Холод отдыхал перед выходом на поверку. Ганна Сергеевна засиделась на кухне допоздна: с вечера учила жену заместителя шить детское приданое. Затем, проводив соседку, читала. Поспал Холод не больше двух часов и проснулся, лежал с открытыми глазами, глядя в потолок. Всякие мысли одолевали старшину, непонятное беспокойство томило сердце. Раньше его успокаивал домашний уют: Ганна содержала квартиру в большой чистоте, следила, чтоб муж был досмотрен, накормлен. В доме пахло борщом, пирогами. И еще чебрецом — Ганна с лета запасала его, клала в гардероб, под кровать. Нынче и уют не веселил, не грел.

Неприютный октябрь рвал с деревьев листву, лес раздвинулся, посветлел, редко звучали птичьи голоса, лишь по утрам в бору пинькали синицы, ворчливо трещали сороки да противно орали сойки. На день птицы улетали кормиться ближе к жилью, на жнивье, и тогда на холодную землю, на оголенные деревья и увядшие травы ложилась тишина. Небо закрыли тяжелые тучи, все реже с высоты раздавался прощальный крик птиц, улетающих на юг.

С отъездом Сурова жизнь как бы замедлилась и притихла, будто и ее коснулось холодное дыхание осени. Старослужащие прикидывали, сколько осталось до «финиша». Счет шел на недели и дни, на количество тарелок гречневой и перловой каши, на километры дозорных троп. Сходились в сушилке, курили.

— Земеля, сколько? — хитро подмигивая Бутенко, спрашивал Мурашко.

— Все мои.

— Сто двадцать гречневой — отдай, — шутя требовал Мурашко. — Двести шрапнели себе оставь.

Шрапнелью называли нелюбимую перловку, она уже в горло не лезла, а ее готовили чуть ли не через день.

Солдаты прошлогоднего призыва с полным к тому основанием считали себя «стариками», стали уверенней и ждали прибытия молодых.

— Скоро салаги привалят, — важно говорили между собой и оглядывались, нет ли поблизости старшины: за «салагу» Холод не давал спуску.

На плечах старшины теперь лежала вся тяжесть работы — молодой заместитель медленно вникал в дело, всякий раз перепоручал Холоду то одно, то другое, оставив за собой проведение политических занятий и строевой подготовки, часто выезжал в тыл. Холоду казалось, что ездит он туда чаще, чем на границу. Не завел ли лейтенант деваху на стороне?

Однажды он своими сомнениями поделился с женой.

— Чого цэ тоби збандурылося! — возмутилась Ганна Сергеевна. — Вин же ж з своею Галкой як два голубка жывуть…

— А ты — бух ругаться, — пробубнил, смущенный.

Галина Ипатьевна — совсем еще дитя — была на сносях. Лейтенант не позволял ей шагу ступить без него, все делал сам: стряпал, стирал.

Холод понимал, что его подозрения лишены оснований, и тем более подмывало сказать заместителю, что куда важнее изучить границу в первую очередь, а тыл — потом. И таки сказал.

— Занимайтесь своим делом, старшина, — отрезал лейтенант. — Вопросы есть?

— Нема…

— Надо говорить «нет».

— Поздно меня переучивать, товарищ лейтенант, — обиделся Холод. Крепко обиделся. — Насчет границы я к тому, что обстановка, сами знаете, сурьезная. Нарушителя ждем, а солдат — он солдат и есть: молодежь. Ему свои мозги не вставишь.

— Вопросов нет?

— Нема.

После того Холод к лейтенанту больше не лез с советами, тот по-прежнему ездил в тыл и, что особенно вызывало негодование старшины, — слишком запанибратски обращался с личным составом, держался с солдатами чуть ли не на равной ноге. Холод несколько раз замечал, что лейтенант заговорщически переглядывался то с Колосковым, то с Лиходеевым, умолкал или менял тему разговора, если старшина появлялся рядом с ним.

Что-то переменилось и в отношении личного состава к старшине. Что именно — Холод не мог уловить, и это его тревожило. Что до личного, тут и вовсе сплошной мрак. Два месяца минуло, как подал докладную на увольнение, а все молчат — ни тпру ни ну. И опять же, куда пойдешь с жалобой? Никуда. Кондрат Холод за всю свою службу жалоб не писал, устно их не докладывал. Разве что Ганне, когда через край перейдет, душу откроет.

— Мовчать, мовчать, — как-то поделился с женой своею тревогой. — Осень же, бач, под носом. Может, еще одну докладную? Повторить? Твое какое мнение?

— Жалованье платят?

— Ну!

— Дело свое справно сполняешь?

