Завтракая, отец упрямо молчал, уставившись в тарелку с гречневой кашей, прихлебывал холодное молоко прямо из глечика.
Было около семи утра, Мишка спал на диване в соседней комнате. Со двора доносился хриплый визг граммофона — его с раннего утра завел дядя Кеша, инвалид, живший в деревянном флигеле во дворе. И граммофон и пластинки Вера помнила с детских лет. От частого употребления они износились, издавали царапающие, хриплые звуки. Отец всегда улыбался, как только музыка начинала звучать. Сегодня сидел, угрюмо насупившись.
Не доев, он вдруг отодвинул тарелку, кольнул дочь взглядом из-под седоватых бровей, сказал как выстрелил:
— Взгляни на себя со стороны! Хорошенько взгляни!
Вера взметнула левую бровь:
— Что я должна увидеть со стороны?
Он поднялся с зажатой в руке салфеткой. В тишине слышалось учащенное дыхание — давала себя знать застарелая астма. Отец всегда так трудно дышал, когда волновался.
— Мне стыдно за тебя. Стыдно-с! — сказал через силу. — И больно. Да-с. — Ссутулил плечи и вышел.
Веру переполнила обида: родной отец не понял! Он, всегда такой чуткий, отзывчивый, понимавший каждое движение ее души, как мог он незаслуженно причинить ей боль?
Потом кормила Мишку, убирала со стола, а обида не проходила. До ухода на работу оставалось часа полтора.
Универмаг, куда Хилюк, бывший сокурсник, устроил ее оформительницей, открывался в одиннадцать. Она приходила на час раньше. Не ахти какая работа, но на первых порах и это хорошо.
Из головы не выходили слова отца… За что он так?
Теперь чаще, нежели в девичестве, стала подолгу простаивать у зеркала в маминой комнате, где вот уже более десяти лет стояли нетронутыми мамина пудреница из мельхиора, мамины духи, пилочки для ногтей, лак. Ее вещи папа раз и навсегда запретил трогать.
В зеркале Вера видела себя в полный рост: не очень полная, но и не худенькая женщина с гладко зачесанными черными волосами, собранными на затылке узлом. На заставе Вера несколько раз собиралась обрезать косы, но Юрий не разрешил. Теперь, вдали от границы, не раз с благодарностью вспоминала мужа именно в связи с косами. И пока ни с чем больше. «Черная Ганьча», как прозвал ее Юрий, смотрела из зеркала и, к своему удовлетворению, отмечала исчезновение тонких морщинок у глаз, видела свою загоревшую шею. Загар шел, и она, зная это, часто стала бывать на пляже. Там на прошлой неделе случайно встретился ей Валерий.
— Вегка, ты? Боже, какая кгасавица! — Он, прокричав эти слова, ужасно картавя, стремительно бросился к ней, обнял и троекратно поцеловал.
Она была в одном купальном костюме, рядом стоял Мишка, ревниво глядел на чужого, незнакомого человека. Вера смутилась, оттолкнула Валерия:
— Что вы!
Валерий отступил:
— Ты посмотги, она мне выкает!.. Впгочем, ты всегда была маминой дочкой. Хотя, постой… папиной дочкой ты была. Вегно?
— Ты все, оказывается, помнишь.
— Железно. — Валерий и Вера одновременно рассмеялись этому его словечку. — Как стагик, все носится по заводам в поисках талантов?
— Он все такой же.
— Стагые люди консегвативны.
Валерий перешел на спокойный товарищеский тон старого друга и однокашника, каким он, если не быть очень взыскательной к этим определениям, в самом деле являлся — четыре года в художественном они изо дня в день посещали одну аудиторию, работали в одной студии.
Позднее, лежа на горячем песке, Валерий рассказал о себе, не утаив неудачной женитьбы и недавнего развода.
— До чего схоже! — воскликнула Вера.
— Газве и ты? — Валерий поспешил извиниться за бестактность.
Он стал приходить к ней домой ежедневно, всякий раз приносил ей цветы, Мишке мороженое или шоколадных конфет и очень сердился, если его благодарили. А вчера приволок торт, фруктов, бутылку «плиски», целый ворох всякой снеди, еле уместившейся в объемистом портфеле из желтой кожи.
Дома были все в сборе — отец, Мишка, Вера. Она удивленно спросила, по какому случаю затевается пиршество.
— Сегодня суббота, завтга — выходной. За хогоший выходной, Вега Константиновна. Надеюсь, Константин Петгович газделит наш скгомный ужин?
