Временно исполняющий

Рудов Вениамин Семёнович

ВРЕМЕННО ИСПОЛНЯЮЩИЙ

Роман

 

 

#img_2.jpeg

 

1

Лайнер стремительно набирал высоту, одновременно делая разворот. Через несколько минут Суров увидел далеко внизу раскинувшиеся на холмах городские кварталы, тонувшие в вечернем сумраке, серую громаду хабаровского аэропорта, окаймленную двумя рядами огней, взлетную полосу и извилистую ленту Амура.

Самолет взял курс на Москву.

В хлопотах, в предотъездной суете Суров на какое-то время забыл об одолевавших его в последние дни неприятных мыслях, он порядком устал и сейчас, сидя в кресле, не спешил к ним вернуться. Было хорошо сидеть, вытянув ноги и закрыв глаза.

Однако по мере удаления от Хабаровска Сурова вновь охватило беспокойство: после пяти лет службы на дальневосточной границе придется привыкать к условиям запада, где свои особенности и свои сложности. Он был достаточно хорошо информирован о положении дел на западных рубежах, знал: там сложно и напряженно, куда сложнее, чем когда он там служил. Понимал, что на новом месте, в новой, более ответственной должности с него спросят вдвойне. И все же свой отъезд Суров рассматривал едва ли не как бегство с переднего края: на дальневосточном рубеже слово «противник» звучало отнюдь не абстрактно.

— Все!.. Все!.. — твердил Суров как заклинание от щемящего чувства неловкости и невосполнимой утраты. Сердечная горечь, однако, не проходила.

Самолет качнуло на «яме».

Прошли над выбеленной снегом Подкаменной Тунгуской.

— С ума сойти можно! — воскликнула Вера, порывисто обернувшись к Сурову. — Правда, красиво?

— О чем ты?

— Красиво, говорю, как!

— Да, красиво.

Всякий раз, пролетая над этими местами, Суров не переставал восхищаться распростершейся внизу громадой.

— Хорошо бы это написать, — произнесла Вера, не отрываясь от иллюминатора. — Синее пространство — жуткая синяя пустота, а внизу — не земля, нет, лишь призрак земли… даже не земли, а какого-то кукольного ее макета. И одинокий, как ранняя звезда, самолет. И написать все это надо будет ужасно натурально.

— Но тогда не будет величия, — заметил Суров.

Вера усмехнулась:

— А что, если тебе в искусствоведы переквалифицироваться? Не видеть картины и судить о ней — это у нас могут позволить себе только опытные искусствоведы. — Ей, очевидно, были неприятны слова мужа, и она быстро перевела разговор на другую тему: — А что, собственно, «все»?

Суров не понял и только пожал плечами.

— Ну, ты только что повторял «все, все».

Суров помолчал.

— Это трудно объяснить.

— Тяжело уезжать с насиженного места?

— Тяжело.

— А я очень рада. Сыта по горло. Извини.

Суров вспомнил, как пять лет назад Вера радовалась приезду в этот край: для нее тогда все было новым и интересным.

— Ты всегда чему-то рада. — Он улыбнулся. — Особенно приездам и отъездам.

Она поняла, о чем он говорит, и тоже улыбнулась.

— Да, милый, я — неисправимый романтик. Хоть мне всегда это выходит боком. Как и многим другим, наверное.

— Уж мне-то твой романтизм явно вышел боком, — бросил Суров, выпрямившись и поглаживая бока.

Вера рассмеялась. Вспомнила: однажды на Дальнем Востоке муж пошел провожать ее на этюды. Она торопилась, поскольку только что прошел дождь и ей хотелось успеть написать уходящую грозовую тучу с верхушки сопки. Суров неожиданно поскользнулся, упал на этюдник, который нес, и повредил два ребра.

— Сам виноват, — вдруг оборвав смех, сухо сказала она.

При всем внешнем благополучии отношения между ними были весьма прохладными. Спасала работа.

Суров сейчас был благодарен жене за то, что она не стала проявлять особого восторга по поводу их отъезда из Карманово, не выказывала радости, собираясь в дорогу, молчала в машине, когда пробирались через тайгу на ближайшую станцию. Именно так, по мнению Сурова, и должна была складываться их жизнь: без излияния чувств, без излишних раздражающих эмоций. Однако Вера и не пыталась скрыть радости, когда он рассказал ей о своем разговоре по телефону с полковником Васиным — тот заблаговременно позвонил, спрашивая его, Сурова, согласия в отношении перевода. Да какое там могло быть несогласие, если полковник сразу сказал, что вопрос, собственно говоря, уже решен — так распорядился начальник погранвойск, и всякие доводы не в пользу приказа беспредметны. В конце разговора Васин намекнул и на некоторую перспективу роста в ближайшем будущем.

Лайнер летел над заснеженными горами, которые искрились, отбрасывая громадные тени. В розоватой дымке заката загадочно синела тайга. Суров понимал, что если не навсегда, то уж, конечно, надолго прощается с этими местами.

Он вздрогнул от неожиданно раздавшегося у уха голоса Веры:

— Скоро Ханты-Мансийск?

— Через час. Примерно через час.

— Уж скорей бы! — Она зевнула, прикрыв рот тыльной стороной ладони, и улыбнулась. — Скоро перевалим через Уральский хребет, а там — Европа. Ев-ро-па! Буду спать. Как там твои солдатики говорят? «Солдат спит — служба идет»?

— Так говорят плохие солдаты.

Опустив спинку кресла и устроившись поудобнее, Вера сыронизировала:

— Да, хорошие солдаты — это те, которые вообще ничего не говорят. — И, закрыв глаза, добавила: — Из меня бы, Суров, получился плохой солдат. Я люблю поболтать. И поспать люблю. — Она открыла глаза и сказала уже другим, серьезным тоном: — Устала. Но очень рада, что мы летим в Москву.

— А что в Москве?

Она пристально посмотрела на него и горько усмехнулась.

— Посмотрим на столицу и укатим дальше. Ты ведь не любишь задерживаться в Москве. Век бы сидел в своем Карманово. Вот уж не думала, что выйду замуж за человека, которому глухомань — рай земной, а Москва — в тягость.

Вера была не права. Москву Суров любил. Любил бродить по Арбату и Солянке, Волхонке и Пресне. Ему нравились и зеленые дворики, и старые особнячки, и древние церквушки, и гигантские новостройки, и метро. Как это ни странно, именно в Москве, за многие тысячи километров от затерянного в тайге Карманово, он до конца осознавал важность своей службы на Дальнем Востоке.

— Москва никогда не была мне в тягость, — ответил он коротко после паузы. Но объяснять ничего не стал. — Посмотри, кофе не остался?

— Оставишь глоточек?

— Тебе вредно. — Вера была на четвертом месяце беременности.

— Много ты понимаешь! — Усмехнувшись, она достала из сумки пестрый индийский термос, отвинтила колпачок, вылила в него остатки кофе и протянула мужу. — Мне пока все можно.

— Ну тогда пей первая.

Вера отпила пару глотков, осторожно коснувшись стаканчика накрашенными губами, но все же оставила на нем след помады. Потом еще отпила, задумавшись, и спохватилась, когда увидела донышко.

— Фу ты, черт!

— Ну, заяц!.. — Суров шутливо нахмурился.

— Извини. — Вера поболтала остатками кофе. — Будешь?

— Нет. Вера допила.

— Ну вот, — сказала она, хитро прищурившись. — Хоть раз в жизни обхитрила мужа.

— Если бы только раз. Ты чего это развеселилась?

— Знаешь, я лечу и про себя все время повторяю: «Карманово больше не будет!», «Карманово больше не будет!». И непонятно почему начинаю улыбаться. — Она убрала термос в сумку и достала вязание. — В Карманово хорошо пожить год. Ну, полтора от силы. Но пять лет — это сущая пытка. Знаешь, Суров, если бы тебя промурыжили в этом самом Карманово еще год, я бы сбежала от тебя.

Суров улыбнулся.

— Смейся, смейся! — Вера изучающе посмотрела на мужа. — Или ты думаешь, что все женщины должны быть только женами? Запомни: тебе в этом смысле не повезло. Я слишком люблю свою живопись, чтобы быть лишь женой при тебе.

— Очень важно, когда человек помогает живущему рядом.

— Согласна с тобой. Вот ты и помоги мне! — Она бросила вязание и посмотрела Сурову в глаза. — Помоги! Оставь службу, отнимающую у тебя по четырнадцать — шестнадцать часов в сутки, устройся на какую-нибудь другую работу, которая позволит тебе жить ради меня, помогать мне: готовить обеды и ужины, стирать, ходить по магазинам, стоять в очередях, убирать квартиру, воспитывать сына. Словом, делать тысячи неизвестных тебе дел. А я буду заниматься живописью. Согласен? — Она вздохнула. — Говорить красиво, Суров, все мы научились. Причем по любому поводу. А вот дело делать! Работу! Это трудно. Ну ладно… Я чувствую, ты уже начинаешь злиться.

Сурову в самом деле не нравилось ни то, что́ Вера говорила, ни то, каким тоном она это говорила. Но возразить ей он не мог: он на своем собственном опыте знал, как иногда много сил уходит не на само дело, а на предварительную подготовку его — будь то строительство нового стрельбища или изменение устаревших и изживших себя форм боевой подготовки. И все же в разглагольствованиях Веры было что-то неправильное, с чем согласиться было никак нельзя.

— В Москве будем вечером, — быстро сменил тему разговора Суров. — В главке никого уже не застанем. Не люблю приезжать куда бы то ни было вечером. Чувствую себя каким-то неприкаянным.

— А я люблю. После дороги всегда надо отдохнуть. Как только попадем в гостиницу — сразу завалюсь спать. Знаешь, мне третью ночь Мишка снится.

Мишка. У Сурова сразу сжалось сердце — он ведь почти год не видел сына, которого по совету врачей они оставили пожить на юге, у деда: у мальчика постоянно были бронхиты, ангины, воспаления легких. Из больниц на Дальнем Востоке Мишка не вылезал.

— Просто не верю, что скоро увижу его, — продолжала Вера. — Пробовала написать его портрет по памяти — неудачно. А вчера во сне видела, как нужно было написать Мишку: я писала на фоне куста бузины, а нужно было на фоне заставы. Детское лицо, а за ним — казарма, вольер, собака, проволока, вышка, люди с оружием. На голове у Мишки — твоя фуражка. И назвать все это «Детство». Что скажешь на это, искусствовед?

— Такая картина не помогла бы мне жить.

— А с чего ты взял, что искусство должно помогать жить? Оно должно помогать видеть.

Суров всерьез начал злиться.

— Я не собираюсь видеть жизнь так, как ты мне навязываешь.

Вера рассмеялась.

— А кто, собственно, предлагает тебе видеть жизнь именно так? Неужели ты думаешь, что за каждой музыкальной фразой, скажем, Седьмой симфонии Шостаковича стоит реальная картина жизни? Видишь ли, есть реальная, духовная…

— Перестань! — тихо, но твердо сказал Суров. Он не знал, что с ним происходит: один лишь голос Веры — насмешливый, самоуверенный — выводил его из себя.

— Что с тобой? — Она с недоумением посмотрела на него. — Заболел? Или тебе нехорошо?

— Да, — соврал он. — Голова болит.

— Выпей анальгин. Пару таблеток сразу. Сейчас достану.

Суров придержал ее руку.

— Подожди. Так пройдет, — проговорил он по возможности мягче. — Я просто устал. — Он закрыл глаза. — Прилетим в Москву — отосплюсь, и все хвори долой.

 

2

В гостиничном номере стояла духота. От горячих батарей несло жаром, и Вера, едва положив голову на подушку, уснула.

Суров долго смотрел в запотевшее окно. Спать не хотелось, поскольку организм еще не перестроился: в Карманово уже наступило утро нового дня. Сквозь стекла с улицы проникал мутный свет фонарей, но Суров не замечал его: перед глазами стояли лица дальневосточных друзей, знакомых, сослуживцев, виделся и участок границы, разделявший два могучих государства. Мысли были с теми, кого он оставил на берегу океана.

«Стал быть, Юр Василич, убываешь?»

«Уже убыл. Приказ!»

«Ну, ты не больно-то сопротивлялся. — Одоевцев, зампотех, самый близкий друг Сурова, горько улыбался ему. — Поматросил, значит, и бросил? Шутю!» — добавил, скоморошничая.

Да нет, он не шутил.

Было тяжело вспоминать расставание. И для успокоения Суров представил себе приезд в знакомые места, где, может быть, застанет своих сослуживцев. Стал думать о них. Что ни говори, а прежняя служба вспоминалась с какой-то особой теплотой. И с тревогой думалось о будущем: как-то сложится жизнь на новом месте?

Суров уснул где-то в третьем часу ночи. Сон был неспокойным: он то просыпался с ощущением, что опаздывает на службу, то видел какие-то сны, от которых к утру осталось чувство беспричинной тревоги.

За стеклами по-прежнему горели фонари. Суров, не любивший валяться в постели, быстро встал. В соседнем номере шесть раз пробили куранты, прозвучал Гимн Советского, Союза: кто-то оставил радио включенным. Вера спала. Суров оделся, оставил записку: «Скоро вернусь. Я» — и вышел из номера.

Было четвертое ноября. Столица готовилась к празднику Октября. Повсюду — гирлянды электрических лампочек, транспаранты, красочные панно. Суров шел безо всякой цели — куда ноги несли. Ничего не видя вокруг, злился. «…Да что это со мной? Из-за Веры? Из-за отъезда с Дальнего?»

С Верой, конечно, непросто. Она умна, любит Сурова, у нее любимое дело. Но временами на нее что-то находит, и тогда она становится злой — подмечает в жизни только плохое. Живопись для нее была скорее развлечением, чем делом жизни.

Совершенно неожиданно Суров оказался у Зубовской площади. От нее до родной академии — рукой подать. Он продолжал идти дальше. В районе Кутузовского проспекта услышал кем-то произнесенное: «Суров!», впрочем, тут же исправленное на «товарищ подполковник».

Суров оглянулся.

— Я вас сразу узнал, — обрадованно произнес, подбегая к нему, худощавый невысокий капитан в общевойсковой форме. — По походке узнал.

— Ястребень?! Каким ветром? Вот уж кого не ожидал здесь встретить.

— А я — вас.

— И все же — каким ветром?

— А меня отсюда никуда не уносило. — Ястребень внезапно умолк. Думал: говорить все как есть или ограничиться словами вежливости — его смутила сдержанность Сурова. Однако непосредственность взяла верх над расчетом, и он продолжил: — Сначала угораздило заболеть желтухой, да еще с осложнением. Выкарабкался. И тут тесть решил вмешаться в мои дела. Восстал против Дальнего Востока, куда я, естественно, хотел вернуться. Там, дескать, для меня не тот климат. Но дело оказалось не во мне. Моя болезнь была лишь предлогом, зацепкой.

— А может, прав тесть, а не вы? Болезнь Боткина — коварная вещь.

Капитан иронически усмехнулся.

— Не во мне дело. Он дочку не хочет от себя отпускать. Короче говоря, не без участия тестюшки меня временно прикомандировали к училищу с перспективой определить в адъюнктуру академии. Только зря они… — Ястребень почувствовал неловкость от своей собственной откровенности. — Праздник встретите здесь? — переменил он тему разговора.

— Скорее всего в пути.

— А здесь что?

— Да так, ноги завели.

— Умные, значит, у вас ноги, — пошутил Ястребень. — Знают, куда вести. — И запросто пригласил к себе завтракать. — Зайдемте, таким кофе угощу!.. Пошли, товарищ подполковник. Взамен потребую немногого — рассказать, как там на Дальнем. Соскучился, спасу нет.

Они не были ни друзьями, ни однокурсниками. В редкие наезды в Москву Суров встречал капитана, собрата по службе на дальневосточной границе, то в академической библиотеке, то в общежитии.

— А может, отложим кофе до более подходящего случая? А сейчас просто воздухом подышим, погуляем… Если хотите, конечно.

— Жаль.

— Мне сегодня в главк. Пред ясные очи начальства, — вырвалось у Сурова.

— Сегодня не попадете.

— Приказано явиться.

— За новым назначением?

— Не уверен… — Суров уклонился от прямого ответа и оттого почувствовал неловкость. — А вы почему в другой форме? Ушли из войск?

Как бы в отместку за скрытность подполковника, Ястребень тоже ответил неопределенно:

— Судьба играет человеком. Не знаешь, что с тобой станет и через пару часов. — Но тут же, не выдержав тона, безусловно не свойственного его открытой натуре, пояснил: — Академическую не снял. Хожу в ней, так как прикомандирован к армейскому училищу, к пехотному. Но все равно своего добьюсь. Ничего у тестюшки не выйдет. После праздников обязательно уеду на дальневосточную. Может случиться, вместе полетим, — добавил после паузы, повеселев. — Не знаю почему, но я так прикипел к этой границе, что о другой и не мыслю. Ведь с рядового там начинал. Так что после праздников махнем туда, «где багряное солнце» и все такое. Вы же раньше десятого в главк не попадете. Уж я-то знаю. А к начальнику — и того позже.

Они медленно пошли рядом.

— Вместе и не полетим, и не поедем, — неожиданно признался Суров. — Меня решено направить в Западный округ. Вот если и вы получите назначение туда, значит, будем попутчиками и, может быть, сослуживцами.

На худощавом, в коричневых подпалинах на висках лице Ястребеня появилась усмешка.

— Нет уж, спасибо, — произнес он, стараясь не смотреть Сурову в глаза. — Предпочту любую должность на той границе, на дальневосточной.

— Тогда всех благ, капитан. Желаю удачи.

— Счастливого пути.

Не пожав друг другу рук, они разошлись. «И этот считает меня дезертиром», — подумал Суров, глядя вслед Ястребеню.

Понял, что пора возвращаться в гостиницу, а то Вера может обидеться. Да и из отдела кадров должны позвонить. И Суров быстрыми шагами двинулся к метро.

В потоке людей, двумя эскалаторами поднимавшихся наверх, увидел еще двух знакомых, своих однокашников, двух майоров в парадной армейской форме — Огрызкова и Лапина. Они тоже его заметили, оживились, жестами показывая, что будут ждать наверху. Лапин что-то крикнул вдогонку — то ли «поднимайся наверх», то ли «обожди внизу». Суров отрицательно помотал головой и, прощаясь, замахал рукой. Тут же спросил себя: «Их тоже боишься?»

Между тем, как это часто случается в ноябре, погода испортилась, задождило. Суров не стал пережидать дождь и, пока добрался до гостиницы, вымок до нитки.

— Хорош, ничего не скажешь! — весело встретила его Вера. — Исчез ни свет ни заря, бросил меня одну, а я должна переживать, думать, куда-то исчез мой благоверный. Не годится, Суров. Давай условимся: первый и последний раз такое! В моем положении… — Минут десять она его не то шутя, не то всерьез распекала. Помолчав, вспомнила: — Да, тебе звонил Васин. Сказал, что начальник отложил прием до десятого ноября. Но нет худа без добра. Что ни делается, говорят, к лучшему.

Увидев, что муж расстроился, Вера повеселела, глаза обрели хитрое выражение. Сурову был известен смысл этого взгляда — через какое-то время последует весьма необычная просьба или предложение. Так и случилось. После завтрака — Вера придерживалась своей тактики: сначала накорми, потом просьбы выкладывай — она обратилась к мужу:

— Знаешь, Юра, у меня родилась прекрасная идея. Знаю наперед, поначалу ты воспротивишься, в твоем голосе зазвучит командирский металл, но идея тем не менее отличная.

Шла знакомая «пристрелка».

— Начни с конца. Ближе к цели.

Вера нахмурилась.

— В конце — точка. А в начале вот что. И, пожалуйста, не настраивайся против моего предложения. У нас в запасе целых пять дней. Стоит ли все это время торчать в гостинице?

— Вовсе не обязательно безвылазно сидеть в номере. В Москве есть где развлечься.

— В такую погоду? Нет, Юра. Сто раз нет. Давай лучше слетаем в Одессу, к сыну, все вместе походим по знакомым местам. Это обойдется нам недорого. Я прикинула.

— Авантюра чистейшей воды, — весело ответил Суров. И добавил шутливым тоном: — Ты забываешь, что я на военной службе: первый же патруль задержит меня.

 

3

Без малого полдня Андрей Ястребень потратил на покупку билета и теперь, по пути домой, стиснутый со всех сторон в переполненном троллейбусе, то и дело посматривал на часы и попутчиков, будто это могло остановить бег времени или хотя бы попридержать его. Андрей опаздывал на семейный праздник, и Аля, конечно, извелась, ожидая его. И едва он перешагнет истертый порожек своей комнаты в академическом общежитии, начнутся слезы и упреки.

Жена сердилась, и это он знал совершенно точно: вчера Аля и слушать не пожелала, когда после программы «Время», в которой передавали репортаж с милого его сердцу Полесья, он сказал, что перед отправлением на Дальний Восток обязательно должен повидаться с отцом.

— Ты с ума сошел! — вскричала она, негодуя. — Ведь завтра у папы день рождения, ты через три дня должен ехать за назначением… И вообще… Что за мания?.. В позапрошлом году вот так же сорвался. Подумаешь — половодье! Там же твоя сестра, Валя там. И люди. И папа твой не Робинзон. А ты — не дедушка Мазай. Обойдутся и без тебя. Тогда меня бросил одну, и сейчас повторяется то же самое.

Она говорила и говорила, просила и уговаривала, и даже поплакала. А он тем не менее не мог остаться в Москве после увиденного по телевизору. Буйство природы ему было знакомо, но такого видеть не доводилось. Над разливами низко летели тяжело груженные вертолеты, между копен плывущего сена, по лугу, где в эту пору обычно еще зеленела трава, плыли лодки с картофелем, свеклой, домашним скарбом и всякой всячиной, сновали юркие катера, дома стояли по окна в воде, и в стекла, отражавшие солнечные лучи, с тревожным гоготом тыкались оранжевыми носами тучные гуси.

«Посердится и перестанет», — думал Андрей, нисколько не раздражаясь и объясняя чрезмерную возбудимость жены предстоящей поездкой к его новому месту назначения. Однако понимал он и другое: трудно ей расставаться с родными, с Москвой, со всем тем, к чему привыкла с самого детства.

Лифт опять не работал, и к себе, на пятый этаж, Андрей буквально взлетел, перескакивая сразу через две-три ступеньки. К своему удивлению, Алю он застал в добром расположении духа, правда, возбужденную и ожиданием его, и самой атмосферой приготовления к празднеству. Она уже успела побывать в парикмахерской, сделать прическу и маникюр. Высоко взбитые светлые волосы были ей к лицу.

— Ну наконец-то! — радостно воскликнула она. — Время идет, а тебя все нет и нет. Не знала, что и думать. Переодевайся быстрее. Все уже собрались и ждут тебя.

— Я быстро, Алюш, чуть-чуть подмолодиться надо. — Он сбросил с себя шинель прямо на тахту.

Бреясь перед зеркалом и видя в нем отражение Али, он отметил, что за три года замужества она немного раздалась, обещая со временем превратиться в пышную, как Таисия Саввишна, ее мать, женщину, и это не огорчало его, а даже наоборот — будущая полнота жены почему-то приятно волновала его.

Он в самом деле быстро побрился, освежился одеколоном.

— Все. Готов. — Пряча бритву в футляр, смешно поклонился.

Одетая в очень шедший ей синий костюм, Аля посмотрела на мужа так, будто на нем было рубище.

— Почему не белую рубашку? — спросила, покраснев от обиды. — Ты нарочно?.. Чтобы отцу досадить?

— Я же сегодня лечу. А белая, сама знаешь, очень маркая.

— Все-таки едешь?

— Мне разрешили использовать праздничные дни. Надо отца повидать. — Он надел куртку.

Аля всерьез обиделась. Ястребень не стал пытаться развеять Алину обиду, знал: это может привести только к худшему. «А дома у родителей развеселится, подобреет — тогда и подъеду с извинениями», — решил он.

Всю дорогу ехали молча. Оба в плохом настроении вошли в полную гостей и оттого шумную квартиру родителей. В прихожей их встретили отец с матерью и незнакомый человек, которому Андрей был тут же представлен.

Когда их знакомили, Ястребеню показалось, будто однажды он уже видел этого человека с полуулыбкой на бледном лице, но где и когда, припомнить не мог. В памяти всплыли эта негреющая улыбка, чуть трогавшая уголки тонкогубого рта, эти серые внимательные глаза, не мигая смотревшие из-под редких рыжеватых бровей в глаза собеседнику. Новый знакомый назвал себя Иваном Маркеловичем и, когда Андрей произнес лишь свою фамилию, переспросил:

— Андрей Петрович?

— Да, Андрей Петрович Ястребень. С мягким знаком на конце, — сам не понимая почему, недоброжелательно ответил Андрей.

— Очень приятно, Андрей Петрович. Оч-чень!

Всех сразу позвали к столу, растянувшемуся через две комнаты.

День рождения главы семейства праздновали широко, с ненужной роскошью. Виктору Сергеевичу исполнилось шестьдесят три — дата не юбилейная. Но такого изобилия яств и количества гостей довоенная квартира в Старо-Конюшенном переулке еще не видывала.

До болезни Андрею нравились застолья. Собирались друзья и родственники, веселились. Вскоре начинались разговоры, те самые разговоры, которые Андрей особенно любил: откровенные, чистосердечные. Во время болезни и после нее, когда Андрею категорически запретили спиртное, до которого он и раньше не особенно был охоч, он с удивлением отметил, как изменилось его отношение к застольям. Он вдруг ясно увидел, что «откровенные» разговоры на самом деле не что иное, как циничное вранье, что «свобода» пьяных людей вульгарна.

Между тем все еще произносился первый тост за виновника торжества, в котором ему наговорили массу незаслуженных комплиментов и пожелали адамовых лет жизни. Произносивший тост незнакомый Ястребеню толстяк в тесном костюме горчичного цвета, решив сдобрить тост шуткой, стал рассказывать скучный и длинный анекдот, не замечая иронических взглядов и косых улыбок собравшихся за столом.

Потом все пришло в движение — гости начали закусывать. Несколько минут длилось безмолвие, лишь слышалось звяканье вилок и ножей. И снова слово взял толстяк в горчичном костюме. Он отметил удивительные кулинарные способности хозяйки, не зная, что основное было куплено в соседнем ресторане, а что-то раздобыл Кобзев — ассистент Виктора Сергеевича и дальний его родственник по линии жены.

Виктор Сергеевич, наклонившись к зятю, спросил, не выпьет ли он немного шампанского, но тут же, впрочем, сказал, что, как врач, категорически против этого. Улыбнувшись собственной шутке и не дождавшись ответа, оставил Ястребеня в покое, заговорил с сидевшей напротив него красивой молодой женщиной в сиреневом платье.

Андрей знал, что тесть считает замужество Али весьма неудачным, что, будь он в Москве, не дал бы состояться альянсу дочери с солдафоном, знал, но к сердцу не брал, платил тестю той же монетой — откровенной антипатией. Неприязнь к Виктору Сергеевичу родилась у Андрея задолго до их личного знакомства, когда Широкий еще оставался в «добровольной ссылке» в Минске, как однажды обмолвилась Таисия Саввишна. Возможно, неприязнь эту породил бесхитростный Алин рассказ об отце, отбывшем на неопределенное время в Минск «зарабатывать» докторскую. И еще многое не нравилось Андрею, в том числе и шикарная пятикомнатная квартира будущего тестя. Став мужем Али, Андрей предпочел ей скромную комнату в академическом общежитии. Возвращение Виктора Сергеевича из затянувшейся «ссылки» к родным пенатам Андрею родственных чувств не прибавило.

Жену Андрей по-своему любил, хотя многие черты ее характера не нравились ему. В душе он надеялся, что с годами она изменится. Их разделяло без малого десять лет, Андрей всегда помнил об этом, и каждый раз, когда гневался на нее, старался не забывать, что должен воспитывать Алю. «Если одну-разъединственную жену не обращу в свою веру, как тогда справлюсь с подчиненными?» — полусерьезно вопрошал он себя, понимая, что подобное сравнение — чистейшая глупость.

Застолье близилось к концу. Гости оживленно разговаривали, поделясь на группки, смеялись. Андрей демонстративно поднял манжету рубашки и посмотрел на часы, чтобы заметила Аля.

— Уже пора? — обеспокоенно спросила она.

— Да, время. — Он подумал, что в аэропорт еще рано, но тем не менее лучше посидеть там, чем здесь, в шуме и гаме. Ему было неприятно, что жена о чем-то беспрерывно болтает с Кобзевым и хохочет над его шутками.

Аля вздохнула:

— Ну что ж, пойдем.

— А ты куда? — Он искренне удивился.

— Тебя проводить.

— Какие проводы ночью! Сиди, ради бога.

— Тебе что, неприятно? Тогда так и скажи.

Андрей покачал головой.

— Ночью возвращаться одной — зачем? Еду всего на два дня. Ты же знаешь — надо: отец из головы не выходит.

Кобзев, сидевший справа от Али, вдруг вмешался в их разговор.

— Извини, старик, мне надо сказать тебе пару слов тет-а-тет. Надолго не задержу. Вот те крест. — Он дурашливо перекрестился, схватил о тарелки два ломтика колбасы и, очаровательно улыбнувшись Таисии Саввишне, сунул их себе в рот.

— Я сейчас, Аля, — сказал Андрей, выходя из гостиной.

В прихожей Кобзев закурил. Предложил сигарету Андрею.

— Кури, старик, это «Кэмэл», настоящий, не финская подделка. Один запах чего стоит!

— Я бросил.

— Извини. — Кобзев затянулся, выпустил большое кольцо дыма, а сквозь него уже — несколько меньших колечек. — Видишь ли, друг, меня просила поговорить с тобой Таисия Саввишна: она добыла для тебя должность преподавателя в училище, почти рядом с Москвой, если не сказать в самой белокаменной, но не знает, как уговорить тебя не отказываться от нее, от должности то бишь. Я пообещал ей. Ну как твоей теще откажешь? Давай посидим пару минут для виду, после чего мне не стыдно будет смотреть в наивные глаза Таисии Саввишны. — Он снова затянулся и снова проделал ту же комбинацию с колечками дыма. — А ты и в самом деле, старик, намылился уехать к эскимосам?

— Да, я уезжаю. Только не к эскимосам.

— Это я так, для словца. — Кобзев усмехнулся. — Ты извини, я не в свое дело лезу, но так, от себя, замечу: глупо! Во-первых, глупо самому забиваться в глухомань, а во-вторых, ты решаешься увезти с собой девчонку, что вдвойне глупо.

— Почему же, позволь спросить?

— Старик, ну не мне же разжевывать тебе.

— А кому?

Кобзев тяжело вздохнул и погасил окурок о подошву своего ботинка.

— Алю я знаю с пеленок. И это позволяет мне сказать тебе: не сможет девчонка, не выстиравшая в своей жизни даже носового платка, не приготовившая даже яичницы, привыкнуть к тамошней жизни. Где она сделает прическу? Где возьмет деньги на наряды? Если ты всего этого не понимаешь, мне остается лишь пожать плечами и откланяться.

Ястребень в ответ только усмехнулся. После паузы сказал:

— Тебе и в самом деле не будет стыдно смотреть моей теще в глаза. — И стал искать на вешалке свою куртку.

В прихожую заглянула Аля.

— Ты еще здесь? А мне показалось, что хлопнула дверь.

Кобзев заторопился в комнату. На ходу бросил:

— Там, кажется, заскучали без меня. Ишь как стало тихо. Пойду развеселю честную компанию.

Аля проводила Кобзева взглядом. Когда он ушел, выключила свет, спросила, прижавшись к мужу:

— О чем он говорил с тобой?

— Уговаривал остаться в Москве.

— А ты?

— Не уговорился. Ну, пока? Если все будет хорошо, послезавтра вернусь.

Аля ласково обняла.

— Хочу с тобой, — сказала по-детски. — Не хочу здесь оставаться.

— Не ломайся, Алюш. Лучше начинай готовиться в дорогу. Думаю, на следующей неделе уедем. Поняла?

— Любишь?

— Конечно. Только извини, мне некогда. — Он поцеловал ее и легонько отстранил от себя.

— Знаешь, я у мамы выпросила «Книгу о вкусной и здоровой пище».

Кто-то включил свет, и они увидели Ивана Маркеловича, идущего в сопровождении Алиных матери и отца. Все смутились. Таисия Саввишна сразу заметила на зяте куртку.

— Вы куда это, Андрей? — спросила испуганным голосом. — Что произошло?

— Ничего особенного, — опередив мужа, ответила Аля. — Андрюше пора в аэропорт, вот он и собрался. Идите к гостям, а то получится неловко: хозяева бросили их.

Таисия Саввишна с надеждой посмотрела на мужа — может, он выяснит, что все это значит?

Виктор Сергеевич в ответ лишь недоуменно пожал плечами: видно, Иван Маркелович связывал его своим присутствием. Иван Маркелович тем временем надевал пальто.

