«…Ваше письмо получил 28 января. Оно меня взволновало, так как напомнило все, что я пережил. Это трудно передать в письме… Я не писатель. И еще с моим пятиклассным образованием… Но, как могу, напишу о моем друге Семене Пустельникове, потому что о таком человеке должна знать советская молодежь и с него брать пример… Еще лучше, если сами приедете. На всякий случай опишу, что знаю. А там сами решайте, сгодится ли вам наша писанина…»

Двадцать страничек, исписанных нетвердой рукой в ученической, в клетку, тетради, прислал Захар Константинович Бицуля, двадцать убористых листков с описанием жизни Героя Советского Союза ефрейтора Семена Пустельникова, его внешних примет, особенностей характера, привычек, наклонностей, любимых книг. И даже кличку лошади не забыл сообщить бывший парторг пограничной заставы.

«…Был Семен роста выше среднего, 1 м 80 см, телосложения плотного, светловолосый, с открытым лицом. Любил спорт, прекрасно ходил на лыжах, отлично выполнял упражнения на брусьях и турнике, много читал художественной литературы…»

Сразу вспомнились «Как закалялась сталь», Ахмет Насибулин, «Двадцать шесть и одна» и сам Семен с его неиссякаемой верой в доброту человеческую и силу воздействия книг.

«…Еще он очень любил свою Белоруссию, говорил, что не знает края прекраснее, там растет вкусная рассыпчатая бульба, леса полны дичи, ягод, грибов… всех нас приглашал после войны побывать у него в гостях…»

Приглашая друзей к себе в гости, в свой благодатный край, Семен старался не вспоминать спрятанное в нагрудном кармане письмо от сестры Ольги.

«…И еще пишу тебе, братик, что твой брат Алексей рядом с тобой воевал на Ленинградском фронте, был тяжело пораненный. И сообщаю, что проклятые фашисты кого поубивали, кого в Германию вывезли, а наши Свистелки разграбили, леса порубали, снесли сады… Ты про хозяйство спрашиваешь… Одна курица осталась. Какое там хозяйство… Хорошо, что сами живы… Возвращайся скорее, ждем тебя…»

Горькое это было письмо, вспоминает бывший парторг Захар Бицуля, Семен постоянно носил его при себе завернутым в непромокаемую бумагу, как талисман.

«…И еще про последний бой опишу… Охрана границы тогда была сложной из-за всяких банд, которые находились в лесах на нашей стороне и за кордоном. Приходилось постоянно вести боевые действия. Можно сказать, из боев наша застава не выходила… Написал, а чувствую — плохо изложил. Получилось вроде перловой каши на гидрожире, которой нас кормили тогда. Лучше приезжайте к нам на Украину, увидите нашу степь и наши сады, они уже зацветают, угостим нашим вином, салом, и к вину кое-чего найдется. Обязательно приезжайте, тогда поговорим за Семена Пустельникова, за честного коммуниста, друга моего незабвенного, потолкуем за хлопцев, которые есть в живых и которых уже нема».

Я отправился в неблизкое Цебриково на Одесщине, где сейчас живет Захар Константинович. Здесь, на юге, цвели сады и зеленела всхолмленная, местами изрезанная оврагами беспредельная степь, возвратились скворцы и висели гирляндами на проводах телефонных линий, нахохленные. Был апрель, но тепло не поспело за перелетными птицами, в пути задержалось, из клубившихся белых туч на землю сеялся холодный дождь. Захар Константинович встретил меня в телогрейке и резиновых сапогах, под которыми чавкала раскисшая от избыточной влаги земля.

— …Вот это — я с Семеном… А вот он один… А здесь мы всей заставой сфотографированы. — Захар Константинович перебирал давнишние фотографии, откладывал их на стол, заваленный учебниками и ученическими тетрадками, и на скуластом, сероглазом лице его перемещались светотени, словно бы перед самым окном, застилая свет, непрерывно кто-то перебегал. — Такими мы были тогда, повторил несколько раз.

С фотокарточек глядели мальчишки в военной форме; трудно верилось, что один из них возглавлял партгруппу заставы, а другой к своим двадцати трем годам был четырежды ранен и обессмертил себя немеркнущим подвигом.

Небольшой ростом, жилистый, не по возрасту подвижный, Захар Константинович все время порывался куда-то бежать, ему не сиделось на месте, будто с минуты на минуту ждал тревожной команды: «Застава, в ружье», потому что снова жил той прежней жизнью и чувствовал себя командиром отделения и парторгом боевой пограничной заставы, которому не пристало опаздывать. Разговаривая, он непрестанно оглядывался на дверь, каждый раз хватал со стола сигарету и даже не замечал, что уже который раз оставляет ее нераскуренной.

— Такими мы были, — сказал без сожаления об ушедших годах, собрал фотографии, аккуратно обернул целлофановым лоскутом и для верности перевязал розовой ленточкой. — Теперь можно рассказывать о Семене, за ребят можно рассказать, за нашу боевую жизнь. Покамест жена обед приготовит, не будем время терять. Как раз занятия в школе закончились. Идет уже. — Через минуту во двор с ворохом тетрадей под мышкой вошла простоволосая полная женщина с очень шедшей ей сединой. — Учительница, — сказал Захар Константинович.

Рассказ восьмой

— Как бывший партийный работник заставы обрисую Семена кратко. Идеологически выдержан, морально устойчивый, постоянно работал над повышением своего идейно-теоретического уровня, проводил политинформации с личным составом, военную и государственную тайну хранить умел, с товарищами был уживчив, в коллективе пользовался заслуженным авторитетом и уважением, к исполнению воинского долга относился добросовестно. Весьма. — Захар Константинович заученно отбарабанил казенные сухие слова, в его серых глазах проглянула улыбка, но он тут же, мгновенно ее потушил. — И еще добавлю: он был хорошим рационализатором. — Сказав это, не стал прятать улыбку, прислушивался к возне в соседней комнате. — Рационализацией мы, грешным делом, забавлялись на пару. Нужда заставляла изобретать всякие хитрые штучки… Если по правде сказать, никакие они не хитрые. Две рогатульки, кусок длинного провода, протянутый через пустую «консерву». Ночью заденешь гремит ужасно. На вероятных маршрутах ставили, тропы перекрывали ими. Сейчас их нет в помине, наших ППХ. Покажи нынешним пограничникам — засмеют. У них теперь всякая сложная аппаратура, электронная техника. А тогда наши пэпэхашки сослужили службу, не одному пограничнику жизнь спасли, не одного лазутчика помогли задержать… Хоть такой, к примеру, случай…

…Позвали к столу, и гостеприимный хозяин вынужденно возвратился из юности в настоящее, обвел взглядом стол, уставленный всякими яствами, приготовленными на скорую руку, но с чисто украинской щедростью; еще шкворчали только что снятые с плиты огромная сковорода с жареным салом и колбасой, другая — с яичницей, были на столе и сметана, и мед, и желтое, как пчелиный воск, масло, и всякие соленья, и даже свежие яблоки, бог весть каким способом сохраненные до сих пор. Но Захар Константинович отыскивал взглядом еще что-то и не находил, и хмурился, морща лоб, покуда жена не поставила на стол водку.

— За Семена! — поднял граненый стаканчик. — За нашего героя, чтоб ему земля всегда была матерью.

Мы выпили.

— Ты ешь, — сказала жена. — Наговоритесь, ночь длинная.

Она принялась потчевать нас обоих, проворно накладывала в тарелку яичницу с салом и колбасой, творог, потянулась к тарелке мужа, но он ее накрыл короткопалой рукой в сетке набухших вен. Категоричный жест не требовал пояснений. Мы еще посидели несколько минут в неловком молчании за накрытым столом, за нетронутыми яблоками и остывшей глазуньей. Из-за облаков проклюнулось солнце, заглянуло в окно и сразу же спряталось.

— Пэпэхашки не раз выручали, — под удивленный взгляд жены сказал Захар Константинович. — Позднее мы их похитрее смастерили, нам даже премию начальник отряда назначил, отломил по червонцу на брата… А тот случай, что я говорил, осенью приключился. Во какой случай, как сейчас помню.

…Их научили терпению — ждать. Ждать лежа, скрючившись в три погибели, стоя на деревянных ногах в непогоду и в вёдро, не выдавая себя, не обнаруживая своего месторасположения. Но и те, кого они ждали, не были дураками, тоже научены кое-чему. В общем, чья возьмет, чья выучка лучше. Третий день Пустельников, Минахмедов и Калашников лежали в секрете, караулили связника от куренного Ягоды; днем спали попеременно, прикрывшись от реки замаскированными приборами ППХ, но в то же время больше надеясь на собственный слух.

— …Стояла середина сентября. Днем — теплынь, к ночи — роса, как лед, холодная, зуб на зуб не попадает. Зато по росе если след — отлично видать. Калашников с Минахмедовым над Семеном шутки шутят: чихать, мол, хотел связник на твой прибор из «консервы» — переступит и пойдет своей дорогой. Лучше ушки на макушке держи — надежнее. Хлопцы просто трепались от нечего делать, шепотом, чуть слышно. Темно, вокруг ни огонька тебе, ни звездочки на небе. Неба не видать — с вечера от реки туман наплыл, протянешь руку тонет, как отрезали ее. А он, гад, связник тот, не идет. Не иначе как липовые данные подсунули. Тогда всего хватало.

…На исходе ночи туман поредел. Белесые космы еще цеплялись за маковки сосен, клубились в низинах и перелесках, стлались над Бугом, вытягиваясь в длинные простыни, но небо местами открылось, в разрывы проглядывала луна, мигали бледные звезды, и еле заметно, подсвеченный из глубины, на востоке серел краешек неба.

Очередное утро близилось.

— Опять потянули пустышку, — с досадой буркнул Калашников. — Опять ночку здесь коротать.

— Наше дело телячье. — Минахмедов сладко зевнул. — Не пойдет, его дело. Другой будет. Третий будет. Целая сотня будет. Я правильно говорю, Семен?

