Суров никогда не думал, что расставание окажется таким тяжким испытанием для него. Он, причислявший себя к категории в общем-то не слабых духом людей, правда, без претензии на некую исключительность, внезапно почувствовал, что не так просто отгородиться от прошлого, от всего, что было в их жизни. И с болью подумал: «Неужели Вера и Мишка останутся в прошлом?» Такое в голове не укладывалось, показалось до нелепости диким, хотя не раз и не два приходило на ум в довольно отчетливой форме: считая себя мужем и женой, врозь жить нельзя; возвращаться на границу Вера наотрез отказалась. Оставался единственный выход, бескомпромиссный, и никуда от него не уйти.

С такими невеселыми думами Суров рано утром вышел из дома, ничего не зная о телеграмме, вышел без определенной цели и часа два бродил по многолюдным центральным улицам, не замечая толчеи, не обращая внимания на бурлившую вокруг жизнь южного города с его многоязычьем и разноцветьем одежд — ему не было дела до города и городу — до него. Лишь мельком подумалось, что сюда его нисколько не тянет.

Казалось бы, пустячная мысль, но она словно подвела черту под трудными размышлениями, разом прояснив ситуацию и ускорив решение — пора восвояси.

Да, загостился, самому себе мысленно сказал Суров и с видом чрезвычайно занятого человека устремился вперед, перебежал улицу в неположенном месте, едва не угодив под троллейбус, и скорым шагом направился в агенство «Аэрофлота» за билетом в обратный путь.

На ближайшие два дня все места распродали.

На вокзале пришлось долго стоять в длинной очереди, и когда Суров наконец приобрел билет, наступил полдень; солнце грело, как летом, на газонах ярко рдели цветы, сияло небо, и стало еще многолюдней на улицах, но ничего этого Суров не замечал, торопясь домой к возвращению сына из школы. С вокзала до центра доехал троллейбусом, пересел на трамвай, как всегда переполненный, проехал три остановки и выскочил из него распаренный и уставший, как после трудной работы, дальше пошел пешком.

С билетом в кармане Суров быстро шагал к дому, думая, что до возвращения Веры нужно собрать чемодан, сделать для Мишки кое-какие покупки, чтобы завтрашний день оставался свободным. Он даже обдумывал, что скажет Мишке в оправдание преждевременного отъезда, хоть, правда, ни одного сколько-нибудь убедительного аргумента в голову не пришло.

Ладно, утро вечера мудренее, успокоил себя, — вспомнив любимую поговорку. Что-нибудь завтра придумается, а нет, так не станет мудрить скажет как есть.

В скверике неподалеку от дома, где все скамьи были заняты до единой, Сурову встретился тесть. Необыкновенно озабоченный, Константин Петрович шел быстро, не глядя по сторонам и стуча тростью по плитам дорожки. Ветер шевелил его длинные, до плеч, седые волосы. Неизменная коричневая блуза с бабочкой вместо галстука делала его схожим со старым актером.

— Константин Петрович! — Суров окликнул его. — Куда вы?

Старик, изумленный, остановился.

— Юра!.. Ах, как хорошо, что мы не разминулись. Пуще всего боялся, что мы разминемся.

— Что-нибудь с Мишкой?

— Избави бог, что ты!.. Телеграмма вот… Отзывают из отпуска. Выезжать не позднее завтрашнего дня.

У Сурова едва не сорвалось, что без телеграммы приобрел билет и что тоже на завтра, но пощадил старика, взял вчетверо сложенный бланк, пробежал глазами. Полстрочки. Пять лаконичных слов.

— Сразу принесли, как только ты из дому вышел, — счел нужным пояснить тесть. — Верочка на работу не пошла.

— А я билет успел взять, — сорвалось у Сурова. Ему стало ужасно неловко. Хотел было объяснить, почему поспешил с отъездом, но лишь рукой махнул.

Повернули обратно. Константин Петрович деликатно молчал. Суров же думал, что вот наступает его последняя ночь в одном доме с Верой, под одной крышей, и что для всех, кроме Мишки, она будет мучительной, потому что не избежать самого трудного, неотвратимого. Вера любит его, он в этом нисколько не сомневается, жаждет, чтобы их ничто и никогда не разлучало. Но какой ценой! И во имя чего!..