Отец растерялся:
— Да, конечно, разумеется… Но, видите…
Хилюк ненавязчиво распоряжался и в приготовлении ужина сам принимал деятельное участие. Мишка, и тот перетирал посуду. Один отец, сидя на узком диванчике, безучастно наблюдал со стороны. Вера знала: он сердится, скрывая настроение за молчаливой сдержанностью. За ужином пригубил чуть-чуть коньяка, вежливо поблагодарил, ушел, уведя с собой внука.
Казалось, Валерий ничего не заметил. Или просто не обращал внимания на причуды старого человека. Вера чувствовала себя неловко, и пока за столом сидел отец, скованность не покидала ее, будто она не была самостоятельным человеком — матерью и женой, ни от кого теперь не зависимой. Очевидно, Валерий понимал ее.
— Не обгащай внимания, — сказал он, когда они остались вдвоем. — И к нам стагость пгидет. А пока, — он налил две полные рюмки, — пока не пгомелькнули года, выпьем. За нашу синюю птицу.
— Хоть за журавля в небе.
Мелодично звякнули хрустальные рюмки, Вера с испугу втянула голову в плечи, но тут же прыснула — на нее напало веселье.
— Влетит нам обоим, — Валерий предупреждающе поднял палец.
— И пускай.
— Ты даешь! — Валерий покачал головой, засмеялся: — Фогменная выпивоха. Не дам больше. — Отнял у нее рюмку, поставил на край стола.
Вера ловким движением руки, таким точным, что Валерий глазом не успел моргнуть, завладела бутылкой и отнятой рюмкой, наполнила до половины и отставила в сторону.
— Давай без насилия.
— Я — всего лишь непгошенный гость в твоем доме.
— В отцовском, — поправила Вера.
В окне напротив погасли огни. Было поздно. В соседней комнате ворочался на постели отец — не спал. Вера знала, что Валерий живет далеко от центра, где-то на восемнадцатой станции Большого Фонтана, куда даже трамваем нужно добираться около часа. От одного предположения, что Валерий рассчитывает остаться, ее бросило в жар.
— Дорогие гости, не надоели ли вам хозяева? — Развязной этой шуткой пробовала сгладить и резкость и собственную неловкость.
Она попала в самую точку: Валерий растерянно засуетился, лицо его выражало и гнев, и обиду, и осуждение. Стал искать свой пиджак — он висел на спинке стула, — бормотать что-то наподобие того, что после доброй порции коньяка он предпочитает пройтись пешком.
Ушел, с трудом скрывая обиду.
…Вечером, когда Вера возвратилась с работы, отец высказался гораздо определеннее:
— Верочка, ты загостилась. Пора возвращаться домой.
Если бы накричал, как утром, или хотя бы сказал резче, а не так сдержанно, с той корректностью старого интеллигента, которую она в нем любила с детства и всегда уважала, было бы легче.
— Разве я не дома? — спросила тихо. И добавила, зная, что причинит ему боль: — Я уже взрослый человек, папа.
Тогда, как утром, он часто задышал, голос у него срывался:
— Ты забыла, что у тебя есть муж… Ты дезертир!.. Вот ты кто!.. Да-с. — И вышел, ссутулившись.
Ночью Вера лежала без сна в столовой на узком диванчике, подставив к ногам стул. Впервые за полгода, прошедших со дня ее приезда к отцу, не мимолетно, а всерьез и с грустью вспомнилась жизнь на границе. О Туркмении подумалось мельком и как-то стерто, без той выпуклости, с какой она глазом художника увидела Белоруссию. Ее поразило обилие зелени — лес и трава, куда ни кинь глазом. Позднее, несколько пообвыкнув, глаз выхватывал в зеленом море иные цвета — оранжевый, синий, иногда фиолетовый, красный, но одинаково приятные и ласкающие.
Где-то стороной сознания отмечалось, что граница вспоминается вне связи с мужем, и только изредка, словно неким штрихом на полотне, появляется Юрий. Он ошибался, когда упрекал Веру, что Белоруссия ей чужда. Как художник она была переполнена ею: каждую свободную минуту писала — на натуре или у себя на веранде, которую по ее просьбе старшина превратил в настоящую мастерскую с обилием света и воздуха.
Один за другим появлялись этюды — фрагменты большого полотна о границе, задуманного Верой еще в Туркмении. Там не писалось, а здесь, на новом месте, очевидно, сама природа послужила толчком.
Работалось вдохновенно и с упоением лето и осень, до самой зимы.
Однажды, поднявшись утром, она увидела первый в том году снег. Было бело и тихо. Снег раздвинул привычные глазу границы, выбелил землю и лес до самого горизонта. Застава с ее полудесятком хозяйственных строений представилась Вере заброшенным островком, где в одиночестве коротали дни, месяцы, годы она и Мишка. Ей горько подумалось: сама — так и быть. Долг и прочее. Но Мишка, он за какие грехи должен жить один в лесу, без сверстников, без детских игр?
