Задолго до начала сеанса старший лейтенант Иванов собрал младших командиров на инструктаж. Предзакатное солнце било в окна канцелярии, отраженный от стены медный свет падал на лицо сидевшего за столом Иванова, и потому оно казалось особенно неспокойным. Начальник заставы старался говорить ровным голосом, еще раз напоминая младшим командирам об обстановке и тыча указкой в висевшую на стене схему участка. Иногда указка проскальзывала мимо, к отворенному окну, уводя взоры сидящих в красноватую даль за рекой, к горящему золотом монастырскому куполу.

— …Что ещё можно добавить к тому, что вы сами знаете, что слышали от начальника отряда сегодня? Счёт пошёл на часы. Я хочу, чтобы вы, мои главные помощники, уяснили это и довели до сведения личного состава. Смотрите, чтобы нас не застали врасплох. Службу нести как положено. Быть готовыми к отражению противника. — И словно бы ему не хватало воздуха, старший лейтенант высунулся в окно, перегнув под прямым углом недлинное своё туловище, перетянутое в плечах и по поясу новым жёлтым ремнём с портупеями, шумно вздохнул и возвратился в прежнее положение. — Если вопросов нет, — заключил он, разгладив морщины на лбу, — можно готовиться к боевому расчёту.

Он поднялся, но младшие командиры, будто придавленные услышанным, встали не сразу. Близилось то, решающее, к чему теоретически они были готовы, но о чём всё-таки не имели ясного представления.

Новиков поднял руку:

— Разрешите вопрос?

— Вам что-нибудь непонятно, младший сержант?

— Мне всё понятно, товарищ старший лейтенант. — Новиков на секунду запнулся.

— Так в чём дело? — Иванов переступил с ноги на ногу.

— Если остались считанные часы, тогда почему мы одни, товарищ старший лейтенант? Где поддержка, о которой сказал начальник отряда?.. Вы не думайте, я не за себя боюсь. Пожалуйста, не думайте так… Но люди спросят. Они слышали, что говорил майор Кузнецов сегодня днём…

Лицо Новикова, когда он дрожащим от волнения голосом произнес эти несколько отрывочных фраз, покрылось мелкими капельками пота и побледнело, и начальник заставы, глядя на него с удивлением, даже не пробовал скрыть, что поставлен в тупик.

— Есть ещё вопросы, Новиков?

— Никак нет.

— У вас? — Иванов обратился к остальным.

Ему ответили вразнобой — других вопросов не имелось. Все ждали.

Он молчал, хмуря лоб и тотчас разглаживая морщины, оставлявшие на загорелом лбу белый след. Он молчал, не столько пораженный вопросом младшего сержанта, сколько собственной беспомощностью. Разве младший сержант не имел права спросить? Имел, разумеется. Хоть необычно было слышать такое от командира отделения. О подобном — куда ни шло — мог и, наверное, обязан был спросить он, начальник заставы, отвечавший за участок границы, который, вполне возможно, через несколько часов станет участком фронта протяжённостью в восемь километров, и держать оборону на нем придётся ему со своими пятьюдесятью бойцами и младшими командирами.

Всё это промелькнуло в голове Иванова, ещё больше взвинтив его и приведя в замешательство. Он думал, что ответить — теперь уже не одному Новикову, а всем, — и глядел на своих сержантов, узнавая и не узнавая их, освещенных сейчас косым веером лучей предзакатного солнца, посвежевших после бани, подтянутых, в безукоризненно отглаженных гимнастёрках с белыми каёмками свежих подворотничков — молодцы, один к одному.

Никогда до этого не задумывался, любит он их или безразличен к ним, — для него они были и оставались просто командирами отделений, помощниками, парнями разных складов характера, с присущими каждому достоинствами и недостатками, военнослужащими, обязанными исполнить свой гражданский долг и возвратиться к гражданской жизни; что греха таить, всякий раз, отправив демобилизованных, он ещё долго по ним тосковал, вспоминал и ставил в пример молодым, пришедшим на смену уехавшим, забыв, что те, уехавшие, были не без греха и немало крови попортили ему и себе.