Уехать, не простившись, нельзя. Это было бы бегством, подлым и непорядочным. Представил себе, как Вера встретит сейчас. Со следами слез, которые и пудра не скроет, попробует улыбаться, говорить о милых пустяках и смотреть на него отсутствующим взглядом, вся уйдя в себя. Он со злостью подумал, что Верино упрямство — плод неистребимого эгоизма, заботься она хоть капельку о нем, своем муже, дело приняло б иной оборот. Он злился и ускорял шаг. Константин Петрович едва поспевал. Суров опомнился, когда услышал тяжелое астматическое дыхание.

— Простите, Константин Петрович, задумался. — Пошел медленнее, приноравливаясь к шагу тестя.

— Едешь поездом?

— В половине первого.

Других вопросов Константин Петрович не задавал, лишь сокрушенно вздыхал, постукивая тростью по плитам, наверное, в такт своим нелегким мыслям, которые из вежливости держал при себе. За все эти годы ни разу не позволил себе бестактности или вопроса, на который имел право как отец Веры. Его представления о нормах поведения интеллигентного человека Вера часто высмеивала, упрекая отца в отсталости, консервативности, и самым безапелляционным тоном изрекала:

— Ты, папочка, старорежимен, как пушки на Приморском бульваре.

Вера встретила без слез, без напускной озабоченности. Хлопотала на кухне, где пахло ванилью и сдобой.

— Пирог тебе в дорогу пеку. — Поцеловала его, поправила галстук, не преминув сказать, что он хорошо сочетается цветом с белой рубашкой. Вообще, тебе хорошо в штатском. Есть хочешь?

— Обождем Мишку.

Вера приоткрыла духовку, оттуда пахнуло сладким запахом хорошо пропеченного сдобного теста.

— Какие у тебя планы на сегодня? — Вера прикрыла духовку.

— Никаких. До завтра — вольная птица.

— До завтра, — с грустью повторила Вера. — Здесь очень жарко, иди, Юрочка. Еще минутки две-три, и я приду к тебе решать, как нам провести последний день. — Она раскраснелась у горячей плиты и была, как никогда, привлекательна.

Константин Петрович вышел куда-то из дома. Сурову стало невыносимо тоскливо от сознания, что буквально через несколько часов он отправится отсюда в глушь, на заставу, и этот месяц на юге со всем, что в нем было хорошего, останется лишь воспоминанием.

— Вот и я. — Вера вбежала, по-девчоночьи одетая в короткую модную юбку и легкую белую блузку, села рядом с ним на диван. — Грустим?

— Есть немного, — признался он, обнимая ее и привлекая к себе. — Курорт не в пользу пошел, разлагаться начинаю, потихонечку, понемногу. Еще месяц, и считай — погиб капитан Суров Юрий Васильевич в расцвете сил.

С кокетливой подозрительностью Вера прижмурилась.

— Слушайте, капитан Суров Юрий Васильевич, что с вами происходит?

— В смысле?

— Уж не завели ли вы легкий романчик в городе?.. Грусть и вы, мой суровый капитан, несовместимые вещи.

Суров погладил ее загорелую руку:

— Ты допускаешь, что после тебя мне может понадобиться другая? Плохо ты себя ценишь, Веруня.

— Кто вас, мужчин, разберет! А ты у меня еще и красивый к тому же. Помнишь Инку? До сих пор прохода не дает — пригласи в гости, и никаких.

— Позвала б. Что случится?

— Чтоб я собственного мужа сводила с какой-то брандахлысткой! За кого ты меня принимаешь, Суров?

Так, пустословя, сидели близко, избегая коснуться главного, того, что обоих отпугивало, откладывали на «потом», на последние минуты. Суров сделал попытку:

— Ты даже не спросишь, когда мой поезд.

— Завтра. Ты же сказал. Я наводила справки, и мне ответили, что в 12.30 отправление.

Суров поднялся с диванчика, стал перед женой, положил ей руки на плечи:

— Пора возвращаться… Всем!