Такое пришло впервые.
В ней поднялся внутренний протест: а сама разве в чем провинилась? С двадцати шести лет прозябать в глуши, пока мужа отсюда не переведут?.. Живым примером для себя видела Ганну, жену Холода. Жизнь прошла, и жизни не видела. Теперь только у нее и разговоров о пенсии. На кой все это нужно?.. В то зимнее утро ей очень хотелось, чтобы Юрий был с нею, утешил, а она, быть может, поплакав, поохав, успокоилась бы с ним рядом. Как назло, приехал Быков, и Юрий даже обедать домой не пришел.
Позже, выпроводив Мишку, пробовала писать зимний пейзаж. В окно было видно озеро, схваченное ледком и окаймленное с севера строем облетевших рябин. На них отчетливо выделялись кисти рубиновых ягод, тоже опаленных морозцем. Вера начала писать снег, казавшийся ей не белым, а голубым, берег озера с торчавшим над обрывом огромным валуном в шапке розового снега, розового потому, что низко над ним нависали тяжелые темно-красные гроздья рябины, почти касаясь его.
Писалось легко, но мерзли пальцы. Вера изредка согревала их дыханием и снова писала, быстро и четко, с тем особенно обостренным восприятием, какое приходит в минуты настоящего вдохновения. Ненадолго ее выбил из колеи птичий щебет. Ничего подобного в жизни еще не видала. В разгар работы к рябинам устремилось множество птиц. Налетели вихрем, как шквал, и, как под шквалом, закачались рябины. На снег дождем просыпались ягоды, сучки. Сотни птиц: красногрудые снегири, розовато-коричневые свиристели, малиновые клесты, красные щуры — все это птичье сонмище, словно клубы пламени, набросилось на ягоды с писком и клекотом.
Веру будто подхлестнули: на полотно ложились лихорадочные мазки радужных цветов — стая разбойников, грабившая сейчас рябину на берегу озера. На белом фоне первого снега клубилось пламя, и маленькие язычки его падающие ягоды — загорались на снегу. Работалось с незнакомой приподнятостью, слегка кружилась голова, и сердце учащенно билось, будто после быстрого бега…
Когда улетели птицы, Вера устало прислонилась к стене, смежила веки. Перед глазами плыли красные круги. Все клетки были до предела напряжены, и казалось, что прикосновение пальцев к твердой стене отдается звоном во всем теле. В таком состоянии она постояла некоторое время, как бы наново переживая радостные минуты творческого вдохновения, мысленно представляя схваченное на полотне. Должно быть, хорошо получилось — жизнерадостно и светло. «Рябиновый пир» — так назовет свою новую работу. Название вычитала в «Неделе», оно ей понравилось.
— Рябиновый пир, — повторила громко и открыла глаза.
Рябины стояли голые, и снег под ними, кое-где расцвеченный красными ягодами, замусоренный ветками, палым листом и взрыхленный птицами, потерял свою прелесть. Деревья, еще недавно нарядные, как приодетые девчата, стояли жалкие — серые стволы, серые ветви. И птичий помет на снегу.
Перевела взгляд на озеро. И вдруг ее словно ударило в самое сердце, стало страшно и одиноко: на берегу озера в обнимку с Пушком в снегу барахтался Мишка.
Одни на всем озере — ребенок и собака.
Все яркое, радужное померкло в короткое мгновение. Вера распахнула дверь, раздетая выбежала наружу, в холод, к сыну. Он не видел ее, занятый игрой.
— Миша!.. Мишенька! — позвала она со стоном. — Сынок!.. — Всю боль вложила в одно это слово.
Мальчик вскочил, оглянулся:
— Что, мама?
Она сама не знала, зачем окликнула сына. В самом деле, что могла ему предложить взамен этой нехитрой игры?
— Ну что? — спросил он нетерпеливо.
— Играй, сынок.
Вряд ли он расслышал ее слова: Пушок, четырехмесячная овчарка, с разбегу ударил лапами в Мишкину спину и повалил его в снег. Оба барахтались, покрикивал Мишка, визжал Пушок, обоим не было дела до ее переживаний и боли, они резвились, и возня доставляла им огромное удовольствие. Снег и раздолье — они полонили маленького человечка.
До возвращения сына Вера несколько раз принималась писать. Но перед глазами возникал Мишка в обнимку с собакой — один на белом снегу.
Мишка пришел домой будто искупанный.
Она не встретила его обычным: «А-а, солдатик!» Стояла молча, жадно вглядываясь в дорогое личико, и он, как взрослый, спросил:
— Следы? Да, мама?