Семен поднял к нему удивленный взгляд и тоже зевнул.

— С чего ты такой разговорчивый стал? — Он с деланным недоверием посмотрел на солдата. — Ты часом не того?

— Какой того?

— Дрыхал, наверно, теперь проснулся и балабонишь, как пустая бочка.

— Зачем бочка? — обиделся Минахмедов и стал шарить в кармане, — видно, хотел найти курево.

Хлопцев клонило в сон. Тишина убаюкивала, было слышно монотонное журчание воды у подмытого берега, иногда на той стороне взлаивал пес.

— Поспать бы минуток шестьсот, — промолвил Калашников и тут же поправился: — Поначалу бы баньку, попариться, с пивком, чайку крепенького с огурчиком, чтоб прошибло потом. Папаша мой завсегда так парился.

— За потом дело не станет. Прозеваем связника — шибанут, ажно дух захватит. Перестал бы трепаться, парень. — Семен сказал это полусерьезно, полушутя. — Толкни его, — показал рукой на дремавшего Минахмедова. — Силен дрыхнуть!

Калашников, однако, тянул свое:

— Не, брат, устал я от всего: от войны, от границы, от таких ночек. Скорее бы кончилось. Я бы тогда не шестьсот минут, неделю бы дрых без просыпу.

Семен отмахнулся от разговора, толкнул Минахмедова.

— Кончай ночевать.

Минахмедов испуганно дернулся:

— Правая сторона пошел, да? — Он отвечал за охрану правого сектора. Где пошел?.. Когда пошел?.. Зачем одманишь, Семен?

Хлопцы даже не улыбнулись, самим спать хотелось до чертиков, надоело разговаривать шепотом, плести всякие были и небылицы, мечтать о послевоенной жизни в гражданке. Неугомонный Калашников замурлыкал популярную песенку о Ване, который понапрасну ходит и ножки бьет, Минахмедов позевывал, Пустельников разминал пальцами набрякшие веки.

— Собачий сын! — сказал Минахмедов.

— Кто? — уточнил Калашников.

Не было нужды пояснять, в чей адрес ругательство — о чем бы ни говорили, неизменно возвращались к распроклятому связнику, по милости которого маются трое суток в секрете, на сухом пайке, на сырой осенней земле, и, по-видимому, на этом не завершатся их бдения.

— Чтоб ему пусто было! — подал голос Калашников.

— Тихо. Тихо давай! Слышишь? — Минахмедов вытянул шею.

В реке всплеснулась вода, прокричал чибис. И стихло. Осенняя тишина вновь окутала землю. Серая полоска на горизонте светлела, начавший было редеть туман недвижно застыл, небо заволокло, ночь как бы стала еще темнее.

— Лихо тебе! — неизвестно в чей адрес ругнулся Семен.

Возможно, ему надоела бесконечно долгая ночь и бесцельное ожидание, должно быть, как и друзья по секрету, ждал наступления яркого дня, но отнюдь не для любования красотами здешней природы. В тревогах и постоянных боевых столкновениях Семен и его товарищи перестали замечать спокойную поступь ласковой осени в ярком соцветье разнообразнейших красок; они без волнения встречали мягкую синеву наступившего дня, оставались равнодушны к пламени кленовых листьев, золотому шелесту берез, рдеющим гроздьям рябины. Многоцветный мир для них сузился до предела, они глядели на него сквозь прорези на прицельных планках своих ППШ и видели один-единственный цвет черный.

С высокого берега, из-за валунов, надежно прикрытых кустами разросшейся ежевики, в ясную ночь просматривался значительный кусок левого фланга, контролировалась мощенная кирпичом дорога к разбитому фольварку, пересечение троп на подходе к броду через реку, пологий склон с торчащими, как надолбы, из травы пнями горелого леса — вероятные пути связника, перекрытые нехитрыми пэпэхашками.

Сейчас из-за тумана не было видно ни зги. Впрочем, теперь уже все трое почти потеряли надежду захватить в эту ночь человека от Ягоды — ночь иссякала, и даже Семен склонен был разделить мысль Калашникова, что опять потянули пустышку. Но еще не совсем рассвело, и как ни извелись они за трое утомительных суток, мысли всех и внимание, несколько притупленное тяжелой усталостью, еще были сосредоточены на броде через реку — изначальном пункте маршрута связника, на разветвлении троп, на дороге к фольварку, но только не на ППХ — Минахмедов с Калашниковым не верили в легкомысленную затею Пустельникова и Бицули.

— …А та «консерва» як загремит, так если б не Семен, они там шуму б наделали… И где тут сон, где что?!. Повскакивали, только ж Сеня их уложил, бо ж неизвестно, как оно дальше повернет… И надо же — туман сплошняком, будто молоко, проклятущий. Не он, так тут просто — валяй по следу, бо по росе видать… Залегли наши хлопцы, изготовились…

Слышно: топочет по лесу связник, хоть тихо идет, а слышно — хрустят под ногами валежины, всякие сучки, шуршит палый лист — то ближе, то дальше, будто плутает человек, круги пишет неподалеку от секрета. Потом стихли шаги, — видать, не новичок в своем деле, значит, притаился, выжидает, не обнаружат ли себя пограничники.

Пустельников со своими напарниками не подавал признаков жизни. Нервы у всех троих напряглись до крайней крайности, горячо стало каждому, ладони взмокли. Семен лежал, готовый к прыжку, нацелив автомат в ту сторону, откуда недавно были слышны шаги; Минахмедову велел держать под прицелом развилку троп, как раз там, где сработал ППХ, над которым ребята посмеивались. Выдержка, главное — выдержка, внушал самому себе Пустельников и почему-то не сомневался, что выиграет.

Калашников от нетерпения вздрагивал, и Семен слегка ему надавил на плечо, дескать, терпенье и еще раз терпенье, нам торопиться некуда.

За валунами, на спуске с бугра, чуть внятно зашелестели кустики вереска — будто зверь по ним пробежал. Потом все стихло и опять повторилось. Послышался приглушенный вздох, еще один.

И тут терпенье Калашникова иссякло.

— Ползет, слышишь! — прошептал в ярости.

И в ту же секунду, почти синхронно с возгласом, со склона бугра повторился вздох, но уже не приглушенный, а во всю силу легких, в воздухе что-то просвистело и шмякнулось между валунов.

— Граната! — не своим голосом вскричал Минахмедов и распластался на земле.

— Ложись! — приказал Семен опешившему от неожиданности Калашникову.

— …Только он был способный на такое геройство, бо те два хлопца, прямо скажем, растерялись, чего тут греха таить, не очень будешь храбрым, когда тебе под нос кинули гранату, а она, треклятая, возле тебя сычит похуже гадюки и в момент суродует так, что мама родная не узнаёт и кусков с тебя не соберут… Я ж забыл сказать, гранаты у них немецкие были, с длинными ручками. Одним словом, кинулся Семен на ту гранату, словчился и махнул ее в Буг…

Река отозвалась грохотом взрыва, вспышка огня осветила опадающий водяной столб…

Захар Константинович вышел в смежную комнату, возвратился оттуда с пачкой фотографий, еще сохранивших свет, резкость и глубину — свежих, время их пока не коснулось и следа не оставило. Семен — в фас и в профиль — в шапке-ушанке и в полушубке глядел с высоты пьедестала. У подножья, на насыпном холме, полукругом стояли солдаты, школьники, гражданские люди, и в числе их Андрей Слива и Захар Бицуля.

— А тогда чем кончилось? — нетерпеливо спросила жена, мельком посмотрев фотографии — она их до этого не видела. — Со связником как?

— Разве в этом дело?.. Тех связников мы, считай, каждый день… О дряни вспоминать неохота. Что ты, Нина, еще не наслушалась баек?

— Да какие байки! Было же… Сам рассказывал.

— Ну, не байки… Легендой можно назвать. Сейчас, тридцать лет спустя, вспоминать не хочется… Когда человеку задурят голову, он может стать хуже зверя, потому как зверь, он убивает для собственного пропитания, зверь, он не мучает жертву, не знущается. Слышала ты, чтоб в нашем крае муж прикончил жену с двумя детками за то, что… ну… ну… да ладно, не хочу про это… пропади оно пропадом!.. — В граненом стаканчике оставалась крохотка недопитой водки. Захар Константинович выпил, похрустел огурцом и вроде бы успокоился. — А тогда со связником — что?.. Не упустили, начальство приказало живым взять, через него нащупать подходы к Ягоде. Конечно, со мной совет не держали, говорю свое мнение. Куренной столько наворотил, столько безвинной крови пролил, что если б ее собрать в одно место, то можно в ней утопить самого Ягоду вместе с его упырями… Короче, тогда Семен приказ выполнил, а как потом с Ягодой сотворилось, чего из этого вышло, врать не буду, мне про то не докладывали. Наше дело солдатское — приказ получил, сполняй по-сурьезному. Семен так и поступал.

…Минуты две-три потеряли они на эту брошенную в них и взорванную в Буге немецкую гранату; не дожидаясь наступления тишины, все трое бросились вниз с холма, к тому месту, откуда Калашников услышал подозрительный шорох и определил, что это крадется пришедший из-за границы. Они быстро нашли его след, очертили место, откуда он бросил гранату, — несколько метров до ручья в низинке он отсюда прополз, оставляя широкую зеленую полосу в сизой от росы высокой траве, а дальше, огибая препятствия, побежал в рост кратчайшим путем к фольварку и тянул за собой узкую стежку.

Ребята понимали, что на мощеной шоссейке след потеряется. Просто так, за здорово живешь, попробуй потом сыскать в нависшем тумане следы человека. Две-три минуты — не срок, но вот как для них обернулись.

— …Словом, ребята рассредоточились… Местность все знали — свой же участок, — договорились сойтись на хуторах за железной дорогой.