Она быстро встала, мягко сняла с плеч его руки, своей ладошкой прикрыла ему рот:

— Помолчи, Юра.

— Месяц молчим. Скоро месяц, — поправился он.

— Прошу тебя.

— Изволь.

— Фи, не люблю зто словцо. У папы позаимствовал.

Он промолчал, принялся ходить взад-вперед. Вера вышла на кухню, гремела кухонной посудой. От нечего делать Суров принялся рассматривать уже знакомые этюды на стене. Появилось несколько новых. Особое внимание вызывал один море, пляж, узкая полоса галечника с нависающим выступом — то самое место, где старик пил вино и которое потом они оккупировали до конца его отпуска. Этот кусочек пляжа был схвачен Верой с удивительной точностью, казалось, виден летящий воздух и слышно, как плещется море в камнях.

В таланте Вере не отказать — отличная рисовальщица, особенно ей удаются пейзажи, и всегда от них веет едва уловимой грустью. Так, стоя спиною к двери, размышлял Суров, раздираемый противоречивыми чувствами.

Пришли Константин Петрович с Мишкой. Сын был по-взрослому сумрачен. Положил ранец с книгами, снял с себя курточку и лишь потом подошел.

— Уезжаешь? — спросил.

— Да, Мишенька, завтра. Отозвали. Я бы, конечно, еще побыл с тобой, но… служба, сынок. Потом потолкуем. Иди мой руки, будем обедать.

— Пап…

Суров вздрогнул от тихого оклика, от недетски придушенного голоса:

— Что, Миш?

— Возьми меня туда. Честное-честное, буду в школу ходить пешком, увидишь, я не надоем… Возьми, пап, а?

Мишка смотрел на него такими глазами, что у Сурова похолодело сердце. Взяв себя в руки, сказал:

— Разве тебе дедушка не говорил, что меня отзывают из отпуска? Раньше срока, ну, как тебе объяснить, чтобы ты понял?.. У меня еще неделя отдыха, а вот вызвали.

— Ну и что?

— А то, сын, что, может быть, переведут меня куда-нибудь на новый участок границы. И вдруг там ни школы близко, ни квартиры не будет. Понял?

Мишкино лицо потускнело:

— Все с папами…

Обедали с большим опозданием — в шесть. Мишка пошел гулять и долго не возвращался. Пришел со двора таким же сумрачным, каким вернулся из школы. Константин Петрович раздобыл бутылку марочного вина, разлил всем в фужеры, не обделил и внука, но Мишка пить не стал, даже не улыбнулся.

— Не надо, деда, — сказал тихо.

Сурову было мучительно больно. Вера держалась лучше всех, пробовала шутить, ласкала сына. Мишка уклонялся от ее ласк, наскоро поел и ушел в свою комнату. Вскоре к нему ушел и Константин Петрович. Обед был скомкан.

Ранняя темнота подступила к окнам. Вера зажгла свет, повертелась перед зеркалом, вышла и снова вернулась с подкрашенными губами и припудренным носом. Сурова не покидало тягостное состояние, перед глазами стоял Мишка, сумрачный, с тоскливым недетским взглядом. Хотелось пойти к нему. Но что сказать? Где найти слова, чтобы утешить мальчишку?

— Ну ты хоть можешь не киснуть? Что с тобой, Юра? — Вера взяла его за локоть. — Атмосферочка, скажу я тебе, великолепнейшая, как на похоронах.

— Что ты предлагаешь?

— Вылазку в кафе. Потанцуем, на публику поглазеем. Ты будешь джентльменом и угостишь вкусненьким. Поехали, Суров.

Предложение было не из худших, во всяком случае, куда интереснее, нежели сидеть дома, прислушиваться к себе самому, втихомолку беситься от неопределенности.

— У меня десятка осталась, — признался, краснея и думая, что сейчас Вера спросит, где его деньги, а он не сможет сказать, что большую часть их отдал на строительные материалы для Холода.

— Пустяки! Трешки хватит. — Вера беспечно рассмеялась. — Легли на курс.

Где она подхватила это выражение, он не знал, хотя из ее уст слышал впервые. На Вере был белый гольф и черная юбка. Волосы у нее отросли, лежали на плечах, черные, слегка курчавившиеся, тускло отливая неровным блеском.