Она вздрогнула от его вопроса, от прозвучавшей в нем недетской тревоги. Еще пунцовели щеки и восторгом сияли черные, как у Юрия, глаза, еще хранился в них след первого снега, а мальчишечье лицо уже теряло детские черты взрослело. Перед Верой стоял маленький старичок в мокрых валенках, готовый бежать на помощь отцу, потому что имел несчастье родиться и расти на заставе, впитать в себя постоянно живущую рядом тревогу. В эти секунды Вера была непоколебимо убеждена, что застава для Мишки — несчастье.
Поспешила его успокоить:
— Что ты, сыночек! Раздевайся, будем обедать.
Хотела ему помочь.
— Я сам. — Он отстранился, стал снимать валенки. Раздеваясь, спросил: Папа придет?
Она вспыхнула, будто ее уличили в нехорошем поступке: Мишка помнил об отце, она — нет. Ей просто не пришло в голову подумать о Юрии.
— Хочешь ему позвонить?
— Он же ушел без завтрака. — Мишка снял телефонную трубку. — Папу позовите, — попросил он. — Обедать. Что, что? — Не отнимая от уха трубку, скорчил недоуменную рожицу, зашептал: — Дядя Быков спрашивает, можно ли ему у нас обедать.
Быкова Вера видела только дважды, и то издали. И потому удивилась: как так можно?
— Ну что, ма? — торопил Мишка.
Она взяла телефонную трубку, откинула прядь волос, закрывшую ухо, невнятно поздоровалась и, когда Быков ответил ей, сухо проговорила, что не ждала гостей, что очень извиняется перед товарищем подполковником, но, к сожалению, принять его не может.
Сейчас, полгода спустя, позабылось, что еще она ему тогда говорила. Он выслушал и сказал с возмутившей ее настойчивостью:
— И тем не менее позвольте зайти к вам, Вера Константиновна. Не на обед, конечно.
Внутренний толчок заставил Веру мгновенно сообразить, зачем с нею хочет видеться начальник политотдела. Хотела решительно возразить, но тот уже положил трубку. Тогда подумала: раз уж так, выложит ему все, что на душе, без прикрас, без виляния вокруг да около, пускай и он знает, как живут жены офицеров границы.
Начальник политотдела пришел через час. Седоватый, горбоносый, немолодой. В передней долго вытирал ноги, поискал глазами, куда повесить шинель, не найдя вешалки, аккуратно положил ее тут же, в передней, на табурет. Вера через кухонное окно наблюдала за ним, вышла, когда он взялся за ручку двери.
— Здравствуйте, — сухо сказала.
Он посмотрел ей прямо в лицо:
— Вот и я, незваный. Извините.
Вера насторожилась, пропуская гостя. Быков легонько взял ее за плечи, подтолкнул к дверям. Она быстро провела его через неубранную кухню в комнату, на ходу подала стул, сама стала спиною к печке. На ней был старенький домашний халат из красной, в горошек, фланели. Сейчас она пожалела, что не надела платье, — как-никак чужой человек.
Быков пригладил волосы, огляделся по сторонам и увидел ее работы портреты солдат, пейзажи, несколько натюрмортов, развешенные на стене напротив окна.
— У вас настоящая картинная галерея! — словно обрадовавшись, сказал подполковник. — Похвастали б когда-нибудь, Вера Константиновна. Такое богатство!
— Так уж и богатство, — возразила она, хотя комплимент был ей приятен. Тут же себя упрекнула, что поддалась лести, нарочитой, сказанной, лишь бы что-нибудь сказать для затравки. Нет, она не позволит себе распуститься. Вы ведь не за этим пришли, я думаю.
Быков неохотно, как показалось ей, переменил разговор:
— Разумеется. Я в самом деле не знал, что вы прекрасная художница. Вдвойне убежден, что правильно поступил, напросившись.
— Уговаривать?
Он провел пальцем под воротником гимнастерки, расправляя его, повернул стул спинкой к себе, как бы подчеркивая, что не намерен засиживаться.
— Да, уговаривать, если вам это слово нравится. Я ведь политработник, мое дело — уговаривать.
— Трудная у вас работа, — сорвалось у нее. — Неблагодарная.
— Мне она нравится. — Быков отодвинул стул, подошел к Вере, остановился в шаге от нее. — Давайте не пикироваться. Ей-богу, не надо.
— Вам легко говорить. Пожили бы в моей шкуре… А то все наездом, наскоком. И восторгаются: «Ох, какая природа! Ох, грибов-то сколько!» Смахнула набежавшую слезу. — А у меня эта природа вот где сидит! Задыхаюсь в этой природе. — Провела по горлу ладонью. Хотелось плакать. И даже нагрубить этому человеку. Но что-то мешало — открытый взгляд его или еще что. Она замолчала.
В другой комнате, куда отослала Мишку, было тихо: сын уснул или мастерил что-нибудь.