Андрей высвободил свою руку из Алиной, надел ушанку.

— Мне обязательно надо повидаться с отцом, — коротко пояснил он раскрасневшейся от волнения Таисии Саввишне. И теперь уже с неподдельным беспокойством взглянул на часы. — Мне действительно пора, до свидания.

— Ястребень, минутку, — услышал Андрей уже на улице. — Погодите минуточку.

Он сразу узнал голос Ивана Маркеловича. В недоумении остановился.

— Вы на троллейбус? — вежливо осведомился Иван Маркелович.

— Опаздываю в аэропорт.

— Тогда пошли на остановку такси. Нам по дороге.

Иван Маркелович сразу спросил, не жалко ли Андрею оставлять Москву, где ему, капитану Ястребеню, а в недалеком будущем — майору, нашлось бы соответствующее его подготовке место неподалеку от столицы. Ну а если уж так хочется на границу, то почему бы не отправиться куда-нибудь поближе, например, в хозяйство полковника Карпова, на родину, в Белоруссию?

— Очень благодарен вам за заботу, — не без раздражения ответил Ивану Маркеловичу Андрей. — Вам и моей теще. Но, извините, в опеке давно не нуждаюсь.

Иван Маркелович от души рассмеялся:

— Ну и характер! — Оборвал смех. — Могу только посочувствовать Таисии Саввишне.

— Мне в другую сторону, — сухо произнес Андрей. — Счастливо оставаться.

Иван Маркелович придержал Андрея за рукав, опять рассмеялся, обретя новое выражение лица — доброе и оттого привлекательное.

— Все правильно, капитан. И не надо вам ничьих протекций! Живите своим умом! Такой вы мне больше нравитесь!

— Какой — такой?

— Ершистый. — Отпустил рукав и, хитро прищурившись, спросил Андрея: — Хотите, я вам погадаю? Дела у вас складываются как нельзя лучше. Правда, не совсем совпадают с желанием. Но… в конце концов совпадут, это уж поверьте моему опыту… А предстоит вам дальняя дорога. Что же касается сердечных дел, то вот вам мое мнение: счастливы вы можете быть с вашей червонной дамой только в Москве. Хотя… не верьте мне: старость любит перестраховаться… Езжайте же и будьте здоровы, капитан. До встречи. — И, подняв воротник пальто, не досказав того, что уже наверняка знал, Иван Маркелович торопливо пошел через улицу к остановке троллейбуса.

«Почему «до встречи»? — ломал голову Андрей. — Чем вызван этот поворот? О каких делах он говорил? И с какими желаниями эти дела не совпадают?.. Я что, не уеду с Алей на Дальний Восток? Нет, всем назло уеду!»

Мигнул зеленый глазок такси. Андрей поднял руку, останавливая машину. Уже отъезжая, заметил подошедшего к остановке под руку с женщиной офицера в зеленой фуражке. В пелене дождя трудно было различить лица, но показалось, что это Суров.

 

4

К девяти утра Карпов не успел прочитать ворох почты, накопившейся за неделю его отсутствия.

В большом кабинете от двух электрокаминов шло мягкое, сухое тепло, а за окнами по необлетевшей листве тополей шлепал дождь. В лужах пузырилась вода, изредка пробрасывался мокрый снежок. Порывистый ветер завывал у окон, гремел жестью на крыше и срывал листья с деревьев. Когда крупные капли под напором ветра стучали по подоконнику, Карпов морщил высокий лоб и подергивал рыжей бровью.

Дела в отряде в последнее время шли хорошо: год заканчивали успешно, результаты осеннего смотра вывели часть на первое место в округе, и теперь можно было со спокойным сердцем собираться в Кисловодск на лечение.

Разбор почты шел к концу. Павел Андреевич распрямил спину, устало потянулся и вдруг почувствовал резкую боль внизу живота справа. Охнул, согнувшись. Точно такая же боль пронзила его сегодня ночью в ванне. Накануне он проверял заставы правого фланга. Усложненный капризами погоды, осенне-зимний период таил в себе разного рода неожиданности, и потому приходилось ездить по заставам, вникать во все мелочи быта и службы. Тем же занимались в центре участка и на заставах левого фланга исполняющий обязанности начальника штаба и начальник политотдела.

Ночью под душем боль возникала дважды, нехорошая и пугающая. Дважды под горячими, упругими струями тело Павла Андреевича, казалось, прошибало холодным потом. Потом боль постепенно исчезала, давая возможность вздохнуть полной грудью и распрямить спину.

«Придется под ножик», — невесело подумалось Карпову. Оно бы и обождать можно — первый приступ, но играть с камушками опасно. Значит, операция. Выходит, сразу после отпуска, не дожидаясь «второго звонка», следует отправляться в окружной госпиталь.

С такими мыслями Карпов принялся дочитывать написанное от руки аккуратным круглым почерком донесение начальника первой заставы майора Мелешко. Читал и наливался нездоровой багровостью. Опять он за свое, этот Мелешко! Черт бы его побрал, рутинера и консерватора!

В раздражении Павел Андреевич схватил первый попавшийся под руку цветной карандаш — оранжевый, резко отчеркнул две строчки, где Мелешко докладывал о ходе работ на Круглом. Строительство там приостановлено из-за нехватки леса и отсутствия водяного отопления. Личный состав, занятый на Круглом, возвращен к исполнению прямых обязанностей.

«Возвращен… к исполнению… прямых…» А мои, стало быть, кривые?! Ты что, меня выравниваешь, майор Мелешко? Да знаешь ли, Иван Васильевич, что на волоске висишь? Пребываешь в приятном неведении? Нет, дорогой товарищ, хватит. Я дело делаю, а ты его рушишь. Против нового… У полковника Карпова такое в проекте… Ни в одной части нет ничего подобного… Уж если проявлять заботу о личном составе, так делами, а не словами!»

Павел Андреевич умел быстро отходить. Успокоившись, решил: недостающие материалы следует взять на второй, у Пестрака. Не обеднеет Пестрак — лесу у него много, а взамен демонтированного водяного отопления поставить старое: все равно в будущем году там новую заставу надо строить, типовую. Тут и раздумывать не над чем.

Донесение Мелешко Карпов оставил у себя на столе — для памяти, чтоб не забыть распорядиться. И снова подумал о Мелешко, на этот раз с трезвой холодностью: ему пора уходить. Двадцать пять лет на одной заставе! В голове не укладывается. Не скажешь, что бездарен или ленив. Ершист — да. Характер показывает — водится за ним такое. Без малого десяток лет ходит застава в отличных — не только его заслуга, все вместе трудились. А на осеннем инспекторском смотре еле-еле вытянул, огневую — с натяжкой. Явно выдыхается. Значит, пора на отдых.

В серой дерматиновой папке с надписью «Граница» донесение начальника первой оказалось последним. Дождалась своей очереди коричневая папка — «На доклад». В ней приносили все прочие документы, в том числе окружные. Сегодня коричневая папка была тощей, и Павел Андреевич, прежде чем открыть ее, мысленно вспомнил и классифицировал прочитанное. Так уж привык.

Однажды и навсегда взяв себе за правило уделять границе максимальное внимание, он не отступал от него и потому терпеливо прочитывал написанные от руки донесения и рапорты, докладные записки, разного рода ходатайства, телефонограммы и коротенькие шифровки — все то, что помогало управлять огромным беспокойным хозяйством. Но еще больше предпочитал Павел Андреевич верить собственным глазам и ушам, в связи с чем редко засиживался в кабинете. Граница была его жизнью, и сам он, пройдя все ступени от рядового до начальника погранотряда, был предан ей без остатка.

За двойной дверью, в комнате оперативного дежурного, слышались голоса: до начала рабочего дня оставались считанные минуты и редко кто из офицеров проходил мимо, не заглянув, не поинтересовавшись у оперативного, как прошла ночь. Карпову это нравилось.

Боль окончательно ушла, и снова стало легко на душе. Павлу Андреевичу представился Кисловодск, тихий в эту пору, с жухлой травой на склонах гор, но безоблачный и теплый. Через пять дней, сменив мундир на штатский костюм, он с женой будет в санатории, где сможет наконец отдохнуть от постоянных тревог и забот, подлечиться. Под Новый год вернется на службу с новыми силами.

Минут пять сидел Павел Андреевич, откинувшись на спинку кресла, и видел себя в Кисловодске, куда ездил шесть лет подряд, но ни разу не оставался на весь срок путевки — недели через две начинало тянуть домой, к работе.

В окно Павел Андреевич видел низкие облака, из которых продолжал сеяться мелкий дождь. Гонимые ветром, облака стлались над тополями и проносились дальше, к полям.

Павел Андреевич занялся содержимым коричневой папки. Сверху лежал приказ округа о назначениях и перемещениях, отпусках и поощрениях — обычный кадровый документ, копии с которого рассылались во все части. Не без умысла оставляя приказ на потом, Карпов отложил его в сторону, бегло просмотрел содержимое папки, однако не обнаружил ничего, что требовало сиюминутного рассмотрения, и уже тогда только вернулся к окружному приказу. Прочитал не имевшие к нему отношения три параграфа на первой страничке, перевернул ее. И вдруг, не поверив своим глазам, изумленно вскинул рыжие брови. Растерянно огляделся по сторонам, будто хотел кого-то призвать в свидетели, пригнулся к следующей страничке. Ошибки не было. В четвертом параграфе черным по белому было написано, что начальником штаба Н-ского погранотряда назначается подполковник Суров Юрий Васильевич.

— Суров Юрий Васильевич, — повторил вслух Карпов.

Как же так получается? Почему Суров, если Карпов просил утвердить на эту должность Кондратюка Григория Поликарповича, тоже подполковника, не варяга, а своего, доморощенного, вот уже десяток лет ходившего в заместителях начальника штаба?

Просил и устно, сделал и письменное представление, предварительно согласовав просьбу в окружном штабе. Что же получается? Выходит, его, Карпова, ходатайство — пустой звук? Значит, с ним можно не считаться? Ведь это самое настоящее недоверие! А каково Григорию Поликарповичу? Каково ему, старому служаке, замещающему начальника штаба уже целых семь месяцев?! И как ты, полковник Карпов, ему в глаза посмотришь? Чем оправдаешься?

Мгновенно вспыхнув, Павел Андреевич встал из-за стола и начал ходить по кабинету. Однако он быстро отошел — верх взял здравый смысл: округ тут ни при чем. Суров назначен Москвой. Стало быть, незачем звонить. Незачем трепыхаться. Приказы не обсуждают.

Григорий Поликарпович Кондратюк, как и преобладающее число офицеров-пограничников, пошел в войска «по велению сердца», как он сам не раз говорил, движимый романтикой и, конечно, чувством патриотизма. Он был готов сидеть десяток и больше лет в глухомани, сидеть и постоянно ждать нарушителя, ждать отпуска, который пролетит как один день, всколыхнув тоску по вольной жизни на гражданке и такое желание… возвратиться в эту самую глухомань, на свою милую заставу.

Лейтенант Кондратюк начинал хорошо. У него сразу же проявились блестящие способности изобретать разного рода хитрости для усиления охраны границы. Лейтенант к тому же хорошо пел, был общителен. И люди очень тянулись к нему. Слово заместителя начальника пограничной заставы подчас было весомей приказа самого командира.

Расти бы да расти Григорию Кондратюку. И была в свое время возможность поступить в Военно-политическую академию. Кондратюк, к тому времени женившись на фельдшерице из соседней с заставой деревни Фросе Пищик, подал рапорт о зачислении слушателем Военно-политической академии имени В. И. Ленина, подал, правда, без особого энтузиазма, потому что Фрося, боевая подруга, властительница всех его помыслов и желаний, с холодком отнеслась к перспективе тесниться в комнатке общежития, готовить на общей кухне.

Медовый месяц давно пролетел. Пришел сентябрь в золотом листовее. А любовь крепла с каждым днем, и Фрося все больше забирала власть над влюбленным Гришунчиком.

— Милый, родненький мой Гришунчик, — шептала как-то ночью Фрося, натягивая сползшую с груди шелковую комбинашку. — Уж лучше быть первым в деревне, чем последним в городе. — Чертова бретелька ускользала из-под пальцев. — Куда торопиться? Куда спешить? Твое от тебя не уйдет.

Будто в воду глядела. Как напророчила. Ее милый а родненький, к тому времени получивший звание старшего лейтенанта, в одну ночь, сам того не ожидая, прославился.

Была одна из тех многих беспокойных ночей беспокойного года, когда ждали незваных гостей. Неизвестно было, каким путем пойдут ходоки одной скандинавской страны, где на индустриальной основе наладили изготовление «царских» десяток из низкопробного золота и переправляли их по тайным каналам в нашу страну, полагая, что открыт новый Клондайк.

Не менее ловкие представители бизнеса другой, великой, державы поставляли нам в тот же год в мешках о дипломатической почтой свою валюту и сбывали ее на «черном рынке», чтобы она, обросши как снежный ком сверхприбылями, возвратилась обратно — уже по нелегальным каналам.

Одним словом, скоординированные с младшим партнером валютные операции кроме сверхприбылей предполагали еще и ощутимую экономическую диверсию.

В ту памятную сентябрьскую ночь, когда ярко сверкали звезды и с шелестом падали листья, старший лейтенант Кондратюк возвращался с проверки пограничных нарядов, до живота промочив ноги в обжигающе холодной росе. Повезло Кондратюку крупно: не одного — двух ходоков с золотом взял. У него хватило терпения выждать, пока они проберутся через границу, дал им углубиться и почувствовать себя в относительной безопасности и только тогда блестяще, по всем правилам пограничной науки организовал задержание.

С тех пор Кондратюк пошел, что называется, в гору. Начальник заставы получился из него отличный.

— Прирожденный службист, — лестно отозвался о нем как-то один высокий начальник.

Старший лейтенант, затем капитан, потом майор Кондратюк, быстро поднимавшийся по служебной лестнице, и сам уверовал, что он действительно прирожденный службист.

Через какое-то время Кондратюку присвоили звание подполковника и назначили заместителем начальника штаба, аттестовали на начальника штаба. Однако с переводом в начальники явно затормозилось — где-то почему-то заело.

И вдруг на вакантное место, на его, Кондратюка, законную должность прислали другого, Сурова, вчерашнего подчиненного.

Павлу Андреевичу обидно было за своего бывшего отделенного и однокашника по военному училищу. Такая досада взяла, что в сердцах, не сдержавшись, грохнул кулаком по столу и даже боли не почувствовал. Да что же это такое происходит! Григорий Поликарпович Кондратюк — фигура вполне подходящая, явно стоящий был бы начальник штаба. И почему «был бы», если он фактически исполняет эти обязанности уже не один месяц?

Но приказы не обсуждают. Окончательно придя в себя и смирившись с несогласованным назначением, Павел Андреевич дочитал остальные бумаги. Затем вызвал к себе зама по тылу, полковника Лазарева, чтобы поговорить относительно строительства на первой, и, когда тот вошел, сразу спросил:

— Ты случайно не слышал такую фамилию — Суров?

— Не только слышал, но и хорошо знаю: служили вместе.

— Правда?!

— Правда. Капитан Суров, вот имя-отчество запамятовал. Кажется, Юрий Васильевич.

— Подполковник.

— Был капитаном. Командовал в нашем отряде второй заставой. Отличный офицер.

— Да тебя о ком ни спроси, все отличные.

— Ну он-то — действительно офицер отличный: прекрасный хозяйственник, строевик что надо, рассудительный, с личным составом всегда поддерживал правильные взаимоотношения, авторитетом пользовался. Ну, что еще сказать? Да вот, правда, по семейной части нелады бывали, но это не его вина. Жена сама уехала, не захотела жить на заставе. Новатор. Человек думающий. Не знаю, что еще сказать… Временами бывал резок. Так и мы с вами не ангелы.

— Все?

— Позовите Евстигнеева, тот всю подноготную выложит.

— Евстигнеев формально отбарабанит, а я живое слово о человеке услышать хочу, — раздраженно ответил Карпов. — Спросил бы хоть, чего это я вдруг о Сурове заговорил. А то нахваливаешь, вроде как сватаешь.

— А что, собственно, произошло? Он возвращается к нам?

Карпов потянулся к телефонному аппарату, чтобы позвать к себе Евстигнеева, однако, раздумав, махнул рукой и многозначительно, не торопясь, чтобы Лазарев мог осознать всю меру несправедливости, прочитал четвертый параграф приказа.

— Понял?

— Дела-а-а.

— То-то же.

— А с Кондратюком как?

— Он меня спрашивает! Никак, наверное. Будет сидеть на своем месте. Некрасиво, конечно, с Кондратюком поступили. Ужас, до чего некрасиво.

— Дела-а-а, — повторил Лазарев.

Тем временем вошел Тимофеев, начальник политотдела, поздоровался, но по тому, как оба молча ему кивнули, догадался, что имеются новости.

— Садись, Геннадий Михайлович, — предложил Карпов. — Садись и, как говорится, приобщайся ко всеобщей радости, — произнес с сарказмом, протянув начальнику политотдела копию окружного приказа. — Изучи.

Тимофеев пробежал глазами параграф, неизвестно чему улыбнулся.

— Принято к сведению. Теперь дело пойдет веселее с начальником штаба-то.

Эти слова возмутили Карпова: вот что значит человек со стороны. На чужие огорчения ему начихать.

— Ровным счетом ничего ты не понял, Геннадий Михайлович. Или прикидываешься?

— Подполковник Суров назначен к нам начальником штаба. — В голосе Тимофеева чувствовалась твердость. — Приедет, встретим. О квартире следует позаботиться. Все понял.

— Ни шиша, друг ситцевый, ты не понял. — В голосе Карпова прозвучали осуждающие нотки. — Начальником штаба назначили. А вчера еще заставой командовал.

— Допустим, не вчера, — вставил Лазарев. — Больше пяти лет, как от нас уехал. Да и не так уж молод, где-нибудь года тридцать четыре, а то и все тридцать пять.

Павел Андреевич от волнения покраснел. Резко обернулся к Лазареву.

— Молод твой Суров, понятно?! И такой прыжок! Я почему-то сразу в начальство не вышел. И на заставе ишачил, и в комендатуре все ступени прошел, ни через одну не перепрыгнул. А этот зеленой улицей шагает! В тридцать пять лет — начальник штаба погранотряда! Ты подумай, Геннадий Михайлович! Вникни.

— Вник с первой строчки, — сразу откликнулся Тимофеев и широко улыбнулся. — Что вас смутило?

— Он еще спрашивает!

— Насколько я понимаю, молодость — не порок. Наоборот, это энергия, нерастраченные силы. Такой начальник штаба нам и нужен. А вы были намного старше, когда получили эту должность?

— Не обо мне речь.

— Вам сейчас пятьдесят первый, одиннадцатый год командуете отрядом, до этого столько же руководили штабом. Выходит, что вас незаслуженно рано выдвинули, моложе Сурова были.

Не улыбнуться Карпов не мог.

— Ты только погляди на него, Лазарев! Как подвел! Всю подноготную знает!

— Положено, — откликнулся зам по тылу.

— Верно. — Начальник политотдела поочередно взглянул на своих собеседников и задержался на Карпове. — Так кто из нас прав?

— Поразительно: без году неделя служишь в отряде, а биографию мою знаешь назубок.

— Не только вашу. По долгу службы обязан хорошо знать всех коммунистов отряда. А служу, между прочим, уже четвертый месяц. Срок достаточный. — И тут же, отбросив шутливый тон, Тимофеев признал: — Да, положение у Григория Поликарповича непростое. Не так-то просто из него выбраться. Если не возражаете, поговорю с начальником политотдела округа. Может, в другой части есть вакансия. А то неудобно получилось.

— Хуже некуда, — заметил Лазарев.

— Позвонить и я могу. Но пока не надо, — решил Карпов.

Охи да вздохи Кондратюку помочь не могли — это Павел Андреевич понимал. В армии один закон: приказ есть приказ! И, как говорится, не рыпайся.

Совершенно неожиданно в кабинет вошел Кондратюк. Приземистый, коренастый, туго перетянутый по плотной талии офицерским ремнем. Он энергично качнул непокрытой головой:

— Здравия желаю! — Походкой уверенного в себе, хорошо отдохнувшего человека прошел к письменному столу. — Разрешите доложить документы на подпись? Поднакопилось за ваше отсутствие.

— Срочные?

— Аттестационные материалы, отчет по инженерному оборудованию. Остальные обождут.

— Ладно. Клади.

Ища свободного места, Григорий Поликарпович окинул взглядом маленький столик, на котором лежали папки с утренней почтой, газеты, донесение Мелешко и копия окружного приказа. На последнем он задержался.

Стоило Кондратюку устремить взгляд к приказу, как трое остальных, словно сговорившись, одновременно посмотрели на Григория Поликарповича, и тот смутился, быстро отвел глаза в сторону.

— Там для вас личный пакет из округа, — проговорил он с излишней поспешностью. — Из санслужбы. Видимо, путевки прислали.

Павел Андреевич не был рад путевкам, он, пожалуй, даже огорчился, но куда больше раздосадовал его несвоевременный приход Кондратюка. Мог бы повременить с документами. Что ему сказать? Безо всяких предисловий, как есть, бухнуть — и с плеч долой? Но ведь это равносильно удару кирпичом по затылку. Подождать какое-то время? А что потом? Потом — то же самое. Будет так же больно.

— Обождет пакет, — процедил Карпов после затянувшегося молчания. — Дядя за меня в отпуск поедет. Вот так-то, Григорий Поликарпович. Понял?

— Какой дядя? Путевки именные.

— Именные, да не про нас. — Карпов раздумывал недолго. Резким движением склонился над столом, схватил кончиками пальцев странички приказа. — На вот, читай. И ни о чем меня не спрашивай. Знаю столько же, сколько и ты.

Спокойно, словно речь шла о другом человеке, Кондратюк, шевеля губами, читал строки, которые фактически подводили черту под его военной карьерой. На его лице не было заметно волнения.

«А я волновался», — с какой-то досадой подумал Карпов.

Павел Андреевич наблюдал за Кондратюком, пока тот, казалось, слишком долго читал четыре строчки приказа, не отвел глаз, когда тот с прежним спокойствием положил странички на стол и, не спросив разрешения, тяжело опустился на стул, но тут же, словно опомнившись, встал, уставился в пространство, шумно перевел дыхание, не в силах произнести ни слова. Немолодой уже офицер с седеющими висками стоял, слегка расставив крепкие ноги, туго обтянутые голенищами начищенных сапог, сомкнув губы и выставив вперед подбородок; он ждал каких-то слов, а может быть, просто разрешения выйти из кабинета.

— С Суровым работать не буду, — неожиданно громко и твердо произнес Кондратюк. — Такого быть не должно: яйца курей не учат.

По сути дела, Григорий Поликарпович повторил мысли Карпова. Но это ничего не меняло: во мнениях относительно молодости Сурова они не разошлись.

И тем не менее Павел Андреевич возмутился:

— Что значит — не буду! Прикажут — будешь. Мало ли кто кому не нравится. В свое время Мелешко Иван Васильевич с меня, как говорится, шкуру драл, когда был отделенным, а я у него в отделении пулеметчиком. Со временем роли поменялись. И что? Служим. Не разглагольствуем. Так что давай, Григорий Поликарпович, выдержку соблюдать.

— Не смогу я.

— А ты моги.

Произнеся последнее слово, Павел Андреевич, однако, не почувствовал себя правым. Легко сказать — моги. А сам в положении Кондратюка небось вряд ли нашел бы в себе силы превозмочь обиду.

— И вы не смогли бы, — услышал вдруг задумавшийся Павел Андреевич.

— Твоя правда, Поликарпович, не смог бы.

— Так что лучше не говорите!

— Но ведь и под моим началом тебе не мед. Вместе в училище поступали, вместе заканчивали, и учился ты лучше, чем я, и начинали одинаково — с замполитов застав. — Карпов приятно улыбнулся, вспомнив курсанта Гришу Кондратюка, бойкого, разбитного. Командир дивизиона тогда сказал о нем: «Парень — не промах, что ни выстрел — в десятку».

Утешить сейчас Григория Поликарповича полковник Карпов не мог. А тот, заметив улыбку и неверно истолковав ее, вспыхнул:

— Вы сами посмеиваетесь надо мной: дескать, сначала я тебя обскакал, а вот сейчас Суров.

Карпов замахал обеими руками:

— Да прекрати, Поликарпович. В горячке не такое примерещится. Все. Точка. Кончаем разговор.

Лазарев поднялся вслед за ушедшим Кондратюком, однако Карпов вернул его, протянул донесение Мелешко. Пока тот читал, повернулся к Тимофееву.

— На первой ведь две подряд самовольные отлучки, — лаконично доложил начальник политотдела. — Поеду разбираться.

Лазарев, не поверив, уточнил:

— У Мелешко?! В жизни бы не подумал. У кого угодно, только не у него. Отличный воспитатель. И рука твердая.

— Стало быть, не очень твердая, — парировал Тимофеев.

Карпов, казалось, оставил неприятное сообщение без внимания. Он сидел, пригнувшись к столу, будто под тяжестью груза, ни о чем не спрашивая, не уточняя, почему не он, а Тимофеев первым узнал о происшествии на семнадцатой, не стал выяснять обстоятельств, словно его это сейчас ве интересовало.

Резкая боль внизу живота справа возникла снова. Прошиб пот.

— Поезжайте и разберитесь на месте, — сказал после долгой паузы Карпов. — Во всех тонкостях разберитесь. Человек заставу гробит, лучшее подразделение. А мы либеральничаем. Списываем за счет старых заслуг. Настало время делать выводы. Пора! — Сказал, как отрубил. Выпрямился. — С отпуском повременю. Поеду недели через две. Ну, все свободны, товарищи.

Карпов отпустил заместителей, вызвал кадровика, майора Евстигнеева. Когда тот пришел, передал ему почту.

— На, радуйся: нового начальника штаба получаем.

— Кондратюка утвердили?

— Нет. Читай.

Майор Евстигнеев, опытный кадровик, прочитав приказ, лишь позволил себе заметить, что начальник отделения подготовки ведь еще не уволен, а на его место уже приезжает офицер. И отчеркнул ногтем следующий параграф о назначении капитана Ястребеня.

Карпов, скрыв удивление, быстро прочитал отчеркнутый Евстигнеевым параграф, молча выругал себя за невнимательность.

— Мелешко надо освобождать, — проговорил он, возвращая майору приказ. — Вернется Тимофеев с материалами, подготовишь документы на увольнение. В запас. По выслуге лет. По этому вопросу все. Ну, как там дети? Пишут? — спросил, отключившись от служебных вопросов.

— Третьего дня от Гриши пришла телеграмма: с днем рождения поздравил. Не забывает зятек.

— Извини, сват, запамятовал за бесконечными делами. Однако прими с опозданием. От всей души желаю тебе здоровья, семейного счастья, радостей, служебных успехов… — Отдав должное родственным отношениям — они были сватами, — Павел Андреевич попросил личное дело Сурова.

— Еще не прислали, — последовал короткий ответ.

 

5

Суров стоял в проходе вагона у окна, смотрел на пробегающие в тумане всхолмленные поля. Близилась конечная станция. С трудом верилось, что остался позади длинный, утомительный путь, что покончено с хождениями по отделам главка и округа, с представлениями начальству, что через считанные минуты они с Верой будут на месте. Их, конечно, встретят. На первых порах, как водится, поселят в гостинице, а потом…

— А потом поглядим, — сказал он вслух.

— Что ты сказал?

Суров посмотрел на жену. В пальто и меховой шапочке она стояла в дверях купе, с тоской глядела за окно, где в утреннем сумраке поплыли бурты угля, строения депо, матово блестели разбежавшиеся по сторонам рельсы.

— Говорю, утро вечера мудренее.

— Для меня же мудрее вечер. — Она не стала ничего объяснять, а он не стал спрашивать.

Постепенно из жиденькой пелены начал желтоглазо наплывать город. Показались склады, пристанционные здания.

— Интересно, нас встретят? — Вера прошла к окну и стала рядом с мужем. — Проспят, наверное.

— Встретят обязательно.

— Конечно же! Три генерала и ефрейтор.

— Не язви. По мне так пусть любой из штабных писарей придет.

Сказал и подумал, что в самом деле хорошо бы обойтись без церемоний. Прислали бы машину и писаря на подмогу: одному ведь сразу не вынести всех вещей из вагона, а Вера — не помощник.

Состав, лязгая и скрипя, лениво подтянулся к вокзалу и замер на первом пути. Стало слышно, как стучит дождь по крыше. Пассажиры устремились в тамбур, к выходу.

Суров решил переждать сутолоку, втайне надеясь, что, как только схлынет толпа, увидит своих, пограничников, наверное, кого-нибудь из старых знакомых — за несколько лет службы в этом отряде обзавелся как-никак друзьями, да и кое-кто из однокашников по военному училищу наверняка еще здесь. И еще подумал: а что, если сам Карпов прикатит, и тогда первое знакомство состоится не в кабинете, а прямо на вокзале, по-простецки, безо всякой официальщины. Окажись он, Суров, в положении Карпова, по всей вероятности, поступил бы именно так.

Встречающих не было.

Суровы остались вдвоем на опустевшей площади перед вокзалом. Сеялся мелкий дождь, мокли вещи — чемоданы, этюдник, кофр, рюкзак.

Суров был уязвлен, но не показывал виду. Стоял ссутулившись под дождем, засунув руки в карманы шинели. С набухающей влагой шапки за ворот стекали холодные струйки. На душе было неприятно. Появилось желание самостоятельно устроиться в гостинице, но для приличия решил выждать еще пару-тройку минут — на тот случай, если произошла непредвиденная задержка.

— А хочешь, я изображу трех генералов и ефрейтора, прибывших тебя встречать? Хочешь?

— В другой раз, Верочка.

— Нет, зачем откладывать? Тебе будет даже очень интересно. — Она хотела строевым шагом пройти вперед, к стоявшему поодаль мужу, но не посмотрела под ноги и угодила в лужу, обрызгав себя. Зябко съежилась, ойкнув от неожиданности, и сказала злым тоном:

— Хамство. Самое настоящее хамство, Суров. Ты ведь не какой-нибудь взводный. Ничего себе, хорошенькую встречу организовали начальнику штаба, первому заместителю командира! На твоем месте я бы это припомнила кому следует.

Суров молчал.

— Давай плюнем, Суров. Сами доберемся до гостиницы. Может, повезет.

— Попробуем, что же еще остается делать? Пойду схожу за такси.

В гостинице, конечно, мест не было.

Суров решил созвониться с дежурным по отряду и стал искать в записной книжке его телефон. Вера тем временем подошла к администраторше и стала о чем-то говорить с ней. Буквально через две-три минуты она подлетела к мужу, победно неся в вытянутой руке две карточки.

— Как это тебе удалось? — поразился он.

— Моя тайна, Чего не сделаешь для любимого человека.

— И все-таки?

Вера присела к столику.

— Не мешай, — весело проговорила она и, высунув кончик языка, стала переписывать в карточку данные из паспорта. Сурову ничего другого не оставалось, как последовать ее примеру.

Им достался небольшой номерок на двоих с видом на площадь, где у широкого пятиэтажного здания, очевидно горкома партии, стоял памятник Ленину.

— И все же, что ты ей сказала? — не успокаивался Суров.

— Кому? — Вера, уже успевшая побывать в ванне, перестала вытирать махровым гостиничным полотенцем мокрые волосы и была в этот момент очень похожа на лешего.

— Администраторше.

— Наивный подполковник! Я ей ничего не сказала. В подобных случаях слова не достигают цели. — И снова принялась вытирать волосы.

С нехорошим настроением Суров пошел в ванную бриться. Выкурил там две сигареты, убил таракана, брезгливо отшвырнув его ногой в угол. Внимательно посмотрев на себя в зеркало, вздохнул и вышел.

Вера тем временем распаковывала большой чемодан. Достала мундир мужа, свежую сорочку и янтарные запонки, себе — брючный костюм и туфли. Настроение у нее было хорошее, и она что-то напевала себе под нос.

— А мундир для чего?

— Не понимаешь?

— Нет.

— Все надо объяснять, как маленькому. Надо быть красивым, Суров. Пожалуйста, не спорь и облачайся.

— Красивым в ресторане?

— Везде! Да и мало ли кто может встретиться. Встречают, как известно, по одежке.

— Стало быть, надо произвести впечатление, — резюмировал он шутливо. — Значит, обязательно парадный мундир?

— Обязательно. Впрочем, как вам будет угодно. Мое дело — подсказать. — Она склонилась над чемоданом и начала в беспорядке выкладывать вещи прямо на прикроватный коврик и то ли от возмущения, то ли еще от чего вся вдруг как-то напряглась, движения ее стали слишком быстрыми, словно она боялась упустить время.

— Погоди, — положил Суров руку на плечо Веры. Сел на кровать и поцеловал ее. — Куда ты, собственно, собираешься?