В кафе, куда они приехали спустя полчаса, играл джаз, было много свободных столиков, горели, переливаясь, неоновые огни.

Суров давно не танцевал, ощущал скованность, было неприятно, что на Веру мужчины пялят глаза — она в самом деле привлекательна, Суров это видел, но не чувствовал той приятной приподнятости, как раньше, когда она, нарядная, приезжала к нему на пляж или встречала дома. Раздражали постоянно меняющие цвет неоновые огни. Танцуя, он без конца ловил на себе завистливые взгляды. Что до Веры, то она была в своей стихии. По ее виду трудно было предположить, что в ней сейчас происходит борение чувств.

Лишь много позднее, в вагоне, Суров понял, что вылазка в кафе была маленькой Вериной хитростью, тактическим ходом: «Сравни, дескать, город и твою глушь».

Домой возвращались поздно, где-то в первом часу ночи, но, как и днем, на улицах было полно гуляющих, горели огни реклам, слышался смех. Вера шла, возбужденная танцами, тяжело опираясь на локоть Сурова. Глаза ее блестели, в них вспыхивали, отражаясь, неоновые огни световых реклам. Небо заволокло тучами. Трамваи шли редко, и Суров спешил, чтобы успеть до дождя.

Дождь хлынул, когда они уже были в квартире.

— Вот и кончился наш прощальный вечер, — сказала Вера, стаскивая через голову гольф. — Все, Суров. — В ее голосе зазвенели долго сдерживаемые слезы. Сняла гольф, не освободив из рукавов руки, села, будто связанная, на диванчик в горестной позе. — Скажи что-нибудь.

Он высвободил ее руки, сложил гольф.

— Все, как прежде, Верочка. Я не могу здесь, ты не можешь там. Где же выход?

— Если бы ты хотел…

— Только без слез. И тише, пожалуйста. Спят ведь.

Глотая слезы, принялась раздеваться. Обычно она стыдливо поворачивалась к нему спиной, и он видел ее загоревшие до бронзового оттенка плечи с белыми полосами от лифчика. Сейчас Вера стояла к нему лицом, всхлипывала. Вышла в спальню, и оттуда послышались ее рыдания.

Суров порывался войти. Но сдержался: сто раз об одном и том же! Надоело. Да и бесполезно. Никаких веских доводов, абсолютно никаких причин отказываться от возвращения на заставу у Веры не было. В этой уверенности ее никто и ничто поколебать не могло. Он прислушивался к шуму дождя, сидя на подоконнике.

— Юра! — из спальни послышался голос Веры.

— Сейчас.

Жена сидела в халате на разобранной постели, опустив ноги на коврик. Ее лицо было в слезах, она их не вытирала.

— Хочешь, я поеду с тобою… ненадолго?

— Зачем?

— Не знаю… Юра… Юрочка… Помоги нам всем.

— Ты говоришь глупости. — Я — военный человек. Куда прикажут. А на время… Что значит на время?..

Сел рядом, стал втолковывать, как маленькой, что жить дальше вот такой раздвоенной жизнью нельзя ни ему, ни ей, что он собирается в академию и три года, если примут его, будут жить в столице. Что после — увидим, время покажет. После, конечно, тоже будет граница, но, вероятно, не на заставе.

Когда он умолк, она отстранилась:

— Нет, Юра, я здесь останусь. Не могу и не хочу. Хочется немного счастья. Не могу быть просто хорошей женой и просто хорошей матерью. И ты от меня не требуй.

— Такого я не требовал.

Вера упрямо тряхнула головой:

— Какая разница — ты, другой ли? Быков сказал. Он — политработник, и ему по штату положено следить за нашей нравственностью, хранить в святости семейный очаг офицерского кор-р-р-пуса.

Она легла, накрывшись одеялом до подбородка.

Суров вышел в другую комнату, закурил, стряхивая пепел себе в ладонь. Дождь перестал, и было слышно, как срываются и шлепают по лужам отдельные капли. «Что ж, — думал Суров, — все ясно: Вера требует невозможного, а он не только не хочет, но и не может уволиться, чтобы быть мужем при жене. Кто отпустит из армии совершенно здорового человека, офицера с перспективой на служебный рост, как принято говорить? Абсурд!»