— Вы мне не ответили, — напомнил Быков.
— О чем говорить!.. Мы друг друга все равно не поймем. Вы там, в городе…
Он ее перебил:
— Из двадцати пяти лет службы в погранвойсках я восемнадцать провел в Туркмении и Таджикистане, семь — на заставах, и на таких, что вам и во сне не снились, моя хорошая. По два ведра опресненной воды в сутки. И ту привозили из Красноводска в цистернах… Вы знаете, что такое пиндинская язва? Слышали? А мы всей семьей вкусили ее. У жены их восемьдесят штук было. Ровно восемьдесят. Ни стоять, ни сидеть, ни лежать. А меня жена ни разу не упрекнула, понимала, зачем мы там.
Она ответила с вызовом:
— А я вот не понимаю. За какую провинность нужно убивать здесь лучшие годы? Что такого предосудительного сделали я, мой сын? Ему уже шесть лет, а что он видит здесь?..
Вера чувствовала, что разревется.
Быков пододвинул ей стул, но она из упрямства не села.
В окно стучала снежная крупка. Быков, обернувшись, глядел в мутные стекла. Сквозь них в комнату проникал тусклый свет ранних сумерек. Стоя вполоборота к Вере, он скупо сказал:
— На заставе трудно, слов нет. И при всем этом вы не дело затеяли, Вера Константиновна. Поверьте, я говорю от души.
Она не хотела слушать и бросила грубо:
— Это меня одной касается.
— Не только.
— Я о себе говорю.
— А я о многих.
Вера не поняла, какой смысл Быков вложил в последнюю фразу.
— Нынче каждый думает о себе, — возразила она подполковнику. — Такой сейчас век.
Он изумленно на нее посмотрел:
— Откуда это у вас!.. В двадцать шесть лет…
— Откуда у всех.
— Скажите, ваш муж уже был пограничником, когда вы поженились?
— Хотите сказать: «Видели очи…»?
— Не считаю ее мудрой, эту поговорку. Человек может ошибиться.
— Вы меня имеете в виду?
— И вас.
— Значит, теперь я должна нести свой крест до конца. Вы это хотите сказать?
По тому, как вспыхнули его скулы и загорелись глаза, Вера поняла, что Быков рассержен. Он заговорил, приподняв голову и рассматривая ее в упор.
— О каком кресте вы говорите! Не нужно становиться в позу. Зачем вы кокетничаете, товарищ Сурова? Ну зачем? Я на протяжении всего нашего разговора щажу ваше самолюбие. И напрасно. Галантность не всегда, знаете, уместна.
— Сожалеете, что не грубили? Подбирали слова… для вящей убедительности.
— Да, подбирал, Вера Константиновна. Подбирал потому, что надеялся на желание понять их. А вы все о себе, о себе. Можно подумать, что вы единственная, великомученица, жертва, так сказать. А давайте в открытую: кому-то нужно выносить дурнопахнущие горшки из больничных палат, кому-то нужно добывать уголь в районах вечной мерзлоты, где дети страдают от недостатка кислорода и света. Обыкновенного дневного света лишены в течение многих месяцев! Вы знаете, какие они?.. Или думаете, легко в геологических партиях, на арктических станциях? Да я вам могу до бесконечности продолжить перечень таких мест. Кому-то нужно быть и там. Это называется исполнять гражданский долг. Вот и вы его исполняйте. Надо же! А на заставе не так уж плохо.
Она подумала, что он прощается, протянула ему руку:
— Может быть, вы правы. Не знаю.
— Хорошенько все взвесьте. — Он пожал ее пальцы. — Не стоит голову забивать пустяками. Вы художница, а здесь непочатый край тем. Работайте, а мы подумаем, как развеять ваше одиночество. Вот скоро пришлем заместителя. Обязательно женатого и обязательно с дитенком Мишкиных лет. Устраивает?
Вера не знала, что ему ответить. Лгать не хотелось. Быков говорил искренне, без рисовки, такую манеру разговаривать она отмечала у своего отца — он не ходил вокруг да около и не заботился о том, как собеседник воспримет его слова.
Быков собрался уходить, прощаясь, сказал:
— Обязательно организуем выставку ваших картин. Да, да, не возражайте. Пускай народ посмотрит, какие таланты прячет граница. — Уже в дверях задержался: — Мысль одна пришла: быть хорошей матерью и женой — тоже почетная должность. Ей-богу, правда.
Он ушел. Вера осталась одна со своими встревоженными мыслями. Быков не убедил, не развеял ее настроения. Наоборот, в голове теперь был полный сумбур.
Юрий забежал поздно вечером. Еще с порога на Веру дохнуло табаком. Если бы посмотрела мужу в лицо, могла бы увидеть на нем предельную усталость, пожелтевшие от табака губы — все то, что в ней раньше вызывало болезненную жалость.