Но только сейчас, перед реальной бедой, сознавая меру опасности, он первый раз за всю свою службу почувствовал, как ему дороги эти парни, молча поддерживавшие в нем присутствие духа своим нарочитым спокойствием; они понимали его состояние — он ощущал это тем особенно обостренным чутьём, какое не обманывало его никогда. Но они не понимали, что ему ещё горше оттого, что его пробуют успокоить.

— Вы не маленькие, — сказал он, не смея больше молчать, неизвестно для чего и зачем оттягивая ответ. — Раз так получается, будем стоять одни… Сколько можно… До последнего дыхания… Как положено пограничникам. Нас одних не оставят, придёт поддержка. Верю в это. — Он прервал себя, устыдясь возвышенных слов. — Всё, ребята, идите в отделение, готовьте личный состав.

Отправив сержантов, Иванов возвратился к окну, с жадным вниманием уставясь в не видный за багровеющими в закате деревьями берег реки, мысленно представляя себе весь свой восьмикилометровый участок — от стыка до стыка, — сотни и сотни раз исхоженный вдоль и поперек; он никоим образом не мог представить его в качестве линии фронта, который ему предстоит оборонять с горсточкой бойцов; с пятьюдесятью солдатами и сержантами от силы можно какое-то время удержать метров двести пятьдесят — триста — это Иванов отчётливо понимал. Он хотел иной ясности, а её не было.

Стоял так один молча непростительно долго — может, десять минут или все полчаса, — нерасчетливо тратя время и ломая голову над задачей, которую ему все равно не решить. Его душил гнев. Он понимал всю страшную несправедливость положения, в которое поставлен непонятными обстоятельствами.

— Товарищ старший лейтенант! Застава на боевой расчёт построена.

— Сейчас иду, — сказал он, не оборачиваясь, словно боялся обнаружить перед дежурным свое состояние.

Иванов ещё раз посмотрел за окно, в алеющую даль за рекой. Там было тихо. От этой тишины ему свело челюсти.

— Сейчас иду, — повторил он, наверное, затем, чтобы взять себя в руки. Хотелось подойти к противоположному окну, из которого можно увидеть свою веранду и, должно быть, играющих перед домом детей. Но он знал, что это не облегчит, а, наоборот, усугубит и без того тяжелое состояние. А ему нужны ясность и собранность. Последнее зависело от него самого.

Привычно согнав складки на гимнастёрке под командирским ремнём, поправив фуражку, пошёл в коридор, где в голове строя поджидал старшина, толкнул створку двери и не мог не порадоваться бросившейся в глаза безукоризненной чёткости двух шеренг, замерших под зычное «смирно!», выслушал рапорт, дивясь охватившему его сразу спокойствию…

Почти буднично провёл боевой расчёт, полагая, что людям больше импонирует эта его суховатость и четкость постановки служебных задач.

Закончил боевой расчёт теми же словами, что и всегда, но после короткого «р-разойдись!» люди почему-то остались в строю, и это его удивило.

— Р-разойдись! — громко повторил старшина.

Не расходились, ждали других слов, кроме сказанного в порядке служебной необходимости, не тех, повторяемых изо дня в день на каждом боевом расчёте, — новых.

— Ребята, вы ждёте от меня дополнительной информации? Какой? Я могу лишь догадываться. У меня нет новых данных. Не знаю, имеет ли их командование отряда или комендатуры. Вряд ли. Правда, не исключена военная хитрость: до поры, до нужного момента части Красной Армии стоят на тыловых подступах в готовности поддержать нас. Вполне возможно такое. Не хотят преждевременно себя обнаружить. Очень даже возможно. — Он ухватился за спасительное предположение, хотел развить его в том же плане. И неожиданно, по лицам бойцов, угадал, что эти надежды в первую очередь нужны ему, а не им, и он не вправе делать безответственных заявлений. — Не будем гадать, — прервал он себя. — Дело покажет. — И сухо добавил после небольшой паузы: — А сейчас ужинать. Внутренний распорядок не отменён. Всё.

Строй сломался.

Иванов повернул к канцелярии, но пограничники его окружили, ближе всех подошёл Новиков.

— Опять вопросы? — спросил Иванов.

— Никак нет, товарищ старший лейтенант. — Новиков на секунду запнулся. — Личный состав просит вас поужинать с нами.

«Просит! — больно укололо непривычное слово. — Не зовут, а просят. Неужели я так далёк от них? Или перестал понимать?»