— Ну!

— Под крышей живешь?

— Чого ты мене допытуешь, Ганно? Время идет, а я промежду небом и землей. Это понимать надо. При чем тут крыша, жалованье? Про завтра думаю. Место в лесничестве пустовать не может до бесконечности. Подержать, подержать и скажуть…

Ганна рукой махнула:

— Была б шыя, хомут будэ. — И рассмеялась необидно: — А шыя, Кондраточко, в тэбэ товста, хоть в плуг запрягай.

Разве на нее рассердишься, на Ганну! Посмеялись вместе, вроде на душе полегчало.

— Скорше б Юрий Васильевич вертался.

— Приедеть. Неделя осталась… Як ты думаешь, Кондраточко, привезет он Веру с Мишкой?

— Кому што, а курке — просо. Захочет, привезет, мы ему не судьи. Ты, Ганно, в это дело не встревай, чужая семья — потемки.

— Ребенка жалко, — вздохнула Ганна. — И Веру Константиновну шкода. От своего счастья сама бежит.

— Не твоя печаль. А убежит, значит, того счастья на два гроша.

— Иди ты, Кондратко, под три чорты.

Возьми ее за рубль двадцать, Ганну. Как дитя несмышленое. Хотел отругать, и рот не раскрылся: у самого нет-нет, а сжималось сердце за семью капитана. Мишка — такой пацанок, до чего чудный мальчишка!

То ли потому, что отсутствовал Суров, или же в самом деле поступили сведения, что нарушитель собрался в обратный путь, из отряда на заставу стали часто наезжать офицеры, дважды наведывался Голов с оперативным сотрудником из области, оба раза ночью, и с ходу отправлялись к границе.

— Постоянный контроль, — требовал Голов, уезжая с заставы. — Чтоб каждую минуту, когда потребуется, могли доложить обстановку. Старшина, я больше на вас надеюсь. Лейтенант — новый человек.

Другой раз бы польстило старшине такое доверие. А после случая с Жоржем, после всех злых слов, что подполковник наговорил тогда, Холод потерял к нему интерес, слова — дрова: говори.

— Будет сполнено, товарищ подполковник.

Холод стал чаще выходить на ночные поверки. Глаза уставали от темноты, и он брал с собой кого-нибудь из старых солдат — с ними увереннее, идешь и по шагам ориентируешься, немного по памяти. Менялись с лейтенантом через ночь, и каждый раз, выходя на границу, Холод вспоминал капитана: скорее бы возвращался — при нем спокойнее, больше уверенности.

Стала одолевать дрема, притупились мысли. Холод сквозь пелену сонной одури слышал, как Ганна захлопнула книгу, звякнула крышкой кастрюли, чиркнула спичкой: готовит завтрак. Сейчас пойдет поднимать. Ганнина рука нашарит в темноте угол подушки, пальцы пробегут по глазам, носу, спустятся к усам, пощекочут под подбородком — сколько живут, так будит его, и он каждый раз с радостным трепетом ждет прикосновения ее огрубевших пальцев.

— Вставай, Кондраточко. Время — два часа.

— Уже? А я разоспался. — Деланно зевая, сбросил с себя одеяло. — Такой сон приверзился, Ганно!..

— Расскажи, послухаю.

— Разное бленталось, потом в кучу перемешалось, зараз и не припомню, что до чего.

Ганна, конечно же, слышала, как он без конца ворочался на скрипучей кровати, вздыхал, и потому сидела на кухне, чтоб не тревожить — жалела.

— Счастливый ты человек, Кондрат. Счастливые снов не запоминают.

— А ты?

— И я. Ничогисинько.

На кухне она ему сливала, пока умывался, подала полотенце. Ему ее было жаль — третий час ночи, а еще не ложилась, все из-за него.

— Иды соби, я ж не маленький. Борща не насыплю соби, чы що?

— У духовке макароны, еще теплые, будешь?

— Раскормила… як того Жоржа.

Молча хлебал подогретый борщ. Его он готов был есть три раза в день, и никакой другой пищи ему больше не требовалось.

Ганна вздохнула, сидя за столом напротив него:

— За Лизку душа болит.

В удивлении он раскрыл рот, не донеся ложку:

— Вчера ж письмо было! Учится девка, не балуваная, як другие…

— Что письмо! Бумага, на ей разное можно написать… Чи ж ты сегодня родился?

Холод отставил тарелку, натопорщил усы:

— Выкладывай, Ганно, што там еще такого?

— Себя вспомни молодым, — тихо ответила Ганна, и слезы навернулись ей на глаза. — Поговорил бы ты с Шерстневым. Лизка ж всерьез.