Она встретила его потухшим взглядом и спросила равнодушно:
— Ужинать будешь?
— Мы с подполковником недавно обедали. — Стуча сапогами, прошел в соседнюю комнату, где спал сын.
Она ему прошипела вдогонку:
— Пожалуйста, тише.
Злой этот шепот заставил Юрия взглянуть на жену с удивлением: такою он еще не видел ее.
— Что с тобой, Вера?
— Ничего со мной. Громыхаешь сапожищами.
Юрий подошел к ней, заглянул в лицо:
— Ты здорова, лапочка?
Он прикоснулся губами к ее виску. Как от удара, она отшатнулась.
— Лапочку поищешь в другом месте. Для тебя я просто дурочка. Дурочка, которую ты ни во что не ставишь. — В запальчивости она наговорила ему много несправедливых и горьких слов.
Он стоял в дверях в наброшенной на плечи шинели и смотрел на нее, хотя вряд ли слушал и вникал в смысл слов.
— Мы с Мишкой уедем от тебя, слышишь?
Юрий разминал между пальцев сигарету и глядел, строго поджав губы и самую малость нахмурясь. Вера выдохлась, все наболевшее выстрелила на одном дыхании, ждала упреков, просьб, была готова услышать угрозы. Но он, дав ей выговориться, просто сказал:
— Ложись спать. Ты устала.
Юрий ушел. За окном, по снегу, удаляясь, скрипели его неторопливые шаги.
«Истукан», — подумала Вера и машинально посмотрела на часы — они стояли на книжной полке, несуразные, в аляповатой оправе из красного плексигласа, тикали громко, с раздражающим звоном.
Было без двадцати минут восемь.
Какой там сон! И до сна ли сейчас? Только Юрий может спать в десяти пятнадцатиминутном разрыве между отправкой двух пограничных нарядов. Прислонился к подушке и готов. Как сноп.
Вера прислушалась — тихо. Видать, Юрий открывает калитку. Точно: взвизгнули ржавые петли. Сейчас он поднимется на крыльцо и скроется до утра в своей канцелярии. Что ему до ее мук и терзаний!
Вера не пробовала, как это делала раньше, упрекнуть себя в необъективности. Еще вчера, неделю назад, год, три, пять она по утрам с острой жалостью, с чувством боли и непонятной вины глядела на усталое лицо Юрия, когда после бессонной ночи он приходил домой. Так бывало… Ее взгляд наткнулся на Мишкины шерстяные носки. Укладывая сына, она положила их сушиться на теплую плиту. Пятки будто собаки начисто выгрызли — сплошные дыры от ступни до щиколотки. Как к ним подступиться?
Кажется, пустяк — носки, а добавили горечи, вызвали слезы.
Плачь не плачь — чинить нужно. Нужны ножницы, немного шерстяных ниток, крючок. Нужно, а нет. Как и нет уюта в этой пустоватой кухне с голым крашеным полом, колючим кактусом на подоконнике и веревкой, с угла на угол, через всю кухню, — для белья… Стол, три табурета. И буфет с горкой дешевой посуды…
Вера держала в руке носки — они еще хранили тепло неостывшей плиты — и не знала, что с ними делать. Легче всего — выбросить. А взамен где взять? Но ведь носки Мишке потребуются завтра же. Придется у Ганны одалживать. Всякий раз по любому пустяку — к Ганне.
За стеной, на кухне у Холодов, приятным негромким голосом пела Ганна, ей подтягивал муж. Отчетливо слышались слова песни, словно две кухни не были разгорожены стеной. Ганна выводила печальным голосом:
Подхватывал Холод мягким, берущим за душу баритоном:
Хорошо, слаженно пели Холоды.
Вере было не до песни — тоскливо и пусто, хоть криком кричи. Из глаз хлынули слезы, горячие, неуемные, оросили щеки, губы.
Печальный Ганнин голос брал за сердце.
Вера рыдала, и некому ее было утешить.
— Я пийшов, Ганно, — услышала Вера голос старшины.
— Иды щаслыво, иды, Кондраточко, — не сказала, пропела Ганна.
Песня умолкла. Хлопнула дверь. Старшина ушел на заставу. Вера безотчетно поднесла к глазам Мишкины носки, чтобы вытереть слезы. Вспомнила: утром сыну не дашь рванье.
Когда она вошла к соседке, ее объяло теплом жарко натопленной плиты. Пахло чем-то вкусным. Ганна, прихватив губами несколько шпилек, раскрасневшись, скручивала на затылке распустившуюся косу. Кивнула Вере головой. Вера не раз здесь бывала, но лишь сейчас не то с завистью, а скорее с неприязнью охватила взглядом веселенькую кухню с домашней работы половичками, затейливыми вышивками на занавесках, батареей цветов на лавке и другими нехитрыми атрибутами, от которых кухня, как и ее хозяйка, выглядела приветливой и нарядной.