…За фольварком они разошлись. Семен отправился прямо по картофельному полю к видневшемуся вдали хутору Семеряков. Домишко и стодола от времени покривились, скособоченные, держались на честном слове, как и сами старики Семеряки, к которым пограничники изредка заходили, в том числе и Семен. Он шел по картофельному полю, мало надеясь, что здесь отыщется потерянный, как и предполагали они — на шоссейке, след связника. Но это был наиболее вероятный путь, по-видимому, связник шел знакомой, не единожды хоженой дорогой, хотя, конечно, не знал, что по тылу, от железной дороги, расставлены другие наряды и за дальним леском, что вклинился языком между спиртзаводом и тремя хуторами, он может быть схвачен. Семен о нарядах знал при необходимости ему приказали с ними взаимодействовать.

Туман стал редеть, разгорался погожий день, на пожухлой ботве заиграла роса, в воздух поднялись стрекозы и во множестве носились над головой. Но Семену было не до красот. Какое-то время он видел шагавших слева и справа от себя Минахмедова и Калашникова. Парни притомились, да и сам он порядком устал, все трое давно перешли с бега на шаг. Семену почудилось, будто за спиной у него, по ту сторону насыпи, прошмыгнул кто-то. Разом слетела усталость. Он повернул обратно, перемахнул через насыпь, но ни за нею, ни поблизости никого не увидел и подумал, что после трех суток в секрете померещится и не такое — черта с рогами увидишь средь бела дня. Но все же он обшарил обочину насыпи и обнаружил лишь давние следы.

— …Следы следами, сморился — тоже да. Но покамест он ползал по той чертовой узкой колее, по нему вдарили из ручника или с автомата. Мы те выстрелы слышали, бо лежали в засаде аккурат за леском. Только обнаруживать себя нам нельзя было.

…Пули взвизгнули близко над ним, но он затруднился определить, откуда стреляли, показалось, что сзади, от хутора Семеряков, и если не именно с чердака или стодолы, то определенно с той стороны, потому что других мест, где мог укрыться стрелявший, поблизости не было. Дальше за хутором, метрах в четырехстах, темнели развалины кирпичного дома, но вряд ли с такого расстояния можно вести прицельный огонь.

Откуда бы ни стреляли, искушать судьбу он не стал — мигом скатился с бугра к краю поля, лег за смородиновым кустом, ожидая новой очереди по тому месту, которое скрытно покинул, и готовя ответную. Выстрелов не последовало. Был только слышен шмелиный гуд и грело солнце, поднявшееся из-за дальнего леса.

Семен выждал и сделал короткую перебежку к середине поля. И опять обошлось. Но оставалось чувство близкой опасности, словно кто-то невидимый притаился поблизости. Из бурьяна на меже, в котором укрылся Семен, он видел хату с торца, окошко, приникшее к стеклу чье-то лицо, но чье — не мог разобрать, его затеняла нависающая соломенная стреха. Потом он услышал, как звякнула клямка, ржаво проскрипели дверные петли и по двору зашаркали чьи-то ноги. Стоило раздаться шагам, как из открытых дверей стодолы с кудахтаньем и шумом, подняв облако пыли и роняя пух, грузно вылетели и неуклюже опустились на землю несколько куриц, и тотчас послышался старушечий голос:

— Тьфу на вас, проклятущие!

Семен раздвинул бурьян и увидел старуху Семерячку. По виду невозможно было понять, слышала ли она выстрелы. Из необъятных карманов фартука достала и бросила курам две пригоршни кукурузы, постояла, глядя, как быстро и жадно они расправляются с кормом, и пошла вдоль межи прямо на Семена, трудно переступая больными ногами в покоробленных рыжих опорках. Деться Семену было некуда, он лишь теснее прижался к земле в надежде, что Семерячка его не заметит, но та, словно что-то отыскивая, подслеповато смотрела себе под ноги; поравнявшись с ним, в самом деле нагнулась, кряхтя подняла лопату, ненароком оглянулась назад и по сторонам.

— Чего ты, хлопче, разлегся? — услышал Семен внятное старухино бормотанье. — Он на Мясоеды подался, най его шляк трафил. Поспешай, храни тебя Ису, догонишь.

Сказав это, Семерячка вонзила лопату под картофельный куст, вывернула наверх и побросала в фартук несколько розовых клубней. С тем и ушла той же шаркающей походкой, не оглядываясь по сторонам, словно чего-то боялась.

Семен выждал, пока снова звякнула клямка, и бросился напрямик по жнивью на Мясоедов хутор, поблескивавший оцинкованной крышей в стороне от дороги. До него было километра два с половиной. Гостеприимный дом директора спиртзавода Петра Брониславовича Мясоеда хорошо знали в районе. Один из немногих, в ночь за полночь, днем, если надо, Петр Брониславович брал в руки немецкий автомат и открыто отправлялся с пограничниками в любой поиск, не боясь анонимных угроз; он и сейчас, безусловно, в помощи не откажет.

Жнивье скоро кончилось. До хутора оставалось меньше половины пути. Изредка слышался лай собак, наверное, у бездействовавшего спиртзавода брехали сторожевики, выбракованные пограничниками и подаренные Мясоеду. Семен прислушался — вроде там. И вдруг подумал с испугом — связник!.. От этой мысли его бросило в жар. За спиртзаводом простирался лесной массив.

— …Если тот добежит до леса, тогда канитель на всю неделю. А народу сколько надо!.. Семен в момент сообразил, что к чему, наддал простяком через сонешник, через подсолнух, значит. И тут по нему опять врезали с автомата. Счастье, что очередь стороной прошла.

Семен мгновенно послал ответную, бесприцельно, на звуки выстрелов, и устремился вперед, потому что понимал, какой отличной мишенью служат потревоженные желтые шапки подсолнухов — более заметный ориентир не сыскать. На этот раз он точно определил: стреляли с недалекого расстояния, слева; возможно, из-за копен сена, которые он заметил, когда бежал по жнивью. Ему было недосуг разбираться; бросился вправо, чтобы поскорее выбраться из леса подсолнухов, вымахавших в полтора человеческих роста и ставших для него западней…

Сразу раздвинулся полумрак, в непосредственной близости к хутору открылся скошенный луг с несколькими копнами сена, тут же, на лугу, паслись гуси; едва Семен показался, они подняли крик, вынудив его спрятаться за первую же копну.

Теперь он мог оглядеться, перевести дыхание — копна его закрывала. Гуси еще продолжали орать, однако на хуторе не подавали признаков жизни. Семен подумал, что там, наверное, давно бодрствуют, потому что не слышать стрельбу не могли, по-видимому, боятся, заперлись на все засовы — не больно-то расхрабришься, живя на отшибе.

Очень хотелось пить, и саднило растревоженное бедро. В короткие несколько десятков секунд лежания под копной передумалось о многом, но все мысли концентрировались на связнике — не упустить бы, упредить, покамест не поздно. Невольно подчиняясь порыву, вскочил и без оглядки махнул через весь луг к незапертым воротам с единственной целью — призвать на помощь Петра Брониславовича, он, местный житель, знал в округе каждую тропку, вдвоем они справятся.

Бежал через луг, и какая-то смутная мысль ему не давала покоя; он даже оглянулся, но ничего и никого позади себя не увидел, кроме гусей и копен сена, придавленных крест-накрест березовыми колами. Но оттого, что за спиной не обнаружилось ничего, его не покинуло беспокойство, оставалось предчувствие близкой беды и нависшей опасности; если несколькими минутами раньше его просто мучила жажда, то теперь зашершавел язык, в горле стало першить и так сжало гортань, что стало трудно и больно дышать. Был момент, когда он подумал, что сейчас в изнеможении упадет, задохнувшись, не повидав Мясоеда и не дав знать о прорвавшемся связнике Ягоды. Ноги у него отяжелели, он еле их передвигал — будто чужие. Обиднее всего, что до хутора оставался пустяк, их разделяла какая-то сотня-другая шагов, кусок пыльной дороги за лугом надо преодолеть, а там хозяева заметят его, выбегут.

Длинная автоматная очередь настигла Пустельникова у ворот, но пули прошли выше и градом ударили по жестяной крыше сарая. С перепугу во дворе взвыл кобель. Семен упал и сразу перекатился, залег под оградой лицом к дороге. Он подумал с какой-то злостью, что даже эта близкая к дому стрельба не вывела его обитателей из сонного состояния, что умри он здесь, под их забором, они и пальцем не шевельнут. Почему такая мысль пришла ему в голову, разбираться не было времени, да и заняла она его ненадолго — ровно настолько, чтобы промелькнуть в разгоряченном мозгу.

Семен еще отодвинулся, чтобы взглянуть на дорогу, и тут увидел отпечатавшуюся в пыли торопливую цепочку следов, точно таких, какие они обнаружили с Минахмедовым и Калашниковым в самом начало. Следы вели в одну сторону — к дому и были отчетливо видны на еще не съеденной солнцем росе, немного пробившей густую пыль. Стоило утвердиться догадке, как разом обрели новый смысл слова Семерячки, сместилось представление о случившемся, собственные подозрения показались смешными и оскорбительными для Петра Брониславовича, который, возможно, в эту минуту прощается с жизнью по его, Семена Пустельникова, недосмотру и безответственности.

— …Кто знает, бросился бы я один, как палец, прямо до хаты? Честно говоря, не уверенный. После трех свиданок со смертью четвертый раз судьбу пытать не каждый станет. А он раздумывать не стал. Там же беда, в хате!.. Когда Семен в подробностях рассказывал мне про ту катавасию, не похвалил я его. — Захар Константинович оглянулся на закрытую дверь, будто ждал, что сейчас по ней загрохают Семеновы кулаки, как тогда по запертой двери Мясоедов. — Запросто могли срезать. Иди потом разбирайся, кто правый, кто виноватый. Петро Брониславович мужик башковитый. Что да, то да, мозгов ему не занимать, сам кого хочешь наставит.