— Мне кросхворды некогда расшихровывать, служба ждет.

— Якие там кроссворды! Любит она его. Страдает дитя, спрашивает про него в каждом письме. А чи я знаю, можно ему верить, нельзя? Ты з им поговори по-мужчински.

Осколок луны садился за лес. Холод шел, наступая на сосновые шишки и спотыкаясь — ветер их навалил на дозорку вместе с иглицей и сухими ветвями. Метрах в пяти-шести впереди маячил Шерстнев. «Ты з им поговори по-мужчински». Надо бы. Заради Лизки — надо, своя кровь, родное. А как с ним, вертопрахом, о серьезном говорить, сей момент повернет на другое. Уже с поверки идут, а слова застряли.

— Большая Медведица хвост опустила, — ни к селу ни к городу пробубнил Холод. — Скоро светать начнет.

— А мы ей хвост прищемим, товарищ старшина, чтобы не опускала, хохотнул Шерстнев.

Вот и поговори с таким, гадский бог! Ты ему — про вербу, а он — тебе про вареники.

— Глупости. Язык вам надо прищемить. Паскудный у вас язык, рядовой Шерстнев… — Помолчал, сопя себе в усы. — Не пойму, чего в тебе Лизка нашла? Умная ж девка…

— И я не дурак… Кондрат Степанович.

— А ну, стойте мне, рядовой Шерстнев! Это еще што за «Кондрат Степанович?» Вы где — на службе чи на танцах?

— Служба кончилась, товарищ старшина.

В мутных сумерках октябрьского рассвета темнели заставские строения.

— А это еще с какого боку смотреть, кончилась ли.

— Туманно, товарищ старшина. Как говорится, трудное это для моего ума дела. А все потому, что я подтекста не уловил.

— Подтекста он не уловил, недогадливым прикидывается. Знаем мы эту недогадливость… Задурил девчонке голову и довольный… — Остановился у калитки, загораживая вход. — За дочку в случае чего руки-ноги поломаю. Заруби.

— Товарищ старшина…

— Усё! Кончен разговор.

Потом в пустой столовой молча чаевничали вдвоем — Холоду не хотелось будить жену.

Развиднелось. Утро занималось с ветром, осеннее, над землей бежали низкие облака, и заунывно скрипели деревья. Спускаясь к складу, чтобы отвесить Бутенко продукты, Холод услышал, как его тихо окликнули:

— Разрешите обратиться, товарищ старшина?

Опять он, Шерстнев!

— Ну.

— Разрешите в увольнение?

— Так вы ж позавчера были. На четыре часа отпускал.

— Не дозвонился, товарищ старшина, мать была на работе. Вот увольнительная. Вы только подмахните.

«Тут что-то не так», — подумал про себя Холод.

— Якой вы скорый! А я и сам грамотный, отпущу, так и напишу.

Сама святость на лице солдата, под усиками губа не дрогнет — серьезный:

— Не верите? Спросите у Лиходеева. Мы вместе.

Подошел Лиходеев:

— Здравия желаю, товарищ старшина.

— Что забыли в поселке?

— Шефская работа, товарищ старшина.

Ушли — как не отпустить секретаря комсомольской организации! Солдат хороший, общественник ладный, в свободное время готовится в институт.

Пришел Бутенко за продуктами, по обыкновению тихий, послушный. Только за ним закрылась складская дверь, опять петли визжат: Колосков согнулся под притолокой, на дворе Альфа скулит.

— Разрешите на тренировку, товарищ старшина?

— Это как понимать, товарищ Колосков? Вчера тренировка, третьего дня опять же тренировка! Вы что — на усесоюзные соревнования готовитесь?

— К обстановке готовлюсь, товарищ старшина. Двух человек выделите. Азимова и Мурашко.

— В выходной можно дома посидеть, Колосков. Людям отдых нужон.

— Мое дело — попросить, — роняет Колосков.

— Ладно. Разрешаю. — Все-таки он серьезный парень, старший сержант, рассудительный. — Я что спросить хотел, Колосков… насчет Шерстнева, значит… — Перекатываются слова в горле, а вытолкнуть трудно их, как остюки застревают. — Ладно… Отправляйтесь, старший сержант.

День был хмурый, ветреный. У Вишнева от ветра слезились глаза и зябли руки.

— Собачья погодка, — ворчал он, подгоняя последнее стропило. — Что будем робить?

Ветер отнес слова.

Колосков с маху вогнал гвоздь по самую шляпку:

— Лиходеев должен с шифером вернуться. Обождем.

