боже мой!.. Мы первые… или последние? Все уходят. А мы ж с тобой отсюда никуда, у лесничестве останемся. И дочка по лесному делу хочет… Жить нам и радоваться…

Ганна говорила, говорила, обняв его рукой за шею.

— Старый я уже, Ганно. Песок скоро посыплется.

Она его шлепнула по губам:

— Цыц! Чтоб таких слов не слышала. Для меня ты самый молодой, самый красивый, Кондраточко. А какой для начальства — нехай тебя не печалит. Мы свое отдавали честно.

Под ее шепот его сморил сон. Спал недолго. Ганна его разбудила:

— Посылай за Головым машину. Звонил.