Семен пробовал достучаться, но изнутри молчали, хотел заглянуть в окно, но ничего не увидел через плотную шторку, вернулся к двери, постучал раз, второй — ни звука. Тогда решился на крайность: ударил с разбегу плечом, дверь распахнулась, с грохотом покатилось пустое ведро, из-под ног пулей вылетел на улицу кот.

— Ты, Петро? — спросила из кухни тетка Мария, жена Мясоеда.

Семен обрадовался живому голосу. Задохнувшийся, вбежал в кухню. И не поверил глазам. Как ни в чем не бывало хозяйка в одиночестве восседала за большим кухонным столом, на котором навалом лежала еда, все стояло нетронутым, и сама она, бледная, с дергающейся щекой, неестественно улыбаясь, принялась наливать в белую чашку спирт из четырехгранного штофа.

— …Не то Семена угостить собиралась, не то сама выпить хотела. Только рука у нее ходуном ходит, спирт разливается… Тут и дурак поймет: дело нечисто. Семен с ходу спросить хотел про дядьку Петра, мол, где он, что с ним и все такое, но смикитил: тетка в камушки пробует играть, ну, попросту говоря, голову дурит. Разве ж нормальный человек сядет набивать себе брюхо, когда кругом черт-те что творится — под самым хутором стрельба, кобель на цепи от бешенства аж хрипит, давится злостью, в дверь сто чертей ломится?.. Какие тут завтраки? Какие могут быть разговоры, спрашивается!.. И опять же след до самого крыльца, точь-в-точь как в лесу. В такой ситуации родного батьку заподозришь в чем хочешь…

То, что произошло с Семеном в эти огненные секунды, не было озарением. Без каких бы то ни было усилий мысль мгновенно совершила крутой поворот — от полного доверия к всеобъемлющему неверию, и тут оказались бессильными гипнотический взгляд тетки Марии, прошлые симпатии, наигранное радушие и, наконец, откровенное противодействие, когда она попыталась загородить своим крупным кормленым телом дверь в соседнюю комнату, а он, стремительный в гневном натиске, опередил ее, проскочил туда первым.

— Стась, ратуйся! — ударил в уши неистовый, душераздирающий крик тетки Марии.

Не столько вопль этот, сколько качнувшееся у стены большое зеркало в деревянной оправе заставило Семена отпрыгнуть в сторону от двери, ближе к окну, передвинуть предохранитель своего ППШ.

Из-за зеркала раз за разом дважды ударило.

— …Пальнуть третий раз Стась не успел, бо в спину ему уперлось автоматное дуло… Потом Семен отнял револьвер. В горячке даже не посмотрел, какой он из себя, этот Стась, взял на мушку и погнал впереди, с хаты на улицу, бо там назревала новая обстановка.

— Петро-о-о!.. Петро-о-о!.. — резал утреннюю тишину крик тетки Марии. Простоволосая, неслась к воротам, неумолчно зовя мужа, будто знала, что он где-то рядом. На цепи бесновался осатаневший кобель, и за изгородью, у спиртзавода, заливались лаем сторожевики.

Гоня впереди себя упиравшегося Стася, Семен начал о многом догадываться, например, о том, кто стрелял по нему у насыпи, в подсолнухах, у ворот хутора, почему в эту раннюю пору не было дома Петра Брониславовича, и о многом другом догадывался и не хотел верить, потому что подобного двоедушия даже в мыслях не мог допустить, это было выше его понимания; в душе он продолжал надеяться на ошибку, хотя разумом понимал, что ошибки не может быть, все обстоит именно так, как подсказывает ему интуиция, как убедительно свидетельствуют факты, громоздящиеся один на другой в калейдоскопической круговерти. Вопреки разуму он еще мысленно боролся с собой, вытолкав Стася на залитый солнцем двор, где в пыли у ворот греблись куры и на цепи захлебывался обезумевший от ярости пес, хотел надеяться на хороший исход даже тогда, когда за воротами послышалось тяжелое топанье, и лишь в последний момент, подчиняясь инстинкту, рванул за собой Стася и отпрянул за угол дома.

— Москаль, скурвей сын! — вбежав на пустой двор, прохрипел Мясоед. Живой не уйдешь, твою… Вперед ногами выволокут. Как собаку. — С прижатым к животу черным немецким автоматом он кидался с одного конца двора в другой, на ходу пнул сапогом кобеля, не найдя Семена, бросился в дом. — Под землей найду… — Внутри захлопали двери, что-то сильно ударилось об пол и со звоном разбилось.

Семен лихорадочно соображал, что бы сейчас предпринять, именно сейчас, не откладывая, пока Мясоед рыщет в хате и, наверное, подастся еще на чердак; надо вырвать у времени десяток секунд, покуда его не обнаружат за домом, тогда против него окажутся двое: Мясоед с женой, а Стась свяжет его по ногам и рукам, потому что с него глаз не спустишь. Практически он оставался один против троих, упустив из виду четвертого. Четвертым был кобель, озверевший от непрестанного сидения на цепи, черный, как вороново крыло, волкодав, с сильными лапами и пегими пятнами на черной клыкастой морде.

О волкодаве подумал в последний момент, поняв, что теперь не убежишь к лесу, не уведешь с собою Стася. Единственное, что успел, — связать связнику руки и положить лицом вниз. Без поясного ремня почувствовал себя не очень уверенно, но иного выхода не было. Впереди дома слышались нетерпеливое песье повизгивание, звон цепи и голос тетки Марии, одинаково нетерпеливый и мстительный.

— Куси его, куси проклятого! — рвалось из просторной груди Мясоедихи.

Остатки сомнений исчезли. Выбора у Семена не оставалось. И времени тоже: вдоль изгороди к нему безошибочно несся кобель и как бы всхлипывал, почуяв свободу и еще больше зверея от этого. Почти одновременно к выходу из дома протопал Мясоед.

«Ну что ж, чему быть, того не миновать, — внутренне холодея и изготовясь к стрельбе, подумал Семен. — Придется двух собак сразу. Раздумывать не приходится». На большее времени не хватило — на него стремительно неслась, будто летела, не касаясь земли, черная в желтых пятнах собака с оскаленной пастью, и он ударил в нее, заранее зная, что промахнуться ему никак невозможно.

Выстрел прогремел одиноко и сухо.

Кобель по инерции пронесся еще несколько метров и замертво упал под забором.

На миг воцарилась глубокая тишина. Семен услышал, как гудят в рдеющих георгинах поздние пчелы, но подумал, что это у него гудит в голове, оглушенной выстрелом. Он был настолько уверен в себе, что даже не оглянулся на издохшего кобеля, внимание было приковано к прорези на прицельной планке оружия, к мушке над дульным срезом…

Палец, касавшийся спускового крючка, ощущал мягкую податливость стального мыска, достаточно было небольшого нажатия, чтобы прогремел выстрел, неимоверно трудный и до дрожи в теле пугающий, выстрел в того самого Мясоеда, который короткое время назад был еще товарищем Мясоедом, просто Петром Брониславовичем — своим.

От напряженного ожидания у Семена стучало сердце и застилало слезой правый глаз, глядевший в прорезь прицела. Звенело в голове, и гулко стучала в виски горячая кровь, казалось, что с момента первого выстрела прошла целая вечность, что долго так продолжаться не может — не выдержит и сам кинется Мясоеду навстречу.

— …А тот, як скаженный бык, выскочил на ганок, зацепился за чистяк, об который грязь счищают, кувыркнулся… Тут и мы в аккурат подоспели. Опоздай на полминуты — лежать бы Мясоеду рядом со своим кобелем… Вот так закончилась та долгая ночка и наступило то утро… Вот не поверите, как бывает, какая память у человека. Что похожи были, как два родных брата, Петро Брониславович со своим сыном, это да, запечатлелось. Как сейчас вижу обоих. А больше всего запомнилось, как в то утро пчелы гудели. Ох, сильно гудели пчелы!.. — Не договорив, оборвал себя, подхватился со стула. — Нас же в школе ждут, — сказал он и с опаской посмотрел на часы.

. . . . . . . . . . . . . . . . . .

До сих пор вспоминаю свое выступление в школе. Не столько его, сколько напряженные лица ребят. В просторном зале их собралось несколько сот, мальчишек и девчонок с внимательными, немного удивленными глазами, и я, предупрежденный загодя, знал, что большая половина — дети переселенцев из западных областей Украины, дети, не познавшие лихолетья минувшей войны и канувшей в вечность бандеровщины. Их разрумянившиеся лица, горящие волненьем глаза, подрагивавшие губы выражали крайнее переживание за судьбу Семена Пустельникова: не замечая того, они наклонялись вперед, когда над Семеном пролетал свинцовый рой автоматной очереди, и, с облегчением вздохнув, возвращались в первоначальное положение — будто по ним тоже стреляли и промахнулись. Этих ребят, думалось, никогда и никому не удастся поделить на «восточников» и «западников».

. . . . . . . . . . . . . . . . . .

Было позднее время, ночь, когда в дверь сельской гостиницы постучалась дежурная и сказала, что «одна жiнка» просит выйти к ней и чтобы я, упаси бог не подумал плохого, «бо та жiнка дэщо хочэ допомогчы».

На улице было ветрено и темно.

— Можно вас на минуту? — Женщина несмело притронулась к моей руке. Темнота скрывала ее лицо. — Извините, что я так, ну, не по-людски, тайком. В деревне все на виду… Сегодня дочка мне про того солдата рассказала, ну, так я знаю, зачем вы до нас приехали, в наше Цебриково. Дочка у меня школьница, в десятый класс ходит… Тут адрес. — Она вложила мне в руку лоскуток бумаги. — Наш фамильянт, ну, по-вашему, родственник, значит, свояк… Повстречайтесь с ним, он в том бою был, когда убили вашего хлопца… С ними был, с этими, значит, бандеровцами… Больше ни о чем не спрашивайте. Свояку я пару слов написала.