— Ждать — не догонять, — соглашается Вишнев и осторожно спускается вниз по шаткой лесенке, которую сверху придерживает Колосков. И уже внизу, когда старший сержант тоже спустился на землю, заканчивает: — Шифер за так не дадут. Дефицит шифер, все строятся. И к тому же ворья развелось.

— Лиходеев привезет. Вы и в прошлое воскресенье не верили.

В минувшее воскресенье Лиходеев отправился к комсомольцам лесничества.

Прошло десяток минут, и все собрались.

«Старики, требуется дружеский локоть, — сказал он ребятам. — Народная стройка срывается. Есть охотники помочь? Вижу, единодушное одобрение».

Ребята его поняли с полуслова, для них не было секретом, кому предназначается будущий домик.

«Что надо?» — уточнил секретарь лесничан.

«Прибаутку старого солдата знаете? — Лиходеев хитровато оглядел всех. Забыли. Я напомню. Солдат так сказал: «Тетенька, дай воды напиться, а то жрать хочется…»

«…аж переночевать негде», — под всеобщий смех кто-то закончил.

В то воскресенье дом подняли под крышу. Полтора десятка ребят из лесничества отправились с набором плотничьих инструментов, прихватили гвоздей, крючьев. Вишнев ходил именинником и только покрикивал:

«Веселей ходи, ребяты! Эх, матери его конфетку, вот это помочь! Фронт работ».

Сейчас вдвоем с Колосковым сидели на бревнах, курили. У Вишнева ломило суставы, он, кряхтя, потирал их, поглядывал в хмурое небо и кутался в черную форменную шинель, прожженную в нескольких местах и пестрящую изжелта-пегими дырами.

— Кость ломит, ох-хо-хо… Не ко времени… Надень куртку-то, вишь, как оно закрутило.

Октябрьский листовей разгулялся: вихрило палый лист, иглицу. Над крышей лесничества ржаво скрипел жестяной флюгер.

Колосков сидел в одной гимнастерке. Сибиряк, он на такой холод не реагировал. Задумался, ломал голову над сложным для себя вопросом оставаться на сверхсрочную или вместе со всеми демобилизоваться. Капитан дал срок подумать до своего возвращения. В душе решил — оставаться. Не потому, что легкий хлеб искал. Он лучше других знал, почем фунт пограничного хлеба. И старшинская должность — не мед. Другое заботило: дома, в Красноярском крае, ждали мать с отцом. Батя, слов нет, еще крепок, в помощи не нуждается. Однако дело к старости идет. И еще загвоздка — Катя. Тоже ждет. Захочет ли сюда из Сибири?

Кате Колосков отправил обстоятельное письмо: мол, места хорошие, климат мягкий, поласковей сибирского, леса кругом, речка есть и озеро красивое, квартира при заставе — жить можно. А ежели не поленится каждый день километры мерить, то на элеваторе в станционном поселке должность лаборанта свободна.

И еще забота Колоскову: стройка подвигалась туго — не хватало шиферу, гвоздей, трех оконных рам и одной двери. Лейтенант мотался, что-то доставал, да много ли он может — новый человек! Главная надежда на Лиходеева. Поехал, и нет его. А ведь раньше всех вышел с заставы, прихватив на подмогу Шерстнева. Шерстнев — тоже не промах.

— По домам вскорости? — спрашивает Вишнев — ему надоело сидеть в молчании. Не дождавшись ответа, сам отвечает: — К Новому году аккурат поспеешь.

— Будет видно, — лишь бы что-то ответить, говорит Колосков.

— Резина, — подхватывает Вишнев. — Сам служил действительную, знаю, как тянутся последние дни: каждый — что твоя неделя, конца не видать.

Колосков не ответил, и тогда Вишнев, трудно поднявшись с бревна, проворчал что-то о лежачем камне, под который вода не течет. Волоча ноги в старых кирзовых сапогах, пошел внутрь дома и застучал молотком, как дятел, раз по разу. Колосков проводил Христофорыча взглядом. Тот недолго там пробыл, вернулся, стал собирать и складывать свои инструменты в фанерный ящик — каждый в свое гнездо.

— Для порядка, — пояснил он.

Колосков с беспокойством смотрел на дорогу, откуда ждал Лиходеева и Шерстнева. На голых липах чернели вороньи гнезда. Дорога была пустынна. Колосков набросил на плечи куртку, подумал, надел, как положено, подпоясался.

— Пойду навстречу.

— Не маленькие, сами найдут. Значится, вышла задержка. Лиходеев аккуратный парень, не должон подвести.

— День на исходе. Пойду.

— Как хочешь.