— Я — завтракать.

— А потом?

Вера подняла голову.

— А потом вернусь в номер и стану дожидаться твоего возвращения. И волноваться, конечно. Мне далеко не безразлично, как тебя примут. После сегодняшней «встречи», видимо, можно всего ждать.

— И куда же я должен идти? — спросил Суров и потянулся за повседневной тужуркой, в которой приехал.

— Представляться начальству.

— Примут и так. — Произнеся эти слова, он вдруг выпрямился и, глядя мимо Веры в окно, добавил, что много времени представление не займет, и день он полностью посвятит ей. — Одевайся.

— Я молниеносно, — весело откликнулась Вера.

Костюм из светлой шерсти очень шел ей, смуглой южанке, облегая и подчеркивая красоту фигуры. Беременность была почти незаметна, и Вера в свои тридцать два года оставалась такой же, как в девичестве, стройной, с тонкой талией и красивыми ногами.

Суров невольно залюбовался женой и буквально не сводил с нее глаз, будто увидел впервые после долгого расставания.

Под его пристальным взглядом Вера даже смутилась.

— Что такое, подполковник? — спросила, краснея. — Бабу в новом костюме давно не видел?

— Красивая ты сегодня. — Он попытался ее обнять, но она отстранила его.

— Только сегодня? Обижаешь, начальник! — Тут только Суров увидел, как Вера устала.

— Сегодня особенно.

— Значит, надо ждать перемены погоды.

— Это что еще за прогноз? — Он снова сделал попытку обнять ее, но она быстро отступила.

— Это же надо, Суров делает комплименты! Невероятно!

Со стороны Суровы выглядели очень эффектно, и, когда они спускались в ресторан, на них смотрели. За завтраком в полупустом зале, оказавшись в необычной обстановке, Суров чувствовал себя неловко. По привычке ел торопливо.

— И куда, интересно, ты торопишься? — спросила Вера мужа. — Сейчас ведь можно позавтракать нормально, без спешки. Мы в Европе.

Сурову нетрудно было понять жену: после таежной глуши, где она постоянно беспокоилась за него, тосковала по сыну, наконец произошли перемены к лучшему. Вера снова почувствовала себя горожанкой, молодой и привлекательной женщиной. Ей доставляло удовольствие спокойно сидеть в уютном зале вместе с мужем. И ему это было приятно. В ожидании кофе Вера заговорила о Дальнем Востоке, сказав, что теперь настало время пожить для себя, по-людски. Это покоробило Сурова. Он промолчал, но захотел как можно быстрее уйти отсюда, окунуться в дела.

Принесли кофе, но Суров не спешил пить его, хотя только что рвался отсюда.

— Пей, остынет, — мягко проговорила Вера и пододвинула к нему чашечку. — Ты удивлен, почему я заговорила об этом сейчас, а пять лет молчала? Признавайся.

— А если не признаюсь?

— Поверь, если бы мы оставались в Карманово, я нашла бы в себе силы молчать еще пять лет и ни разу не произнесла бы, словечка в упрек. Если ты поверил моим словам в самолете — что я еще и года в Карманово не вынесла бы, — то грош тебе цена. Ты меня, видимо, еще плохо знаешь. Мне любые трудности нипочем. Если потребовалось бы, прошла бы с тобой через все. Но зачем усложнять сейчас? Убей — не пойму. — И, увидев, что муж насупился, попросила: — Потерпи еще немного, дай закончить.

Но Сурову был неприятен этот разговор, и он попробовал уклониться:

— Ресторан — не самое лучшее место для таких разговоров. Оставим лучше до другого случая. Правда, давай оставим.

Вера энергично тряхнула головой. Заговорила твердо:

— Другого случая не будет. В понедельник ты уже не будешь принадлежать семье. Уйдешь рано утром, и хорошо, если к ночи вернешься, а то еще, чего доброго, отправишься на границу. Разве до сих пор мы жили нормальной жизнью? Нет. Мы существовали. Пойми меня верно: нет, я не жалуюсь. Но сейчас, милый, когда пришел твой «звездный час»? Глупо делать вид, что не замечаешь того, что идет тебе прямо в руки.

— Высказалась? — спросил Суров и прижал руку жены к столику.

Вера попробовала освободить ее, но у нее не хватило сил.

— Демонстрируешь грубую силу! — Она посмотрела мужу в глаза. — Задавака несчастный! Мальчишка! И как только тебе штаб доверили, не пойму.

— Я хороший.

Вера вдруг напряглась, снова попыталась освободить руку.

— Кажется, Лазарев, — шепнула с улыбкой.

Суров принял это за уловку, но все же обернулся.

По красной ковровой дорожке, в шинели и папахе, легко шагал невысокого роста худощавый полковник, в котором Суров не сразу узнал заместителя по тылу.

— Вот они, пропавшие души, — громко проговорил тот еще издали. — Битый час разыскиваю, весь город на ноги поднял. Здравствуйте, с приездом, — доброжелательно проговорил, поочередно пожимая руки Вере и Сурову. — Ты бы хоть позвонил, что ли. А то с ног сбился. — Он устало присел на стул, снял папаху, отер платком мокрый лоб. Щеки у него были сизыми от пробившейся черной щетины, и оттого он показался Сурову лет на десяток старше. — Что, постарел? — угадав мысль Сурова, спросил Лазарев без улыбки.

— Признаться, плохо помню вас прежнего.

— Не скажи, Суров, постарел, сам чувствую. Кружусь как белка в колесе. — Он снова вытер испарину на лице и, обращаясь к Вере, заметил: — Начальник политотдела собирался вас встретить.

— Быков? — обрадовался Суров.

Лазарев отрицательно помотал головой:

— Эка вспомнил! Быков давно в Средней Азии, в округе. Нам молодого прислали, Тимофеева. Месяца три, как приехал. Так вот, говорю, Тимофеев собирался на вокзал, а тут ЧП у Мелешко. Пришлось ехать туда. Помнишь Мелешко? Твой бывший начальник заставы.

Суров искренне удивился:

— Иван Васильевич до сих пор служит?

— Представь себе. И все там же. Четверть века. Правда, не та уже хватка, сдает понемногу. А застава отличная. — Лазарев рывком нахлобучил папаху. — Засиделся я с вами. Поедем в гостиницу. В новую. Это недалеко. Там для вас полулюкс заказан.

Вера и Суров переглянулись.

— Здесь останемся, — заявил Суров, долго не раздумывая. — Нас вполне устраивает.

— Мы уже и деньги заплатили, — добавила Вера.

Лазарев встал.

— Ну, дело хозяйское, Однако отсюда далековато до отряда, а от «Беларуси» — рукой подать.

— Не беда.

— Ну, смотри, тебе виднее. А квартирку придется ждать не меньше недели. А то и две. Пока ремонт, пока что. Еремеев раньше в ней жил, ты должен помнить. Невелика, конечно, обитель, две комнаты, зато веранда, скажу вам, Вера Константиновна, класс. Ведь вы рисуете?

— Рисую, — проговорила Вера с усмешкой. Ее почему-то всегда смешили люди, которые про художников говорили, что они рисуют, а не пишут.

— Две так две, — согласился Суров.

— Можно, конечно, и переиграть: в конце месяца новый дом принимаем. Хочешь трехкомнатную?

Суров как-то неопределенно махнул рукой, то ли соглашаясь — давай, мол, трехкомнатную, то ли отказываясь — зачем ему три?

Лазарев уточнять не стал. Посчитав свою миссию законченной, вскинул ладонь к виску, сказав на прощание, что командир у себя в кабинете и что если он, Суров, готов, может сразу же, не откладывая, явиться пред ясные очи начальства.

— Через час подъеду, — пообещал Суров.

— Опять же дело хозяйское, — бросил Лазарев и направился к выходу.

— А ведь мы напрасно отказались от полулюкса, — поднимаясь в номер, заявила Вера. — Я бы потребовала самый лучший, люкс, экстра-люкс, если такой существует. И никаких денег не пожалела бы.

— Почему?

— Да в этой комнатке с ума сойти можно.

Суров расстегнул пуговицы мундира.

— Чего тебе не хватает, Вера?

Она вздохнула.

— Мужа. Мишки. Уюта. И уймы красивых вещей. Тебе это может показаться смешным или даже неприятным, что ж, пусть, а мне не хватает того, что многие люди называют мещанским счастьем: красивых безделушек, дорогих духов. — Она быстро сняла с себя костюм, оставшись в черной комбинации. — Ты только посмотри, что мы носим, посмотри на наши старые чемоданы. Посмотри, что нас здесь окружает. У меня уже постепенно начинает атрофироваться чувство прекрасного… — Вера заплакала, по-детски размазывая кулачками слезы по лицу.

Суров молчал, понимая, что жена не шутит, и эта обнаружившаяся в ней новая жилка была ему неприятна, вызвала недоумение — как он не замечал этого в ней раньше? Он сел рядом с ней на кровать и стал гладить ее по голове, пока она не успокоилась.

Вера лежала на постели, опершись на руку, и смотрела в окно на голые верхушки деревьев.

— Извини, Юра. — Вера отвела взгляд от окна, но не смотрела на мужа. — Извини, ради бога. Просто мне сейчас тошно. И не говори ничего, ладно? Я и так все сама знаю: и что ты обо всем думаешь, и что ты мог бы сказать мне. Все знаю.

— Верно, — быстро согласился Суров. — Ученого учить — только портить. А сегодня давай-ка сходим и посмотрим на наше будущее жилье. Согласна?

— Еще бы! Знаешь где?

— Представляю. Ключ, Лазарев сказал, у соседей.

— Прекрасно! — Вера села. — Дорогой мой, ты просто умница. Даже не представляешь, какой ты у меня хороший! — Она приласкалась к нему и чмокнула в щеку.

— Ну, ну, — пробормотал смущенно Суров, отстраняясь от ласк. — Погоди, не торопись. Сначала представлюсь Карпову, потом за тобой заеду. Можешь меня проводить, если хочешь.

— Хочу.

— Тогда оденься, на улице сильный ветер.

— Ветер у меня в голове, Юрочка. Забываю иногда, что Мишка у нас — жених. В третий класс ходит. — Она быстро оделась. — Скорей бы устроиться, тогда сына привезти можно будет. Невмоготу без него.

Суров подал Вере пальто, в который раз удивившись совпадению мыслей: в эту минуту он тоже подумал о сыне, и сладко защемило в груди — тоска по Мишке жила в нем постоянно, становясь с каждым днем все острее.

— Знаешь, а чего тебе здесь киснуть? — проговорил он, падевая на себя шинель. — Отправляйся-ка лучше за Мишкой.

— Правда?

— Конечно, поезжай! И не торопись. Ремонт наверняка затянется дней на двадцать. Если Лазарев сказал две недели, считай, продлится все три. Поживи у отца, отдохни, а к твоему возвращению квартира будет готова. Вызову вас телеграммой.

Вера, просияв от восторга, повисла у него на шее:

— Спасибо, родненький!

— Прекрати! Какое еще спасибо! Можешь ехать хоть завтра.

Вера поправила волосы, надела шапку.

— Раньше вторника не поеду.

— Почему?

— К тому времени у тебя все определится. И вообще, вторник, говорят, хороший день для всяких важных начинаний. К тому же хочу знать, как тебя приняли. Ну и всяких прочих причин — миллион.

 

6

В пятницу представление начальству сорвалось — Карпов вместе с начальником политотдела выехал на одну из застав, говорили, на вторую.

В понедельник Суров проснулся рано — часы показывали без четверти пять. В окно были видны чистое ночное небо с мигающими в бездонье далекими звездами, не успевший поблекнуть узенький серп луны.

Вера не шелохнулась, когда он тихо выскользнул из-под одеяла. Вспомнил: она говорила, что которую уже ночь ей снится сын. Что ей снится сейчас? Мишка? Море?

Суров начал готовиться к своему первому трудовому дню на новом месте и в новом качестве: принял душ, побрился, приготовил парадный мундир, чтобы в нем представиться командиру, но, подумав, предпочел повседневную форму.

«Вот и пробил твой «звездный час», — подумал Суров, иронизируя над словами жены и понимая, что повышение по службе легкой жизни ему не сулит.

Во время завтрака с беспокойством думал о том, как сложатся у него взаимоотношения со своим будущим заместителем, подполковником Кондратюком, занимавшим теперешнюю его должность еще в ту пору, когда он, Суров, командовал пограничной заставой. И конечно же не без волнения ждал встречи с Карповым, о котором слышал и хорошее и плохое. Все сходилось к одному: очень крут.

Утро начиналось не по-ноябрьски солнечное. Блестела отполированная тысячами ног и шин брусчатка; омытые дождем, по обе стороны мостовой высились деревья с реденькой багрово-желтой листвой. Город еще не проснулся.

Суров узнавал и не узнавал знакомые улицы. Они оставались прежними — кривыми, разбежавшимися по холмам, застроенными двух- и трехэтажными старинными домами. Однако тесня их и затеняя, то и дело возникали высветленные солнцем многоэтажные блочные дома, а вдали, на взгорке, где раньше темнел сосняк, теперь высились кирпичные трубы большого завода, и на редких остановках автобуса оттуда доносился приглушенный расстоянием гул.

Проехали мост через говорливую реку. Собственно говоря, это была не река, а речушка со странным названием Севрюжная. Может, когда-то она была большой полноводной рекой и названием своим обязана водившейся в ней севрюге. Или кто-то окрестил ее так в шутку? Кто знает!

Суров посмотрел на часы и понял, что прибудет в отряд слишком рано. Поэтому на первой же остановке вышел и остаток пути проделал пешком. Шел и отмечал все то новое, что встречалось ему, — новые магазины, скверы. Возникшее было волнение улеглось.

Когда полковник, поднявшись из-за письменного стола, с несколько странной улыбкой на бледном лице выслушал рапорт, не сводя глаз с какой-то ему одному видимой точки — то ли с академического «поплавка» на груди Сурова, то ли с его подбородка, Сурову стало не по себе: у него уже года три как появился второй подбородок, что самого Сурова раздражало, и потому всякий раз, бреясь, он хлопал по нему и чертыхался.

— Здравствуйте, Юрий Васильевич, здравствуйте. Как говорится, рады знакомству, — произнес Карпов и неожиданно сильно пожал Сурову руку. — Дождался наконец. Хотя, как говорится, могли увидеться раньше. Что поделаешь — молодежь! Садитесь, будьте гостем. Пока!

— Есть.

— Что же вы это — ждать себя заставляете? — будто бы между прочим беззлобно заметил Карпов, садясь за письменный стол. — Да-да, голубчик, всю пятницу ждал вас. Начальник штаба должен быть пунктуальным. Сам в этой шкуре без малого десять лет ходил. — Он нажал на клавиш селектора, и сразу отозвался дежурный. — Заместителей ко мне. И Кондратюка, — добавил, подумав.

Отдав распоряжение, с минуту сидел притихший, морща лоб и похлопывая ладонью левой руки по крышке стола, крытой бордовым сукном. Затем, перейдя на «ты», снова принялся журить Сурова. Говорил картавым баском, быстро, почти без пауз — об обязанностях и высокой ответственности, какую накладывает на Сурова новая должность.

— Извини, что начинаю с назиданий. В начальнике штаба хочу быть уверенным, как в самом себе. Пойми меня правильно, Суров. И не обижайся. Я человек прямолинейный, камня за пазухой никогда не держу. Собираюсь в отпуск, уже менял путевку. Сейчас второй раз придется. Да бог с ней, с путевкой. Какой отдых, если на душе неспокойно? Ты должен обжиться, войти в обстановку.

Сурову претил тон, взятый полковником с первой минуты. Иной представлял он себе эту встречу. Более сердечной. А Карпов даже не соизволил заглянуть в предписание. Срок явки истекал лишь через три дня.

— Можно мне теперь?

— Изволь.

— Я прибыл в пятницу и в тот же день пришел представляться. Вы уехали, не дождавшись меня. Поэтому ваших упреков, извините, принять не могу.

Улыбка мгновенно сошла с лица Карпова. С минуту он молчал, явно сдерживая гнев и подбирая слова. Лицо покрылось красными пятнами.

— В пятницу я убыл, в пятницу же прибыл, — негромко произнес он. — И если я просил вас найти меня в пятницу, — он сделал ударение на последнем слове, — то и следовало найти меня в пятницу. В отряде я пробыл до часу ночи. — Неожиданно Карпов рассмеялся — он попытался обернуть этот разговор в шутку. — А вы зубастенький, Суров! — прохохотал он и хлопнул себя по бедрам. — Зу-ба-а-ст!.. Спокойный, говорили, тихоня. Ничего себе тихоня! — Он вылетел из-за стола навстречу входившим в кабинет заместителям, вытер набежавшую слезу и, все еще смеясь, чем удивил вошедших до крайности, ткнул рукой в Лазарева. — Ты, что ли, мне Сурова рекомендовал? Или ты, Тимофеев?

Лазарев остановился в шаге от Карпова.

— В каком смысле рекомендовал?

— Говорил — покладистый.

— Уравновешенный, — без улыбки уточнил заместитель по тылу. — Вы почему об этом спрашиваете, товарищ полковник?

Карпов опять рассмеялся. Он стоял в полосе солнечного света, падавшего из широкого, в треть стены, трехстворчатого окна, и Суров, к своему удивлению, обнаружил, что начальник отряда отнюдь не стар, как ему показалось вначале, что ему от силы лет пятьдесят, и первое впечатление вызвано не столько лишним жирком, сколько манерами фронтового бати.

Вслед за Лазаревым вошел Тимофеев, которого Суров угадал в высоком худом подполковнике. Несколько поотстав, вслед за Тимофеевым появился Кондратюк. Он быстро вскинул руку под козырек фуражки, мельком взглянул на Сурова и кивнул ему, затем, резко опустив руку, обернулся к полковнику.

— Слушаю вас.

— Садись, Григорий Поликарпович. И вы садитесь, — сделал он всем приглашающий жест. — Представляю вам нового начальника штаба, подполковника Сурова Юрия Васильевича. Знакомьтесь. — Выждал окончания рукопожатий, взаимных представлений. Обведя взглядом офицеров, задержался на Кондратюке. Адресуясь к нему, распорядился подготовить проект приказа о вступлении Сурова в новую должность.

— А теперь коротко доложите обстановку. В общих чертах. Детально начальник штаба изучит после.

Произошла некоторая заминка, прежде чем Кондратюк, оторвавшись от стула и медленно обойдя письменный стол Карпова, приблизился к зашторенной карте, нажал пальцем на невидимую кнопку — открыл карту для всеобщего обозрения. Затем стал докладывать основные элементы обстановки.

Карта у полковника Карпова была весьма замысловатой: ее покрывала густая сетка тончайшей проволоки, все объекты на ней были не только обозначены условными знаками, но еще и электрифицированы. При каждом прикосновении указки загорались крохотные лампочки разных цветов. Суров поначалу критически отнесся к этим хитроумным техническим новшествам, однако позже по достоинству оценил их.

Положение дел Кондратюк знал досконально и лишь изредка посматривал в конспект.

— Очень серьезная обстановка назревает на второй заставе, — докладывал он. — На днях бежал из колонии особо опасный преступник Коровайко. Ведутся розыски. Пока безрезультатные.

— Погоди минуту, — прервал Кондратюка Карпов. — Вам, товарищ Суров, помимо всего прочего поручаю выехать на вторую заставу. Там вы должны лично организовать охрану границы. Если потребуется, усилим заставу людьми и техникой. Участок вам хорошо знаком: вы ведь пять лет командовали этой заставой.

— Шесть.

— Вам и карты в руки. Может быть, и нецелесообразно так использовать вас, однако, думаю, вы поймете меня. Вообще до снега все оперативно важные направления нужно держать под постоянным личным контролем. Подчеркиваю — личным! — Он обернулся к Кондратюку: — продолжайте, Григорий Поликарпович.

Бегло рассказав о положении дел на левофланговых заставах, заместитель начальника штаба довольно подробно доложил итоги службы подразделения, которым командует майор Гаркуша.

И снова Карпов прервал докладчика:

— Гаркуше особенно не доверяйтесь: больно ретив, часто захлебывается от восторга. Глядите в оба. Может подвести. В первую очередь вас. Бравирует смелостью там, где следует проявить осторожность. И высокую бдительность.

— Увлекающаяся натура, — с усмешкой бросил Тимофеев.

— Вот именно. Только неизвестно — куда увлечет, — откликнулся Карпов.

После Кондратюка докладывал Лазарев:

— Подразделения границы и гарнизона обеспечены всем необходимым по зимнему плану. Несколько затянулся капитальный ремонт третьей и еще одной. Планируем в ближайшее время его завершить.

По линии материально-технического снабжения все обстояло нормально и тревоги не вызывало. Карпов слушал не перебивая, и, когда Лазарев, закончив, протянул ему для утверждения список очередников на получение квартир в новом доме, он, прочитав все восемнадцать фамилий, витиевато расписался.

— Хорошо, Пусть будет так, — сказал, возвратив список. — Есть вопросы к полковнику Лазареву?

— Как скоро закончится капитальный ремонт двух застав? — поинтересовался Суров.

— Я докладывал: в ближайшее время.

— И все же когда?

В кабинете воцарилась тишина.

Лазарев нервно закрыл тетрадь для черновых записей.

— Вы же знаете, товарищ полковник, строители заняты на другом объекте. — Он замолчал, хотя чувствовалось, что недосказанное просится у него с языка. — Справятся с заданием — переброшу их на заставы.

Карпов, не поинтересовавшись, удовлетворен ли Суров ответом, спросил, имеются ли у начальника штаба другие вопросы.

— Пока нет.

— У вас, Геннадий Михайлович?

— И у меня нет. — Тимофеев поднялся. — Все неясности уточним в рабочем порядке, — сказал он с улыбкой и тронул Сурова за руку: — Зайдем ко мне, Юрий Васильевич?

— Юрий Васильевич мне еще нужен, — посмотрев на часы, проговорил Карпов. Было девять тридцать. — Остальные свободны, — произнес сухо. — Я вот что хотел вам сказать, Юрий Васильевич, — начал Карпов, едва закрылась дверь. — Только не горячитесь, голубчик мой. Не лезьте поперед батьки в пекло. Человек вы новый, так сказать, В отряде с годами сложились хорошие традиции, поэтому давайте условимся: каждый строго отвечает за свое дело, но только в рамках традиций. Вы меня поняли?

— Нет, не понял.

— Ну, что я вам скажу… Берегите и свой, и чужой авторитет. Это целесообразно во всех смыслах.

Карпов, несколько изменившийся в ходе представления Сурова, снова стал прежним: с неприятными хмыканьями, нотками панибратства.

— Я никогда не пойду против хороших традиций. Подчеркиваю — хороших.

— Оставим эту тему. — Карпов сделал какой-то непонятный отстраняющий жест обеими руками. — Оставляю вас своим заместителем почти на два месяца. Это много. И в то же время крайне мало, чтобы вмешиваться в дела других заместителей, например Лазарева. Могу заверить вас: он свое дело знает хорошо. Вам же и своих забот хватит. Поверьте, не о себе пекусь, о части. А она у нас отличная, коллектив сплоченный. Главное — советуйтесь, спрашивайте, чего не знаете. Вы, насколько я успел заметить, человек гордый. А это в известном смысле помеха, поверьте моему опыту. И последнее, Юрий Васильевич. На второй заставе долго не задерживайся. — Он снова перешел на «ты». — Организуешь службу применительно к обстановке и тотчас же на первую, к Мелешко. Заваливает он отличную заставу. Порох, что ли, весь израсходовал, отяжелел от сытой жизни? Трудно сказать. Тем не менее факт остается фактом: не тянет. Я уже дал указание кадровику готовить документы на увольнение. Вместо Мелешко поставим молодого, энергичного. Есть у меня такой на примете. Некто Гаврилов. А первую проверь по всем статьям. Строго и справедливо. — Отдав распоряжение, Карпов оделся, на прощание пообещав Сурову заглянуть к нему в номер, если позволит время. — Так сказать, для закрепления знакомства, — непонятно пояснил.

В гостиницу Суров вернулся в десятом часу. В номере царил полумрак. Воткнутые в бутылки, догорали четыре свечи, на столе желтел торт, высилась бутылка вина.

— Боже, не знала, что и подумать, — взволнованно проговорила Вера, поднявшись с кресла у окна. На ней был цветастый длинный халат. Она сладко зевнула. — Ждала, ждала, а тебя все нет. Сидя вздремнула.

— И правильно сделала. — Суров быстро снял шинель. Хотел было спросить, по какому случаю такая иллюминация, но сразу вспомнил, что свечи горели и в вестибюле, и у дежурных по этажам, и в буфете, куда он забежал купить сигарет. — Как провела день?

— Да обыкновенно. — Вера взяла из рук мужа шинель и шапку-ушанку, повесила в шкаф. — Купила билет, прошлась по магазинам. Будешь ругаться: истратила массу денег. Мише купила симпатичный свитерок, финский, с оленями. Папе — чудесное шерстяное кашне. Себе — кое-какие мелочи.

— Да что ругать! — Суров улыбнулся. — Горбатого могила исправит, — добавил шутливо, вешая китель на плечики.

— Хамите, парниша!

— А вино по какому случаю?

— Вино!.. — Вера усмехнулась. — Водичка. Выпьем за твои будущие успехи. За то, чтобы тебе с Карповым хорошо служилось.

Звякнули рюмки. Вера только пригубила. Суров же, не отпив и глотка, поставил рюмку.

— Что случилось? Тебя плохо приняли?

— Нормально.

— Но я же вижу: что-то не так.

— Да нет, все хорошо.

— Прошу тебя, только не лги. Что произошло? — настаивала Вера.

Суров нехотя отпил глоток вина.

— Я же сказал тебе: ничего, ровным счетом ничего.

Резко поднявшись, он подошел к темному окну, и в ту же секунду, будто по мановению волшебной палочки, в номере ярко вспыхнул свет. Суров на какой-то миг даже зажмурился, а когда открыл глаза, внимательно посмотрел на жену, которая тоже встала из-за стола, проникся к ней жалостью: бледная, осунувшаяся, она с тревогой смотрела на него. Волна нежности захлестнула его. Он подошел к ней, обнял за плечи.

— Уверяю тебя: волноваться не из-за чего! Бывают, конечно, размолвки, но разве их не было на Дальнем? Все будет хорошо, дорогая, уверяю тебя!

— Боюсь за тебя, Юра! Ты даже не можешь себе представить, как я переживаю.

— Было бы из-за чего. — Суров бережно усадил жену на стул. — Отправляйся скорее к Мишке и ни о чем не думай. Кстати, во сколько твой самолет?

— В два тридцать.

— Ночи?

— Если по-твоему, по-военному, — в четырнадцать тридцать, — уточнила Вера и мило заулыбалась. — А если ночью, так что? Какая, собственно, разница? Я уже привыкла уезжать одна и так же возвращаться.

— Со временем отвыкнешь.

— Боже мой, что я слышу! Неужели проводишь?

— Конечно.

Вера рассмеялась:

— Даже не верится…

— Привыкай к новой жизни. — Он поставил свой стул рядом с Вериным, сел и снова обнял ее.

Вера подняла к нему сияющие глаза.

— Кто мне подменил мужа? Кто?! — о улыбкой воскликнула Вера и села к нему на колени. — Ты неповторим, Юрка! Если бы ты всегда оставался таким!..

 

7

На следующий день Суров пришел в штаб рано утром и был обрадован докладом дежурного по отряду, сообщившего о прибытии Ястребеня.

— Капитана определили в комнату для приезжих, — доложил дежурный. — В одиннадцатую.

Распорядившись прислать к нему капитана, Суров отправился к себе в кабинет.

Первым посетителем оказался майор Евстигнеев, Крепенький, краснолицый, с ежиком жестких седых волос на большой голове, майор замер на ковровой дорожке в двух шагах от письменного стола, коротко доложил о себе. Суров пригласил его сесть.

— Пожалуйста, Евгений…

— Трефильевич, — подсказал Евстигнеев и пошутил: — Евгений Евстигнеев — однофамилец и тезка. Но я в актеры не вышел.

«Актер, допустим, из тебя отменный», — подумал Суров. Евстигнеев много лет прослужил в части, пережил одиннадцать командиров. При нем не раз и не два менялись начальники застав, офицеры служб. Некоторые успели, что называется, пройти по кругу: послужили по нескольку лет на Памире, Курилах, в Туркмении, чтобы перевестись оттуда на Камчатку, на край земли. А этот сиднем сидел на одном месте, ласковый и услужливый, и, как говорится, не утруждал себя выездами в подразделения. Но дело знал: мог дать любую справку, в считанные минуты составить деловую бумагу, дать аттестацию, угадать по каким-то ему одному знакомым признакам, чего от него хотят.

Поблагодарив, Евстигнеев сел, но тут же снова встал.

— Разрешите доложить приказ по части?

— Почему мне? Разве полковник Карпов уже ушел в отпуск?

— Он отсутствует. Находится на границе. Он, между прочим, просил меня передать вам, чтобы вы уже вели себя так, как будто его нет, вроде как он уже в отпуске.

Сурову не оставалось ничего другого, как пожать плечами. Приказ открывал параграф о назначении прибывшего по окончании Военной академии имени М. В. Фрунзе капитана Ястребеня Андрея Петровича исполняющим обязанности старшего офицера подготовки.

Это был обычный приказ по войсковой части, какие составляются изо дня в день — своеобразная летопись каждодневных событий, незначительных и больших. В такого рода приказах отражались изменения в послужных списках, назначения на должности, благодарности, всевозможные перемещения, взыскания за ту или иную провинность.

Приказ от семнадцатого ноября оказался небольшим, в страничку машинописи. Суров быстро прочел те параграфы, которые касались службы дежурств, объявление благодарности ефрейтору Сазонову за рационализаторское предложение. Последним параграфом отражались перемещения на другие заставы, в том числе на третью солдат первой — Терентьева, Хоменко и Миндубаева.

Будто споткнувшись обо что-то, Суров отвел в сторону руку с карандашом. Коснись дело другого подразделения, быть трем проштрафившимся солдатам на отдаленных лесных заставах. Но ведь речь шла о первой, которой командовал Мелешко, первый начальник заставы, где служил Суров.

— Какая необходимость в перемещении? — мягко поинтересовался Суров.

— Самовольщики они, товарищ подполковник. Причем на отличной заставе. — Взгляд Евстигнеева выражал неподдельное возмущение. — Разгильдяи. Отбудут наказание — и мы их откомандируем. Пускай в глухомани послужат, если хорошего ценить не умеют.

Суров зачеркнул последние две строчки и в правом верхнем углу написал: «По отбытии наказания всех троих сразу вернуть на первую». Подредактированный приказ протянул Евстигнееву.

— Переписать и принести мне на подпись.

Испуг согнал краску с лица майора.

— Как можно, товарищ подполковник?!

— Можно.

— Я хотел предупредить… Вы ведь новый человек в отряде.

— И новый, и старый. Что еще у вас?

— Командировочные документы двум политработникам. Вызваны в округ на сборы.

Подписав удостоверения, Суров поинтересовался, как часто майор Евстигнеев бывает на заставах.

— Да по возможности, — майор покраснел и сразу умолк. — Работы невпроворот. На день оторвешься — за неделю не наверстаешь. — Он как-то деланно заулыбался. — Вы человек новый на штабной работе, в должности начальника штаба. По всей вероятности, еще не вникли полностью в функциональные обязанности.

— Совершенно верно. И именно поэтому прошу вас выписать и себе на неделю командировочное удостоверение. Мне бы очень хотелось услышать доклад о положении с кадрами на заставах правого фланга.

— Из-за этого выезжать?! Тратить неделю драгоценного времени? Да я вам, товарищ подполковник, с закрытыми глазами доложу расстановку личного состава.

— Желательно с открытыми.

Евстигнеев сник.

— Понимаю вас. Но, видите ли, сейчас решается квартирный вопрос. Скоро заселение.

— К Новому году. Не раньше.

Вероятно, шестым чувством многоопытный майор уловил бесполезность и даже вредность продолжения разговора о квартире.

— С какой задачей прикажете ехать?

— Изучить расстановку и использование личного состава. Послушать предложения офицеров застав.

— Есть!

Близилось время обеда, а разговор с капитаном Ястребенем явно затянулся. Капитан выглядел теперь значительно лучше: исчезла нездоровая бледность, загар же, казалось, стер с его лица бурые пятна. Парадная форма придавала Ястребеню бравый, молодцеватый вид. Сам он держался как-то странно: на вопросы отвечал односложно, не разделяя того дружелюбия, какое проявил к нему Суров, временами он просто отмалчивался. По ответам Ястребеня было видно, что назначением он недоволен и здешние условия работы ему в тягость. Суров не стал допытываться о причинах, он и так их знал.

— Рад служить вместе с вами, — сухо проговорил Суров, рассчитывая закончить разговор.