Ганна заколола косу.
— Аккурат ко времени пришла, Вера Константиновна, — певуче сказала она.
Вера увидела на кухонном столе сотни полторы пирожков, поджаристых, румяных, — от них исходил вкусный запах.
— Пробуйте на здоровье, — Ганна стала угощать гостью.
— Спасибо, не хочется.
— Хоть парочку. — Ганна так просила, что Вере стало неловко.
— Вот пришла… Посмотрите, что мой постреленок с носками сделал! Вера отложила в сторону недоеденный пирожок и с горечью призналась: — Я же никогда таких вещей не делала. Ну, не умею.
Ганна рассмеялась:
— Чтоб в вашей жизни большей беды не было, Вера Константиновна. Вот сейчас последние достану, и тогда носками займемся.
Из духовки пахнуло жареным мясом. Ганна, достав противень, принялась выкладывать на стол пирожки, всякий раз потирая пальцы и приговаривая:
— Ух и горячие!.. Как огонь… Они ж как набросятся на них, так не то что двух, пять сотен не хватит. С мясом и грибами. Знаете, как они по домашнему изголодались!
«Ничего себе аппетит! — неприязненно подумалось Вере. — Весь смысл жизни в том, чтобы жирно поесть, сладко поспать, и никаких идеалов, ничего возвышенного».
И, словно в унисон ее мыслям, Ганна спросила, взяв у Веры носки:
— Почему вы грибы не собирали, соседка?
— А ну их…
— Напрасно. Сейчас бы… К картошке или еще к чему. На заставе жить грех не заготовить грибов или ягод. — Разговаривая, Ганна ловко обрезала ножницами рваные края носков и принялась штопать. — Вы еще не привыкли к нашей лесной жизни, а привыкнете, обживетесь — хорошо будет.
Из-за стены послышался голос Юрия — он, наверное, по какой-то надобности забежал домой.
— Через пару минут буду, — сказал Юрий по телефону.
— Все слыхать, Вера Константиновна, — вздохнула Ганна, когда за стеной умолк голос Юрия. — Все, от слова до слова. — Ганна на секунду запнулась, но лгать она не умела и продолжала с бабьей жалостливой участливостью: — Близко к сердцу не берите. Мой, бывало, тоже…
— О чем вы?
С деланным удивлением Вера кольнула Ганну недоумевающим взглядом из-под изломанной брови, чувствуя, что самой становится мерзковато и гадко от ненужного притворства, от фальшивой позы, понимала, что Ганна не подслушивала, а невольно стала свидетельницей ее ссоры с Юрием тонкостенный финский домик плохо изолировал звуки.
Ганна же опустила руки с недоштопанным носком:
— Простите…
Вера спохватилась — нужно было как-то исправить бестактность, ведь Ганна бесхитростно сказала о том, что слышала разговор с Юрием, Ганна — не сплетница.
— Мне так одиноко, Ганна. Если б вы знали! Всегда одна, одна… Глазам стало горячо от слез.
Могла ли Ганна не откликнуться! Принялась успокаивать Веру:
— Ой, голубонько, чего в слезы ударилась! Разве ж так можно? По такому случаю плакать?.. В ваших годах, бывало, затоскую в одиночестве, смутно на сердце станет, так шукаю рукам занятие. В доме всегда хозяйке работа найдется. А как дите появилось, Лизочка, значит, наша, так не успею оглянуться — день пробежал. — Ганна снова принялась штопать. В ее руке быстро мелькал медный крючок, все меньше становилась дыра в Мишкином носке. — Мой Кондрат с солдатами — как та квочка: он им за мамку, за няньку, за папку. Гляну на него — одни усы остались, он их смолоду носит, а сам костлявый. Это последние годы раздобрел: подходит старость.
Вере подумалось, что хочешь не хочешь — раздобреешь: столько есть пирожков всяких…
Ганна, разделавшись с одним носком, взялась за другой.
— Вы завтра пойдете молодых встречать? — спросила, откусывая нитку.
— Каких молодых?
— С учебного. Первый раз на заставу попадут, так им к пирожкам и ласковое слово нужно. Тут мамы нема.
«Значит, пирожки молодым солдатам!» — невольно с уважением подумала о Ганне Вера. Ганна живет одними с мужем заботами, его дела трогают и ее, и в меру своих сил она старается ему во всем быть полезной.
— Хорошо вам, — сказала она с доброй завистью.