До него не дошло другое звучание слова; тот единственный смысл, выражавший воинское единство и солидарность перед лицом близкой опасности, которая одинаково угрожала им и ему и была принята подчиненными как неизбежное, — этот нескрытый смысл он постиг намного позднее, забежав в затемненную одеялами казарму, где «крутили» киноленту о Богдане Хмельницком, и бойцы, едва завидев его, наперебой звали к себе.

— Ужинать? — переспросил, быстро справившись с обидой и взяв правильный тон. — Насколько я понимаю в медицине, от этого ещё никто не умер. Вы разделяете моё мнение, товарищ Ведерников?

— Верно, товарищ старший лейтенант. Ежели в меру и с понятием.

— Живы будем.

Повеселевшие, шумной гурьбой повалили в столовую; кому-то пришло в голову сдвинуть столики — будто предстояло шумное празднество, и когда повар с рабочим по кухне принесли алюминиевые тарелки с вареной треской и картофельным пюре, приправленным подсолнечным маслом с поджаренным луком, Иванову показалось, что ничего вкуснее он никогда в жизни своей не едал. Им было весело и тревожно. Всем, кроме Лабойко. Парень сидел сумрачный, молча жевал, не участвуя в разговоре.

Беспокойство остальных обнаруживалось в брошенном кем-нибудь из сидящих к окну мимолетном взгляде — там, за оградой, пролегала граница, оттуда лился пылающий свет, казалось, над горизонтом пылал, бушуя, пожар, и отблески его розово отражались на побелённой известью стенке столовой.

Потом был чай. Крутой и крепкий до тёмной коричневости «пограничный» чай. Его пили, обжигаясь, и от удовольствия крякая. Лабойко чая не пил.

— Чего засмутковав, Яков? Тащи балалайку, вдарь по струнам, чтоб ноги сами гопака вжарили. Га, Яков? Дело говорю, что молчишь? — Черненко, не поднимаясь из-за стола, раскинул руки, словно и впрямь собрался плясать. — Давай, земляче, уважь просьбу.

— Тебе абы плясать.

— А тебе?.. Чёрный кот дорогу перебёг? Ты же неженатый, девки письмами атакуют. Или ты их?

— Ну тебя.

— Не, правда ж. Сегодня целых два получил. Всё ему мало. От глаза завидущие, руки загребущие. Як тоби не ай-ай-ай, Лабойко! Батьки промашку дали: тебя в семнадцать оженить надо было… — Он запнулся на полуфразе, разом сбросив наигранную развязность. — З дому письма?

— Н-ну.

— Что там?

За столом стало тихо.

— Что? — переспросил Лабойко и сморщился. — Обоих братов призвали.

— Так что?

— А то, что своё отслужили давно. Женатые. В хате одни бабы да пацаны.

— Призвали и отпустят, — нашёлся Черненко. — Заварушка пройдёт, и братаны до дому повернутся. Нашёл заботу! Лучше про свадьбу подумай, бо мы все до тебя приедем. Верно, товарищ старший лейтенант, приедём все гамузом?

— Можно, — Иванов посмотрел на часы: они у него были крупные, с луковицу, с двумя крышками. — На свадьбу можно.

— Слыхал, Лабойко? Три к носу и раньше срока не заказывай панихиду.

Скупое воинское застолье длилось недолго, а под конец и не больно-то оживлённо. Старания Черненко были не в состоянии надолго отогнать напряженность, в какой они жили все эти последние месяцы и дни, ожидая самого худшего, что может ждать пограничника, и тайно надеясь, что оно их минет. Но вряд ли кто из сидящих сейчас за сдвинутыми столами догадывался, вряд ли кто из них, обминая пальцами бугристые «махорковые» сигареты, подумал, что никогда больше — ни завтра, ни через год — не собраться им месте, как собрались сейчас на последний свой мирный ужин, и не одному Лабойко суждено навечно остаться в холостяках.

— Спасибо, ребята, — поднявшись, сказал Иванов. — Кино сегодня. Вы не забыли?

— Как можно! — за всех отозвался Ведерников. — Закурите наших, товарищ старший лейтенант. — Он выщелкнул сигарету.

Иванов кивнул, закурив, хотел что-то сказать напоследок, но, махнув рукой, молча ушёл.