— Один единственный вопрос, товарищ подполковник. При условии, конечно, что получу откровенный ответ.

— Я привык разговаривать с товарищами по службе без каких-либо условий.

Ястребень немного наклонился вперед, прежде чем сказать то, что мучило его в ходе продолжительного разговора с начальником штаба, своим бывшим сослуживцем и однокашником по академии.

— Скажите, пожалуйста, я вам обязан назначением в отряд?

— Разве это существенно?

— Ответьте, пожалуйста, на мой вопрос, — настойчиво требовал Ястребень.

Поведи себя так другой офицер, Суров, наверное, вышел бы из себя. Сейчас же только пожал плечами и сказал менее официально, чем хотелось бы:

— Полагаю, что нет. Правда, когда полковник Васин спросил меня, хочу ли я заполучить стоящего начальника отделения подготовки и сразу назвал вашу фамилию, я искренне обрадовался. И вообще, капитан, хочу посоветовать: кончайте с вашим настроением. Мы — офицеры, куда прикажут, туда и отправимся. Наша задача — всесторонне подготовить себя к работе, а ее здесь очень много.

— Я все понял.

— Работы здесь непочатый край, — повторил Суров. — Есть к чему, как говорится, приложить руки и есть где применить знания, особенно вам, после академии. Короче говоря, надо работать и работать… А утешитель из меня, можно сказать, никакой. — Разговор фактически кончился сам собой. На душе у Сурова остался неприятный осадок. — Единственное, что могу оставить на ваше решение, — право выбора, с чего начать.

— Не понял вас.

— Либо принять дела отделения, а потом уже начать знакомство с границей или наоборот. Выбирайте.

— Как прикажете.

— Тогда сегодня же отправимся на границу. Начнем со второй. Задачу поставлю прямо на месте. Там же определим срок пребывания. Возьмите ваше командировочное удостоверение. — Суров протянул Ястребеню заполненный бланк.

— Ясно.

Позже, по пути на вторую заставу, Суров неоднократно вспоминал этот свой первый разговор с капитаном и сожалел о без нужды произнесенных резких словах — у самого ведь осталось неприятное впечатление от первой встречи с Карповым. Сейчас Суров поднялся и, отпуская капитана, сказал:

— Получите оружие, карту. Ровно в семнадцать жду у штаба.

Капитан быстрыми шагами вышел из кабинета — словно обрадовался окончанию тяжелого для себя разговора или боялся, что могут вернуть. Суров даже улыбнулся. Понял: не люб Ястребеню западный рубеж — и все.

Размышления Сурова прервал Тимофеев. В шинели и фуражке, он широко распахнул дверь кабинета, но не вошел.

— Долгонько сидишь, Юрий Васильевич, — пробасил, с улыбкой глянув из-под нависающих густых бровей. — Пошли обедать. Ко мне. И не вздумай отпираться. Я нынче холостякую.

— Как-нибудь в другой раз, — пообещал Суров и стал надевать шинель.

— Когда-то еще в другой раз выпадет? Пошли. Без разговоров. Да и теща уже предупреждена о приходе гостя. Старалась, готовила.

— А меня ты спрашивал?

— На первый раз простишь. — И вдруг легонько, словно булавкой, кольнул: — И ты ведь не каждый раз советуешься. А следовало бы.

— О чем?

— Да так, к слову пришлось.

— Хитришь.

— И в мыслях не имел. Нам ли, Юрий Васильевич, с тобой хитрить?

На улице Тимофеев повторил приглашение.

— Жену обещал проводить в аэропорт. А то бы с большим удовольствием, — проговорил Суров.

— Да о чем речь! Проводим — и ко мне. Если ты, конечно, не против.

Увидев Тимофеева, Вера обиделась на мужа. Всю дорогу до аэропорта молчала. И как ни старался Геннадий Михайлович развеселить ее, она в ответ лишь вежливо улыбалась. Когда объявили посадку, уклонилась от поцелуя Сурова, пожала руку Тимофееву и пошла к контролю не оглядываясь.

Назад возвращались молча.

Тимофеев жил неподалеку от отряда в старом, довоенной постройки одноэтажном доме. К приходу гостя был накрыт стол. Теща Тимофеева, назвавшаяся Одаркой Ивановной, протянула Сурову руку и запросто пригласила отобедать.

— Ну и добре, мама, времени у нас в обрез, — пояснил Тимофеев.

— То и сидайтэ, будь ласка, — заговорила Одарка Ивановна по-украински. — Зараз борщу насыплю, поижтэ горячого, бо на двори стюжа.

На улице в самом деле было холодно. Сильный ветер крутил снег, где-то невдалеке гремела жестяная кровля.

Одарка Ивановна, еще не старая, пышущая здоровьем краснощекая женщина, подала борщ в супнице.

— Коронное блюдо тещи! — воскликнул Тимофеев. — Заранее прошу добавки.

— Нэ пидлызуйся, Гена. — Теща притворно насупилась: ей был явно по душе комплимент. — Ижтэ, наидайтэся, я щэ пидсыплю. — Суров с наслаждением ел вкусный украинский борщ и в какой-то момент непроизвольно взглянул на супницу, словно желал удостовериться, что она еще не пуста.

— Кушай, Юрий Васильевич. И не скромничай. Не каждый день в гости ходишь. — Тимофеев лукаво подмигнул. — Борщ действительно хорош. Но учти: Одарка Ивановна и вареников наготовила. Не отпустит, покуда не взмолишься.

— Тьфу на тэбэ! — притворно осердилась Одарка Ивановна. — Белькочэш абы що.

— Ваша присказка, не я придумал, — пояснил Тимофеев.

— Колы то було! И з кым. То ж я про свого кума росказувала. Бо ж жрэ, як кабан. Аж дыхаты нэ мав сылы. Тьфу на тэбэ, Гена!

Шутливая перепалка между зятем и тещей на том и закончилась. Когда Суров с Тимофеевым остались в комнате вдвоем, Геннадий Михайлович закурил и пересел на диван. Суров сел рядом с ним.

— Мне кажется, ты чего-то не договорил, Геннадий Михайлович.

— Ты прав. Скажи, зачем изменил приказ?

— Ты имеешь в виду солдат Мелешко?

— Ну да.

— Мне доложили проект приказа. С ним я никак не мог согласиться. У Мелешко набедокурили, пускай Мелешко их и воспитывает.

Тимофеев нервно раздавил в пепельнице окурок.

— Ты не учел одно весьма немаловажное обстоятельство: на первую выезжал я, на месте разобрался. Наверное, следовало переговорить со мной, а затем уже решать.

— Такие-то пустяки?

— Это не пустяки. — Тимофеев закурил новую сигарету. — Согласен с тобой: перевод из одного подразделения в другое не всегда оправдан. Но данный случай осложняется двумя обстоятельствами: распоряжение о переводе этих солдат уже было согласовано с Карповым, а предложение исходит от меня, так что тебе обязательно надо было переговорить со мной — и тогда все прояснилось бы. Это — первое. И второе: из трех самовольщиков ведь двое по месяцу служили на первой, и Мелешко за них не в ответе. Существует и третий аспект — наш авторитет. Одним словом, приятно тебе это или нет — оставь приказ в первой редакции. А впредь, будь добр, кадровые вопросы без меня не решай.

— В равной степени этот упрек относится и к тебе.

— Согласен. Тут, правда, можно принять во внимание смягчающие твою вину обстоятельства, — полушутя добавил Тимофеев, — ты еще не вошел в курс дела.

— К сожалению. Ну да ладно, — оборвал его Суров. — Все яснее ясного. Извини. Впредь будем согласовывать не только кадровые вопросы. Но имей в виду: я всегда буду противиться переводам недисциплинированных солдат в другие подразделения на перевоспитание. — Воцарилось молчание. — Спасибо за великолепный обед, мне пора.

Вслед за Суровым Тимофеев направился к вешалке, однако, не дойдя до нее, остановился. Суров, чувствуя на себе чужой взгляд, обернулся.

— А ты разве не идешь в отряд?

— Любопытный ты мужик, Юрий Васильевич.

Он наверняка не ограничился бы сказанным, но в этот момент из кухни выбежала Одарка Ивановна. Покачала головой:

— Вжэ побиглы? А я взвару наготувала з грушок та вышэнь, ай шкода яка!

Но Суров, уже в шинели, от компота наотрез отказался.

— Спасибо вам большое, Одарка Ивановна, обед был очень вкусным.

— …и прошел в теплой и дружественной обстановке, — заключил с улыбкой Тимофеев.

Теща колыхнула высокой грудью.

— Иды ты пид тры чорты, Гена!..

— Иду. Уже иду, мама. Обед в самом деле был очень вкусный. Позвольте ручку.

Одарка Ивановна манерно протянула пухлую руку, зять чмокнул ее, доставив теще огромное удовольствие.

— Иды вжэ, иды. И шыю загорны шарфом. Ач як мэтэ!

На улице действительно сильно мело. Мокрый снег налипал на стены домов и спины прохожих, слепил глаза. Дул сильный, пронизывающий ветер.

— Пережди до завтра, — крикнул в ухо Сурову Тимофеев. — Какая нужда в такой спешке?

— Поеду.

— Ну, смотри.

Вместе пришли в отряд, поднялись на второй этаж, в кабинет Сурова. Политотдел и службы тыла размещались этажом выше. Тимофеев вытер платком мокрое лицо.

— Что представляет из себя капитан Ястребень? — поинтересовался он, не раздеваясь и не садясь. — Вы ведь, кажется, сослуживцы по Дальнему?

Суров резким движением отряхнул от снега шапку.

— Дельный офицер.

— Для характеристики этого и много и мало. Но что интересно: не успел этот дельный офицер приехать, а из Москвы уже звонок в округ. Из Минздрава. Некий профессор, светило, хлопочет о жилье для Ястребеня. Дай ему квартиру, и все тут! И не спрашивает, где ее взять. Терпеть не могу этих длинных рук.

Наступал черед Сурова рассмеяться:

— Отец Ястребеня — простой колхозник, живет в Полесье. А квартиру для него найти придется. Он еще не оправился полностью после тяжелой болезни, жена беременна. Будем настойчиво искать жилье.

— Может, свою отдашь? — Тимофеев нервно, на высоких нотах, рассмеялся.

— Самому нужна. А Ястребеню поищем. Я кое-что уже придумал. Рассчитываю на твою поддержку. Вернусь с границы — расскажу.

Допытываться Тимофеев не стал.

— Чует сердце, наломаешь ты дров, Суров. Раскрутишь колесо, а остановить силенок не хватит.

— Ты поможешь. Вдвоем сдюжим.

 

8

К вечеру снег прекратился. Машина катила по ровной дороге, недавно покрытой асфальтом. Двадцать четыре километра полем и почти столько же по широкой лесной просеке, тоже недавно покрытой асфальтом. Весь этот путь проскочили за какие-то полчаса. Над дальней кромкой леса, где рельефно выделялись макушки вековых сосен, небо очистилось, ветер унес темные снежные облака в бурых подпалинах, и весь горизонт над Черной Ганьчей засветился закатным розовым светом уже упавшего за лес холодного осеннего солнца.

— Красивые места. — В голосе Ястребеня звучали теплые нотки. — Как у нас, на Дальнем. И мое родное Полесье тоже напоминает. Аж на душе полегчало.

— Действительно красиво, — согласился Суров. — Мне ведь эти места давно знакомы. На первой служил заместителем. — Он не стал говорить, что начальником в ту пору был Мелешко. — А соседней потом командовал сам, — зачем-то добавил он. — Здесь ранней осенью превосходно. Похоже на Дальний, вы правы. Помните, на правом фланге в Карманово точь-в-точь такой лес и такая же асфальтированная дорога? — Наступила пауза. — Отправляйтесь-ка на первую и ждите там, — обратился Суров к водителю. — Мы с капитаном дойдем пешком. Здесь недалеко, километра три. — Последнее адресовалось уже капитану. — Оставлю вас у Мелешко, а сам переберусь на вторую. Только до моего возвращения проверьте состояние боевой подготовки, мобильность. Постарайтесь уложиться в трое суток.

— Есть.

— Вопросов нет?

— Все ясно.

Шли в быстро сгущавшихся сумерках. Молча.

— Я вот что хочу сказать, капитан, — заговорил вдруг Суров, не глядя на собеседника. — Как начальник, как сослуживец, просто как человек. Не думаю, что ностальгия по Дальнему Востоку — хороший помощник в нашей с вами работе. Здесь своя специфика, свои трудности, и их надо обязательно увидеть, обязательно, а не мерять все мерками той далекой границы, откуда нас с вами перевели сюда. Так и себя в конец изведете, и людей измотаете. Я почти на десять лет старше вас и точно знаю: надо поступаться личным, когда дело касается военной службы. Какой смысл в бесполезном со всех точек зрения самоедстве? Послужим и на западной границе. А придет время, и нас, может быть, возвратят на Дальний Восток. Или пошлют в совсем новое место.

Вокруг стояла удивительная тишина. Из леса тянуло прелью и смолой-живицей, которая заглушала все остальные запахи. Дышалось легко, и Суров, сам того не замечая, пошел быстрее, туда, где над дальней кромкой сосняка давно побледневшее небо еще слабо светилось едва различимой узкой полоской, — там, во впадине, было Круглое озеро.

Столько лет прошло, а память по-прежнему цепко удерживала первое сильное впечатление и первую радость от той редкостной красоты, какая встретила его на первой, и Суров с благодарностью подумал вдруг о своем первом начальнике Иване Васильевиче Мелешко. Он с волнением и радостью ждал предстоящей встречи с ним.

Сразу по возвращении со второй Суров решил обязательно побывать на Круглом, вспомнить свою офицерскую юность.

Ближе к заставе сосняк поредел, и запах живицы стал слабеть. Ветер принес запахи жилья — за поворотом, на отвоеванном у леса и давно обжитом пригорке, примостилась застава. У Сурова перед глазами возник старый начальник. Иван Васильевич был тогда поджарым человеком лет сорока пяти, очень добрым, улыбчивым — даже когда он сердился, с его скуластого смуглого лица не сходила улыбка. Зла не держал, сердиться долго не мог. Ругнется только, бывало, вполголоса, когда очень уж доведут: «Черти, турки бестолковые!»

Каким-то Мелешко сейчас стал? Представить было невозможно. Еще в ту пору седина густо посеребрила ему виски, блестели врезавшиеся в негустую рыжеватую шевелюру большие залысины. Выл он подвижен, легок на ногу, без устали носился по участку, нередко выезжал в колхозы.

Расцеловались у всех на виду. Мелешко украдкой смахнул слезу с острой скулы — благо, стоял за падавшей из дежурки во двор полосой неяркого света. Никто не заметил ее, эту одну-разъединственную слезу, кроме Сурова. «Такого с ним не случалось, — подумал Суров. — Нервишки…»

— Знакомьтесь, — Суров тоже разволновался. — Наш старший офицер подготовки.

— Майор Мелешко. Рад познакомиться.

— Капитан Ястребень. Очень рад.

Мелешко повел гостей в канцелярию, и Суров оказался в знакомой просторной комнате, где провел многие дни и ночи. Суров остановился под люстрой, попридержал Ивана Васильевича, заглянул в лицо, оглядел сверху донизу.

— Покажитесь, товарищ майор. Дайте на себя посмотреть. Давненько не виделись… Шесть лет прошло… Ну ничего, ничего. Держитесь.

— Да нет, Юрий Васильевич, постарел я. Сдал. Время свое берет. Не тот я, что был раньше. Храбрись не храбрись, уже за пять десятков.

Он хотел сказать еще что-то, но, спохватившись, поинтересовался, не желают ли товарищи офицеры, прежде чем заняться делами, перекусить.

— Да как это сразу, за стол. Погодите, Иван Васильевич, ведь столько лет… Словом не обмолвились. — Суров разделся. — Давайте посидим сначала, потолкуем.

— За рыбкой и потолкуем, — стоял на своем гостеприимный хозяин. — Специально для вас наловили. Больших карасей! Зажарили в сметане.

— Для нас?

— Так точно. — На лице Мелешко появилась загадочная улыбка. — Какой из меня пограничник, если бы заранее не знал, как сложится оперативная обстановка? Однако разговоры разговорами, а поужинать надо.

— Хорошо живете, — заулыбался Суров.

— Булочек напекли. Яблоки есть хорошие. Ранет, пепин-шафран. Из нашего сада, не купленные.

— И сметана своя? — не удержался Ястребень.

— Своя. Двух коров держим, телочка растим. Личный состав у меня в сытости. Солдата хорошо накорми, он и службу несет как положено. Добрый харч молодому только на пользу.

Суров тем временем разглядывал Ивана Васильевича. Время дало о себе знать. Заметно пополнел. Надетый поверх кителя ремень с портупеей врезался в животик. Не так уже выступали скулы, под глазами появились мешки.

Суров быстро отвел глаза: побоялся, что Мелешко догадается, какие мысли возникли у него, и стал поэтому с деланным интересом разглядывать канцелярию.

— Мебель шефы подбросили, — пояснил Мелешко. — И полковник не обижает вниманием. Мы же у всех на виду! Ну а сейчас мы все-таки пойдем ужинать. — Иван Васильевич сделал приглашающий жест. — Карася надо есть с пылу, с жару.

— Раз надо, пойдем, — сразу согласился Суров. Он знал: отказ обидел бы Ивана Васильевича.

Видимо, караси в сметане были в самом деле вкусны, но Суров ел безо всякого аппетита. Временами он поглядывал за окно, в темноту, где снег, кажется, сменился дождем, и думал, что следует как можно быстрее отправляться на вторую.

Уходя, Суров обратился к Мелешко:

— Оставляю у вас капитана, он поработает на заставе. Когда вернусь, мы еще обсудим кое-какие вопросы.

Машина выскочила за ворота, обогнула заставу, чтобы свернуть на дозорку, однако Суров приказал шоферу остановиться и ехать прямо, по проселку, через Дубки.

— Так дождь же, засядем, товарищ подполковник. Лучше сразу на грейдер.

— По проселку!

Машина лихо взяла с места, взметнув впереди себя водяную завесу. Лобовое стекло сразу залило. «Уазик» умерил пыл и пополз, взвывая и пробуксовывая на ямах.

Дождь продолжал идти. Напоенная земля влаги больше не принимала, и потому то и дело попадались лужи. В разъезженной колее, точно в канаве, стояла вода.

Ехали долго и медленно. Наверное, часа два с половиной. И почти все это время Суров думал о Мелешко. Он не жалел его, нет. Ведь ничего необычного не произошло. Не всем же выходить в генералы. Не всем командовать отрядами. Удивляло другое: как мог такой деятельный человек, Мелешко, четверть века просидеть на одной заставе в одном качестве? Ведь офицер-то он способный. И что теперь остается ему делать? Есть карасей в сметане и терпеливо дожидаться пенсии? Так, может, Карпов прав, решая уволить Мелешко в запас?

От этих мыслей на душе у Сурова стало неприятно. Он попытался было возразить и себе и Карпову, но веских доводов не нашел, все в конечном итоге свелось к прошлым заслугам этого некогда хорошего офицера.

«Уазик», перегревшись, натужно рычал и фыркал. В темноте с трудом угадывались очертания насыпи бывшей леспромхозовской узкоколейки, оградительный забор. А метров через семьсот — восемьсот, помнилось, должен был обязательно начаться сектор бывшей его, Сурова, пограничной заставы — самый уязвимый участок.

Если в начале пути Суровым владело смутное беспокойство, то теперь, по мере приближения к цели, он ощутил и сильное волнение и — странно — робость, забыв совсем, что вторая теперь для него просто одно из подразделений отряда. Не больше.

Машина выбралась на асфальт и побежала по ровной дороге. Суров вспомнил, что рядом тянется переплетенная оголенными корневищами сосняка так называемая Гнилая тропа, которая выводит на высотку. Оттуда днем одним взглядом можно охватить сосновое половодье, захлестнувшее вторую со всеми ее весьма немногочисленными постройками. Сурову стало душно в машине. Он попросил шофера остановиться и вышел на дождь. И неожиданно понял, что ревнует ее, свою бывшую вторую заставу, к нынешнему начальнику, капитану Синилову, и не то, что хочет, а совершенно уверен: при нем, при Сурове, на заставе было куда больше порядка.

«Глупости, — урезонивал он себя. — Ну, глупости же! Вот увидишь, Синилов куда сильнее тебя как начальник. И это объяснимо: другое время, другие требования. И порядки не хуже, чем при тебе, и результаты боевой подготовки, наверное, превышают прежние».

Привыкнув к темноте, Суров отчетливо видел проступившие контуры сигнальной системы, несколько поодаль от нее, с внутренней стороны, обозначились очертания старого дуба-гиганта, казалось, и сейчас закрывшего половину неба. Дубу Суров обрадовался, как близкому человеку. Под этим исполином лет шесть назад удачно завершился трудный затяжной поиск, а в более давние времена в его густой кроне надежно прятался скрытый наблюдательный пункт. Под дубом было приятно отдохнуть в летнюю пору после занятий по тактической подготовке.

«Сейчас все проверим, товарищ Синилов, поглядим, чему сам научился и как подготовил своих подчиненных».

С такими мыслями Суров приблизился к системе, стараясь ничем не обнаружить себя, но, прежде чем вызвать сработку, посмотрел на часы — было ровно пять…

Из темноты доносились ночные шорохи: сонно дышал дуб-исполин, шевеля сухими листьями, бренчали, напоминая позвякивание ложечки о пустой стакан, туго натянутые нити системы, чуть слышно шептал идущий на убыль дождь. И никаких тревожных звуков. А ведь кто-то, кажется Тимофеев, хвалил Синилова: толковый офицер, дальневосточник, понюхавший пороха.

«Скоро же ты забыл запах пороховой гари!» — подумал Суров и взглянул на часы. Взглянул и не поверил — от начала сработки прошло всего две минуты двадцать секунд. Сурову стало стыдно. Хотел отойти в тыл, к машине, чтобы оттуда понаблюдать за развитием событий глазами стороннего человека.

Не успел. Послышался топот, загорелся и погас пучок света в следовом фонаре, повторно скользнул, зацепив Сурова краешком, и от тихого «Стой!» по спине пробежал морозец. Вслед за окликом с тыла выплеснулись огни газующей машины. Минуя асфальт, она мчалась по целине напрямик, отсекая возможность спрятаться куда-либо от слепящего света.

«Молодцы! — мысленно похвалил Суров преемника и подвластных ему людей. — Ничего не скажешь — отлично. Пока — отлично!»

Мгновенная реакция казалась фантастической. Люди будто заранее были предупреждены. Не так трудно понять, почему через минуты после сработки системы в угрожаемом пункте появился наряд — по всей вероятности, он находился поблизости. А машина с тревожной группой? Она что, по воздуху летела?

И уже мчалась на Сурова овчарка на длинном поводе, и грамотно, со знанием дела, с трех сторон обступали его солдаты, и с внутренней стороны ограждения пограничный наряд проверял контрольную полосу. Но вот прозвучали дуплетом два разных голоса:

— Погасить свет!

— Ну, гадский бог…

Суров вздрогнул — мистика да и только!

— Кондрат Степанович?!

— Я, Юрий Васильевич, я самый. Мы вот с лейтенантом Колосковым… — Кинулся Кондрат Степанович в темноту да сослепу облапил инструктора розыскной собаки. Сразу сообразил, что ошибся. — Да где вы, Юрий Васильевич?.. Гадский бог, хоть глаз выколи.

— Да здесь я.

Стало и смешно и грустно. И скомкалось, потеряв значимость, запланированное ночное учение.

— Здесь я, Кондрат Степанович. — Суров протянул в темноту руку, не сдержав нахлынувших чувств, нашел и обнял своего бывшего старшину, расцеловался с ним. — Вы-то как здесь оказались, Кондрат Степанович? — не переставал удивляться Суров.

— Зараз, зараз, Юрий Васильевич… как есть, доложу… Ну, гадский бог, ничого не бачу. — Засуетился, пригнувшись к вемле, что-то искал, бормоча, и от волнения хлопал себя по карманам. — Дэ ж воны подилыся, гадский бог?.. — И вдруг воскликнул: — Так вось, на цепке болтаются мои окуляры, а я шукаю! Скрылёз, што зробиш! — дробненько рассмеялся.

И уже не оставлял Сурова до самой заставы, рассказывал о себе, о Ганне, о Лизке, подбросившей им, старикам, трехлетнюю Женьку. Говорил так, будто внучка была ему в тягость, но притворство слышалось в каждом слове, чувствовалось, она ему всех дороже, эта девчушка.

— Я, значится, по старой памяти пришел на заставу, шоб Лизке позвонить… А то ж сама за целый месяц, комар ее забодай, ни гу-гу… Чем она там в столице занимается — неясно. Ну, значится, покудова линия ослобонилась, покудова Минск вызвали и я Лизке хвост накрутил, стемнело, дождь пошел. Пеши меня Колосков не пускает. Погоди, говорит, Кондрат Степанович, вернется машина с левого хланга, подбросим до хаты. Жду. Машины нема. Нема час, нема два. Засела. А тут з Дубков сигнал подали — машина, значится, подозрительная, бо в обход села дует, по бездорожью. Ваша, значится. Ну, я по старой памяти напросился з лейтенантом Колосковым…

Говорил он, не умолкая, словно много лет провел в одиночестве. Суров слушал, и казалось ему, будто возвращается на родную заставу, к семье, после долгой командировки, и Кондрат Степанович Холод по-прежнему ходит в старшинах, и Ганна, его жена, стряпает пирожки для молодых солдат, только прибывших с учебного пункта, и Колосков — все еще старший сержант, инструктор розыскной собаки…

Давно это было. Пять лет назад. Много воды унесла в Вислу Черная Ганьча.

— Сами вы как? Чем занимаетесь, Кондрат Степанович? — Сурову наконец удалось вставить несколько слов. — Здоровье-то как?

— Вкалываю. Бо с безделья душа мельчает, Юрий Васильевич. Человеку без работы нельзя. Как уволился я по зрению, як пайшов у лесничество, так од того часу трудюсь на лесном хронте. Считай, всю вырубку на левом хланге засадили сосной. Славные сосенки поднялись. Глядеть любо-дорого. Глаза подводять. Што да, то да. Катаракта, говорить, удалять надо. И Ганна моя говорить — надо. А я, признаться, боюсь, гадский бог, што хочешь делай, а ножа боюсь.

— А жена как себя чувствует?

— Такая, як була. Только постарела. А внучка — писаная Ганна. Што она, што бабка — обе на одно лицо. Поедем, Ганна дужэ зрадуется. И хаты нашей щэ не видели. Мо зараз прямо до нас, а, Юрий Васильевич? Поехали?

Как ни соблазнительно было приглашение, пришлось от него отказаться.

— Куда в ночь, Кондрат Степанович? Да и занят я. А завтра ждите. Обязательно наведаюсь. Сейчас домой вас подбросим. Жена небось волнуется? — спросил Суров, удивляясь вдруг вырвавшемуся, столь непривычному для него слову «небось».

Подошли к машине. Кондрат Степанович сел на заднее сиденье.

— Щэ як! Ганна моя бог зна, що думает. — Холод откинулся на спинку. — Боже, скоро светать начнет, а я как с вечера ушел, так по сей момент, считай, полсуток, як з дому. — Он забеспокоился, закурил «памирину», выдохнул клуб едкого дыма. — Там же и малое. Проснется, а деда черт ма, щез дед. Оно ж наробит крику-гвалту.

В последней фразе прозвучала горечь. Сдал Кондрат Степанович. Сдал. Говорлив без меры, голос дребезжит и временами срывается, в движениях появилась суетливость, от прежней собранности мало что осталось.

За не свойственными прежнему Холоду чертами угадывалась глухая, беспокоящая душу боль. А ведь был среди старшин генерал. Любитель попеть, каких мало. К происшедшим в нем переменам привыкнуть просто невозможно, и хорошо, что в машине темно — не догадается Кондрат Степанович о чувствах, овладевших его бывшим начальником. А на душе и без того беспокойно после встречи с Мелешко.

 

9

Ястребень собирался провести беседу с личным составом. Так уж повелось с давних времен: прибыл в подразделение — поговори с личным составом. Он сидел в канцелярии, глядел на чистый листок бумаги, на котором хотел набросать конспект своего выступления, но никак не мог собраться с мыслями. Что-то явно тревожило его. Но что? Аля? Вконец испорченные отношения с тещей и тестем? Разговор с Васиным? Нет, не то.

Задумавшись, словно наяву увидел высокого ссутуленного годами старика. Он стоял посреди двора, заросшего пожухлой, напитанной дождем лебедой, и кормил кур. Увидел старого кота Юзьку, с ненавистью глядящего с крыльца на ворующих у кур просо шустрых воробьев, и старый, с почерневшей стрехой дом, и скособоченную стодолу, и вечно непросыхающую главную улицу отживающей свой век деревни. Тревожно защемило сердце. Отец!

У человека воспоминания детства, как правило, начинаются с мамы, она живет в них с ее песнями, ласками, и через всю жизнь она, м а т ь, проходит светлой, не-затуманенной полосой, остается самой лучшей и доброй, самой прекрасной и самой любимой.

Андрей вырос без матери. Она умерла, когда ему едва исполнился год. Умерла нелепо — споткнулась о камень у забора и горлом упала на штакетину. Новую хозяйку Петро Ястребень в дом не привел. Растили детей многочисленные родичи отца и матери, и это им был благодарен Андрей за случайную конфету или пряник, ласку и заботу.

Отца дети видели редко. Вставал он чуть свет, когда они еще спали, и шел на работу. Приходил поздно, устало садился на лавку. Андрей стаскивал с него грязные сапоги, а Валя доставала из печи картошку. Отец чаще всего тяжело вздыхал и принимался за еду. Рассказывал новости, которые они уже знали от других, или смешные истории, давно переставшие кого бы то ни было смешить. Детям было скучно с ним. Отец от этого мучился и ревновал их ко всем, с кем им было весело и интересно. И дети постарались как можно скорее покинуть родной дом — «сиротский дом», как однажды назвала его Валя. И странное дело, уехав от отца, дети сразу же стали тосковать по нему. Внезапно родившаяся любовь к нему теперь постоянно сжимала им сердца.

В этот приезд Андрея к отцу встреча их оказалась неожиданно короткой. Прибыв в Пинск рано утром, Андрей сразу же пошел на пристань, надеясь упросить кого-нибудь подбросить его в затопленные Тумяшевичи. Но там было тихо и пусто. Сонно дышала река, волны неслышно набегали на выметенный ветром дебаркадер и откатывались до сходней, наполовину затопленных водой.

Делать было нечего, и Андрей решил подождать. Чтобы не стоять на ветру, по осклизлым ребристым сходням поднялся на дебаркадер. Прошел в полутемный холодный зальчик, где вдоль стен стояли деревянные скамьи. Андрей сел на скамью, привалился спиной к некрашеной деревянной стене, поставил на колени портфель и мгновенно уснул.

Он вдруг увидел перед собой сестру, хотел, как от наваждения, отшатнуться, но было некуда — мешала стена, в которую он уперся головой. В маленькие оконца глядел белый день. Спросонья Андрей не разобрал, явь это или сон.

Валя, смеясь, тормошила его:

— Вставай, соня. Вставай, Андрейка, проснись. Мы с татком весь Пинск обшукали. А ты вось где!

— Вы с татком? А как узнали, что я приехал?

— Сорока на хвосте весточку принесла.

— А если серьезно?

— Один человек нашелся… — Валя взяла его за руку, потянула за собой к выходу. — Требует тебя, — притворно ворчала, спускаясь по мокрой сходне. — Татка верно сказал: рано тебя до капитана возвысили, в сержантах походил бы… Ой! — Валя вскрикнула, когда брат, подхватив ее на руки, перенес через лужу. — Пусти, шальной! Что люди подумают?

Андрей бережно опустил ее, но придержал за руку, уже по-настоящему тревожась и понимая, что неспроста она вместе с отцом прикатила.

— Так что же случилось, Валя? Говори скорее.

— Жонка твоя телеграмму отбила, чтоб немедленно вертался в Москву. Вот и все. Татка и решил поэтому ехать тебе навстречу. Читай вот.

Андрей развернул бланк «молнии», задержался взглядом на этом слове, и этого оказалось достаточно, чтобы взволновать его. Аля требовала немедленного возвращения в Москву, «безотлагательного», писала она, «связанного назначением». Дважды прочитав телеграмму и спрятав ее в карман куртки, Андрей подумал, что текст ее, наверное, составлен Виктором Сергеевичем.

— Пошли, сестричка, — позвал он Валю. — Тата где?

— На станцию пошел за билетом для тебя. Идем скорей.

Они вышли на широкую, в брусчатке, квадратную площадь перед старинным зданием бывшего иезуитского коллегиума, где теперь помещался райисполком, и тут Андрей увидел отца. Офицерские тужурка и галифе, заправленные в хромовые сапоги, явно молодили старика. Шинель он почему-то держал на руке и стал надевать, лишь увидев Андрея. Однако, надев ее и застегнув, не сдвинулся с места и не проявлял никаких эмоций.