Она, забыв попрощаться, ушла, и в темноте в такт дробному перестуку ее удаляющихся шагов как бы вновь ожило забытое чувство тревожного ожидания, оно не давало покоя всю ночь напролет, жило во мне до момента встречи с родственником не назвавшей себя ночной посетительницы.

Встреча состоялась не скоро, как ни велико было желание увидеться с ним, поездка откладывалась. До сих пор Семен жил, нес службу, читал, для всех нас оставался молодым двадцатитрехлетним парнем, наполненным добротой и неуемной энергией. И вдруг — встреча со свидетелем его последних минут! Она отпугивала сутью своей.

Утром Захар Константинович повел меня за село показать колхозные виноградники. Распогодилось. Ветер гнал легкие облака и сушил мокрый проселок. От земли поднималась прозрачная дымка, пахло степью и морем. Оно было далеко, море, в ста километрах отсюда, но в воздухе слышались запахи рыбы и йодистых водорослей. Мы не заметили, как прошли мимо виноградников в степь, за курган.

Захар Константинович оглянулся назад, на не видное за горбатой спиной кургана село. Оттуда доносился чуть слышный гул машин на шоссе, а здесь, в поле, насколько хватал глаз, простирались омытые дождем зеленя и было удивительно тихо.

— Как на границе, — сказал Захар Константинович, имея в виду степное безмолвие.

Он сказал это потому, что мысленно возвратился к границе, к прерванному рассказу о Семене Пустельникове, своем лучшем, безвозвратно потерянном друге, и нетрудно было понять, для чего ему понадобилась прогулка в весеннюю степь, которая чем-то едва уловимо напоминала всхолмленную местность над Западным Бугом.

Рассказ девятый

История с Мясоедом была всего лишь эпизодом в напряженной боевой жизни заставы. Продолжалась война, и граница постоянно пульсировала. Фронт приближался к Германии, а здесь, на земле, освобожденной от оккупантов, пылали хаты и гибли люди, лилась безвинная кровь.

— …Всяких хватало: беглых немецких пленных, бандеровцев, аковцев, дезертиров, случались немецкие агенты и шпионы польской двуйки, которых засылали из Англии, бывшие полицаи, разные каратели. Як пена на мутной волне. Одни с заграницы, другие — туда, шкуру спасать. По первости приходилось нам одним и задерживать, и преследовать, и в схватки вступать. Народ пуганый, ночь придет — замыкаются на все засовы, хоть ты что делай. Так было в Поторице до убийства сестер. Слышали про то зверетво?.. До сих пор душа болит. Что они кому были должные, девчата? Тихие, работящие… После того случая, после похорон, нейначай раздвоилось село. Зачали люди помогать нам: где подскажут, а некоторые и оружие в руки берут, с нами заодно. И хлопцы наши заставские переменились, стали строже, нейначай постаршели за одну ту ночь. Лейтенант боялся, чтобы не натворили чего… А могли… могли. Мы же тех девчат все любили. Сказать — как сестер неправда. Но баловства не допускали. Что нет, то нет. Сейчас, здалеку, смешным кажется, как мы и девчат охраняли, и друг дружку караулили… Любовь!.. Где она, там ревность. Дело молодое, дело прошлое. Жизнь шла своим чередом, пограничная служба — своим. По-всякому случалось: и холодно и жарко, случались у нас раненые, бывали убитые. Но пограничники труса не праздновали, боевые хлопцы были. Нема у нас время, а то можно рассказать про разгром куреня Юрченки, сотни Лыса, батальона коменданта аковцев Пирата или про роджаловскую операцию. Всюду Семен был первым среди нас. Только что про прошлое говорить — поросло быльем, ворошить не стоит. Тогда обстановка была до невозможности накаленная. Чувствуем: вот-вот конец войне. Четвертый год ведь. А у нас котел — что ни день, что ни ночь — кипит. Вот в такой катавасии потеряли мы Семена… Конечно, никто не застрахованный. Только сейчас думаю: Грушу он на свою голову, на погибель свою поставил на ноги, не будь ее, может, сейчас бы еще жил в своей родной Белоруссии, встречались бы, ездили один до одного… Глупости!.. Ни один человек не может знать, где упадет, даже мудрец. Но каждый тешит себя, как умеет. Вот и я на Грушу киваю, а при чем она, спрашивается? Видать, обстоятельства сильнее нас. К примеру, у Мясоеда, когда сынка его брали, смерть четыре раза целовалась с Семеном, а обнять не могла. Так что на лошадь валить не пристало. Не уберегся Семен. У него такой характер, такая натура, что в самое пекло лез. Он из тех, кто, если бы и знал, где упадет, соломку не стал стелить под себя. Пятого февраля держал он последний бой. В последний раз мы тогда завтракали с ним. Помню, шутил он, что домой не вернется, покудова не совершит геройский поступок, на меньшее, говорил, не согласен. В двенадцать лейтенант нас поднял по тревоге. На следующий день Семена не стало…

Накануне весь день до позднего вечера валил крупный снег. Насыпало, намело — не пройти не проехать. Выбелило вокруг, занесло тропы, дороги. Поторицкие старики говорили: три десятка лет не помнят подобного снегопада накидало больше метра. Под тяжестью снега, как гнилые нитки, рвались телефонные провода, обламывались деревья в садах, ночью то в одном, то в другом месте с треском ломались сучья — будто стреляли.

— …Третьи сутки мы преследовали прорвавшихся нарушителей. В точности не знаю, но тогда говорили, что их было больше двух десятков, не то двадцать семь, не то двадцать восемь бандеровских офицеров, что пробирались на Львовщину… Одним словом, какое они имели задание — не наше дело. Наша забота задержать, потому что мы виноватые: прорвались офицерики на нашей заставе. Сложная создалась ситуация: частью сил охраняем участок, остальным составом поиск ведем. Хоть умри — никаких следов. Другой бы раз снегу рады, дождаться не можем. А тогда он и следы занес, и нам помеха — барханы каракумские, как по песку ползем в наметах, тех офицериков ищем. Знаем точно: далеко не ушли, осторожничают, потому что получили приказ с пограничниками в бой не вязаться, а при опасности назад вертаться за кордон… Словом, вместе с лейтенантом нас двенадцать бойцов, все пешие, кроме Семена с Князьковым. На санях они со своим станкачом…

По пояс в снегу за торившими снежную целину пароконными санками двигались в рыхлом месиве две жидкие цепочки людей. Шли в сторону лесного села Корчин, невидимого отсюда. В белом безмолвии все слилось в один цвет. Даже птицы попрятались. В тишине слабо скрипели полозья, трудно отфыркивались взмокшие лошади.

— Корчин пройдем и сделаем привал, — сказал лейтенант, подбадривая уставших людей. — Часа два ходу.

Идти было трудно. Лейтенант устал не меньше своих подчиненных, но старался не показывать виду. Люди учащенно дышали. Остро пахло конским потом.

Бицуля шел за начальником заставы вторым. Как парторгу ему тоже было положено подбадривать личный состав, поднимать в людях боевой дух. А у самого — дух вон, еле от усталости ноги переставляет.

— Вон уже Корчин видать, — пошутил Бицуля. — А там перекур с дремотой.

Перед тем как сказать, ему в самом деле подумалось, что уже виден Корчин, но то, что он издалека принял за окраинные дома, оказалось похороненными под снегом остатками хутора и уцелевшей стодолой с прохудившейся крышей. Смеркалось, близился к исходу день четвертого февраля. По-прежнему валил снег, крупные хлопья падали и таяли на разгоряченных лицах людей, на пропотевшей одежде. Парни выбивались из сил, шли по узкой санной колее, то и дело скользя и падая; никто не жаловался и отдыха не просил, все чувствовали на себе вину за случившееся. Низовой ветер слепил им глаза, забивал дыхание, но уже в самом деле вдалеке показались крайние хаты Корчина, даже не они, а желтые пятна освещенных окошек, подслеповато и боязливо выглядывавших из белой мглы, и хлопцы терпеливо шли к обещанному привалу, предвкушая отдых и ужин. Порывами ветра приносило запахи дыма, еды и жилья, неистовый лай собак на противоположной окраине.

— Мне не по нутру этот кобелиный концерт! — сказал лейтенант и, выйдя вперед, прислушался, постоял, приказав людям прервать движение. Лай постепенно стихал. — Отставить Корчин. — Лейтенант повернул к хутору, вернее к тому, что когда-то им было. — Заночуем на свежем воздухе.

— При свежем ветерке пользительно, — съехидничал Фатеров.

— Разговорчики! — без злости оборвал лейтенант шутника. Знал: людям нужна разрядка.

Он привел их к стодоле бывшего хутора, выставил охранение. Отсюда до Корчина было километра полтора, совсем близко, и если бы не глубокий снег, за четверть часа можно дойти до него без особой спешки. Ужинали всухомятку, разговаривали вполголоса, не разжигали огня, даже курили, пряча цигарки, все выглядевшие сейчас ненужными предосторожности лейтенанта, как выяснилось на следующий день, были вовсе не лишними.

— …Это же надо! — Даже сейчас, спустя столько лет, Захар Константинович не сдержал возгласа удивления. — Мы же бок о бок провели ночку. Офицерики — в деревне, мы, як схохмил Фатеров, — на свежем сквознячке при звездах. Нейначай повод был, нейначай чувствовал лейтенант. А их там было в Корчине ни много ни мало двадцать восемь. Против наших двенадцати, сморенных до последнего, пограничников. Сюда еще приплюсовать ихних симпатиков, этих… пособников, и тоже с оружием, там можете представить, какую они бы нам встречу устроили, с люминацией. С ферверком…

На исходе ночи ветер переменился, подул с запада тягуче и влажно, снег оседал и, подтаивая, темнел. В стодоле в тяжелом сне лежали вповалку бойцы, и лейтенант с парторгом, проведшие несколько часов в полудреме, тянули минуты — было жаль хлопцев, впереди предстоял трудный день. Но пока они колебались, Пустельников с Князьковым встали кормить лошадей, звякнуло пустое ведро, запахло сеном, и люди без команды начали подниматься, ежась от холода.