Докурив, разделся, прошел в спальню, лег, зная, что Вера не спит.

Она беззвучно плакала, уткнувшись в подушку.

Суров молчал, чувствуя, как постепенно им овладевает ожесточение против тупого ее упрямства. Так они лежали, отчужденные, и час и два — долго. Ему казалось, что жена наконец уснула. Самого клонило в сон.

— Юра…

Дрема с него слетела.

— Что?

Она порывисто поднялась, обхватила рукой его шею, пробуя заглянуть в лицо.

— Почему бы тебе не попроситься сюда! Какая разница, где служить?..

— Чепуху мелешь, — сказал он сердито.

— Ради Мишки.

Видно, она и сама почувствовала, что получилось неискренне, но остановиться уже не могла. Разве не любит он сына? Не желает ему счастья? Она, разумеется, уверена, что он Мишку любит больше всего. Так в чем же дело? Надо подать рапорт. В конце концов, можно попросить генерала Михеева он посодействует. Разве не так?

Он лежал, не реагируя на ее горячечные слова, пока она не заметила, что муж не слушает.

— Я не права?

— Спи, тебе нужно уснуть.

— Юра…

— Надоело. Одно и то же. — Принялся одеваться, торопливо, как по тревоге, не думая, что на дворе ночь и что до утра хотя бы он никуда не может уйти.

Она наблюдала за ним, обхватив свои плечи руками и съежившись. Ночник отбрасывал красный свет на ее голые руки, лицо. В глазах застыли красные точки, и вдрагивали ресницы.

— Куда ты?..

Рев пароходного гудка ворвался в тишину комнаты. Вера запнулась.

Он вышел в другую комнату, сел на диванчик и курил, курил безостановочно и только взвинчивал себя до предела, до головной боли. Второй раз за этот месяц на юге он, как бы подводя черту, мысленно твердил: Вера отрезанный ломоть.

На свою станцию Суров приехал хмурым полуднем. Первым желанием было вызвать машину, чтобы сразу, не канителясь, без раскачки, какая обычно длится несколько дней после отпуска, окунуться в привычное. Он погасил в себе этот порыв, решил добираться до заставы пешком.

Было пасмурно и прохладно, над головой нависало серое небо, дул порывистый ветер. Принимался накрапывать дождь, но ветер расталкивал облака, временами проглядывала синева.

Суров шел налегке, с небольшим чемоданом в руке. Издалека, вероятно от поворота к лесничеству, долетал однообразный ноющий звук — похоже, на высоких оборотах работал мотор: где-то в колдобине застрял лесовоз. Суров пытался и не мог представить себе поселок лесничества с новым домом на самой окраине, но был уверен, что дом успели выстроить. Суров был еще во власти последних волнений, всего того, что происходило позапрошлой ночью на квартире у Веры, ни о чем другом думать не мог. Снова и снова повторял про себя слова: «Вера — отрезанный ломоть».

Снова принялся накрапывать дождь, опять ярился ветер, выл, как пес, и гнал облака. Суров пожалел, что не переоделся в военную форму. На нем была лишь короткая куртка. Форму и плащ положил в чемодан. Ветер трепал ему волосы. Он подумал, что переоденется у Вишнева в будке.

Вишнева Суров увидел еще издалека. Стрелочник стоял у шлагбаума в неизменной своей черной шинели с треплющимися по ветру обтрепанными полами, смотрел из-под ладони приставленной козырьком к глазам.

— Богатым будете, товарищ капитан. Спервоначалу за чужого принял. С приездом вас, Юрий Васильевич. Заходите, будете гостем.

— Спасибо, Христофорыч.

В будку Суров вошел как в парилку. В углу пылала печурка, исходил паром огромный пузатый чайник. На единственном табурете, пригревшись, дремал откормленный рыжий кот.

— Брысь! — Вишнев смахнул рыжего с табурета. — Садитесь, Юрий Васильевич. Чайку?

— В другой раз. Тороплюсь. Надо к вечеру домой успеть.