— Здравствуй, тата!

— Будь здоров, Андрейка!

Расцеловались. Петро Ястребень критически оглядел сына, слегка отстранив от себя рукой.

— Хворал или што?

— Немножко было, тата.

— Как с креста снятый. Что ж, паненка твоя, видать, не смотрит за тобой?

— Смотрит. Она хорошая хозяйка. Это вы зря, тата.

— Не кажи гоп… Чего ж не привез ее?

— Так я ж всего на денек.

— На денек и тратиться не стоило… — Старик нахмурился. Спросил: — Телеграмму читал?

— Читал.

— Выходит, даже не заедешь, раз сегодня в Москву вертаться. Знов на Далёкий Усход?

— Может быть.

Глаза у отца повлажнели — он уже мысленно прощался с сыном. Андрею искренне стало жаль его, и он обнял его, но отец, привыкший бороться со своими чувствами в одиночку, сразу же отстранился от сына.

— Пошли, пошли, сынок. Нема резону стоять тут.

 

10

Прапорщик поднял солдат при появлении офицера. Последовали представление и приветствие. А позже в наступившей тишине Андрей Петрович Ястребень несколько даже растерялся, чувствуя на себе оценивающие, пытливые взгляды молчащих парней.

Ближе всех к нему, с улыбочкой под тонкими светлыми усиками, сидел, развалясь и вытянув длинные ноги, вальяжный парень с желтыми глазами, по-видимому, старослужащий, со дня на день ждавший увольнения в запас.

Случается, в затруднительном положении достаточно самого незначительного импульса, чтобы сдвинуться, что называется, с мертвой точки, найти правильное направление, вновь обрести уверенность. Таким импульсом послужил нагловатый, с насмешкой взгляд желтоглазого солдата.

— Сядьте как следует, — вполголоса проговорил капитан.

Парень мгновенно убрал ноги, вспыхнул и в смущении отвел взгляд в сторону.

Шумок прокатился по ленинской комнате.

Сидевший неподалеку прапорщик оглянулся назад, строго посмотрел на желтоглазого. Тот на глазах сник.

Ястребень быстро нашел нужные слова и повел рассказ о той, незнакомой этим солдатам границе, откуда переведен к ним, на запад. В конце он стал рассказывать, как однажды зимней ночью в центре одного участка заставы, которой он в ту пору командовал, с сопредельной стороны забросили агента, маскируя переправу отвлекающей стрельбой на другом участке.

— Мы дали ему возможность высадиться на берег, углубиться на несколько десятков метров, после чего осветили прожектором. Когда он поднял руки, свои же дали по нему залп.

Время встречи шло к концу.

Желтоглазый вместе со стулом подвинулся вперед. Прапорщик метнул в него строгий взгляд, но парень ничего не замечал. В его беспокойных главах прыгали чертики.

— Рядовой Егоренков. Разрешите задать вопрос?

Обостренным чутьем Ястребень угадал подковырку.

— Спрашивайте.

Егоренков поднялся.

— Я вас понял так, товарищ капитан: самая важная граница на Дальнем Востоке. А тут вроде как условная, что ли, ненастоящая. Разрешите сесть?

— Граница — везде граница, рядовой Егоренков. Здесь мы соседствуем с братским социалистическим государством. Я недавно переведен сюда, еще полностью не вошел в курс дела, но знаю точно: только за этот год на участке отряда задержаны эмиссары спецслужб Запада, контрабандисты, уголовники. А сколько обнаружено и изъято антисоветской литературы!

Желтоглазый, не получив разрешения сесть, стоял, переминаясь с ноги на ногу.

Ястребень, увидев в одном из рядов паренька с медалью «За отличие в охране государственной границы», поднял его:

— Вот вы, рядовой…

— Ващенко, товарищ капитан, — поднялся невысокого роста пограничник в ладно пригнанном обмундировании.

— Вас за что наградили?

— За задержание вооруженного нарушителя границы, товарищ капитан. Вдвоем с ефрейтором Нечаевым мы его… Нечаев сейчас несет службу.

— Садитесь, Ващенко. — Ястребень обратился к Егоренкову: — Еще вопросы?

— Нет, товарищ капитан.

Было два часа ночи. Возвращаясь с проверки вместе с прапорщиком, Ястребень почувствовал усталость и недомогание. Прапорщик, шумя солдатским плащом, шел впереди. Изредка придерживал шаг, не оборачиваясь, ронял:

— Осторожно, тут мостик.

По ту сторону ограждения, в нашем тылу, рокотали тракторы. Сквозь подлесок проникали световые полосы их фар и отблески пламени большого костра. Этим дождливым летом и такой же дождливой осенью с пахотой опоздали и сейчас, в ноябрьское ненастье, наверстывали упущенное. Ближе к центру участка полыхал другой костер. Оттуда доносились удары чего-то о металл, в отсвете пламени, словно приплясывая, суетились, размахивали руками люди — не то грелись, не то боролись. Пахло машинным маслом и землей.

— Прямо, товарищ капитан, — снова подсказал прапорщик. — Осторожно, впереди опять мостик.

Ястребеню было явно не по себе. Он чувствовал, что заболевает. Беспокоился: не свалиться бы в свою первую же командировку на новом месте службы. Не ко времени, думал он с огорчением, опасаясь, что не выполнит порученного Суровым задания. Однако он явно заболевал. По всем признакам повторялся пугающий приступ с тяжелой головной болью и высокой температурой. Подобное случилось с ним перед Ноябрьскими праздниками. Тогда Аля в два дня поставила его на ноги. А что теперь?

 

11

В машине Холод всю дорогу рассказывал Сурову разные новости. И как всегда в таких случаях, разговор касался самых разных тем. Рассказывал Кондрат Степанович, что скверно живется дочке с профессорским сынком в Минске — погуливает Шерстнев, оттого плохо в доме. Пришлось внучку забрать, дитя ведь не виноватое, что родители дурни, плюнула бы Лизка да вернулась домой, лесной ведь институт закончила, работа по специальности нашлась бы, а в столице — какой лес? Сейчас вон третью работу сменила.

— А здесь скоро место освободится. Аккурат по ее специальности. — Холод замолк. — Помните, аспирантка жучков в Дубовой роще собирала? Короедов.

— Шиманская?

— Была Шиманская. Теперича она Лагуткина. Тоже мне, золото выбрала!

— А что?

— Э… Пустой человек — в бутылку часто заглядывает. А специалист знатный. В область переводят. Башковитый мужик, ничего не скажешь. Ежели б пить бросил, далеко бы шагнул. — И сразу же, вспомнив со смехом сегодняшнюю их встречу, бывший старшина разговорился о заставе. — Частенько туда хаживаю. Как не бывать! Считай, полжизни отдал. Раньше так разов пару на месяц бывал. Старшина там, думаю, молодой, неопытный. Помню, раз приехал — первым делом иду на кухню. Зашел, гляжу: повар режет хлеб, а поверх каждого куска кладет тонюсенький кубичек масла. Ну, я, известное дело, спрашиваю: «Для чего такое?» А повар, простой солдат, не обученный куховарить, отвечает: «Это бутенброды. Личному составу доппаек. Старшина приказал». Я к Колоскову. «Ты, — говорю, — старшина, такими бутенбродами не увлекайся. Солдату кусок сала нужен да хлеба краюха. Ты, — объясняю, — салоброд ему дай, с мою ладонь, тогда и служба пойдеть, и все другое в ажуре будет». «А где, — спрашивает он меня, — сала напастись?» Рассказал ему и про это. Сейчас держат двух поросят. Больше нельзя. Одним словом, не ошиблись мы в Колоскове, Юрий Васильевич, и хлопец добрый, и старшина что надо. В заместители выбился, лейтенантское звание получил после курсов. Как я понимаю, и Синилов им довольный.

Не доехав немного до своего дома, Холод попросил остановить машину. Вышел, посмотрел вверх. Небо из рассветно-синего стало светлым. Похолодало. Было ветрено, не так, как вчера, но верхушки деревьев раскачивало. Ветер дул с запада, к непогоде, наверное, к снегу.

— Снегу накидает, — заметил Холод. — На заставу поедете?

— Пешком пойду, Кондрат Степанович.

— Понятно, товарищ подполковник. Пройдитесь. До заставы по Гнилой доберетесь. А нас не забывайте.

Они простились, и Суров ушел.

В лесу, который начинался сразу за домом, Суров стал на тропу. Старые сосны со всех сторон плотно обступали сбегавшую вниз затравенелую колею, впереди синел ельник, а молодые березки на вырубках уже не казались беззащитными черно-белыми прутиками, гнущимися безвольно даже на слабом ветру, — вымахали в славные деревца, нарядные даже без листьев; пни выкорчевали, во впадинах зеленела вода — как весной. То и дело оглядываясь и узнавая знакомое, Суров чуть не прозевал поворот на Гнилую тропу. Наверняка прошагал бы дальше по колее, не окажись на пути выворотень. Оглянулся и увидел еще один и еще — на добрых полкилометра, громоздясь одна на другую, лежали поверженные выворотком старые сосны. Видно, их повалило совсем недавно — земля на корнях еще не успела высохнуть и осыпаться.

На Гнилой под ногами шуршали листья. Где-то за ельником долбил сосну дятел. Суров прислушивался к жизни леса — и в него вливалась тихая радость, на душе становилось теплее. Он узнавал ложбинки, отдельные деревья — все те ориентиры, которые ему так были необходимы пять лет назад, когда он командовал заставой.

Тропа вывела Сурова в Дубовую рощу. Полный воспоминаний, радости встречи и узнавания, вступил он в нее. Память совершенно неожиданно воскресила рев той, давнишней грозы, треск сучьев под порывами ветра, яростный блеск молний в лохматом небе, Люду Шиманскую и его самого, подхватившего девушку на руки, чтобы перенести ее через клокочущий поток. Вспомнил все до мельчайших подробностей: ее теплое дыхание, сильно бьющееся сердце рядом со своим, колотившим в ребра, и испуганный Людин взгляд.

Он с удивлением обнаружил, что рад тому, что Люда здесь, и это показалось ему странным, потому что между ними никогда не было каких-то особо теплых отношений.

Прибыл на заставу, и воспоминания сразу отступили. Суров долго ходил, дотошно осматривал хозяйство, и придраться было не к чему.

Невозмутимый Колосков держался в тени, не лез на глаза, если не спрашивали, помалкивал. Синилов тоже был не особенно разговорчив. Сурова это устраивало куда больше, чем если бы начальник второй сразу взялся пояснять, что вот, дескать, без вас тут кое-какие перемены произошли.

Час от часу Суров мягчел. Теплело на душе от непоказного порядка во всем — начиная от внутреннего и кончая границей. Гораздо лучше стало на второй — к такому выводу пришел Суров к тому времени, когда дежурный позвал его к телефону.

— Еле нашел тебя, — признался Тимофеев, здороваясь. — Вчера искал, не дозвонился, ты был в пути. Возвращайся в отряд.

— Но ведь я ничего не успел сделать. К чему такая спешка?

— Командир убывает сегодня в отпуск. Требует тебя для личной беседы. Одним словом, возвращайся. Получишь ЦУ… — Явно что-то недоговорив, Тимофеев замолчал. После паузы добавил: — Ждем тебя. Карпов просил не задерживаться. О делах пока все. А теперь супруга хочет поговорить с тобой.

— Чья?

— Твоя, разумеется.

Суров не успел ни удивиться, ни спросить, каким образом Вера оказалась в отряде, когда по всем расчетам ей полагается быть на юге, и вправду услышал ее голос:

— Первым делом успокойся — ничего не случилось. Просто я вчера не улетела. Посадку отменили из-за нелетной погоды, до ночи продержали в аэропорту, а затем предложили или неопределенное время ждать или сдать билет. Я предпочла последнее.

— Ну и правильно. Поезжай сегодня вечерним поездом. — Вера пыталась возразить ему, но он прервал ее, сославшись на занятость. — Дома решим этот вопрос. Все, Вера. Скоро приеду.

Он вышел во двор, где сильный ветер гонял сухие листья, сучья, пыль. К концу ноября на Черной Ганьче всегда так: посвирепствует погода несколько дней, ветер пронесется по окрестным лесам, выворотит с корнем деревья, разметает в поле стога, а затем, будто устав, стихнет на время, и тогда в полном безмолвии повалит снег — мягкий, пушистый. Он укроет землю и прояснит дали, выгонит из лесу разную живность поближе к жилью, где есть чем поживиться, например оголодавшего русака, к курятникам и стожкам сена — рыжую воровку, и, как ни хитра, она оставит на девственной белизне следы мышкования; к рябинам устремятся снегири, дрозды и синицы, птичий клекот и писк долго будет отдаваться в ушах, а в глазах не перестанет рябить от многоцветья птичьего оперения — розовато-коричневых свиристелей, малиновых клестов, красных щуров.

Суров с восхищением смотрел на озеро. Над ним стояли рябины. Еще не тронутые прожорливыми птицами, висели бордовые кисти ягод. Вспомнилось сразу, как много лет назад Вера написала великолепную картину и назвала ее «Рябиновый пир». Это была лучшая ее вещь. Подобного ей больше не удавалось создать, хотя и на юге, и в Карманово она много писала. Суров поймал себя на мысли, что ему до сих пор жаль проданной картины.

Время, однако, не ждало. Пора было возвращаться в отряд.

 

12

Тимофеев тоже планировал выехать на вторую вместе с начальником штаба. Так же как и Суров, Геннадий Михайлович был в отряде новым человеком — три месяца, можно сказать, в счет не шли, — и ему хотелось сразу убить двух зайцев: и с Суровым познакомиться поближе, и получше организовать там политработу. Перечитав, однако, вечером свой доклад, подготовленный к партийному активу, Геннадий Михайлович изменил решение и поездку отложил, так как доклад получился слишком оптимистическим, успокаивающим.

«Да, отряд, конечно, хороший, — думал Тимофеев, подводя итог своим трехмесячным наблюдениям. — Крепкий боевой коллектив, здоровое политико-моральное состояние. Карпов, надо отдать ему должное, умеет вдохновить людей на работу с полной отдачей, сам трудяга, вникает в самую суть дела, правда, временами груб и излишне упрям». Месяц назад Тимофеев даже громко поговорил с Карповым — тот не включил в список на получение квартиры майора Духарева, старшего офицера отделения подготовки.

— Вы, Геннадий Михайлович, в эти дела не вмешивайтесь, — резко бросил тогда Карпов. — Вы человек новый. Не все знаете. А я отдаю себе отчет в том, что делаю. Ничего с Духаревым не случится, если еще какое-то время поживет в однокомнатной. Другие еще хуже живут.

— По мнению Духарева, вы мстите ему за непослушание: вы неоправданно требовали завысить отряду оценку по огневой.

Карпов вспыхнул.

— Вы сознаете, что вы говорите? Что значит — завысить?! Я просто требовал объективности. Хотел, чтобы и Духарев болел за свою часть. А ему, получается, безразлично — удержит отряд первое место в округе или нет. Речь шла фактически о ерунде: для того, чтобы вторую вытянуть на «отлично», следовало разрешить «перестрелку» трем солдатам. И вся обедня. Духарев должен был разрешить. Но он уперся — не положено.

— Но лишать его за это квартиры…

Карпов хотел резко возразить — это было видно по его потемневшим глазам и сошедшимся над переносицей бровям, — но сдержался и тихо сказал:

— Во-первых, лично я квартиры его не лишаю. Придет время — обязательно получит. А сейчас, выбирая из них двоих, считаю нужным поощрить Золотницкого, а не Духарева. И потому, что Золотницкий для отряда сделал больше, чем Духарев. Во-вторых, Духарев живет под собственной крышей. А Золотницкий вот уже почти год как на частной квартире.

— Но Духарев подал рапорт об увольнении. Вот он. — Тимофеев протянул бумагу.

Карпов бегло прочитал рапорт, подумал и, взяв карандаш, написал резолюцию: «Просьбу поддерживаю».

Тут бы Геннадию Михайловичу показать характер, принципиальность политработника. Но он промолчал.

Сейчас такой номер у Карпова наверняка не пройдет, думал Тимофеев, покусывая губы. Тогда, конечно, как-то растерялся. Столько времени прошло, а Тимофеев по-прежнему не мог простить себе, что не отстоял Духарева. Ведь можно было бороться, дойти, если потребовалось бы, до командования округа.

На актив Геннадий Михайлович возлагал большие надежды, многого ждал от него, в первую очередь критики недостатков. Изменившаяся вдруг к худшему обстановка в сопредельном государстве, где почти в открытую стала действовать агентура западных спецслужб, требовала повышенной бдительности, напряжения всех сил.

Да, продолжал размышлять Тимофеев, отряд достиг определенных успехов. Однако успехи — вчерашний день, тотчас возразил он себе. Все ли гладко сейчас в отряде? Взять, к примеру, стиль работы. Об этом нужно обязательно говорить на активе — на одном администрировании далеко не уедешь.

Тимофеев продолжал писать тезисы доклада. Как ему показалось, он нашел правильные интонации, сделал правильные акценты.

Из окна было видно, как на плацу маршировали и пели молодые солдаты, вернувшиеся с вечерней прогулки. Тимофеев закурил и стал слушать песню: уж больно хорошо получалось у них, у этих парней, недавно надевших военную форму. Зазвучал телефон.

— Зайди ко мне, — послышался в трубке голос Карпова.

В том, что полковник допоздна засиделся в своем кабинете, не было ничего необычного. Такое случалось часто. Однако в такие часы он редко приглашал к себе офицеров.

Кабинет начальника отряда находился в основном здании, у центрального въезда на территорию гарнизона. Здесь же размещались некоторые отделы штаба и тыла.

Не одеваясь, Тимофеев быстро сбежал по ступенькам и, пока пересекал двор, с удовольствием слушал песню.

Карпов был явно не в духе.

— Чай будешь? — неожиданно услышал Тимофеев.

— А какой чай?

— Индийский. Китайский с жасмином кончился. Цейлонский не люблю.

«Завелся», — подумал Тимофеев.

— Ну, будешь?

— Обязательно.

Карпов прошел в угол. Там между стеной и сейфом помещался столик с электрическим чайником, двумя стаканами в дюралевых подстаканниках. Чайник уже закипел.

Со стаканами в руках Карпов и Тимофеев сели за маленький столик.

«А ведь в самом деле что-то случилось, — с тревогой подумал Тимофеев. — На командире лица нет».

— Отряд бросаю на произвол судьбы, — первым нарушил молчание Карпов. — Им, видите ли, не хочется лишний раз звонить в Москву. Пристали как с ножом к горлу: «Езжай в отпуск — и никаких гвоздей». А как я могу уехать? На кой ляд мне этот Кисловодск, если я там места себе не найду — постоянно буду думать об отряде. Ведь не могу же я бросить отряд на Сурова!

Произнеси Карпов эти слова иным тоном, без откровенного недоверия, оскорбительного для Сурова, Тимофеев, может быть, и проникся бы сочувствием к командиру, завозмущался бы вместе с ним. К тому же передвинуть отпуск на более поздний срок — не такое уж сложное дело, тем более что для этого имеются причины.

Но Карпов оставался верен себе: он не подбирал слов, говорил как думал, не сглаживал острых углов, и Тимофеев не только оскорбился за Сурова, но и сам был уязвлен формой постановки вопроса: фактически получалось, что и ему, Тимофееву, начальник отряда не доверяет.

— Я не вижу причин для опасений, — спокойно, но твердо ответил Карпову Тимофеев. — На месте остаются четыре ваших заместителя, сплоченный коллектив.

Павел Андреевич сделал какое-то неопределенное движение рукой. Но, видимо, жест показался ему недостаточным для выражения чувств, и он ударил кулаком по столу так, что ложечка зазвенела в пустом стакане.

— Коллектив хорош в культпоходах. А руководить воинской частью — дело куда сложнее. Если уеду в отпуск — фактически брошу все на произвол судьбы. Суров, что ли, надежда и опора?

— У вас есть к нему какие-то претензии?

— Молод.

— Но ведь и я не намного старше.

— И ты не стар. В том смысле, что не врос в обстановку. У Лазарева своих дел по горло. Заболотный редкий день спит в своей постели — все на границе. Как видишь, обстановочка! — Карпов подбежал к карте, ткнул куда-то. — Там такое заварилось!.. Всякая нечисть голову подняла… А за отряд спрос с меня. В санатории ли буду, в госпиталь ли завалюсь. Морщишься? Не согласен? Твое дело. Я тебя, Геннадий Михайлович, позвал совсем по другому поводу. Слушай внимательно и не перебивай. Завтра я все-таки отбываю в Кисловодск. За меня на время отпуска останешься ты. Собери к двенадцати заместителей, начальников отделов и служб для получения указаний. В конце совещания объявлю приказ. Сурова можешь не вызывать. Пусть работает по своему плану. — Лицо Карпова вдруг стало неподвижным, и он стал поглаживать рукой низ живота.

— Что с вами? — забеспокоился Тимофеев.

— А черт его знает. Пройдет. Не первый раз. — Карпов вернулся на свое место за письменным столом. — Значит, договорились: офицеров к двенадцати, завтра.

— Соберу. Но с вашим решением не согласен. При всей кажущейся его логичности. Нельзя Сурова отстранять. Неправильно это. И демонстративно. Замещать вас должен он. Тем более что и я, по сути дела, тоже новый человек в отряде. — Тимофеев тяжело вздохнул. — Я ведь не только заместитель командира по политической части, но и ближайший его советчик и тоже отвечаю за состояние дел. Послушайте моего совета: оставьте вместо себя Сурова. Надо передать ему, чтобы немедленно выезжал. Так будет и разумно, и тактично, и для дела полезно, и для него самого — тоже.

Павел Андреевич молчал. Судя по раскрасневшемуся лицу, разнервничался. Встал. Кресло, в котором сидел за письменным столом, непонятно зачем оттащил в угол, по другую сторону сейфа. Не садясь в него, вернулся к приставке. Облокотившись, сел.

— Где сейчас Суров?

— У Синилова. Был на первой.

— Гастролирует! — вскипятился Карпов. — Ведь было сказано; работать у Мелешко. И незачем бегать по всему участку. Гастролер! А ты говоришь: оставить. — Он потянулся к телефону, но не достал до него.

«Сейчас опять заведется, — решил Тимофеев. — Явно ищет предлог». И чтобы предупредить новую вспышку, сразу объяснил, что по пути к Синилову завез на первую нового офицера, капитана Ястребеня, который там поработает, поможет начальнику заставы.

— Это еще для чего? — ледяным голосом спросил Карпов. — Мало ли других офицеров? Новичка потащил!

Тимофеев не выдержал и засмеялся.

— Да вы же сами подписали ему командировочное. Суров при мне вам докладывал. В конце концов начальник штаба вправе командировать на границу любого офицера, с любым заданием.

— Только не на первую.

— Что за исключение?

— Она у меня на особом учете. И ты знаешь почему.

Тимофеев действительно знал о строящемся «объекте», как назвал Павел Андреевич будущий дом отдыха для отличившихся солдат, не дом, конечно, а домик, рассчитанный на одновременное пребывание в нем не более четырех человек. До поры до времени «объект» строился втихомолку, не то чтобы тайно, а просто без огласки, без широкого оповещения.

— Ну и что из этого?

— Ты еще спрашиваешь? — уже миролюбиво спросил Карпов. — В лице начальника политотдела мне хочется видеть человека, поддерживающего хорошее начинание. Критиков и без тебя достаточно… Что же касается Сурова, то могу сказать следующее: если бы не крайняя необходимость, я бы его на первую не посылал. Да вот беда — Мелешко все дело заваливает. — Он замолк. После недолгого раздумья махнул рукой: — Ладно, пусть будет так, как ты советуешь. Может быть, я действительно не прав. Может быть… Но прошу об одном: не будь излишне доверчив, вникай сам во все. Вдвоем разбирайтесь. — Морщась, Карпов, поднялся, тяжело подошел к вешалке за шинелью. — Все, Михайлович, я — домой.

— Неплохо бы с заходом в санчасть.

Карпов надел шинель и папаху. Силясь улыбнуться, чуть слышно сказал:

— Тут уж позволь мне самому…

Тимофеев вернулся к себе, к прерванному докладу, но работать не мог. Долго ходил по кабинету, заложив руки за спину, закурил и снова стал мерить кабинет шагами. После разговора с командиром у него на душе остался неприятный осадок, возникло даже ощущение виноватости, оно появилось еще там, в кабинете командира, когда он, Тимофеев, отстаивал Сурова, полагая, что Павел Андреевич невзлюбил нового начальника и к Мелешко относится предвзято, раньше же благоволил к нему больше, чем к кому-либо другому из офицеров. Но ведь если разобраться по справедливости, размышлял сейчас Тимофеев, у командира имеются все основания не слишком полагаться на Сурова, чей опыт явно недостаточен даже для временного командования отрядом — должности выше заместителя начальника штаба Суров не занимал.

«Так что теперь, бежать к Карпову извиняться? Давать, так сказать, задний ход? Мол, так-то и так, товарищ полковник, беру свои слова обратно. Нечего сказать — поступок, достойный подражания! Беги к Карпову, пока не поздно! Выправляй положение. Чего медлишь? Поторапливайся. Завтра Карпов улетит — и поминай как звали. — Тимофеев в сердцах раздавил в пепельнице окурок, раскурил новую сигарету. Сколько раз бросал! А словно в насмешку над собственным благоразумием, чаще, чем того хотелось бы, жизнь заставляла, и благие намерения вдребезги разбивались, уступая вредной привычке. Ему казалось, что сигарета успокаивает, помогает собраться с мыслями. Так случилось и на этот раз. — Нет, дружок, — сработала мысль в другом направлении, — нет, милый, навязал Карпову свое мнение, так, будь добр, не юли. Вместе с Суровым впрягайся и тащи воз. А Сурову самый раз остаться за командира — пусть набирается опыта».

Новый поворот мыслей успокоения не принес, он лишь несколько приглушил ощущение вины. Чувство это не прошло и к следующему дню, когда Тимофеев, не без задней мысли, зашел к Сурову с полученной накануне телеграммой на имя командира части, с которой разбирался в тот же день вечером, поскольку депеша так или иначе касалась политического отдела.

«Поглядим, Юрий Васильевич, на вашу реакцию. Даже интересно, как вы, временно исполняющий, отнесетесь к телеграмме, никому из нас не сулящей ничего приятного».

Тимофеев застал Сурова одетым в незастегнутую на пуговицы шинель с зажатой под мышкой шапкой-ушанкой. Суров стоял у вешалки. Рядом, на стуле, лежал его дорожный, желтой кожи портфель. Свободный от бумаг стол и запертый сейф навели Тимофеева на мысль, что, приди он сюда пятью минутами позже, временно исполняющий наверняка укатил бы — по всему было видно, что он собрался в дорогу.

— Уезжаете?

— Собираюсь. А что?

Минуту спустя Суров читал:

«ОГРАДИТЕ НАШЕГО СЫНА СВИРИДОВА ОЛЕГА ОТ ШАНТАЖА ЗПТ ВЫЕЗЖАЕМ ЛИЧНО ЗПТ ДО НАШЕГО ПРИБЫТИЯ ПРОСИМ РЕШЕНИЯ НЕ ПРИНИМАТЬ СВИРИДОВЫ».

Пока Суров читал, Тимофеев подумал: «Сейчас вернет с подобающей резолюцией».

Раздевшись и пройдя в глубь кабинета, к столу, Суров еще раз прочитал бланк.

— Весьма странная депеша, — заметил он. — Свиридов служит у нас?

— Недавно отправлен на третью после окончания учебного пункта. Вчера к нему прикатила жена со своими родителями. Не совсем, правда, жена, они не зарегистрированы, но она ждет ребенка, а Свиридов отцовства не отрицает.

— Тогда при чем здесь шантаж?

— Затрудняюсь ответить. Вероятно, так членкор Свиридов называет щекотливую ситуацию, в которой оказался его отпрыск. Впрочем, обожду с выводами. А вы поезжайте куда собрались, мы разберемся.

— Повременю. — Суров скупо улыбнулся.

Сергей Сергеевич Свиридов оказался человеком на редкость стеснительным, не в пример прибывшей с ним супруге, красивой моложавой блондинке. Чувствовал он себя явно не в своей тарелке. Говорил растерянно о том, что вот, дескать, приходится бить челом, отрывать от дела и себя и людей, у которых сотни, а то и тысячи Свиридовых, Ивановых, Петровых. Сел, уступив инициативу супруге. По всем признакам женщина решительная, она не замедлила доказать это делом.

— Не знаю, к чему ты это о «всяких Свиридовых». Совершенно не понимаю, зачем. Мы далеко не всякие. Ты — член-корреспондент Академии наук, мое общественное положение тоже не самое низкое. Кандидат экономических наук.

— Ради бога, Люба!

— Ну хорошо, хорошо. Я просто хочу, чтобы товарищи командиры знали, кто мы и что из себя представляем. Знакомлюсь, так сказать. Кстати говоря, меня зовут Любовь Аркадьевна, — добавила, нисколько не смутившись под гневным взглядом супруга. — Как кандидат экономических наук, наук, замечу, точных, буду немногословна. Вы, разумеется, получили нашу телеграмму? — Она адресовала вопрос Тимофееву, и тот сразу утвердительно кивнул. — Эти, как мне известно, прикатили еще вчера.

— Кого вы имеете в виду? — дипломатично уточнил Тимофеев, прекрасно понимая, о ком идет речь.

Любовь Аркадьевна презрительно скривила ярко накрашенные губы.

— Родственнички!

— Люба!

Свиридов, сразу покраснев, начал что-то говорить, но жена не позволила ему и слова вымолвить:

— Дома ты мне уже сказал все. Не надо повторяться. Останемся каждый при своем мнении. — Любовь Аркадьевна невольно повернулась к мужу спиной. — Товарищи, вы, конечно, понимаете, что привело нас к вам, и рассчитываю на взаимопонимание. Только ради бога, не подумайте, будто мы себя как-то возвышаем, а их считаем плебеями. — Это последнее слово неожиданно сорвалось у нее с языка, и кровь хлынула ей в лицо. Однако она тут же взяла себя в руки. — Извините, я — мать, и мне больно. Ужас, до чего больно! Держусь исключительно на валидоле. Сама даже не знаю, как держусь.

— Им, Люба, тоже больно, — вставил Свиридов.

Любовь Аркадьевна, начав было какую-то фразу, остановилась вдруг на полуслове. В гневе лицо ее стало мертвенно-бледным.

— Чужая боль в данном случае меня мало волнует, — продолжала она. — Мальчика шантажируют. Хотят и его и нас убедить, будто он причастен к этому делу, приписывают ему отцовство. Ничего себе, девятнадцатилетний папа! И кто! Наш Олежка! Мальчик, который до сих пор не разучился краснеть.

Тимофеев, сам не зная почему, смотрел на ноги Любови Аркадьевны, обутые в сапожки из замши, расписанные шитым узором. Смотрел, слушал, и, хотел он того или нет, слова ее оказывали на него действие, обратное тому, какого добивалась она.

— Знаю, вы уже разговаривали с Лазаруками, и они наговорили вам сорок коробов разных небылиц. Но это еще доказать надо, — продолжала она, горячась. — До-ка-зать! Мало ли что утверждает девчонка. Моего сына хотят на всю жизнь… на всю жизнь… — Глаза у нее повлажнели, но она быстро овладела собой. — Я — мать. И этим сказано все. Нас пугают: «Заставим!» Но разве можно соединить две жизни насильно?

— Три, — поправил Тимофеев.

— Даже пять невозможно. — Свиридова гневно свела над переносицей светлые брови. — Нужны любовь, уважение, взаимопонимание.

— Силой, конечно, нельзя, — мягко промолвил Суров.

Любовь Аркадьевна тотчас же одарила Сурова благодарной улыбкой.

— Соединить две жизни без взаимной любви! Согласитесь, это абсурд. Поженить их вопреки логике и здравому смыслу! — Свиридова облизала пересохшие губы. — Сейчас поясню свою мысль. Я допускаю, что под известным нажимом, — чьим, Любовь Аркадьевна не сказала, — Светлана войдет в нашу семью, станет Свиридовой…

— Скажи, пожалуйста, какая сиятельная фамилия!.. — Членкор даже не улыбнулся.

Любовь Аркадьевна оставила его реплику без ответа.

— …Свиридовой, — повторила она с нажимом. — А пройдет несколько месяцев, год или два, время не играет существенной роли, и жестокий закон несовместимости отторгнет чужеродное.

— Какая чушь! — гневно вставил Свиридов.

— Отторгнет, обязательно отторгнет!.. Искусственно созданная общественная ячейка в самом зародыше нежизнеспособна, она рассыплется, как этот самый, как его… пресловутый карточный домик… Разве я не права, Юрий Васильевич? Скажите откровенно, права или нет.