Лейтенант приказал всем умыться и, первым сбросив с себя полушубок и расстегнув ворот кителя, принялся растирать снегом лицо и шею.

Словно не было отчаянно трудного перехода по пояс в снегу и не они провели ночь, цепенея от холода в пропотевшей и влажной одежде, — бойцы последовали примеру своего командира, со всех сторон придушенно слышалось оханье и покряхтыванье, кто-то ребячась, пробовал сунуть другому за пазуху пригоршню снега, и лейтенант притворно ругал не в меру развеселившегося проказника — им оказался Фатеров, неугомонная душа.

— …Это теперь мы тяжелые на подъем. А тогда в два счета собрались, позавтракали тушенкой, хай ей черт, посейчас от нее изжога… И пошли. Тяжкий был путь. Поверху снег выше колен, под снегом — вода. Нет хуже талой воды, ее ни одна обувка не держит, насквозь промокает. Через каких-нибудь там пятнадцать — двадцать минут захлюпало в сапогах. В общем, идем с музыкой, а над нами кудысь-то галки летят стая за стаей, як черная хмара, те галки, наверно, кормиться подались.

…После ночного отдыха поисковая группа продвигалась довольно быстро. Солдаты, насколько позволял им глубокий снег, шли ходко, и кони, тащившие теперь позади них глубоко просевшие сани, на которых находились запасы продуктов и станковый пулемет, даже приотстали немного. Справа и слева в зарождающихся предутренних сумерках темнел лес, выгнувшийся огромной подковой, и горбились под шапками мохнатого снега корчинские хатенки, еле видные на синем снегу. От леса плыл тревожный шум сосен.

Лейтенант, выслав вперед парный дозор, сам шел в голове, тараня ногами податливый снег и изредка оглядываясь по сторонам и назад. Люди не отставали, молча следовали за ним. Снегопад прекратился, остатки туч уносило за лес, открывалось чистое небо, предвещая солнечный день, который был не нужен ни начальнику заставы, ни его подчиненным — мокрого снега с избытком хватало без солнца.

На подходе к Корчину лейтенант разрешил короткую остановку для перекура.

— Можно курить, но о маскировочке помнить, — сказал он, когда вокруг него сгрудились его люди, обернулся спиной к селу, закурил, пряча огонек сигареты. — Сегодня решающий день, — добавил он без нужды.

Он мог не говорить этих слов — все ясно представляли себе, что, если сегодня не настигнут прорвавшихся через рубеж нарушителей, те просочатся в леса, тогда пиши пропало, потому что там их целой дивизией не сыскать, лес вот он, за Корчином.

Лейтенант достал из-под полушубка сложенную вчетверо карту, присел на край саней и развернул ее у себя на коленях; слабый огонек зажигалки высветлил лейтенантов палец, ткнувшийся в какую-то точку.

— Бицуля, — позвал лейтенант. — Станете заслоном от леса, с вами пять человек. Задача: воспретить нарушителям просочиться в лес. Ясно?

— По восточной окраине?

— Вон там, — лейтенант показал рукой на противоположный конец села, где с вечера брехали собаки, оттуда до леса было с километр или несколько меньше. — Главное, не пропустить в лес.

— Ясно.

— Пустельников! — снова позвал лейтенант и сунул карту за пазуху. — Вам с пулеметом расположиться на западной окраине с задачей не пропустить нарушителей в направлении границы. Без моей команды не сниматься. Все ясно?

— Так точно.

Как всегда Фатеров не сдержался от каламбура:

— Войско малэ, але ж моцнэ, холера!

Никто шутке не улыбнулся, вероятно близость противника настраивала на серьезный лад. После случившегося в Поторице у всех еще горели сердца, и девчонки, как живые, стояли перед глазами.

Лейтенант повел бойцов прямо по целине, напрямик, под неровным углом к темнеющим в отдалении хатам. Тревога, вселившаяся в него еще с вечера и побудившая отказаться от ночлега в теплых домах, вновь овладела им.

В селе простуженными голосами заблаговестили петухи. Близко по-волчьи протяжно взвыл пес, ему отозвался другой, пару раз тявкнул и успокоился. В Корчине, похоже, еще досматривали последние сны, не было видно ни света в окошках, ни ранних дымков. Издали, с расстояния, село выглядело спокойным, казалось, скоро одно за другим оживут темные окна, загорятся на синем снегу розовые квадраты раннего света, возникнет и исчезнет тень чьей-нибудь непричесанной головы и под кочетиные переливы, сквозь коровье мычание послышатся скрип дверей, людские голоса, еще полусонные и осипшие…

Люди шли, охваченные чувством близкой опасности, подтянулись, напрягая зрение и слух, и как один без команды остановились, увидя возникшие в сизой мгле двигавшиеся им навстречу фигуры дозорных.

— Докладывайте, — велел лейтенант.

— Ничего не слыхать, тихо, — ответил старший наряда. — Мы подходили к крайним домам.

— А вам как было приказано?

— Невозможно, товарищ лейтенант. Никак невозможно. За нами увязались собаки, и мы сразу назад. Вы же сами приказали не поднимать шума.

— Ладно. Не могли, значит, не могли. А следы на дороге имеются?

— Свежих не обнаружено.

— А не свежих?

— Со стороны поля вроде тропа набитая, вроде нет.

— Вроде, невроде, — лейтенант начал сердиться. — Откуда и куда тропа? И что значит «набитая»?

— В деревню, похоже, прошло несколько человек. Но опять же я не уверен. Может, оптический обман.

Лейтенант был дотошным, не поверил на слово. Порасспросив и не удовлетворившись докладом, возвратился с дозором к мнимой тропе, сумрак скрыл всех троих; они долго не возвращались, наверное, с четверть часа провозились там, а когда наконец пришли, лейтенант не прятал своего беспокойства.

— Быть начеку, — сказал он и расстегнул кобуру пистолета. — В деревне нечисто. Пошли.

Без дороги повел их по полю, нацелившись на западную окраину Корчина и стремясь войти туда затемно, до рассвета выставить посты и занять исходное положение перед прибытием еще одной поисковой группы под командой начальника штаба 3-й комендатуры лейтенанта Шишкина.

— …Пока суд да дело, покудова через проклятый снег пробивались, а затем хмызняк обходили, черт-те зна откуда взявшийся серед поля, стало быстро светать. Мы еще не втянулись в деревню, а уже белый день. Каждый наш шаг натурально потом полит. Не шутка — местами по грудь плывем в снежной каше. Идем враскорячку, мокро, скользота. Доплелись до первых хат. И что вы думаете? Ни живой души, как вымерло село. Скотина — и та молчит. Прошли немного по улице, свернули направо в проулок. Там, помню, новенькие хаты стояли. Еще чуток прошли, поближе. Тут начальник заставы указал Семену позицию для станкового пулемета, остальных повел дальше. Еще по дороге оставил двух автоматчиков. Теперь нас вместе с ним осталось восемь — заслон, значит, основное ядро. Продвигаемся…

Без станкового пулемета и двух автоматчиков их осталось немного жиденькая цепочка. Шли гуськом по снежному месиву, скользили и чертыхались. Под ногами чавкало, хлюпало, каждый шаг давался с трудом; короткий путь от места ночевки вымотал больше вчерашнего, люди с трудом вытаскивали ноги, учащенно дышали, а лейтенант без конца их подстегивал, приказывая идти быстрее.

Но быстрее они не могли и не в состоянии были шагать шире, чем шли до сих пор, — первоначальный темп давно спал.

Вдруг где-то в центре села разом забрехали собаки, будто их кто науськивал; песий лай взорвал дремавшую тишину, покатился из конца в конец многоголосо, взахлеб, с необыкновенным остервенением. Почти одновременно из двух крайних изб стали выскакивать люди.

— …Как черные точки на снегу… Быстро, быстро. Выскакивают и кидаются пластом. Поначалу я не понял, что к чему, думаю: «Кто такие? Чего они бегут?» Насчитал десять, присмотрелся — вооруженные. Как закричу: «Товарищ лейтенант, они! Глядите, вот они!» А их уже без меня заметили, начальник заставы подал команду «Огонь!»

Бухнул первый выстрел, трескуче разлегся по полю, вроде срикошетировав от земли, взметнулся над лесом, и покатилось эхо. Выстрел будто послужил сигналом к открытию массированного огня, с обеих сторон поднялась пальба. Били из автоматов и ручных пулеметов, бесприцельно, с большого расстояния, не причиняя друг другу вреда, больше для острастки, нежели из реальной возможности придержать на месте противную сторону и выиграть время — пули, не достигая цели, прошивали снег далеко от обеих цепей. Внезапность никому пользы не принесла.

— …Обстановка, скажу я вам, складывалась хреновенькая. Никудышняя обстановочка. У нарушителей преимущество во всех смыслах: и лес от них ближе, и людей превосходство, и огня в сравнении с нашим вдесятеро — шесть ручных пулеметов у них кроме автоматов садят по нас и садят, а мы из одних карабинов да автоматов; им до леса метров четыреста, ну, пятьсот, а до нас весь километр, даже с гаком. В общем, палят и отползают к лесу, ихние пулеметы шьют, а наш станкач далеко, молчит, Семену велено оставаться на месте. Ситуация против нас. Вперед пробиваемся еле-еле, хотим скорше, а невозможно. Хоть ты что делай…

Дважды лейтенант поднимался в рост, хотел личным примером увлечь за собой людей, чтобы хоть немного упредить нарушителей, но те открывали по нему шквальный огонь из всех видов оружия и метр за метром отодвигались назад, к спасительному лесу, тревожно шумевшему у них за спиной.

— На флангах, быстрее! — командовал лейтенант. — Бицуля, выдвигайтесь вперед.