Колосков вышел на дорогу. Липы кряхтели под ветром, как больные старухи, отпугивая ворон, стучали голыми ветвями. Вороны с криком взлетали, из гнезд осыпались на землю сухие ветки, помет. Шагая по разбитой лесовозами пыльной дороге, Колосков вглядывался в едва видные отсюда очертания элеватора — самой высокой точки над станционным поселком. Собственно говоря, он очертаний не видел — угадывал. Засмотревшись, сошел на обочину, пока не уткнулся в скрытый за бурьяном муравейник. Поверху была одна пожелтевшая иглица, по ней текла редкая струйка рыжих муравьев. Они еле ползли.

— Доходяги, — сказал Колосков и щелчком сбил с рукава куртки тощего муравья.

У муравейника дорога раздваивалась, образуя угол, — отсюда можно пойти на Гнилую тропу, к заставе. Колосков подумал о старшине, и ему стало совестно: замотался старик один. А тут еще стройка эта: приходится врать, изворачиваться, чтобы хоть что-нибудь успеть до возвращения капитана. И лейтенанта втянули в стройку. Правда, для самого же Холода… А что с того? Перед Холодом Колоскову вдвойне неудобно — знает старик, кто поселится в его квартире.

Незаметно прошел километра два с лишним. От поселка полз, переваливаясь на ухабах, пустой лесовоз, висела пыль, и ветер относил ее влево, на лесосеку. Колосков с надеждой подумал, что, возможно, на этой машине подъедут Лиходеев с Шерстневым, но машина, обдав его гарью выхлопных газов, прошла мимо — в кабине сидел один шофер.

Хотел возвращаться, чтобы отпустить домой Христофорыча, да и наступило время Альфу кормить, и тут от поселка снова вздуло пыль, показалась легковая машина. Коричневая «Волга», провожаемая тучей пыли, прыгала с ухаба на ухаб.

«Начальник отряда!» — испуганно подумал Колосков. Прятаться было некуда. Подполковник, конечно, заметит старшего сержанта и спросит, что он здесь делает.

А что сказать?

Пока раздумывал, что ответить подполковнику Голову, машина притормозила, пыль пронеслась.

Став «смирно», Колосков вскинул руку к фуражке.

Хлопнула дверца «Волги», с хохотом выскочил Шерстнев:

— Вольно! Сам был рядовым. — Козырнул: — Карета подана, товарищ старший сержант. — Сделал широкий приглашающий жест: — Садитесь. Подполковник Голов прислал за вами персональный транспорт. — Под усиками дрожала губа, хитро смотрел прищуренный глаз. — Живем не тужим. А денежки — вот они.

— Вас с Лиходеевым за смертью посылать.

Шофер просигналил, и Шерстнев заторопил:

— Подполковник ждет, едем. Велел всех забрать на заставу.

Обратно ехали в переполненной машине. По дороге Шерстнев стал рассказывать:

— Подполковник нас наколол в поселке, в хозмаге. Я маленько нашумел на продавца. «За деньги, — говорю, — жалко вам, что ли?» Продавец ни в какую, таким товаром, мол, хозмаг не торгует. Ну, заливает, вижу. Расшумелся я, как холодный самовар. А тут — подполковник. Прижал к ногтю: «Что покупаете?» Лиходеев посыпался: «Шифер, товарищ подполковник». А там пошло, слово за слово, припер он нас, мы и признались: старшине дом строим. «Холод знает? спрашивает. — Отвечайте вы, Лиходеев». Мне стало быть, не верит. «Никак нет, товарищ подполковник, сюрприз решили преподнести Кондрату Степановичу к ноябрьским праздникам, да вот нехватка». Начальник отряда молчал, молчал, смотрел на одного, на другого. Ну, думаю, сейчас врежет. «К празднику?.. Нет, ребята, к празднику не успеем, — говорит и протирает очки. — Времени мало. И нарушителя серьезного ждем. Невозможно в такие сжатые сроки». «Сделаем, — докладывает Лиходеев. — Мы капитану Сурову обещали. Дали слово. Как же теперь, товарищ подполковник?» «Сундуки вы, парни, вместе со своим капитаном! На такое дело… — Опять стал очки протирать. — На такое дело… Тоже мне конспираторы! Ладно, кончайте самодеятельность, довершат строители. Сейчас некогда, а на той неделе сам приеду взглянуть, чего вы там соорудили».

— Так и сказал? — переспросил Колосков.

— Еще и похвалил.

— Иди ты! — с несвойственной ему горячностью воскликнул Колосков.

— Честно. — Шерстнев на ухо Колоскову прошептал: — Капитана из отпуска отзывают. Телеграмму послали.