В какой-то момент Тимофееву показалось, будто Суров сочувствует Любови Аркадьевне, и это покоробило его. Разумом он, конечно, понимал: легко впасть в ошибку, поддерживая одну из сторон. Лично его симпатии были на стороне будущей матери и ее ребенка, при этом он отдавал себе отчет в том, что заблуждается, — ведь в конечном счете все зависит от решения молодых. Возникло желание вторгнуться и помешать ответу на прямолинейный вопрос. Но он не успел.

— У меня нет взрослых детей. — Суров поднял взгляд к Любови Аркадьевне, искательно и с надеждой глядевшей ему в глаза. — Но когда они вырастут, я дам им возможность самим решать такие вопросы. Надеюсь, они не преминут посоветоваться со мной и с матерью. — Он поднялся, собираясь уйти.

Любовь Аркадьевна встала. Лицо ее исказилось в гневе. Она метнула взгляд на мужа, как бы понуждая его вмешаться и сказать свое веское слово, но тот, потупив взгляд, молчал.

— Пойдем, Люба, — тихо позвал он жену. — Ты затеяла на редкость…

Его слова будто ударили ее.

— Ах, я затеяла!.. Спасти сына в устах ученого-филолога называется «затеяла». — Она нервно рассмеялась. — Ну нет! Трупом лягу, а этого мезальянса не допущу! Дойду до самых высоких инстанций, раз не нашла здесь поддержки. — Перейдя на высокие ноты, спохватилась: — Очень жалко, что вы нас не поняли.

Тимофеев, сидевший сбоку у письменного стола, за которым происходил разговор, поднялся последним.

— Собственно говоря, на что вы надеялись, Любовь Аркадьевна? — спросил, слегка наклонясь через стол. — Чего конкретно вы ждали от командования отряда?

От такого прямо поставленного вопроса она буквально опешила. Сделала два шага к окну, у которого Суров остановился и выглянул во двор. Пересекая его в направлении штаба, шагала чета Лазаруков с дочерью. Они что-то горячо обсуждали. Любовь Аркадьевна проследила за взглядом Сурова, и лицо ее мгновенно преобразилось — ненависть сделала неузнаваемым облик молодящейся женщины средних лет, в доли секунды состарив его.

— Нет! — выдавила она из себя, задыхаясь. — Никогда!..

…Вместо робкого, с торчащей из широкого ворота гимнастерки цыплячьей шеей солдатика к Тимофееву вошел и замер на середине ковровой дорожки в положении «смирно» ладный пограничник, крепкошеий, в хорошо сидящей на нем военной форме.

— Рядовой Свиридов по вашему приказанию прибыл!

На обветренном лице рядового Свиридова и намека не было на отличающую первогодков стеснительность. Скорее хмуро, чем пугливо, посмотрел он в лицо Тимофееву, присевшему на подоконник. Среднего роста, широкоплечий, он выглядел крепышом, уже послужившим и знающим себе цену. Когда ему предложили сесть, неторопливо отодвинул стул и плотно уселся на него — не на краешек, как садятся солдаты в присутствии высоких начальников, готовые вскочить при первом же к ним обращении.

Разговор с ним начали с вопросов о том, втянулся ли в пограничную службу, хватает ли часов сна и еды. Он, внимательно выслушав и подумав, ответил, что служится ему нормально, как и другим новичкам, на здоровье не жалуется, еды и сна хватает. Неожиданно хмурость исчезла с его лица. С улыбкой, удивительно похожей на улыбку Любови Аркадьевны, добавил, что, мол, не на блины к теще приехал.

— А теща ваша, между прочим, здесь, — заметил Тимофеев.

— Нет, — замотал головой Свиридов. — Мама приехала с отцом. Я телеграмму получил. Вы ошиблись, товарищ подполковник.

— Все равно, ошибки нет. Семейство Лазаруков прибыло в полном составе. Еще вчера. И ждут не дождутся своего зятька.

— Разыгрываете! — мигом превратившись в мальчишку, возразил парень. Стремительным рывком вскочил на ноги и слегка наклонился вперед: — Это неправда?..

— Как можно!

— И Светка приехала?!

— Я сказал: в полном составе.

Парень будто потерял дар речи. Он так и застыл в спринтерской позе, веря и не веря услышанному, совершенно забыв о разделявшем их расстоянии, о той самой воинской субординации, какую успел познать на учебном пункте, где командир отделения был для него недосягаемо высоким начальником.

Тимофеев, тоже отметя субординацию, ответил, что разыгрывать солдата ему не позволяют ни возраст, ни чин, да и должность вроде бы к чему-то обязывает.

— О розыгрыше не может быть и речи, если не далее, как за этой стеной, — он постучал в нее кулаком, — ждет свидания с мужем Светлана Никифоровна, а ей в ее положении волноваться вредно.

— Светка здесь!

Молодой солдат буквально застыл в изумлении. Весь напружиненный, Свиридов обернулся к двери, будто чувствовал, что сейчас она отворится. Дверь в самом деле открылась, вошла Светлана, остановилась у среза ковровой дорожки. Присутствующие предстали перед ней словно в тумане. Она повела головой вправо и влево, не задержавшись взглядом ни на ком.

— Входите, Светлана, — подбодрил ее Тимофеев.

Едва он произнес эти слова, как Свиридов, словно ошалев от счастья, забыв спросить разрешения, бросился к ней.

Суров наклонился к Тимофееву, губы у него невольно растянулись в улыбке:

— Лично мне здесь делать нечего. Сами разберутся.

— Да, вы правы.

 

13

Суров проводил Веру и в тот же день вечером, приняв командование пограничным отрядом, отправился на вторую заставу, чтобы разобраться на месте, по какой причине там затянулся капитальный ремонт, а затем уже возвратиться к Мелешко.

— Едете один? — спросил Тимофеев, зайдя к Сурову перед самым отъездом.

— Духарева беру с собой.

— Правильно. Он — куратор правофланговых застав, участок знает хорошо. И вообще дельный офицер. Поближе с ним познакомьтесь.

Никакого умысла в усиленном нахваливании майора Духарева Суров не заметил. И чего ради начальнику политотдела хвалить его?

Быстро темнело. Стояла та пора года, когда осень уже не осень, а зима еще не зима. Вчера выдался погожий денек, а сегодня с самого утра идет мокрый снег. Вот и сейчас, в сумерках, пришлось включить фары, потому что снег падал крупными хлопьями, ограничивая видимость и застилая дорогу, ритмично скрипели «дворники», расчищая на лобовом стекле мокрые треугольники.

Дорога была Сурову незнакома. Большак пролегал параллельно границе, не далее чем в полутора-двух километрах от ограждения, и теперь, к осени, был порядком разбит леопромхозовским транспортом, машинами отряда. «Уазик» лихо подбрасывало, а временами так кренило набок, что казалось — сейчас опрокинет его и бросит в яму, из которой уже своим ходом не выбраться. Но машина каким-то чудом выравнивалась, чтобы через несколько метров, натужно ревя перегретым мотором, проползти на брюхе по разъезженной колее.

Майор часто кашлял, изредка открывал дверцу, высовывал голову. Суров подумал, что он следит за дорогой.

К ночи подморозило. Снег падал и падал. Выбелило обочины. Справа и слева высился черно-белый лес. Ближе к грейдеру его вырубили, по обе стороны большака темнела здоровенные пни, покрытые неправдоподобно синими в сумерках шапками снега.

Проехали уже больший отрезок пути, а Духарев и слова не вымолвил. Сурову подумалось: зря потащил с собой майора, обошелся бы без него, благо, водитель не новичок. А с хворого какой толк?

Вспомнил утренний разговор с Верой. Она уезжать не хотела, но он настоял на своем и нисколько не сожалел, что отправил ее за сыном. Правда, Вера неожиданно расплакалась, и, сколько он ни расспрашивал ее о причине слез, она ему так и не сказала. Только по пути в аэропорт чуть слышно произнесла:

— Все равно ничего не изменится.

— Что не изменится? — пытался уточнить он.

— Ничего.

В аэропорту молча смотрели друг на друга. Суров с удивлением увидел у наружных уголков Вериных глаз глубокую сеточку морщинок. Даже притронулся к ним пальцем.

— Что смотришь? — Вера уклонилась от его руки. — Что, жена у тебя старая ведьма, да?

Он усмехнулся.

— Нет.

— А кто же?

— Не ангел. И не такая уж старая.

Он пошутил, а у нее губы задрожали от обиды. С тем и улетела.

Машина свернула с большака на проселок, а вскоре уперлась в закрытые ворота в проволочном заборе.

Духарева точно подменили: с необычной легкостью он спрыгнул на дорогу, поправил шапку-ушанку, сдвинул на бок кобуру пистолета. Все это он проделал молниеносно, заученными движениями, и уже на ходу согнал назад под поясом складки.

— Побудьте здесь, товарищ подполковник, — попросил он. — Я наряд вызову. — Перед Суровым вытянулся, откозыряв, бравый, подтянутый офицер.

— Хорошо. Вызывайте.

Духарев быстро пошел мимо ворот и двинулся вдоль забора. В тишине хорошо были слышны его торопливые шаги.

Суров спрыгнул на землю, и под его ногами хрустнул ледок. Свет непогашенных фар выхватил кусок вспаханной полосы по ту сторону ограждения, слегка припорошенный снежком, куст орешника неподалеку от него, тоже в снегу, и стожок сена под большой белой шапкой снега. Дальше, куда не доходил свет автомобильных фар, угадывался уходящий за горизонт лес.

Правее ворот послышались шаги возвращающегося Духарева. Он остановился, не дойдя метров трех до машины, крикнул в темноту, и тотчас раздался частый топот ног, из-за дальнего, не видного со света разлапистого куста показался и замер солдат в полушубке, слепящий луч фары полоснул по нему сбоку, по левой стороне лица, высветлив побелевшую от мороза скулу и блестящий, узкий зрачок.

— До заставы два с половиной километра, — доложил Духарев, когда часовой пропустил их в ворота. — Если хотите, пройдем пешком и проверим наряды правого фланга.

— С удовольствием.

— Тогда я поставлю в известность начальника заставы. — Майор включился в розетку, переговорил со старшим лейтенантом Пестраком, командовавшим этой заставой, сообщил ему, что на участке находится начальник отряда.

— Исполняющий обязанности, — поправил Суров. — Все, Духарев, пусть Пестрак работает по своему плану.

— Работайте по своему плану, — повторил Духарев. Сказал и нырнул в темноту, легко зашагав по дозорной тропе, извивавшейся вдоль журчавшей где-то сбоку речушки.

Идя вслед за ним, постепенно привыкая к темноте, Суров подумал, что Духарев не год и не два прослужил на этой заставе и так изучил участок, что в кромешной тьме ориентировался, как в собственной квартире.

Из доклада старшего лейтенанта Пестрака Суров понял, почему личный состав накрывается поверх одеял шинелями, а единственным местом, где после возвращения с границы можно согреться, является сушилка. Груду старых проржавевших батарей парового отопления еще не увезли, новые же лежали вдоль стен.

В сильно остывшей канцелярии две новых батареи стояли у стены под подоконником, в нише. От одного взгляда на них становилось еще холоднее. Суров с Духаревым чаевничали. Над кружками вился парок. Начальник заставы отправился отдыхать, прапорщик ушел на проверку.

Разгоряченный дорогой и чаем, Суров сидел в накинутой на плечи шинели. Духарев, порозовевший от длительной ходьбы и тоже разгоряченный чаем, решительно сбросил с себя шинель и остался в одной тужурке. Чувствовалось, что он взволнован, хочет, но не решается первым заговорить о чем-то очень важном. Суров решил помочь ему.

— Вы раньше служили на этой заставе? — спросил он.

— Так точно. В позапрошлом году забрали в отряд.

— И, двух лет не прослужив в штабе, подали рапорт об увольнении?

Духарев вспыхнул.

— Вы уже знаете?

— Знаю. И удивлен. Вам бы еще по меньшей мере лет семь-восемь служить. Квартиру со временем получите. Стоит ли идти на крайность?

— Это с какой стороны посмотреть, товарищ подполковник. Когда меня переводили с границы, обещали и квартиру и должность. Я ведь не рвался с заставы. Только понимал: не век же в лесу сидеть. Ребят двое, учить надо. Да и сам не пень еловый, соображаю, и опытом не обделен. Должность — не последнее обстоятельство в нашем деле. К тому же чувствую: по плечу мне, И военное образование мое соответствует. Такого мнения, знаю, было и начальство.

— Было и есть, — заметил Суров.

— Было, — стоял на своем Духарев. — Полковник Карпов в аттестации так и написал: «Занимаемой должности вполне соответствует». — Духарев внезапно умолк, наполнил опустевший стакан одной заваркой и выпил залпом. Посмотрел на часы.

Было далеко за полночь. Интуитивно Суров чувствовал, что в жизни Духарева наступило одно из тех редких мгновении, когда хочется откровенного разговора, честного, без утайки, разговора начистоту — не только чтобы облегчить душу, но и посоветоваться, может быть, исправить то, что еще поправимо.

— Я бы на вашем месте не торопился, — произнес он мягко. — У вас есть выслуга, но еще можно служить… И рапорт ваш еще не отправлен.

— Так ведь замахнулся уже… Не рак я, чтобы обратным ходом ползти на исходный рубеж. — Усмешка пробежала по его тонким губам. — Если по-честному, товарищ подполковник, то не в одной квартире причина. Я бы мог, конечно, поподробнее рассказать, но получится вроде жалуюсь… А жаловаться не любил и не люблю. Если другие помалкивают, так мне и подавно незачем рыпаться.

Суров догадывался, что за туманными словами майора кроется нечто другое, может быть, даже более значительное, чем отказ в предоставлении квартиры, и уж во всяком случае очень важное для Духарева-пограничника, и он не решается рассказать, что его мучает, в силу каких-то условностей.

— И все же хорошенько подумайте, — стоял на своем Суров. — Ваш рапорт еще не отправлен в округ. — Он улыбнулся. — Рапорт выражает ваше личное желание. И только. Требуется еще заключение командования отряда. Без него вопрос решаться не будет.

Духарев вспыхнул. Кровь бросилась ему в лицо.

— Начальник отряда возражать не станет, — сказал он резко. — Тем более что я числюсь больным.

— В каком смысле?

— Кто-то пустил слух — Духарев тяжело болен. Вот и гуляет он.

— А на самом деле?

— Ничего подобного. Помните мост через речку?

— Разрушенный?

— Тот самый. Вот точно так, как сегодня вас, я в сентябре сопровождал начальство из округа. Дело было ночью, темень — ни зги не видать, да к тому же дождь как из ведра. Я и рухнул вниз. Воспаление легких подхватил. Сколько раз докладывал насчет этого моста. Далеко ли до ЧП! Поживите, товарищ подполковник, присмотритесь.

Еще на границе, когда Духарев чуть ли не под руку повел его, Сурова, в обход обвалившегося моста по временному, осклизлому от талого снега настилу, хотелось спросить, почему в отряде, и в первую очередь он, направленец, майор Духарев, мирятся с форменным безобразием.

Сейчас же спросил:

— Разве Пестрак своими силами не может восстановить мост? В конце концов это его мост, и своих людей он каждую ночь подвергает опасности. Из-за чего, спрашивается?

Духарев решительно отодвинул стакан.

— Я бы тоже на его месте… Вы ведь были начальником заставы?

— Был.

— Вспомните, сколько мостов восстановлено так называемым хозспособом, сколько раз ремонтировали помещения опять же хозспособом…

— А вы разве целиком полагались на заботу отряда?

— Нет, конечно.

— Правильно делали. Нельзя из-за каждой мелочи звонить, требовать. Что-то и самому можно. Тем же хозспособом. Ничего зазорного в этом я не вижу.

— По мелочи, конечно, нельзя. Согласен. Пестрак давно бы восстановил этот чертов мост, хотя он — не мелочь. Надо как следует попотеть. И Пестрак, позвольте доложить, не сидел сложа руки — нужный материал заготовил.

Духарев, этот странный, болезненного вида майор с тонкими губами, замолчал, не договорив главного. В результате получалось несерьезно, похоже на игру, и Сурову это не понравилось.

— И куда же делся этот заготовленный материал? — спросил Суров столь категорично, что не ответить на этот вопрос Духарев не мог.

— Лучше у Пестрака спросите.

— А я вас спрашиваю. И хочу получить ясный ответ. Иначе зачем было затевать разговор с недомолвками?

— Вы же знаете, где материал.

— Не знаю. Впрочем, дело ваше, Духарев. Я ведь все равно узнаю. Не у вас, так у Пестрака. Если сожалеете, что затеяли со мной разговор, можете считать, что его не было.

Духарев встал, набросил шинель. Зябко поежившись, хрустнул пальцами и спрятал руки за спину.

— Я ни о чем не жалею, товарищ подполковник. К слову будет сказано, начальник отряда и в мыслях не имел отправлять меня в запас. Это я сам… Прошу вас, пусть рапорту дадут ход. А сейчас разрешите идти отдыхать.

Суров кивнул. Духарев вышел. Было слышно, как он тяжелыми шагами пошел в комнату для приезжих, открыл заскрипевшую дверь. Суров сразу же представил себе, как, раздевшись до трусов, он укладывается в холодную, влажную постель, и холод пронизывает его до костей. «Лазарева бы сейчас сюда. Пускай бы пару дней пожил на заставе, да пару ночек походил по границе, и спать укладывался на влажное белье под холодное солдатское одеяло, да посинел на занятиях в настывших помещениях». Сурова так и подмывало позвонить зам по тылу — пускай выезжает.

«Не зарывайтесь. Вы, как говорится, калиф на час», — вспомнил сказанное вскользь обидное предупреждение Карпова.

На час так на час. Пусть даже на полчаса. Какое это имеет значение?

Утром, ни свет ни варя, Суров поднял старшего лейтенанта. Пестрак явился через десять минут. Выглядел он великолепно: чисто побрит, сапоги начищены до блеска, форма отутюжена. Он лихо вскинул руку под козырек.

— Старший лейтенант Пестрак по вашему приказанию прибыл! На участке заставы без происшествий.

Пестрак Сурову определенно нравился. Он был ему симпатичен, этот коренастый, невысокого роста белобрысый старший лейтенант, тщательно следивший не только эа своей внешностью. У него во всем чувствовался порядок. Вот разве что мост…

— Что это за история с материалом для моста?

— У меня их шесть. Два требуют ремонта. Разрешите узнать, с каким?

— С обрушенным. На правом фланге. У вас и другие тоже неисправны?

— Никак нет, товарищ подполковник. Четыре совершенно исправны. Пятый заканчиваем. Хозспособом, между прочим. И еще кровлю на складских помещениях. И баню. Все хозспособом.

«Вон ты, оказывается, какой изящненький! — подумал про себя Суров, сверху донизу оглядев стоявшего перед ним старшего лейтенанта. — И смекалист, и зубаст, и себе цену знаешь. Это хорошо».

— А шестой, он что, не на вашем участке?

— На моем.

— Тогда в чем же дело? Почему ждете? — Суров сделал паузу. — При готовом-то материале. Кто за вас будет ремонтировать этот мосток? Это просто счастье, что до сих пор беды не случилось. Чего вы ждете?

— Так…

Старший лейтенант как стоял вытянув руки «по швам», так и продолжал стоять, потупясь, потемнев лицом, его небольшие руки сжались в кулаки. Его долгое молчание делалось уже неприличным.

— Это же несерьезно, — не выдержал затянувшейся паузы Суров.

— Что?

— Ваше «так».

— Не знаю, что и ответить.

— Тогда вот что, Пестрак. Пойдемте-ка мы с вами на место. Уточним количество необходимого материала, заодно определим и сроки. Тянуть с ремонтом нельзя. Готовьте машину.

— Есть! — Уже без былой бойкости произнес начальник заставы, но тут же четко повернулся через плечо.

За ночь снег съело без остатка. Сохранился он кое-где в затененных бороздах контрольно-следовой полосы, на верхушках сосен, подсвеченных выглянувшим из-за края поля солнцем. Впереди простиралась голая земля, ухоженная, с одинаково ровными бороздами — видимо, полосу боронили недавно, и она, довольно широкая, рассекшая сосняк на равные половины, радовала глаз и тоже говорила в пользу Пестрака, который содержал ее в идеальном порядке, как и дорогу, по которой они сейчас катили.

Поднялись на взгорок, у подножия которого лепилось несколько строений под прозеленевшей дранкой — по всей вероятности, раньше здесь размещалась застава. Сейчас же окна и двери, крест-накрест заколоченные досками, усиливали впечатление запустения некогда жившего полнокровной жизнью маленького военного городка.

— Бывшая застава? — спросил Суров.

— Да. После войны стояли плотнее. Участки были короче.

— До моста далеко?

— Километра два. Отсюда надо идти пешком. Можно в объезд, по тылу, — доложил Пестрак, почему-то заулыбавшись.

Суров сошел на дозорку. Неожиданная улыбка на лице старшего лейтенанта удивила его.

За следующим холмом показался обрушенный мост, послышался шум перекатов на реке. Огромные, как скелеты доисторических животных, отшлифованные ветрами белые валуны лежали вдоль всей полосы, и Суров, не новичок в пограничной службе, диву давался, не понимая, как у командовавшего горсткой людей старшего лейтенанта хватило сил и средств расширить контрольную полосу, убрать с пути эти камни, каждый весом в десятки, а то и в сотни пудов. Это обстоятельство еще больше усилило симпатии к этому энергичному офицеру, который в ожидании разноса стоял над потоком со сжатыми губами и сбрасывал в него носком сапога остатки разного хлама.

— В боевой обстановке тоже будете ждать, пока для вас кто-то наведет переправу? — поинтересовался Суров и поискал глазами лес для моста, впрочем, уже до поездки сюда сомневаясь, сохранился ли он. — Так где же материал, Пестрак?

— Был… Вот там. — Пестрак показал в сторону мелколесья с внешней стороны контрольно-следовой полосы, где как память о лежавших там бревнах желтел большой прямоугольник хилой травы. — Был и сплыл мой лес, товарищ подполковник, — с горечью произнес он вдруг.

— Куда же?

— Известно. На «объект», — не без ехидства заметил Пестрак. — Прибыл в один прекрасный день командир инженерно-саперной роты и погрузил все в две машины. Так что плакали мои бревнышки.

— Как это так: «прибыл», «забрал»? А вы где же были?

— Приказ командира — закон. — Пестрак резко отшвырнул ошметок гнилой перекладины, и его закружило в бурном потоке. — Полковник Карпов лично приказал.

— Я во всем разберусь. Но независимо ни от чего через десять суток мы с вами первыми проедем на машине по новому мосту. Вы свою задачу поняли?

— Понять-то понял…

— Вот и прекрасно. Выпишите в леспромхозе нужный пиломатериал, счет вышлете на мое имя, и мы оплатим его. Все ясно?

— Так точно.

— И еще одна неотложная задача: сегодня же установите в спальном помещении и в столовой времянки. Ведь в таком холоде жить невозможно. Вы, я знаю, тоже мерзнете дома. Но это уже ваше личное дело. Хочется мерзнуть — мерзните, закаляйтесь, если семьи и себя не жалко. А личный состав извольте держать в тепле. Пока времянки поставьте.

— Какие, товарищ подполковник?

— Решайте сами. Но только чтобы к вечеру было тепло.

Вернувшись с границы, Суров позвонил Лазареву, попросил прибыть на третью сегодня же, и заместитель по тылу, не уточняя цели вызова, ответил, что приедет, как только освободится.

Затем Суров вызвал к телефону командира инженерно-саперной роты и приказал ему прибыть к Пестраку с отделением саперов и необходимым инструментом для лесоповала и ремонта моста через речку.

Пока Суров отдавал по телефону распоряжения командиру саперов и переговорил с проверяющим первую заставу капитаном Ястребенем и тот доложил ему о многих недостатках в работе майора Мелешко, начальник третьей организовал сооружение времянок. Со двора послышался какой-то металлический грохот — это прапорщик склепывал из остатков старой кровли колена вытяжных труб для времянок. Под печки приспособили бочонки из-под масляной краски, и теперь их выжаривали на огромном костре за оградой хозяйственного двора. Краска отчаянно коптила, и черный, густой, едкий дым низко стлался над землей.

Духарев в накинутой на плечи солдатской телогрейке сидел в канцелярии над планом охраны границы, заменив отправившегося в леспромхоз Пестрака. В ленинской комнате замполит занимался с группой молодых пограничников.

Суров отметил все эти подробности. Ему нравилась слаженность подразделения, был по душе четкий ритм жизни заставы.

Он вышел во двор покурить и прогуливался по неширокой, выложенной с двух сторон кирпичом асфальтированной дорожке, меряя ее от крыльца до места для заряжания оружия. У него было такое ощущение, будто он, как и прежде, командует заставой. Время рассчитано до минуты, нет сбоев в отлаженном механизме подразделения, а если они и случаются, то их легко устранить, и в маленьком коллективе, как нигде в другом месте, заметны твои удачи и промахи, и труд твой не уходит в песок, как вода.

Сделав последнюю затяжку, Суров бросил окурок во вкопанную в землю железную бочку — надо было собираться на левый фланг. С запада тянулись низкие темные облака, дул сырой ветер, обещая близкий дождь или мокрый снег.

На границу Суров отправился в сопровождении командира третьего отделения сержанта Габдуллина. Взяв быстрый темп за оградой хозяйственного двора, быстро достиг развилки дорог. Габдуллин шел вслед за ним нога в ногу. Вдали, на взгорке, темнели довоенные доты, немного в стороне от них виднелся наш погранзнак — красно-зеленый с металлическим гербом в верхней части столба. От него начинался отсчет до стыка с соседней заставой — семь километров двести сорок два метра пути. Суров, пропустив Габдуллина вперед, шел позади, изредка поглядывая на низкорослого, перепоясанного поверх куртки солдатским ремнем крепыша. Габдуллин шагал быстро, слегка покачивая плечами, ловко обходил скрытые в высокой пожухлой траве глыбы известняка, каждый раз взмахом руки предупреждая об этом. Как и на правом фланге, здесь повсюду встречались огромные валуны. Лежали они в беспорядке, как разбредшееся по полю стадо. Видно, у Пестрака не хватило сил собрать их в одном месте, чтобы потом дорожники вывезли их на камнедробилку. Да, Пестраку достался нелегкий участок.

Поднялись на вершину, к взорванным дотам. Молчаливый Габдуллин, подойдя к погранзнаку, по-хозяйски протер тряпочкой металлический герб, смахнул зацепившуюся за столб паутину и отошел вправо — глядите, мол, товарищ подполковник, какой у нас в хозяйстве порядок.

Порядок наблюдался у всех погранзнаков — обкошена трава, у оснований выложены и окрашены в белый цвет щебеночные круги. При всей своей строгости, символизирующей незыблемость, красно-зеленые столбы выглядели нарядно.

«Да, Пестрак — хозяин, — думал Суров, идя от знака к знаку и везде видя порядок. — Этот не подведет».

Однако временами Суров все-таки возвращался мыслями к Лазареву — чем-то явно озадачил его неопределенный ответ начальника тыла. И несколько даже уязвил. Небось, думал он, прикажи Карпов, примчался бы немедленно, отложив все дела. Возможно, следовало говорить с ним мягче, уважительнее, объяснить причину такого срочного вызова.

Но эти казавшиеся справедливыми мысли меркли перед очевидной нераспорядительностью работников службы тыла — нельзя же было демонтировать отопление, не подготовив ничего взамен.

На обратном пути Сурова и сержанта захватил дождь, сменившийся вскоре мокрым снегом. Пока дошли до заставы — вымокли до нитки. И снова Суров с раздражением подумал о начальнике тыла: его бы сюда, да чтобы часов пять походил под дождем и снегом, вымок до нитки, вот тогда наверняка бы зашевелился.

 

14

Лазарев с саперами приехал с наступлением темноты — задержались в дороге из-за поломки машины, и полковник был немало удивлен, увидев начальника штаба сидящим на корточках подле гудевшей железной печки в спальном помещении. Пламя лихо билось о железные стенки, на лице начальника штаба плясали отсветы огня, и он, подбрасывая березовые коротыши — рядом с печкой их лежала высокая горка, — сильно щурил глаза.

Суров сидел без света. Один. Было видно, как дымились паром галифе и верха голенищ. Вокруг раскаленной бочки, на стульях, тоже исходя паром, сушилось его белье.

— Вот где блаженство! — воскликнул Лазарев, войдя и остановясь у порога. Потер одна о другую озябшие руки. — Ну прямо Ташкент. Благодать. Присяду и я к огоньку. — Он подошел к печке, присел рядом с Суровым на корточки. — Прибыл, как велено, — не то доложил, не то сказал по-простецки и пожал Сурову руку. — Раньше никак не мог. Кручусь, верчусь, суток мало… Все почему-то думают, что у тыловиков легкий хлеб.

— В мой огород камушек?

— Догадайся, мол, сама, как в песне поется. Карпов кого хочешь научит вертеться. — Лазарев умолк, потер ладонями щеки и только тогда отряхнул папаху и швырнул ее на ближайшую койку. — Что в потемках сидите? — И не дождавшись ответа, повернул выключатель.

Суров надел на себя горячую, не совсем еще просохшую тужурку, подбросил в печку поленце, прикрыл дверцу. Все те справедливые слова упрека, которые он собирался сказать начальнику тыла, так и просились с языка, но он почему-то не торопился произнести их. Нет, сетования Лазарева не разжалобили его — у всех дел по горло. Он лишь пожалел, что полковник приехал только сейчас, когда в спальне тепло и времянки гудят и дышат жаром по всем жилым помещениям.

— За помощь спасибо, — будто догадавшись, о чем думает Суров, проговорил Лазарев. — Удивляюсь, как это Пестрак сам не допер. Умный ведь мужик и хозяйственник хороший. У него везде порядок. Вы поглядите, какой тут ажур!

Над двумя рядами аккуратно заправленных коек горел мягкий розовый свет. В помещении, называемом по старинке казармой, сверкали белизной поставленные кверху углом подушки и белые полоски подвернутых простыней на темно-синих шерстяных одеялах. Между койками лежала красная ковровая дорожка с двумя зелеными поясками по краям, а между двойными рамами алели на белой вате гроздья калины.

— Вашими бы устами да мед пить, — съязвил Суров.

— Не без того, — серьезно ответил Лазарев и зло пнул носком сапога ржавую батарею. — Вы хотели спросить, не мучает ли меня совесть? Еще как мучает, Юрий Васильевич! Давно и безуспешно. И, поменяйся мы местами, я бы знаете какую отдал команду?

Они остановились друг против друга. Один высокий, нахмуренный, другой — внешне спокойный, с проступившей седовато-черной щетиной, отчего щеки казались сизыми.

— Какую?

Лазарев взял Сурова за пуговицу тужурки.

— Я бы сказал так: «Уважаемый товарищ Суров». Нет, так плохо. Надо без «уважаемый». Надо проще и суше. Этаким официальным тоном: «Товарищ Суров! Если завтра к утру, в крайнем случае к обеду, ты не задействуешь у Пестрака паровое отопление, объясняться будем на парткомиссии. Чтобы такого безобразия я больше не видел». Пожалуй, и про безобразие плохо. Это надо в подтексте, так сказать, донести, нельзя начальству чувств выказывать, надо, чтобы подчиненные сами о них догадывались. А закончил бы строго по-деловому: «Вопросы есть?» — Лазарев отпустил пуговицу и смахнул пальцами с подоконника натекшую с запотевших стекол лужицу.

Суров слабо улыбнулся.

— Считайте, что с такой просьбой я к вам уже обратился.

— С приказом, дорогой вы мой, с приказом, Юрий Васильевич. Какие еще просьбы!

— Давайте не ловить блох. — Сурову становился тягостен этот разговор.

Лазарев тяжело вздохнул и стал смотреть куда-то в пространство.

— Давайте, Юрий Васильевич, давайте не будем. Да вот беда какая, Юрий Васильевич, командир вы мой строгий, вашего приказа я не могу выполнить, хоть вы меня на парткомиссию приглашайте. Не могу — и все тут. Сознаю свою беспомощность, людей стыдно — я ведь не бездушный человек, мне тоже совестно на это безобразие смотреть. — Он сделал несколько шагов и остановился у выхода из спального помещения. — Поглядели бы, что на одной из застав делается! Там новенькое, с иголочки, оборудование порвало как есть. А где новое достать — ума не приложу. А надо. Там ведь тоже люди. У Пестрака-то раз плюнуть — на пару дней всего трудов-то, и грейся себе на здоровье. А там надо начинать с нуля. Дай бог за две недели справиться. Спросите, зачем рассказываю?

— Нет смысла спрашивать — сами скажете.