Он понимал, что требует невозможного, при всем желании люди не в состоянии ускорить темп ползком, по-пластунски, под огнем ручных пулеметов, уже достигавшим их редкую цепь. Еще бессмысленнее было бы броситься в рост. Между противными сторонами пролегли ровные, без всхолминки и хоть мало-мальски порядочного бугра, пологие полосы огородов с как бы в насмешку торчавшим на одном из них чучелом в немецкой рогатой каске и рваном пиджаке.

По лесу не смолкая, дробно и стоголосо перекатывалось гулкое эхо, и то ли от него, то ли от порывистого влажного ветра, продолжавшего дуть с запада и раскачивавшего верхушки деревьев, сверху, с зеленой кроны, осыпались плотные шапки наметов, глухо шлепались в обрыхлевший снег, проминая его глубоко и сея в воздухе серебристую пыль.

Корчин словно не просыпался, будто вымерли все его жители, во многих хатах ставни оставались закрытыми еще с вечера, изнутри не раздавалось ни звука, лишь по-прежнему взахлеб брехали собаки и ревела недоеная скотина. Снег как выпал, так и лежал нетронутым на дороге и близ усадеб.

Между тем Пустельников со своей позиции, выбранной лейтенантом наугад, по одному лишь предположению, что противник дальше Корчина не ушел, хотел и не мог помочь основной группе в заслоне. Он дал по нарушителям длинную очередь, но она прошла выше и ударила по верхушкам березника значительно дальше залегшей цепи. Отсюда, с низины, не имело смысла стрелять — пустой перевод патронов; Пустельников с Князьковым были достаточно опытными солдатами, чтобы понять, как неудачно выбрал для них позицию лейтенант.

Лошади, встревоженные несмолкающей пальбой, рвались из постромков, испуганно прядали ушами и дрожали как в лихорадке. Груша всхрапывала, норовя вырваться из хомута, пробовала взвиться на дыбы, и Князьков, чтобы сдержать ее, рванул изо всех сил за поводья, разрывая ей губы.

— Ты что делаешь?! — в ярости закричал на него Семен. — Тоже мне нашелся!..

— Сам попробуй ее удержать, паразитку. Как взбесилась, чтоб ее разорвало!

Семен сплюнул с досады.

— У вас с ней мозги одинаковые. — Нервничая, расстегивал и застегивал на себе ворот белого полушубка. — Что делают, гады!.. Ты посмотри, что они делают! Отходят же…

Противник перекатами отступал к небольшой высотке, за которой до самого леса простиралась непростреливаемая мертвая зона — стоило достигнуть ее, и все усилия пограничников окажутся тщетными.

— Что мы можем? — спросил Князьков.

— Надо с флангов зайти, от леса. Тогда бы наши могли сделать бросок и погнать их, гадов, на пулемет. Здесь бы я секанул по ним…

— Как ты им во фланг зайдешь, стратег? — Князьков прищурился. Местность открытая, как на пупу. Ты подумал об этом?

Насмешливую реплику Семен во внимание не принял, пропустил мимо ушей еще какую-то злую тираду Князькова, оглянулся на замершее, не подававшее признаков жизни село; от него к лесу, где опять вынуждены были залечь прижатые огнем нарушители, тянулся неглубокий овраг, густо поросший кустарником; лозняк с подветренной стороны чернел из-под снега, и над ним, как бы образуя навес, лежал толстый слой зализанного ветром непрочного наста.

Князьков, сдерживая коней, больше не усмехался и не ехидничал, но, кажется, еще не догадывался, почему Семен поспешно закинул автомат за плечо, подвесил к поясу запасной диск и сунул гранату в карман полушубка.

— Ты что надумал? — спросил он без особого беспокойства.

— Надо.

Движения Пустельникова были коротки и рассчетливы. Он потуже затянул на себе поясной ремень, поглубже нахлобучил ушанку, пальцами пробежал вдоль полушубка, проверяя, застегнуты ли крючки. Как и раньше, его движения были точны и неторопливы, лицо с виду бесстрастно, лишь тесно сжатые губы выдавали волнение.

— Выпряги Грушу, — сказал он, закончив приготовления, ступил к саням и поправил сползшую с продуктов серенькую попонку. — Ну, давай же, Князьков, добавил, не повышая голоса. — Давай, парень, времени мало.

Князьков все еще держал лошадей и не понимал, в чем дело, почему нужно выпрячь Грушу, к которой Семен раньше даже притрагиваться не разрешал никому.

— Ты это брось, Сень, — молвил он неуверенно. — Скоро наши подойдут с комендатуры, тогда рванем. Тогда мы им покажем.

— Ладно, иди ты со своими советами, знаешь куда?..

— Куда?

— Выпрягай, тебе сказано.

— Не торопись, дело говорю.

Князьков пробовал удержать напарника возле себя, смутно понимая, куда тот торопится, но не находил нужных слов и лишь, когда Семен в одну минуту выпряг свою любимицу и, бледнея лицом, пал на ее непросохшую спину и погнал что есть духу вдоль лозняка по заснеженному овражку наверх, где продолжалась стрельба и слышались надсадные крики, только тогда разгадал задуманное Семеном и по-настоящему за него испугался.

— Эй, эй, — закричал он вдогонку, — тебе что — жить надоело?! Они же тебя с первого выстрела срежут. Эй, эй, не дури, Се-е-мен!..

Не успел он опомниться, как Груша, выбрасывая из-под копыт жидкое месиво и сверкая подковами, понеслась вскачь, и за нею от крайней хаты, вытягиваясь в нитку и пластаясь над крошевом из снега и грязи, пулей кинулся огненно-рыжий пес в белых чулках, визжа и захлебываясь собственной лютостью.

Заржал оставшийся в одиночестве вороной меринок, напрягся, дрожа влажной шкурой, и, едва не сбив с ног Князькова, вместе с санями рванулся так сильно, что затрещали оглобли и посыпалось сено.

Князьков изо всей силы ударил его по храпу.

— Ты еще тут будешь мне, паразит!.. — Выругался и снова занес руку. Но не ударил. Отчаяние толкнуло его вперед, будто было еще возможно что-то исправить и остановить скакавшего на Груше Пустельникова. Не сделав и двух шагов по овражку, завяз в глубоком снегу, выругался и, глотая слезы, заорал во всю силу легких: — Эй-эй-эй, Семен, вернись, брось дурака валять!..

В безысходном отчаянии, не переставая кричать, сел прямо на снег. Меринок, присмирев, потянулся к нему, обдал теплым дыханием и тихонько заржал. Князьков потрепал коня по мягкой губе, легонько сжал ее у ноздрей. Только сейчас, в короткий как вздох миг озарения, перед ним с пугающей ясностью раскрылся поступок Семена, лишь в эти секунды стало понятным, на что тот решился.

В Корчине была ночь. В Корчине выжидали. Рядом с Князьковым не было ни живой души, никого, кто бы сейчас сказал Князькову очень нужные слова, какие в минуты веселья и горестей произносил Семен. Теперь никто не промолвит со спокойной улыбкой: «Будет порядок», а если и скажет, то по-другому, не так. Сеня — вот он, перед глазами — гнал Грушу вперед, низко пригнувшись и срывая с себя автомат.

Князькова обожгло, словно в нем разжалась огромной силы пружина, он подхватился и, вопреки приказу начальника пограничной заставы, решил сменить позицию для станкового пулемета по своему усмотрению.

…На подъеме кобылица споткнулась, упала на обе передние, и Семен, уцепившись ей в гриву, с трудом удержался. Пес в испуге шарахнулся в сторону, взвизгнул, перекувыркнулся, обнажив изжелта-белый живот. Груша, ткнувшись мордой в стылую хлябь, сгоряча поднялась, рванула вперед, едва не выбросив седока через голову, но, подстегнутая им, хватила влево, в глубокий снег, сразу потеряв прежнюю резвость. Теперь она загребала передними, будто плыла по брюхо в снегу, и Семен, торопясь, безжалостно колотил ее по мокрым бокам каблуками сапог, дергал за недоуздок и понукал.

Продернув пулеметную ленту, Князьков, перед тем как погнать вороного с «максимом» на санях к правому флангу, чтобы зайти бандеровцам в тыл, в последний раз оглянулся.

Скрытая лозняком Груша, заметно сбавив скорость, еще бежала наверх, к вершине высотки, и Князьков понимал, что через несколько десятков шагов она вынесет седока на открытое место и тогда Семена ничто не спасет — на высотке он станет мишенью для шести бандеровских ручников, там они его беспрепятственно расстреляют на глазах пограничников.