Ганна быстро откликнулась:
— А вам чего плохо? Муж такой славный, сынок, Мишенька, у вас, как та куколка, сама молодая. Не заметите, как Мишенька школу кончит, на человека выучится — главное, чтоб человеком стал, а не вертопрахом, чтоб дома помощник был и людям пользу приносил. Им же очень трудно, нашим мужьям. Ганна замолчала, сделала еще несколько стежков и передала Вере недоштопанный носок: — Сами доделайте. Надо и такое уметь.
Вера взяла носок, сделала пару неумелых стежков и опустила руки. Теперь, когда у Ганны освободились руки и покоились на коленях, Вера обратила внимание на ее толстые, огрубевшие от работы пальцы с коротко остриженными ногтями, на пышущее здоровьем, еще моложавое лицо. Представила себя в ее годы с такими же вот огрубевшими руками, и снова на нее накатило раздражение. Все, о чем говорила до сих пор Ганна, ее советы и мысли, радости и надежды представлялись никчемными.
— Важно, голубонько, себя найти, — наставляла Ганна, не замечая или делая вид, что не замечает в гостье неожиданной перемены. — Тогда года как один день пройдут. А вы к тому ж художница. Видела ваши картины. Правда, не все понимаю, у меня всего пять классов. Кабы мне такой талант, я бы рисовала и дарила людям, чтоб им тепло делалось, всю заставу бы в веселые краски размалевала. Может, я по малограмотности глупости говорю, не знаю, как словами высказать то, что на сердце. Вы уж не обижайтесь.
Вера слушала, ждала: сейчас Ганна, умудренная жизненным опытом жена пограничника, на простом и понятном языке произнесет несколько слов, после которых все станет на свое место — она этого так хотела! Ведь Юрий для нее не просто отец Мишеньки и ее, Верин, муж. Юрий так много для нее значит! Может, в самом деле прав Быков?
Ганна же продолжала свое:
— А еще скажу вам, что и на границе жить можно. Мы с Кондратом привыкли. Города нам раз в году хватает — когда в отпуск. А тут тебе и ягода, и гриб, и воздух какой!..
Боже, о чем она говорит, эта женщина! Всю жизнь — здесь?!. У Веры было такое ощущение, словно ее безжалостно обманули, украли самое дорогое. Она поднялась с табурета, почти не владея собой:
— Куцые у вас мысли, извините меня. Я хочу жи-и-ить! Жить! А не прозябать. Вы же влачите существование, би-о-ло-ги-ческое! Можете это понять?
Ганна, будто ей плеснули в лицо кипятку, покраснела, в немом удивлении подняла к гостье глаза, вспыхнувшие обидой. Она тоже встала. Из комнаты девять раз прозвонили часы.
— Чего извиняться! — через силу сказала она. — Кому как, а я, Вера Константиновна, убеждена, что ваши мысли короче моих. Боже избавь, я не к тому, чтобы вас обидеть или злое сказать в отместку. Только вы — жена пограничника! Как же вы можете все одно и одно: о себе, о себе? А о них, о наших мужьях, кто подумает?
Вера ответила с холодным бешенством:
— Сейчас приведете в пример Волконскую… Впрочем, это я зря вам…
Ганна гордо подняла голову, от резкого движения выпали шпильки и раскрутилась коса.
— Я читала о декабристках. Благородно. Красиво. — Ганна сказала это просто, без рисовки и не в укор Вере, но с тем неброским достоинством, какое привело Веру в крайнее замешательство.
— Извините, Ганна. Нервы ни к чему. Это пройдет.
— Все проходит, — согласилась Ганна и села на табурет. — Сидайте и вы. Может, не скоро придется еще раз вместе посидеть. — Выждала, пока села гостья. — За своим мужем я всегда без слов — куда он, туда и я. Не потому, что иголка вместе с ниткой. Мы же люди!.. А мой «гадский бог», — Ганна улыбнулась, лицо ее посветлело, словно под летним солнцем, — он никогда не ловчил, как и ваш Юрий Васильевич, не искал, где легче. Одним словом, не жалею я, Вера Константиновна, что года мои прошли на границе. — Она перебросила косу на грудь. — Вот и косу мою трошки снегом припорошило, а я считаю, что прожила не хуже людей… Не знаю, что вам еще сказать. Вы образованнее меня.
Вера сидела с опущенной головой.
— Я поступаю безнравственно, подло, — пробормотала она. — Но я хочу жить…
Ганна отняла у нее носок, в молчании закончила штопку.
— Вот и все. Пускай Мишенька носит на здоровье.
Провожая Веру, Ганна задержалась у порога.
— Не мне вас учить, Вера Константиновна, извините меня, коли что не так сказала.
Два человека, каждый по-своему, говорили Вере одно и то же. Но не убедили ее.
Через неделю она уехала.