— Скажу, конечно, скажу, никуда не денусь! Чтобы вы понапрасну из кожи не лезли. Успеете нажить… Как бы это помягче сказать?.. Людей, скажем, не очень хорошо к вам относящихся. По-товарищески говорю. А за неприятностями дело не станет. Боюсь быть неверно понятым, но искренности моей поверьте: в отряде вы — без году неделя, а уже успели некоторых офицеров настроить против себя.

— Вы имеете в виду Евстигнеева?

Лазарев приблизился.

— Зачем уточнять? Поймите меня правильно: не всем по нутру ваша… категоричность, что ли. Возьмем, к примеру, меня. Ни свет ни заря звонок — выехать на третью. Зачем? По какой такой экстренной надобности? Вы полагаете, что я не знаю, где у меня в хозяйстве прорехи? Можете, конечно, отдать приказ снять мастеров с «объекта», и я, естественно, подчинюсь. Однако же не советую проявлять самодеятельность в делах, где вы — простите! — не совсем компетентны. — Лазарев, казалось, подобрел. По лицу его пробежала грустная улыбка. — Пойдемте-ка лучше чайку попьем. С обеда макового зерна во рту не было.

Суров не страдал излишней чувствительностью — родился на заставе и почти все свои тридцать пять лет не расставался с границей. А тут вдруг почувствовал в себе перемену: по отношению к Лазареву сухой, официальный тон не годился.

— Пожалуй, прикажу снять мастеров, — сказал мягко по пути в столовую. — Повременит «объект», не к спеху. Круглое не усохнет.

Лазарев даже вздрогнул от неожиданности и рассмеялся:

— И до вас дошло?

— Какие у нас могут быть секреты!

Озеро Круглое находилось точно на участке первой, у Мелешко. В давние времена, до того, как в командование отрядом вступил Голов, его предшественник соорудил на живописном берегу охотничий домик, куда изредка приезжал жалованный люд отдохнуть от забот. Водились в озере золотистые караси, круглые, здоровенные карпы и лещи, в камышах стонали селезни, плескались чирки — словом, водилась в Круглом всякая живность, и, скрытое от глаз густым березняком в идеально круглой впадине, тихое озеро по выходным дням превращалось в зону отдыха, где ловилась рыбка и маленькая и большая, пахло ухой и жареной дичью.

При полковнике Голове домик наглухо заколотили, добротный причал приспособили под кладки, а спокойную синюю гладь облюбовали две лебединые пары…

— Тогда зачем допытываетесь?.. Вот оно где у меня сидит, это озеро! — Лазарев потыкал себя пальцем в тощее горло. — Сколько раз говорил ему: «Обойдемся». И слушать не желает. — Он недовольно посмотрел на Сурова, словно Суров был виноват во всех его бедах, и плюхнулся за накрытый скатертью стол в солдатской столовой. — И тут теплынь, — обрадовался. — Вот уж поистине голь на выдумку хитра. — Искоса посмотрел на Сурова — не обиделся ли.

Суров тоже сел к столу, достал из кармана блокнот, авторучку, быстро написал несколько строк и вырвал страницу.

— Вот приказ — сегодня же снять с «объекта» строителей и до окончания ремонта на третьей и еще одной на другие работы не отвлекать.

— Лучше не вмешивайтесь, по-дружески советую, — прочитав страничку и порвав ее на четыре части, спокойно произнес Лазарев. Чтобы предупредить вспышку, сказал, что строителей снимет сегодня же и никакие страховые полисы ему не нужны — он сам является достаточно ответственным лицом, чтобы отвечать за свои поступки.

По-видимому, Лазарев сказал не все, что хотел, потому что, махнув рукой и произнеся какое-то слово, замолк: подбежал повар — молодой солдат в колпаке и короткой белой куртке, завертел головой, не зная, которому из офицеров представиться.

Суров понял значение жеста: Лазареву, вероятно, не хотелось больше возвращаться к этой щекотливой теме.

— Принесите что-нибудь поесть, — попросил Лазарев повара. И когда тот ушел, наклонился к Сурову: — Я не очень-то убежден, Юрий Васильевич, что мы с вами правы. Карпов — умный мужик, семь раз отмерит, прежде чем отрезать. Словом, надо еще хорошенько подумать, прежде чем становиться ему поперек дороги.

Странно, Суров, испытав чувство досады от того, что ошибся в толковании жеста Лазарева, поддался ему.

— Я поступаю так, как целесообразнее, — ответил он подчеркнуто сухо. — Так называемый «объект» потерпит. Никому поперек дороги я не становлюсь и делать это не собираюсь ни сейчас, ни в будущем.

В столовую вошел Духарев.

— Разрешите к столу? — сразу спросил он.

— Садитесь, майор, — живо отозвался Лазарев.

Духарев молча выслушал приказание Сурова на три дня остаться на заставе, чтобы помочь Пестраку. Ограничился кратким «Есть!» и принялся за принесенную поваром треску. Когда Лазарев с Суровым поднялись, остался сидеть, сказав, что почаевничает еще.

— Вот кому можно позавидовать, — проговорил Лазарев, когда они вышли из столовой. — Уходит на пенсию. Молодой, здоровый, и никаких тебе ремонтов, недостроенного парового отопления и всего прочего, от чего голова кругом идет. На гражданку хорошо. Я и сам подумываю об уходе в отставку. А что? Пенсия — потолок. Годы — почти, почти. Если Павел Андреевич походатайствует, удерживать не станут. А Карпов все может. — Они вошли в комнату для приезжих. Суров облачился в шинель, взял портфель и сразу направился к двери. — Вы никак ехать собрались, Юрий Васильевич?

— Разве я не сказал?

— Я думал, это шутка. Остались бы. Я бы еще кое-что рассказал. Просветил бы, как говорится. Да и двоим в таком холоде повеселее.

Вышли на улицу.

— Да нет, я поеду, — твердо сказал Суров. И, уже взявшись за дверцу подкатившей машины, наклонился к Лазареву: — А Духареву не завидуйте. Он еще послужит.

Лазарев с восхищением воскликнул:

— Ну, даете, Юрий Васильевич!

Подошли Пестрак с прапорщиком. Суров простился с ними, напомнив о десятидневном сроке восстановления моста, пожал руку Лазареву.

— Все будет сделано, — сказал тот, прощаясь.

Слова, сказанные Лазаревым, прозвучали по-доброму, хотя в ироническом взгляде маленьких глаз, выглядывающих из-под шапочек бровей, таилась еще и жалость. Будто хотелось Лазареву сказать ему: «Ох и наломаешь ты дров, мой молодой друг! Гляди не утони в наших морях!»

В полном безветрии стеной падал снег. Шофер наугад пытался огибать бесчисленные колдобины, но то и дело попадал в них и испуганно поглядывал на молчаливого подполковника, к которому еще не привык, не изучил ни характера, ни привычек.

Суров, казалось, не обращал внимания на рывки машины. Вдруг вспомнил, что не передал Лазареву Верину просьбу отгородить для нее под мастерскую половину веранды. «Успеется, — подумал он тут же. — Вера наверняка задержится у отца дней на десять, не меньше».

В лобовое стекло что-то сильно ударило. От неожиданности Суров вздрогнул, полностью забыв о Вериной просьбе. Шофер рванул руль влево, едва не съехав в кювет, где опрокинуться можно было запросто, но, спохватившись, резко затормозил.

Сурова швырнуло вперед с такой силой, что с головы слетела шапка-ушанка.

Оба одновременно выбрались из машины. На капоте, распластав крылья, лежала оглушенная сойка. Водитель взял ее, бережно положил себе на ладонь.

— Сослепу она, — словно оправдываясь, сказал он и поднес птицу к уху. — Дышит, товарищ подполковник.

— Хорошо.

Но водитель все повторял:

— Дышит, дышит. Ишь ты — как грохнулась, а дышит. Жива осталась пичуга. — Сойка неожиданно сорвалась с его ладони и улетела в чащу.

На том и кончилось маленькое дорожное происшествие. Выбрались на грейдер, поехали быстрее, без рывков и толчков. Суров перебирал в памяти выезды на заставы, первые встречи с офицерами штаба и границы. Была в этих встречах естественная замкнутость, которая обычно возникает между людьми при первом знакомстве. Но было и еще нечто: какая-то скрытая неприязнь по отношению к любым его начинаниям — будь то приказ выехать на границу, отданный им Евстигнееву, или распоряжение о переброске строительной бригады с «объекта» на заставу. Все его действия многие офицеры словно оценивали по раз и навсегда определенным Карповым меркам: так бы Карпов не поступил; в такой ситуации Карпов этого не заметил бы; здесь бы он не промолчал.

«В отряде у Карпова большой авторитет. Его стиль работы дает хорошие результаты: отряд отличный. Поэтому ко мне такое настороженное отношение. Не у всех, конечно, но у многих. Многие рассуждают примерно так: «Что ему — больше всех надо?» Любое противоречие стилю Карпова, каждый мой поступок, не совпадающий с возможным поведением Карпова, будут трактоваться людьми либо как самоуправство, либо как поведение выскочки, желающего во что бы то ни стало самоутвердиться. Им невдомек, что я всячески хочу помочь Карпову. Это моя святая обязанность. И поучиться у него хочу. К сожалению, не все это понимают. Разве что Тимофеев. Что же мне остается? Есть два пути: либо вести отряд так же, как вел его Карпов, закрывая глаза на то, на что закрывал он, либо поступать, сообразуясь со своими взглядами на те или иные вопросы. Но в этом случае малейший промах — а от них никто не застрахован — будет трактоваться как естественный плод моих усилий. Что же делать?..»

 

15

Семь дней Павел Андреевич наслаждался санаторным бездельем. На восьмой заскучал. Потянуло в отряд, на границу. Вот если бы самочувствие было получше, обязательно укатил бы, но, как назло, боль внизу живота справа не прекращалась. Правда, и это не остановило бы Павла Андреевича, но вот жене обязательно нужно было подлечиться.

Беспокойство за положение дел в отряде вынудило Павла Андреевича добиться разрешения позвонить туда.

Прошло с полминуты, прежде чем отозвался оперативный дежурный. Это молчание в трубке показалось Павлу Андреевичу непростительно долгим. Отругав как следует дежурного, выяснив обстановку и узнав, что Суров находится уже на второй, Павел Андреевич с трудом сдержал негодование.

— Что, интересно, он там забыл?

— Кто? — не понял дежурный.

Вовремя спохватившись, Павел Андреевич не очень дипломатично перевел разговор на начальника политического отдела.

— Тимофеев где, спрашиваю?

— Был у себя, товарищ полковник.

— Пригласите его к аппарату.

Теперь пришлось ждать по-настоящему долго — минут пять, не меньше, и, когда наконец Геннадий Михайлович, запыхавшись от быстрой ходьбы, взял трубку, Павел Андреевич не знал, что и подумать. Представлялось всякое и, разумеется, худшее, что могло произойти в его отсутствие.

— Слушаю вас, здравия желаю, — произнес Тимофеев. — Что, не отдыхается?

— Здравствуй, — буркнул Павел Андреевич. — Рад бы в рай, да душа болит. Не до отдыха. Как там у вас дела?

— Как положено.

— Это не ответ! Там все в порядке?

— Где?

— У Пестрака.

— Нормально.

— А чего Суров туда укатил? Дел у него, что ли, других нет? Ты ему еще раз от моего имени передай: нечего гастролировать. Я ему поручил разобраться с Мелешко. Он разобрался?

— Насколько мне известно — еще не полностью, — осторожно ответил Тимофеев после паузы.

— Так все же — для какой надобности он выехал к Пестраку? Ты ведь знаешь, почему я беспокоюсь.

Тимофеев конечно же знал, что на участке третьей заставы в довоенное время было немало попыток переброски службой абвера своей агентуры в Советский Союз. С недавних пор обнаружились некоторые свидетельства того, что к бывшей переправе проявляет интерес спецслужба одного государства.

— Не то, что вы думаете, — ответил Тимофеев.

— Перестань, Геннадий Михайлович, тень наводить. Почему он там?

— Вдвоем с Лазаревым они там. Форсируют ремонт. Батареи отопления до сих пор не задействованы.

— Так что — они сами батареи меняют?

— Зачем же. С «объекта» временно сняли строителей.

У Карпова от негодования сдавило горло.

— Ну-ну! Молодцы! Чем еще меня порадуете? Какие новостишки подбросите?

— Больше никаких. Да, Суров просил не давать ходу рапорту Духарева. Я его поддерживаю. Разумеется, мы без вашего согласия решения не примем, Павел Андреевич. Но я думаю, что вы не будете против.

Когда Карпов выходил из себя, ему нужно было каким-нибудь физическим действием снять с себя груз отрицательных эмоций: стукнуть кулаком по собственной коленке или сжать пальцы с такой силой, что ногти впивались в ладони. В последнее время он особенно чувствовал, что нервы у него стали сдавать. Чтобы не сорваться, он изо всей силы сжал трубку телефонного аппарата.

— Послушай, — сказал он тихим голосом. — Передай Сурову вот еще что: пусть прекратит самодеятельность. Он еще не начальник отряда, он меня замещает, меня. Пусть этого не забывает.

— Хорошо, Павел Андреевич, — отозвался со вздохом Тимофеев. — Передам.

На том разговор и закончился. Выйдя к ожидавшей его на воздухе жене, он уже принял решение немедленно возвращаться в отряд. «Помощнички! Таким доверься — по миру пустят. Не расхлебаешь потом. Оба — чужие, без году неделя в отряде…»

— Что случилось? — с тревогой спросила Анфиса Сергеевна, увидев разволновавшегося мужа.

Павел Андреевич подробно пересказал ей свой разговор с Тимофеевым, добавив, что ему следует немедленно возвращаться в отряд.

— Пойдем собираться, — сказал он и направился к парку.

— Темно уже. Через парк неприятно идти.

Анфиса Сергеевна была, конечно, против немедленного возвращения в отряд и, предлагая идти в санаторий по дальней дороге, рассчитывала переубедить мужа.

— Да ничего страшного, — сказал с усмешкой Павел Андреевич. — Я ведь как-никак пограничник.

Некоторое время шли молча. Наконец он решился:

— Почему ты против?

Анфиса Сергеевна искоса посмотрела на мужа:

— Случилось что-нибудь?

— Не хватало еще, чтобы что-то случилось!.. Они же — и Суров и Тимофеев, главное, конечно, Суров — подрывают мой авторитет. Я приказал одно — они делают другое. Сурову определенно на моих костях хочется сделать карьеру! Как же: начальник отряда — бездушный человек! Не то, что я. Солдаты мерзнут?! Какой ужас! Сей момент снять строителей! Хороший офицер уходит? Кошмар! Не пущать!

Стал накрапывать дождь. Анфиса Сергеевна остановилась, достала из сумки зонтик и, раскрывая его, как-то очень спокойно сказала:

— А может быть, прав не ты, а Суров?

— В чем прав?

— Не кричи, Паша. А то снова в милицию заберут. — Она улыбнулась.

Обычно напоминание об эпизоде семилетней давности возвращало Павлу Андреевичу душевное равновесие, он тоже начинал улыбаться, вспоминая порозовевшего от испуга молоденького милиционера, когда тот ошибочно задержал его вместо разыскиваемого уголовника, привел в отделение и выяснил, с кем на самом деле имеет дело. Сейчас же Павел Андреевич, перехватив у жены зонтик и взяв ее под руку, тихо, но с тою же горячностью повторил свой вопрос:

— В чем Суров прав? В чем? Говори!

— Люди в самом деле мерзнут. Суров прав. Подождет твой домик. Да и Духарев…

— О-ох, — вздохнул Павел Андреевич, — самое тяжелое, когда и ты перестаешь понимать меня. — И тоном, каким родители в двадцатый раз объясняют детям правила поведения за столом, стал говорить: — Во-первых, домик нужен не мне, а тем же солдатам, которые сейчас мерзнут, как ты изволила выразиться. Мысль о сооружении этого своеобразного профилактория мне первому пришла в голову, и я решил претворить ее в жизнь. Такой уж я человек, Фиса: мне во всем хочется быть первым. Не побранят меня и офицеры, если, к примеру, в выходной день порыбалят на Круглом, с семьей побудут, почитают, отоспятся. А то, что сейчас у Пестрака, как говорится, некоторый дискомфорт, так это же дело временное. И это все-таки солдаты, а не тепличные растения. Вспомни, с чего мы с тобой начинали. В полуподвальной клетухе с печным отоплением. Весь день горел свет, потому что без солнца.

— Когда это было? Четверть века назад.

— Забывать не стоит. Грех забывать прошлое. Нас на трудностях воспитывали.

— Но не следует создавать их искусственно.

Дождь усилился, но Павел Андреевич, казалось, не замечал его. Анфиса Сергеевна повернула к беседке, крыша которой блестела под одиноким фонарем.

— А что касается Духарева… — продолжал Павел Андреевич. — Не спорю, хороший офицер. Но история с перестрелкой — раз! Какой-то абстрактный долг поставил выше интересов дела, интересов отряда. А рапорт? Обиделся, что квартиру дали другому офицеру, тоже, заметь, нуждающемуся. Ударился в амбицию, швырнул рапорт. Ишь ты, какая дамская чувствительность! Итак, рапорт — два. Ну а я, ты знаешь, только до двух считаю.

Они стояли в беседке. Дождь стучал по ее жестяной крыше, и влага светящимися струйками стекала на землю. Мокрые ветви деревьев, чернеющие в глубине парка, чем-то напоминали блестящую гигантскую паутину, и несколько еще не облетевших листьев болтались на ветвях и казались их пленниками.

— Что молчишь? — строго спросил жену Павел Андреевич. — Разве я не прав?

Он до того был возбужден, что все еще держал зонтик над их головами.

— Прав, — быстро согласилась о ним Анфиса Сергеевна, — конечно, прав. Как каждый человек, оправдывающий свои не очень правильные действия. Как любой ошибающийся.

Карпов ахнул от удивления.

— Ну, хватила!

— Хороший поступок в оправдании не нуждается, Паша.

— По-ошла философия!

— Ты ведь сам заговорил о своей правоте. Значит, сам понимаешь, что не до конца прав.

— Что значит «не до конца», черт побери!

Обычно Павел Андреевич чувствовал себя в обществе жены хорошо. Ей одной доверял он свои заботы и тяготы, разумеется, кроме случаев, составляющих служебную тайну. Он с ней всегда делился и только дома отходил душой. Фиса понимала его как никто: знала, когда лучше промолчать, когда поддержать в сомнениях, а когда и пожурить. У нее был хороший практический ум, и в то же время она являлась для него мерилом совестливого отношения к самому себе и к подчиненным. Сейчас же ему показалось, что в ней открылось нечто новое — жестокость, что ли? Он не был уверен, что именно жестокость, но быстро дать название этому ее качеству не смог.

— Я неправильно сказала, — поправилась Анфиса Сергеевна. — Скажу так: твоя правота вступает в спор с другой правотой.

— Да я…

— Подожди, Паша, я тебя не перебивала, послушай и ты меня.

Он хмыкнул.

— Молчу. Слушаю.

— Ты говорил об интересах дела и об интересах отряда. Все правильно до тех пор, пока ты требуешь жертв от себя. Но как только ты приносишь в жертву благополучие других — в интересах того же дела! — поступаешь, нехорошо. Ты спросил у тех же солдат с третьей их согласия на этот, как ты выразился, временный дискомфорт?

— Еще чего!

— Мне кажется, именно их согласия тебе и не хватило в этой истории. Если б они знали, во имя чего им нужно мерзнуть, они бы сами согласились. Мы в свое время знали, во имя чего недоедаем и недосыпаем, и у нас с тобой осталась добрая память о том времени. Ведь так?

Карпов не смотрел на жену, глядел куда-то в пространство. Потом заметил, что до сих пор держит зонт над головой, стряхнул с него капли и закрыл. На вопрос жены так и не ответил.

— И с Духаревым ты поступил не по-товарищески, — продолжала Анфиса Сергеевна. — С ним не поговорил, сам попытался решить, почему он подал рапорт. А что если твое умозаключение ложное?

— Да что тут говорить! — опять не выдержав, возмутился Павел Андреевич. — Недоумку и то было ясно! Как я могу полагаться на офицера, способного от избытка чувств швыряться рапортами! Как, скажи? Он же подведет в любую минуту.

Анфиса Сергеевна усмехнулась:

— Ты же не слушаешь, что я тебе говорю. Суров правильно поступил, задержав рапорт. Вернешься — поговори с Духаревым. Ты хороший командир. Только в последние месяцы стал больно горяч. Непозволительно горяч. Как молодой бычок.

Сравнение с бычком рассмешило Карпова.

— В точку… Да, Фиса, твоя правда: ору иногда, груб бываю. Эмоции захлестывают.

— А сам жаловался на Духарева за избыток эмоций. — Она тоже рассмеялась, — Старайся сдерживаться. Это, Пашенька, — характер. И те, что давно с тобой служат, понимают, не обижаются. А ведь оно и впрямь лучше, когда себя в руках держишь.

— Понимаю. — Он пригладил ее тронутую поздней сединой челку. — Эх, Фиса! Нам бы с тобой еще лет сто!.. — Он вдруг умолк и замер.

Жена посмотрела ему в лицо и ужаснулась:

— Что с тобой?

Павел Андреевич вдруг почувствовал острую боль внизу живота. Мгновенную — будто ткнули шилом. Бросило в пот.

— Ничего ст-трашного, — еле проговорил он неповинующимся языком. — Просто в животе кольнуло.

— Сядем, дружочек. Сядем, Паша… Передохнешь — и потихоньку пойдем дальше. — Она взяла его под руку, повела к лавке, не сводя глаз с его побледневшего лица. — Больно?

— Да нет, — солгал он.

Анфиса Сергеевна промокнула носовым платком испарину на лице мужа, сняла с него шляпу. Не шли ему модное пальто и серая шляпа — под цвет пальто. В штатском он выглядел постаревшим, а сейчас и вовсе неважно — рыхлый человек с двойным подбородком и выступающим из расстегнутого пальто животом.

Огни подсветки Хрустальной струи плясали на лице Павла Андреевича красно-синими бликами, а Анфисе Сергеевне казалось, что от боли у мужа то и дело меняется цвет лица. Она волновалась, но старалась ничем не выдать своего состояния.

— Ну как, Паша?

— Почти хорошо.

Он хотел подняться, но она удержала его:

— Куда спешишь? Еще немного посидим.

Боль ушла, оставались лишь слабые ее отголоски.

— Не ко времени разыгрался аппендицит, — сам поставил себе диагноз Павел Андреевич. — Упаси бог! Ладно бы дома.

— Думаешь, он?!

— Конечно, будь он неладен! Первый приступ случился дома…

— Когда? Почему я ничего не знаю?

— Наверное, не шибко болезненный. Я и запамятовал, когда это было, — решил слукавить, чтобы не пугать жену.

— Ты все-таки скажи, когда это было? — требовала Анфиса Сергеевна.

— Кажется, в позапрошлом году. Да, тогда, Мы отдыхали в Разани, у твоих.

— Что-то не припомню такого случая.

— Забыла. Ладно, пошли, Фиса, уже поздно. И не переживай. Завтра покажусь врачу. Будет порадок.

Анфиса Сергеевна рассмеялась: его «Разань» и «порадок» у нее постоянно вызывали улыбку. Сейчас же ее смех был совсем неуместен.

Карпов притворился, будто не понимает причины этого смеха. «Нервы, — подумал он, — У Фисы тоже нервы ни к черту. Ведь она не железная, всему есть предел».

— Пошли, мать, — позвал он и поднялся. — Волноваться нам ни к чему — причин не вижу. Живы будем — не помрем.

— Отпустило совсем?

Он хохотнул:

— Опять за рыбу деньги. Ведь не враг же я себе. Пойдем, не то еще, чего доброго, двери закроют.

Анфиса Сергеевна подняла голову. Дождь кончился, лишь с крыши беседки да с деревьев еще капало.

— Ты чего это за сердце держишься, Фиса?

— Переволновалась. Еще погуляем, Паш, ладно? Только и свет в окошке — отпуск с тобой. Ждешь, ждешь целый год…

Боль отступила. Самую малость побаливало еще под ложечкой, как определил Павел Андреевич. Второй звонок прозвенел, думалось ему не без страха. После третьего, гляди, и не подняться. Ишь, как Фиса испугалась. Он с нежностью посмотрел на жену, шагавшую рядом с ним по мокрому асфальту. Столько лет рядом, и ни слова упрека. А что, собственно, она видела, Фиса? Границу в Туркмении, в Карелии, на Памире, на западе — ничего больше, если не считать коротких отпусков, когда оглянуться не успеешь — пора возвращаться на границу.

Прошли к знаменитому кисловодскому «пятачку» — небольшой площади, в дневное время, как правило, полной отдыхающих. Воробьиный щебет царил над людскими голосами, глуша их: воробьи со всего города слетались сюда, повисали на деревьях так густо, что казались сплошной массой.

Сейчас на «пятачке» было тихо и безлюдно. Из витрин магазинов на мокрый асфальт падал спокойный свет, неярко горели уличные фонари, иногда налетал легкий ветерок или же раздавался писк потревоженной птицы.

Павел Андреевич думал о том, что все в жизни повторяется, и они с Фисой когда-то вот так же шли здесь рядом, и так же шумел ветер в облетевших южных тополях; как и теперь, пахло тогда осенней мокрой землей, так же светились звезды в разрывах туч, и так же наполняло душу умиротворение.

«Что бы я делал без тебя, моя дорогая жена? Как я счастлив, что ты у меня есть!»

— Спасибо, — тихо сказал он.

Фиса в ответ чуть крепче сжала его руку — она поняла все.

 

16

После первых же восклицаний, после первых же слов приветствия начальник заставы пожаловался на придирчивость Ястребеня, на его излишне строгие требования, сверх уставных.

— Стрельбу завалили, — не выдержал Мелешко. — Всегда с оценкой «отлично», а нынче, при нем, еле на «хорька» потянули. Ну куда такое годится!

— «Хорошо» — прекрасная оценка, — стал успокаивать его Суров. — Большей беды не было бы у вас.

— Кому прекрасная, а мне не больно-то радостно: ведь столько лет держим переходящее Красное знамя! Застава-то ведь отличная.

Ястребень стоял здесь же и хмурился: ему явно было не по себе от жалобы начальника заставы — как учителю, впервые поставившему отличнику четверку.

— Разрешите идти? — спросил он, не поднимая глаз.

— Как хотите, Андрей Петрович. — Проводив капитана взглядом, Суров огорченно произнес: — Напрасно вы, Иван Васильевич, при нем об этом заговорили. Нетактично как-то получилось… Ладно, со стрельбой разберемся потом. Как вы-то? Пять лет — срок немалый.

— Это правда. Я что, Юрий Васильевич, живу, тружусь. Двадцать пять лет без привала. Застава, сами знаете, требует большого напряжения сил, здесь выкладываться надо. В общем, живу, не жалуюсь. В семье прибавка — двух внуков имею. — Улыбнулся, достал из тужурки фотографию — как будто специально держал для этого случая. — Орлы! Приедут на побывку — хата гудит. Ни минуты покоя. А без них скучно. Катя — Екатерина Егоровна моя — все вздыхает, тяжело ей здесь уже, да и работа стала не по плечу — она по-прежнему младшие классы в школе ведет. Да уж недолго осталось до пенсии и ей, и мне. Вы бы зашли как-нибудь.

— Зайду обязательно. — Сурову почему-то стало неудобно, что разговор принял такой личный характер, хотя в то же время он понимал, что иначе и быть не могло.

— А вы как, Юрий Васильевич? Как Мишка? Вырос небось, батьку догоняет? Я ж его, пацаненка, малюсеньким помню, под стол пешком ходил. Помните, как он в вольер к Джиму заполз? А Джим от страха в угол забился. Во смеху было! А мои чертенята вымахали в момент. Вчера вроде голопузиками были, и вдруг — на́ тебе — парни, кавалеры! Не узнаете.

— Разве они при мне родились?

Мелешко хлопнул себя ладонью по лбу!

— Заскок, Юрий Васильевич!.. Видать, старею.

Говорили о самом разном, вспоминали старых знакомых — большинство их разъехались: кто помоложе — в Среднюю Азию и на Дальний Восток, кто постарше — либо остались на месте, либо перевелись в другие части, либо ушли на отдых.

Больше говорил Мелешко, то сбиваясь по старой памяти на «ты», то величая Сурова по имени-отчеству или по воинскому званию.

— Не говори, Юрий Васильевич, бегут годы, из-под ног уходят. Вроде недавно был молодым, а не уследил, как дедом стал и седина посеребрила голову. А ты, слух прошел, пороху на Уссури понюхал! Отметину там получил? — Он показал пальцем на фиолетовый шрам, вертикально рассекший Сурову шею от правого уха вниз.

— Было.

— Как там на Дальнем? Рассказал бы.

Сурову тяжело было вспоминать прошлое: Дальний Восток ему и без того часто мерещился. К новому месту он привыкал с трудом.

— Сложно там. Двумя словами не обрисуешь, а в подробностях — сейчас времени нет. Как-нибудь соберемся — и расскажу. Между прочим, и здесь стало гораздо сложнее, — уже как бы отмечая лично для себя, добавил он. — Закурим, что ли? — Он вытащил сигарету из протянутой ему Иваном Васильевичем пачки «Мальборо». Дым показался ему удивительно приятным.

Мелешко тоже закурил.

— А Вера Константиновна по-прежнему пейзаж ловит? — улыбаясь, спросил он. — Как она-то? Все такая же молодая да красивая? Не то что моя Егоровна.

Суров не стал вникать в смысл сказанного.

— За Мишкой поехала. — И вдруг, улыбнувшись, добавил: — В меня пошел — длинный.

— Главное — был бы умный да здоровый, — после паузы как-то двусмысленно заметил Мелешко. Однако, почувствовав всю несуразность произнесенной фразы, стал сбивчиво рассказывать о своих трех сыновьях, живущих поблизости, в областном центре. О младшем, непутевом, Валерке, от которого здорово натерпелся, пока тот за ум взялся, говорил с горечью. Говорил длинно, с запинками, нервно потирая ладонью полулысую голову.

На всем протяжении разговора Сурову было неловко смотреть в глаза Ивану Васильевичу — ведь ему нужно было готовить материалы на его увольнение, подготовить к вести, которая, несомненно, потрясет его. Едучи на заставу, Суров решил вести дела отряда в «карповском русле». И сколько он себя ни уговаривал, что дело есть дело, что если Иван Васильевич с ним не справляется, то Карпов тысячу раз прав, решив его уволить из войск, что тут, мол, ничего не поделаешь! Служба! Но стоило им встретиться, как все доводы разума рухнули, осталось лишь чувство щемящей неловкости перед своим бывшим командиром.

«Хотя бы от этого мне нужно было уклониться, — мелькнуло у Сурова в голове. — Пусть бы этим занялся Карпов по возвращении из отпуска».

Спас дежурный по заставе, вошедший в канцелярию о очередным пограничным нарядом.

Мелешко надел шапку, встал и, выслушав доклад о том, что рядовые Зигматулин и Якименко прибыли за получением приказа на охрану государственной границы Союза Советских Социалистических Республик, спросил, здоровы ли, могут ли нести службу.

— Так точно! — дружно ответили рядовые.

Суров пристально оглядел трех здоровяков, высоких и статных. «Ну, прямо тебе гвардейцы. Наверное, специально подбирали для этой заставы».

Наряд вышел, и Суров второй раз за сегодняшний вечер поймал себя на том, что, сопоставляя две заставы — первую и третью, — их начальников, он отдает предпочтение заставе Пестрака.

Мелешко сразу уловил холодок отчуждения.

— На границу пойдете? — спросил, полуобернувшись к незашторенной схеме участка.

— Планируйте нас обоих. — Суров подошел к схеме. — Меня — на левый фланг, капитана Ястребеня — на правый. Проверим несение службы. Вместе с вами.

— Дежурю сегодня, товарищ подполковник. Капитан Алахвердиев на сборы уехал, прапорщик весь день при строителях, сейчас отдыхает.

— Разве строителей не забрали?

— Вчера утром. Какому-то дурню невтерпеж.

Суров серьезно, без улыбки, заметил:

— Тем дурнем был я.

Мелешко вспыхнул до самых ушей, не знал, как выйти из неловкого положения.

Суров испытывал похожее чувство — над ним продолжало довлеть их совместное прошлое. То, что связывало в течение долгого времени две семьи, невозможно было одним махом вырвать из сердца. Ну что, в самом деле, плохого совершил этот немолодой офицер в звании майора, за четверть века не поднявшийся на очередную ступень? Ему бы по возрасту давно отрядом командовать, да судьба распорядилась по-своему.

Неприятно было на душе у Сурова в эту минуту.

И снова положение спас дежурный, приведя очередной пограничный наряд за получением приказа на охрану границы.

Едва ушел этот наряд вместе с дежурным, не успела закрыться дверь канцелярии, как без стука вошла незнакомая женщина и еще с порога, смеясь, воскликнула:

— Юра!.. Ах ты боже мой!.. Юрочка!..