— Машину б вызвали. Чего ж с ходу-то на своих двоих? Находитесь. Нынче на вашей заставе делов хватает, товарищ капитан, — сказал он загадочно.

— У кого их мало!

— Не скажите, товарищ капитан. Завчерась был у меня подполковник товарищ Голов, так строго наказывал: «Смотри, Христофорыч, на тебя вся надежда, потому как ты вроде передовой пост. Мимо твоей будки нарушителю никак не пройти. Глаз имей. Должон пройти высокий здоровый мужчина, за сорок лет. Появится, глаз держи, а нам — немедля». Ну, а вы, гляжу, тоже в штатском, так сказать, ростом господь бог не обидел. Надо, думаю, посмотреть, кто да что. Выходит, на поверку-то маху я дал, товарищ капитан. — И вдруг всплеснул руками: — Да что это я, старый хрен, мелю: «капитан», «капитан»! Со званьем вас, товарищ майор! Поздравляем, и, как говорится, чтоб не последняя звездочка.

Сурова приятно удивило известие.

— Кто сказал?

— Аккурат завчерась приезжал Кондрат Степанович. Заехал, думал, может, угадает вас встретить. Он сказал. — Вишнев налил себе кружку бурого чая. Оно бы по такому случаю не чай пить, товарищ капитан… Тьфу ты, будь она неладная!.. товарищ майор. Вы уж того, не заначьте стариковскую порцию. Вишнев потряс Сурову руку: — Поздравляю.

Суров стал переодеваться. Вишнев наблюдал за ним, прихлебывая из кружки кипяток.

— Заждались ребяты, — сказал, ставя кружку на подоконник. — Дом кончали, так каждый раз вспоминали вас. Хлопцы строгие стали. Я вон, считай, с сорок пятого тут живу, возле границы, значится, и примечаю: чуть обстановка сурьезная, пограничники сразу меняются, вроде другие парни. Значится, у них своя ответственность, только до поры до времени спрятанная… Уходите? Посидели б.

— В другой раз, Христофорыч. Всего хорошего.

«Я такой же офицер, как любой другой, — размышлял он, помахивая полупустым чемоданом и углубляясь в лес. — Очередное звание для меня большая радость, не скрываю. И была б она втрое больше, если б можно было разделить ее с Верой и сыном».

На вокзале Мишка держался молодцом, но Суров не мог смотреть в его глаза, которые сын то поднимал к нему, то прятал за длинными, как у Веры, ресницами. Не заплакал при расставании, Вера рассеянно поцеловала Сурова в щеку, холодно простилась и, только поезд тронулся, в ту же секунду покинула перрон…

Знакомая обстановка постепенно возвращала Сурова к будничным заботам, к работе, в какую он окунется, едва появится на заставе. То постороннее, что прилипло за месяц пребывания на курорте в большом южном городе, слетит, как пыль на ветру. И пускай не останется времени даже для нормального сна, а иногда в одиночестве и взгрустнется, не пожалеет, что остался непреклонным в своих отношениях с Верой.

— С приездом, товарищ майор! — сказал он вслух, впервые произнеся свое новое звание и косясь на капитанский погон.

«Мальчишка! — урезонил себя. — Радуешься. Ни капли солидности нет в тебе, Суров. Взбрыкни давай, лес кругом — никто не увидит».

На леспромхозовской дороге показался газик, и Суров еще издали увидел усатое лицо старшины, близко наклоненное к ветровому стеклу.

— С приездом, товарищ майор, — Холод молодцевато козырнул.

— Здравствуйте, Кондрат Степанович, — Суров пожал старшине руку. Откуда и куда?

У старшины увлажнились глаза, дрогнуло лицо:

— Подполковник посылал хату смотреть… Спасибо, товарищ майор… Мы з Ганной, товарищ майор, навек ваши должники… Да за такое, Юрий Васильевич…

— Заладили, — недовольно протянул Суров. — Садитесь и рассказывайте, что у нас нового. Поехали, Колесников.

Холод грузно сел на боковую скамейку и долго не отвечал.

— Неспокойно у нас, — сказал после длительного молчания. — Чужой збирается уходить.