У Князькова защемило под ложечкой. Он растерянно посмотрел вокруг, еще раз обратил взгляд к сверкавшей на солнце высотке, где лежал нетронутый снег и слабо дымился пар, и был несказанно удивлен внезапно наступившей тишине, такой неподвижно глубокой и плотной, что оттуда, с расстояния в каких-нибудь полтораста метров, было слыхать, как Груша на бегу ёкает селезенкой и хрипит снова увязавшийся за ней рыжий кобель. Еще несколькими секундами раньше барахтавшийся в снегу рыжий вызывал в Князькове глухую ненависть, непреоборимое желание всадить ему в брюхо беспощадно длинную очередь. Наверное, он так бы и поступил, если бы не опасная близость к Семену. Ненавистный кобель в воспаленном сознании Князькова был куском живого тела, по-кротовьи притаившегося в подленьком ожидании, сытого Корчина с рядом новеньких домиков, возведенных в войну, его составной частью, и он, рядовой солдат Князьков, три года провоевавший на фронте, был не в состоянии простить ему подлое равнодушие. Сейчас, робко поверив в чудо, Князьков забыл обо всем на свете, буквально оцепенел и с замирающим сердцем провожал глазами Семена. Груша уже вынесла его на вершинку, и на белой целине четко вырисовалось гнедое, устремленное вперед туловище с раздувающимися боками; еще немного усилий, через десяток шагов всадник с лошадью проскочат в безопасную зону. Невероятное свершалось на глазах у Князькова, он даже дыхание затаил и, чтобы лучше видеть, прыгнул в сани…

— …Мы еще пробовали вырваться вперед, но уже было ясно каждому: ничего с этого не получится — они раньше нас проскочат, никакой силой уже не помешать им добраться до леса. Правда говоря, тренированные они были. Что да, то да. И крепкие. Не люблю, когда хтось их шапками… или как его… ну мол, плевое дело с ними бороться. Брехня это… Мы продвинемся на метр, они успевают на два… Видим, наши с комендатуры, значит, подходят, тянутся. Хотели бы скорше, так одного хотения мало — раскисло, хоть ты на лодке плыви… Стрельба продолжается. Ад кромешный стоит. Птица стороной обминает. У нас уже раненый есть, у них двое убитых… Видно, как их за ноги стащили… Наверное, раненые и у них появились, потому как хтось кричал дурным голосом, видать тяжелораненый, як перед смертью голосил. И вдруг нейначай як топором отрубило — и крик, и стрельбу. Тишина легла, як на цвинтаре, прямо кладбищенская тишина. С обеих сторон одразу прекратили пулять. По первости не сообразил я, в чем дело. Оглянулся, и в грудях захолонуло — Семен!.. Як с-под земли выскочил на самую верхотуру, Груша под ним аж стелется. Все смотрят, и никто не стреляет. Тут лейтенант наш вскочил, в рост поднялся и як закричит: «Дуроломы! Олухи царя небесного, огонь!.. Огонь по недобиткам!..» Никогда не слышал, чтоб он так кричал…

От только что смолкшей стрельбы еще дрожал спрессованный воздух, еще катилось над лесом трескучее эхо и пахло пороховой гарью, но лейтенант в мгновение оценил обстановку. Он не тешил себя надеждой спасти Пустельникова, на это почти не было шансов, но все же поднял людей и пробежал с ними ровно четыре шага, надеясь отвлечь бандеровцев от Семена. Вернуть огонь на себя ему не удалось. Шквал свинца ударил по скачущей лошади, она, словно чуя близкую смерть, неслась из последних сил, трудно выбрасывая передние ноги и неуклюже отталкиваясь от земли задними…

— …Лошадь под Семеном убили на скаку. Она вдарилась об землю уж мертвая. Даже не дрыгнулась. А Семен полетел в сторону, покатился, и по снегу за ним красная нитка — кровь. И тогда бандеровцы весь огонь — опять на нас. Только теперь с расчетом: половина стреляет, другая к лесу отходит. Лейтенант мне приказ отдает — во фланг зайти офицерикам. Беру двух бойцов, побежал короткими перебежками, маскируемся. И вдруг слышим: сверху хтось садить начал. Садит и садит с автомата. У офицеров гвалт поднялся, переполох…

Раненный в ногу Семен, пересиливая боль, притворился мертвым, лежал на снегу кверху лицом, подплывая кровью, но не подал признаков жизни до тех пор, пока по нему продолжали стрелять. Наверное, с присущими ему выдержкой и спокойствием, насколько они были возможны в создавшейся ситуации, выжидал нужный момент, и когда пули перестали прошивать воздух и вспарывать вокруг него рыхлый снег, быстро откатился за убитую лошадь, в считанные минуты перебинтовал ногу и тогда лишь послал вдоль леса первую очередь. Видно потому, что стрелял он в отдалении от других, его очередь прозвучала особенно гулко и сразу же привлекла внимание отступавших. Теперь наибольшую угрозу для них представлял он, укрывшийся за трупом лошади, как за надежной стеной, и они, понимая это, перенесли на него максимальный огонь, не причиняя ему, однако, вреда…

— …С радости, что Семен живой, мы трое сорвались в крик, рвем глотки, «ура!» аж уши режет. У бандеровцев полный переполох. Смотрим, трое, что к лесу ближе всех проползли, под Семеновым огнем залегли. Остальные рассредоточились, колошматят наугад, в белый свет, як говорится, пуляют, абы шуму больше, абы трескотня стояла. Наши не упустили момент, вперед продвинулись, комендатурская группа с лейтенантом Шишкиным на подходе, уже в село втягивается. Теперь нас равное количество, потому как Шишкин человек пятнадцать привел. Ну, думаю, жмурики, крышка вам, в лес не попадете. И, главное, за Семена радостно.

Парторг раньше времени поверил в успех. Семенов автомат продолжал стрелять, и гулкие очереди секли пространство между цепью противника и темнеющим лесом, преграждая отход к нему; по-прежнему конский труп решетили ручные пулеметы и автоматы, и пядь за пядью пограничники сокращали расстояние меж противником и собой; но никто, кроме Семена, не знал, что уже второй диск на исходе и скоро мертвый автомат перестанет быть грозным оружием, что патронов осталось ровно столько, чтобы, отстреливаясь, успеть отползти в безопасное место, за стену лозняка, и дождаться своих, потому что силы были у него на пределе. В пылу боя лейтенант об этом не вспомнил, ему просто в голову не пришло подумать о такой крайности. Лейтенант, естественно, волновался за своего подчиненного, как мог, страховал, мысленно благодарил за дерзкую вылазку и надеялся, что с минуты на минуту нарушители перестанут сопротивляться — ведь путей к отступлению не осталось.

— …Семен держал их под прицелом, и мы радовались… А тут еще лейтенант Шишкин подоспел. Мне подослали в помощь солдата, Мягков ему фамилия, боевой хлопец. Тех двоих, что были со мной, я оставил в заслоне, сам с ним рванул к правому флангу, хотел с тыла зайти, пока Семен отвлекал противника на себя, пока те паниковали. Ползем мы, значит, с Мягковым, мокро не мокро — шуруем по снегу. И вдруг — бац. Мягков «мама» не успел крикнуть готов. Пригнулся к нему — мертвый. Уже потом, когда я ихнего в плен взял, Литвина, дознался, что нарушители свою тактику держали, поделились на две группы. Одна сдерживала лейтенанта, другая выжидала, пока у Семена боезапас кончится, тогда они схватят его живым и прикроются. Вот у них какая тактика выходила!.. Расчет был такой, что по своему пограничники не станут стрелять. Вот оно как обернулось, стало быть, недооценивали противника.

Пограничники шли на сближение, охватывая нарушителей полукольцом и принуждая к сдаче. Огонь раз от разу становился реже, прицельнее. Лишь наверху Семен по-прежнему бил очередями, пули вжимали в рыхлый, подплывший водою снег черные фигурки людей, от выстрелов содрогался воздух, и с деревьев, как и раньше, сея тонкую серебристую пыль, бесшумно сваливались белые мохнатые шапки.

Под неторопливый и уверенный говорок автомата лейтенант незаметно подтягивал цепь, готовясь к решающему броску и прислушиваясь к четкому ритму стрельбы.

— Та-та-та-та! — ровной строчкой разлеталось от леса шитье ППШ. Та-та-та-та! — отсекало чуткое эхо.

Медленно, но неотступно пограничники подбирались к черным фигуркам, и те, словно чуя надвигающуюся опасность, ерзали на снегу, пробуя вырваться из зоны обстрела. Разом не стало ни снежной пыли, ни выстрелов. Второй раз за это утро внезапное безмолвие всех оглушило.

Пустельников замолчал.

От Корчина наплывал глухо лошадиный топот, загнанный конский храп и пронзительно громкое гиканье. Лейтенант вздрогнул, недоуменно посмотрел на дорогу. Из-за крайних домиков вынеслись пароконные сани, запряженные вороным меринком. Стоя в санях, Князьков нахлестывал лошадь и что-то кричал на одной, непомерно высокой ноте, показывая рукой наверх, где залегли нарушители.

— …Они, как только поняли, что Семен израсходовал боезапас, кинулись до него. Вскочили и мы. Поднялась пальба, а никто не хоронится — Семена надо спасать. Кричим ему: «Отходи в балочку: мы прикроем». Молчит… Офицерики поделились на две группы: одна в лес жмет, другая на Пустельникова гонит. Между ними сорок пять каких-нибудь метров, может, чуток поменьше, сорок определенно. Бегут смело, не гнутся. И вдруг Семен кинул гранату, положил их на снег. Опять кого-то поранил, бо кричит дурным криком. Тут бы Семену самый раз отходить, довольно бы в жмурки со смертью играть. Так нет же — лежит, выжидает. Кто знал, что то были его последние секунды? Сам себе приговор вынес, полминуты жизни оставил… А мог спастись. Мог и не захотел. Бандеровцы пождали, пождали и кинулись… Семеро на одного безоружного… Кинулись и мы, никого не выпустили. А что с того? Все вместе они одного Семенова пальца не стоили.

…Князькова вместе с санями мотало из стороны в сторону. Вороной шел рывками, по-собачьи пригнув голову — будто принюхивался к дороге, и когда Князьков его осадил, он по-собачьи же подломился в задних ногах, рванулся, что было силы, стал на все четыре, шатаясь и роняя на снег желтую пену. В санях не осталось ни клочка сена, ни ящика с хлебом и консервными банками, ни даже попонки. Один «максим» лежал на боку, и Князьков его подхватил, даже не глянув на вороного, понес впереди себя, задыхаясь от тяжести, успел перейти дорогу, свернуть к своим. Он верил в удачу и потому спешил, хотя пот застил ему глаза и руки дрожали от чрезмерной усталости, с трудом удерживая станковый пулемет. Он спешил на помощь Семену, еще надеясь на чудо. Сеня не должен погибнуть. Только бы добраться до горушки, только бы быстрее одолеть десятка два метров. Тогда он резанет, не жалея патронов. Прошел еще несколько шагов. И в эту минуту на высотке грохнуло второй раз. Гул взрыва смешался с душераздирающими криками. Рядом с Князьковым шмякнулся в снег осколок гранаты, ослабленная расстоянием взрывная волна принесла запах гари.

«Опоздал», — горестно подумал Князьков.

На высотке пошли врукопашную.