— Я, конечно. Здравствуйте, Екатерина Егоровна. Тоже рад видеть вас.

Суров с трудом узнал жену Ивана Васильевича, «мадам командиршу», как, неизвестно за какую провинность, Вера окрестила ее. Что сделали годы с Катей Мелешко! Куда исчез иконописный лик с огромными синими, как вода в Круглом, глазами? Лишь следы остались от былой красоты.

— А ты все такой же, — пропела Екатерина Егоровна. — Подтянутый, красивый. Не то, что мы…

— Ну что вы, Екатерина Егоровна!

— Полноте, Юра… И почему ты величаешь меня по имени-отчеству? Может быть, теперь так надо… — Она грустно улыбнулась. — Извините…

— Вы меня извините. — Суров подошел к ней, обнял и расцеловал в обе щеки. — Извините, Катя, что-то я не в своей тарелке. Видно, старею.

— Это мы стареем, Юра. Мы с Иваном. А ты, Юрочка, — можно мне тебя так называть? — И, не дождавшись кивка, продолжила, будто истосковавшись по собеседнику: — Ты еще молод, тебе жить да работать.

— Смотря что под этим подразумевать. Если годы, то не так уж и мало прожито, — ответил Суров серьезно.

— Нам бы твои годы. Уж ни за что на свете не повторила бы я свою жизнь. И ему бы не позволила, Ивану моему. — Она вздохнула. — Пролетели наши годочки, не догнать, не вернуть. Ты поездил, белый свет повидал. А мой прирос к одной заставе. Я не жалуюсь, нет. И знаешь, не корю, хотя, конечно, военный человек должен расти. Иначе он, извини меня, дурак и бездарь. А о моем Иване ни того, ни другого не скажешь. А сидит. На всю жизнь засел. Другое дело — я, учительница младших классов. С этой профессией не зазорно доработать до пенсии. А ведь мог бы Иван каких-то высот достигнуть. Мог бы! — воскликнула она с такой горечью, что Мелешко с беспокойством посмотрел на нее. — А попробуй спроси, почему засиделся, как девка в невестах, и ничего вразумительного не услышишь.

Мелешко поморщился, точно проглотил что-то кислое.

— Оставь этот разговор, Катерина. Какой смысл? Теперь уже выше не прыгну. И Юрию Васильевичу не очень-то интересно это выслушивать. Поздно сокрушаться. Поздно.

Екатерина Егоровна дослушала до конца.

— Будь добр, Иван, не перебивай. — Она обернулась к Сурову. — Тебе слушать не надоело, Юра?

Сурову не надоело ее слушать. Однако стало не по себе от этой запоздалой жалобы. Невольно возвратись мыслями к возложенной на него Карповым миссии, Суров не на шутку смутился — представил, как обидит человека, сделавшего ему в свое время столько добра.

— Поверь, не надоело, — сказал он, чтобы не обидеть Екатерину Егоровну. — Но теперь действительно смысла в таком разговоре нет. Иван Васильевич прав.

— Вот видишь! — Иван Васильевич даже обрадовался поддержке.

— Ивану — поздно, тебе — в самый раз. Ты же знаешь Ванину натуру: носом будет землю пахать, но застава окажется в передовых. Если человек не кривит душой, от работы и ответственности не отлынивает, люди всегда воздают ему по достоинству. Должны, во всяком случае, воздавать. И Иван ходил в передовых и знаменитых.

— Катя! — перебил ее Мелешко.

— Нет уж, милый, я долго молчала. Теперь скажу. Ходил, говорю, в знаменитых. Ему — почет и уважение, заставе — первейшее внимание. Сюда — лучших новобранцев, лучшую мебель. И начальство в первую очередь привозили сюда. Да что я рассказываю? Сам прекрасно все знаешь. Сам небось недобрым словом Ваню поминал, если, случалось, провинившегося у него солдата перебрасывали к тебе перевоспитывать. Сколько приходилось слышать в глаза и за глаза: «Мелешко придворной заставой командует. Как вареник в масле катается». А «вареник», — она посмотрела на мужа, — по пять часов в сутки спал, на мумию смахивал. Можешь хмуриться, Ваня, но Юре я все выложу. Всю правду.

— Как будто он не знает. Оставь, Катя!

Как ни протестовал Мелешко, Екатерина Егоровна стала рассказывать, как, спохватившись, муж сначала осторожно, а затем уже напрямую стал говорить Карпову, что затея со строительством домика — ненужное дело. Даже больше того — вредное. Да и не только это говорил.

Мелешко разволновался и не знал, как остановить жену.

— Катя, перестань! Прошу тебя! В конце концов это не твое дело!

— Что значит — не мое?! Мое! И его, — она показала рукой на Сурова. — Ты разбирайся, Юра. Разве это правильно, если по справедливости? Кому-то захотелось прослыть новатором, а Мелешко добывай стройматериалы, рабочих, Мелешко срывай плановые занятия, потому что кому-то хочется поспеть к некой торжественной дате. А в результате к Мелешко же претензии. Извини, конечно, что вмешиваюсь не в свои дела, меня они будто бы действительно не касаются, и в самом деле я Карпову не указ. Но Ваня тебе, поверь, слова не скажет, постесняется. Ты посмотри, на кого он стал похож. Теперь его делают козлом отпущения. Не лучше ли уж честно сказать: «Пришло твое время, майор Мелешко». И мы уйдем. — Она украдкой вытерла слезы. — Что с тобой, Юра? — вдруг с тревогой спросила она. — Лица на тебе нет.

— Устал.

— Конечно, устал. Хочешь кофейку? Пойдем к нам.

Отказаться было неудобно. И он пошел, ожидая продолжения этого мучительного разговора. Мелешко остался в канцелярии, сказав, что у него неотложные дела, тоже, видно, боялся дальнейших откровений жены.

Но оба они ошиблись: Екатерина Егоровна больше ли слова не сказала о службе мужа.

В доме все было точно так же, как и десять лет назад. Только прибавилось фотографий на стенах — невесток и внуков.

В какой-то момент время сместилось для Сурова ровно на десять с лишним, почти одиннадцать лет: он с Верой и двухгодовалым сыном был приглашен к Мелешко на ужин, и Екатерина Егоровна выставила на стол приобретенный в этот день в Военторге фарфоровый чайный сервиз, очень красивый — синий с позолотой, — а ребенок, предоставленный буквально на две-три минуты самому себе, потянул скатерть, и от сервиза осталась целой одна-единственная чашка.

— Пей, Юра, — Екатерина Егоровна поставила перед Суровым ту самую уцелевшую чашку и приятно улыбнулась. — Помнишь?

Он тоже в ответ улыбнулся.

— Еще бы!

Екатерина Егоровна села напротив и стала плести из бахромы скатерти косички. Потом безо всякой нужды протерла чистую пепельницу.

Суров решил: сейчас заведет разговор о Вере — Екатерина Егоровна издавна не любила ее, когда еще жили на заставе под одной крышей. Разговор о Вере был бы ему сейчас неприятен, и он решил, что не станет поддерживать его.

— Вера как, преуспевает? — тихо спросила она, с трудом произнеся последнее слово.

— В каком смысле?

Екатерина Егоровна быстро нашлась:

— В искусстве, конечно. До сих пор помню ее «Рябиновый пир». Прекрасная вещь. Хотелось бы посмотреть что-нибудь новое.

— Приезжайте. Вере есть что показать. — Суров понял, что таким обходным маневром Екатерина Егоровна хотела узнать только одно: живут ли они вместе.

— Рада за нее. И за тебя. Все-таки нашли общий язык? — Суров в ответ только плечами пожал. — Думаешь небось, вот дотошная баба, до всего-то ей дело, — скупо улыбнувшись, проговорила Екатерина Егоровна. — В личную жизнь нос сунула. А я и правду рада, что жизнь у вас сложилась. Тогда, до твоего отъезда на Дальний Восток, все боялась — женишься на Люде Шиманской.

Он покраснел.

— Да что вы, Катя! Что придумали!

— Любила она тебя. И до сих пор любит. Позови, шевельни только пальцем — побежит за тобой на край света. Хоть и замужем. Сама мне говорила. Но я-то в самом деле рада, что у вас с Верой все образовалось. У тебя высокий пост, будто на возвышенности стоишь, у всех на виду, и ты не имеешь права дать хоть какой-то повод для ненужных разговоров. Надо держаться. Даже если для этого потребуется сжать зубы. На границе по-другому просто невозможно.

— С Верой у меня все хорошо, — сказал Суров, скорее убеждая в том себя, чем Екатерину Егоровну.

— Что ж, я искренне рада за вас обоих, Юрочка. Нет ничего хуже семейных разногласий. Недавно по просьбе Тимофеева я ездила на третью, жену начальника урезонивать. Дурью мучается молодичка. От безделья изводит и себя и его — ревнует безо всякого повода. Детей нет — вот и мается. Говорю ей: «Таких мужей, как твой, матери родят раз в сто лет. А ты его поедом ешь. Иди работать, иначе добром это не кончится». И что ты думаешь? «Понимаю, — говорит, — а поделать с собой ничего не могу». Работать ей в самом деле негде. Ближайший поселок, где есть работа — и та не по специальности, — за четырнадцать километров. Пешком не находишься, а на машину лимит. Так что подумай.

 

17

В пять утра Мелешко разбудил Сурова — условились ехать на Круглое. Юрий Васильевич, как случалось по команде «В ружье!», быстро оделся, плеснул в лицо холодной воды, снял с вешалки шинель, взял из-под подушки ремень с пистолетом.

— Перед дорогой чаю выпьем? — Майор пригласил Сурова в канцелярию.

На приставном столике стояли чашки и дымящийся парком чайник. Пахло ароматным, крепко заваренным чаем. От настольной лампы под зеленым стеклянным абажуром мягко лился свет.

Суров внимательно оглядел комнату и вдруг представил прежнюю канцелярию с занавесками из дешевого ситчика, солдатской узенькой койкой под вытертым одеялом, на которую, бывало, приляжешь на полчасика в промежутке между выпуском пограничных нарядов и провалишься в бездну. Как наяву предстало тогдашнее монашеское убранство: три однотумбовых стола, поставленных впритык один к одному, шкаф, доверху забитый уставами, разной литературой, акварельными красками и красной материей для лозунгов — чего только не было в том невзрачном с виду шкафу! — вешалка, на которой постоянно висели плащи и куртки и обязательно чья-нибудь давно не надеванная шинель с потускневшими желтоватыми пуговицами. Все было пропитано запахом табака, неистребимо, до горечи. Работалось дружно и хорошо, тон задавал неугомонный Мелешко, которому, казалось, не будет износа.

Теплая волна ударила Сурову в самое сердце. Он резко отставил недопитую чашку, расплескав чай на полированную поверхность стола.

— Ну все?

Иван Васильевич с недоумением посмотрел на Сурова — тот не сделал и двух глотков.

Рассекая тьму, «уазик» несся по дозорной дороге, то ныряя в ложбинки, то подскакивая на пригорках. Яркий свет фар стегал темноту.

Мелешко неотрывно глядел в сторону освещенной боковым фонарем контрольно-следовой полосы. Ровная и ухоженная, как огород у хорошей хозяйки, поверхность с узкими бесконечными бороздами, на которых легко читалась скрытая от неопытных глаз ночная жизнь границы. Следы пробежавшего зайца, замысловатая сорочья клинопись, ровная, как по линейке, цепочка вмятин, оставленная лисой, — все это без труда схватывалось глазом на ходу, под урчание мотора, фиксировалось в зрительной памяти и трансформировалось в ощущение: «На границе порядок».

Порядок ощущался во всем. Хозяйская рука чувствовалась и в обкошенных тропах, исправных мостках, в подтянутости людей и многих других внешних деталях воинского порядка и пограничного быта.

Скуластый, с мешочками под глазами, Мелешко сидел к Сурову вполоборота и внимательно осматривал полосу.

Несколько раз навстречу поднимались наряды, и Мелешко возвращал их на прежнее место взмахом руки, не позволяя им себя обнаруживать.

Машина сбежала с пригорка в поросший можжевельником и сивцом ложок. В свете фар можжевельник казался неестественно зеленым, ярким. Пучки света пронизали его, выхватив очередной пригорок с редколесьем.

— Стой, стой!.. — крикнул вдруг Мелешко.

Стремительно пронеслось и скрылось в подлеске темное чудище, с хрустом и треском ломая валежник. Послышалось хриплое рохканье, и, прежде чем начальник заставы сказал, Суров, соскочив вслед за ним на дорогу, догадался сам: кабан.

— Секач, холера ему! — выругался Мелешко. — Опять боронить, чтоб ты провалился!.. Сладу с ними никакого нет. А ну, посвети, — приказал шоферу и побежал вниз, к насыпной контрольной полосе над ручьем.

Справа и слева секач испортил полосу на многие метры, изрыл ее, раскатал грузным телом. Мелешко ругался вполголоса. Стоял, тяжело дыша, запыхавшись после нескольких метров пробежки, и не досада, не гнев — а почти отчаяние застыло на его лице, влажном от выступившей испарины.

— Каждую ночь паскудит, турок бестолковый! Ну, не я буду… — погрозил кулаком в темноту. — Поплатишься у меня…

Отослав машину на стык с соседней заставой, дальше пошли пешком. За пригорком дорога пошла под уклон, Мелешко время от времени посвечивал фонарем на контрольку. Дважды из темноты раздавалось:

— Стой, кто идет!.. Пропуск?

Следовал отзыв, и дальше совершалось то, чего требовал строгий ритуал проверки.

Снова шли в темноте. Вокруг шумел лес, но этот монотонный, несколько тревожный шум еще больше подчеркивал тишину. Влажный ветер принес терпкий, напитанный рыбой и водорослями запах озерной воды — до Круглого оставалось пять километров, до стыка со следующей заставой — еще полтора.

Теперь Суров шагал впереди, узнавая и не узнавая знакомый путь по левому флангу. Дело в том, что за прошедшие годы дозорку улучшили, местами спрямили, вырубив кое-где лес, убрали на вырубках пни, и теперь на их месте высились молодые стройные сосенки.

Суров шел, слыша за спиной тяжелое дыхание Ивана Васильевича, старался, но не мог приноровиться к его мелким шагам. Невольно подумал: случись непредвиденное, майору не подчинить себе обстановку, тяжело ему придется, а то и вовсе не под силу будет руководить скоротечным поиском, где требуется выложиться полностью: минуты решают исход.

Наступал хлипкий рассвет. Над озером плыли клочья тумана, а в верхушках деревьев, защитной стеной обступивших Круглое, метался резкий северный ветер, он срывал желтые листья и швырял их в воду. Причаленная к берегу плоскодонка покачивалась на волнах. Другая, перевернутая кверху черным просмоленным днищем, лежала на трех бревнах неподалеку от дома.

Суров не ощутил в себе былого волнения, как это всегда случалось с ним раньше, когда он приходил сюда передохнуть, чтобы потом идти до стыка с соседом.

— Уютное местечко, — проговорил он, поднявшись на взгорок, с которого хорошо виднелся бескрайний лес. В нем тонули застава, тригонометрический пункт и четыре наблюдательные вышки. Нет, не ощутил в себе прежнего подъема подполковник Суров. — Хорошо здесь, — сказал вслух, оглянувшись на несколько поотставшего начальника заставы.

— Кому хорошо, а кому… — Мелешко прибавил шагу. — До стыка?

Суров ответил не сразу. Он продолжал смотреть на лес, расцвеченный угасающей желтизной, на тесовый пятистенок, возведенный на месте старого полуразвалившегося домика.

— Дальше не пойдем. — Суров снял шапку и ею же вытер со лба испарину. — Покурим — и восвояси.

— Тогда прошу в хату.

— Пошли.

Рубленый дом под не успевшей потемнеть дранкой прятался за обратным скатом высотки, в подлеске, и чуть повыше берегов торчал лишь конек, увенчанный по фронтону бронзовым, вертящимся на ветру петушком. Обыкновенный деревенский дом на кирпичном фундаменте, проконопаченный между бревен сухим мхом, без резных украшений, снова вошедших в моду. Прежний охотничий домик был куда краше.

Внутреннее убранство превосходило внешний вид: в двух комнатах стояло по три деревянные кровати с шелковыми одеялами и пуховыми подушками. Между ними — полированные тумбочки, прикроватные коврики, у свободной стены — телевизор и радиола.

Мелешко зажег верхний свет. При всей скромности интерьера было очень уютно.

Прошли на кухню. Мелешко и здесь зажег свет. Сервант, шкафчик для посуды, кухонный стол, газовая плита с баллоном — все завезли сюда рачительные хозяева.

— Неплохо, — заметил Суров и присел к столу. — Совсем неплохо. — Он похлопал ладонью по пластиковой столешнице. — Вам нравится, Иван Васильевич?

— Да мне все это ни к чему, товарищ подполковник. Будь моя воля и власть, я бы его в момент снес, чтобы и духу не было. И мне было бы спокойнее, и для службы одна только польза. Не знаю, как Пестраку в глаза посмотреть. Он же такой трудяга. А я перед ним вроде как захребетник. Так вроде получается? Он лес для моста заготовил, а Мелешко на чужой каравай рот разинул: бревнышко к бревнышку привезли, сложили аккуратненько. Не Мелешко, а злодей какой-то. Пестраку по милости майора надо все начинать сначала — валить лес, пилить, ошкуривать, а если же на первой опять нехватка, придется тому же Пестраку снова делиться. — Мелешко говорил торопливо, словно боялся, что собеседнику надоест его слушать.

Сурова нисколько не удивило состояние майора — к тому шло, и он, хорошо зная характер Ивана Васильевича, был готов к подобной развязке. Мелешко же, попросив папиросу и неумело раскурив ее, с тою же поспешностью продолжил:

— На Мелешко все валить можно, сдюжит. Шкура-то у него дубленая. По ней чем больше лупишь, тем она прочнее.

— Не надо, Иван Васильевич. Вам и комендантом участка предлагали стать, и старшим офицером подготовки, и еще кем-то, а вы каждый раз наотрез отказывались. Нас здесь двое, и незачем друг перед другом что-то изображать.

— Не понял вас.

— Вам хотелось оставаться на заставе, вашу просьбу учли. Вам нравится, командование согласно — и слава богу, служите. — Суров смахнул со щеки спикировавшего с потолка паучка.

Мелешко терзал пуговицу плаща, глядел куда-то в сторону.

— А я-то, дурень, так ждал вас! Думал, приедет Юрий Васильевич, посоветуюсь, потому что меня самого многое волнует, вот тут сидит. — Он потыкал пальцем в кадык. — А на поверку я же и виноват оказался. Что ж, ладно, пусть будет так.

— Никто вас ни в чем не винит.

— Мне прояснять не надо. Давайте будем откровенны, товарищ подполковник: вы же с первых минут приезда на заставу осудили и добротную мебель, подаренную шефами, и карасей в сметане, и спальни личного состава… приближенные, так сказать, к домашним условиям. Правда, мое мнение с вашим расходится. Сейчас не военные годы, и нечего создавать искусственные трудности. По мне так: хорошо накормленный солдат лучше службу несет. Пока я при таком мнении остаюсь. А вот дом отдыха, строящийся на моем участке, осуждаю откровенно. И думаю: зачем и кому нужно, чтобы на первой был такой блеск?

— Вы меня спрашиваете?

— Себя в первую очередь. Вы, наверное, забыли, а я до сих пор помню, как однажды на собрании вы Голову сказали: «В армии должны быть одна справедливость и один порядок, одинаковые для всех». Мне эти ваши слова ох как пришлись по сердцу! Тогда еще покойный генерал Михеев приезжал. Помните?

Суров помнил эти слова и до сих пор считал их верными. Помнил и Мелешко. Но другого. Сейчас же хотелось честно, без всяких экивоков и скидок на взаимные симпатии спросить: «А собственно говоря, дорогой майор, о чем вы со мною хотели посоветоваться? Надо ли было ждать моего приезда? У вас ведь есть и командирская совесть, и партийная принципиальность. Разве они только сейчас пробудились? Не верю. Вероятно, вас устраивают и караси в сметане, и собственные ранет и пепин-шафран, и вся эта «приближенная к домашним условиям» роскошь. Вот и сидишь четверть века на месте, обомшел. А совесть-то потихонечку гложет…»

Мелешко торопливо погасил никак не желающую куриться чересчур плотно набитую папиросу.

— Извините, еще папироску испорчу! — Прикурил, закашлялся. Успокоившись, сказал напрямик: — Мне ваши мысли понятны, Юрий Васильевич. Нехорошо вы обо мне подумали: «Такой-сякой, немытый майор, непричесанный, жалостливо говоришь, а зачем? Для какой такой цели затеял нудный разговор?» Ведь скучно вам, правда?

— Нет, Иван Васильевич. Не скучно. Грустно.

Слова, сказанные Суровым, прозвучали суховато и резко, и он не удивился, как и не почувствовал угрызений совести, когда Мелешко обратил к нему изумленный взгляд, в котором сквозила еще и обида.

Мелешко снова глотнул табачного дыма, затянувшись всерьез — видно, напомнила о себе давнишняя привычка к табаку, — и стал мерить кухоньку короткими шажками.

— Вот и получается: виноватых, кроме Мелешко, нет. Мелешко нужен солдатский дом отдыха, рубленая баня до зарезу нужна. Вот и обирает он своих товарищей, такой-сякой, бессовестный, асфальтированную дорогу тянет от областного центра до Круглого. Все он — Мелешко Иван Васильевич.

Суров вздохнул.

— Иван Васильевич, дорогой, вы все об одном и том же говорите. Я все понял, честное слово. Но разве в этом дело? Разве только это единственная причина… — Суров похлопал рукой по стене домика, — того, что отличная застава сдает позиции? А? Только честно.

Мелешко смотрел в окно. Ветер разгулялся вовсю, по озеру гнало волну и било о берег взятую на цепь плоскодонку.

— Ух ты черт! — ругнулся Мелешко. — Изуродует лодку. — Сказал и мигом выскочил на улицу.

Суров наблюдал, как, натужась, Иван Васильевич в два рывка выволок посудину на берег, попытался перевернуть ее кверху днищем, да сил не хватило.

«Да шут с тобой, — подумал Мелешко о лодке. — Не до тебя сейчас».

Обратно ехали на машине.

Мелешко, полулежа на заднем сиденье и нахлобучив на глаза шапку, не то дремал, склонив голову на плечо, не то думал.

Суров смотрел по сторонам: тот же вековой дремучий сосняк стоял плотной стеной по обе стороны дозорной дороги и те же извечные замшелые валуны, как исполинские звери на отдыхе, покоились на прежних местах.

Все было как прежде, но воспринималось по-новому, не с обостренным интересом молодости, а как бы с притушенными эмоциями, и Суров сам удивлялся тому, что в его сознании и зрительной памяти окружающее воспринималось в одном измерении — граница.

При дневном свете она выглядела еще более ухоженной, чем это казалось на рассвете. Во всем чувствовалась хозяйская рука командира. Когда проезжали через ложок, где ночью нашкодил секач, увидели, что на полосе и следа не осталось — поврежденный участок уже заборонили.

В то же время от «исповеди» Мелешко на душе у Сурова остался нехороший осадок.

Мелешко, всхрапнув, вздрогнул в испуге, завертел головой.

— Маленько вздремнул, — произнес виновато. — Не высыпаюсь, тыща дел — то да се, а сутки — двадцать четыре часа.

Суров нахмурился: подумал, опять начнет жаловаться, виноватых искать. Упреждая, полуобернулся:

— Мы у вас поработаем еще сутки, двое. Одним словом, сколько понадобится.

— Ясно.

— Еще раз перестреляем, проверим физическую. В общем, все посмотрим.

— Вот за перестрелку — спасибо! Осеннюю инспекторскую на отлично сдали, — оживился Мелешко. — Переходящее знамя у нас осталось. Отдавать не собираемся. — Он зевнул во весь рот и извинился.

— Не стоит благодарности. — Суров имел в виду перестрелку. И невольно подумал, что Павлу Андреевичу подобная инициатива вряд ли понравится — не за тем посылал на первую, чтобы выручать Мелешко.

 

18

Павел Андреевич возвращался в санаторий после визита к известному хирургу. Он отправился к нему на прием по настоянию Анфисы Сергеевны. Возвращался ни веселый, ни грустный.

— Аппендицит. Придется удалить. И безотлагательно, — заключил хирург таким тоном, словно объявил не подлежащий обжалованию приговор. — Третьего приступа ждать не советую. Поверьте моему опыту. Удаляйте, и как можно быстрее.

— Прямо здесь, в Кисловодске?

— Конечно. Прооперируетесь — и, как говорится, с плеч долой. Семь больничных дней, максимум десять. Путевку продлят. — Хирург говорил короткими фразами, как бы отрезая возможность оттяжки. Прощаясь, посоветовал показаться хорошему кардиологу, столь же откровенно сказав, что сердце у пациента явно уставшее.

«Фису ошарашу, — думал дорогой. — Как-то нужно ее подготовить. А что сказать? Как ни крути, от правды не уйдешь».

Анфиса Сергеевна была в номере не одна. Она не успела и слова сказать, как Карпов мимо нее бросился к вскочившему со стула нежданному гостю.

— Гаврюш, черт! Каким ветром?

— Попутным, Паша. Здравствуй, орел. Все летаешь?

— Подлётываю.

— Ну, ну…

Расцеловались, по-мужски похлопали друг друга по плечам, отступили на шаг и обнялись, оба чем-то похожие — вероятно, преждевременной грузностью.

— Как ты, Гаврюш?.. Что новенького?

— Да вроде бы все нормально.

Никаких волнующих новостей полковник Трощенко не привез — служба идет без рывков, без особых происшествий. Было одно небольшое, но все обошлось. Теперь все нормально.

В штабе округа, где Гавриил Прокофьевич Трощенко служил после окончания военной академии, последовательно занимая все должности в отделе боевой подготовки и дослужившись до начальника, жизнь складывалась по-военному строго. Трощенко был убежден, что отдых, как и служба, должен соблюдаться неукоснительно — на то он и существует.

Чувствовал Павел Андреевич — не договаривает Трощенко, юлит. Да разве обведешь вокруг пальца старого друга.

— Ишь наловчился мозги пудрить. Не финти, старик. Что там в моем хозяйстве стряслось?

— Можно подумать, что ты год как из дому.

— Гавриил!..

— Лично у меня — все нормально. У тебя, к примеру, обстановка на правом фланге…

Павел Андреевич ощутил под ложечкой неприятный толчок.

— У Пестрака?!

— К примеру сказано, обстановка на правом фланге необычная создалась, а я поворачиваюсь на левый бок и продолжаю спать. Семь часов отдай — и никаких гвоздей. — Трощенко подмигнул, от души захохотал. — И здесь живешь той обстановкой. Мечешься. Козьма Прутков таким, как ты, неугомонным оставил в наследство мудрое изречение. Так что зря рук не растопыривый, всего не охватишь.

— Иди ты знаешь куда!..

— Догадываюсь. Токмо уходить погожу. Не к спеху. Тем более что путевка с завтрашнего дня, а в гостиничном номере одному скучно. Надеюсь, Сергеевна не против нашей с тобой дружеской беседы. Хоть оно, правду сказать, стоя вроде бы ни к чему. С твоего разрешения сяду. — Он плюхнулся на просевший под ним диван, хмыкнул в усы, спросил с деланным интересом! — Так что за хворь у тебя?

— Фиса уже успела назвонить?

— Нет. «Маяк» передавал в девять ноль-ноль. Дважды повторил: так и так, мол, захворал товарищ Карпов, отправился к профессору на прием…

Павел Андреевич рассмеялся:

— Балабон!.. До седых волос дожил, а без подначки не можешь.

— Так что профессор наколдовал? Диагноз какой поставил?

Павел Андреевич искоса посмотрел на жену, хлопотавшую подле небольшого стола в глубине комнаты, и у него, как и всегда, когда у нее темнело лицо и дрожали от волнения губы, защемило сердце.

— Да сущая чепуха, — ответил как можно беспечнее. — Аппендицит, лихо ему, разыгрался. Нашел где! Придется под ножик. Может, завтра и отправлюсь в больницу.

— Завтра? — переспросила Анфиса Сергеевна и обернулась к мужу. — Что за спешка?

— Два приступа… Не ждать же третьего… Да ты зря волнуешься. Недельку отлежу. — Он подмигнул Гавриилу Прокофьевичу, прося у него поддержки.

— И того меньше, — подхватил Трощенко. — Аппендицит — семечки: тоже мне операция!.. — И стал в этом духе распространяться.

— Да хватит обо мне, — прервал его Павел Андреевич. — Давай сменим пластинку. Мне, к примеру, интересно узнать, что там в моем отряде. Рассказал бы, ты ведь в курсе.

— Больные любят поговорить о болезнях, — ответил Трощенко. — Болен я, Паша. Тяжело. Неизлечимо. Название болезни сразу и не выговоришь. — Он достал из кармана бумажку, приблизил к глазам: — Ми… ми…

— Не томи душу! — воскликнул Павел Андреевич. — Дай разберу. У тебя с перепугу буквы пляшут.

— Моя болезнь — я и прочитаю. — Трощенко рассмеялся, не выдержав серьезного тона. — Мигрень у меня, Паша. Мигрень. Есть охота, а работать лень. Потому как нахожусь в очередном отпуске для поправки пошатнувшегося здоровья.

Павел Андреевич поднял руку как бы для того, чтобы дать приятелю затрещину. Погрозил кулаком:

— Дал бы я тебе! Нашел тоже время для шуточек.

— Когда же пошутить, как не в отпуске? В другое время просто некогда. Про еду — это я так, шутки ради, Павел. В санатории, знаю, кормят на убой. И зачем, спрашивается? Мы что — из голодного края прибыли? Нам с тобой не мешало бы попоститься, оба жирком обрастаем. Годы, Павел, берут свое. Как ни сопротивляйся. — И вдруг безо всякой причины расхохотался.

— Чего ты? — удивился Павел Андреевич.

— Да вспомнил твоего начальника штаба. — Трощенко опять хохотнул. — Ну и экземпляр, доложу тебе! Всяких видывал, а такого…

— Ну вот, так я и знал! Что он натворил?

— Уж обязательно «натворил»? Все тебе самое плохое мерещится. Успокойся. Не спеши с предположениями. Платонова, моего зама, помнишь?

Павел Андреевич сгорал от нетерпения — хотелось поскорее узнать, что там в его отсутствие произошло в отряде.

— При чем здесь Платонов?

— Ты слушай, слушай. Послал его к Сурову проверить учебный пункт. Приехал, представился, проинформировал о целях командировки. Словом, начал работать по своему собственному плану. А тут случись на второй обстановка….

— У Синилова?

— Ну-ну!.. Суров с места в карьер — туда, обосновался с командным пунктом на заставе, ближе к месту происшествия. Платонову — ни гу-гу, молчок. Платонов — на дыбы. Как-никак представитель округа. А спеси, знаешь, у него на троих. Выскочил вмиг на вторую. И там — коса на камень.

Трощенко говорил слишком длинно, и Павла Андреевича это нервировало.

— Ну к чему эти подробности!.. Скажи лучше, чем поиск окончился.

— Во-во, ты весь тут — скорей, быстрей, не то самолет улетит. А что бы послушать. Привык с подчиненными к командирскому тону.

— К военной краткости.

— А я обстоятельность уважаю. Чай, мы на отдыхе как-никак. Наберись терпения. Если своего не хватает — одолжу.

— Садист ты, Гаврюша, самый настоящий.

— А ты торопыга, если на то пошло. У Сурова с Платоновым произошел конфликт. Платонов настаивает на вмешательстве Военного совета. Официальный рапорт подал. Ясно?

— Шут с ним, с рапортом. Нарушителей задержали? Меня первым делом эта сторона дела интересует. А что повздорили, так с кем не случается.

Трощенко начал раскуривать сигарету. Глубоко затянулся, выдохнул дым.

— Всему свой черед, — сказал, еще раз вдохнув и выдохнув клуб сизого дыма.

Он по-другому не мог — таким Павел Андреевич знал его с давних пор, в этом смысле он нисколько не изменился. Павел Андреевич был почти уверен, что и на этот раз он приберег напоследок главную новость и, как бы между прочим, выложит ее как некую пустяковину, не заслуживающую внимания.

— Тебя слушать — время понапрасну терять, — не удержался Павел Андреевич и внимательно посмотрел на жену, которая прислушивалась к их разговору.

— Вольному воля. — Трощенко стал оглядывать комнату. С деланной завистью заметил, сопроводив слова вздохом: — Хорошо устроился, Паша: мягкая мебель, дубовые панели — роскошь! В таких апартаментах месячишка два отдохнуть бы, глядишь, и спокойствия наберешься, и выдержки, и здоровья. — Незаметно для Карпова он подмигнул Анфисе Сергеевне, но, наткнувшись на ее неодобряющий взгляд, сразу стал серьезным: — ЧП у тебя не случилось. Поиск Суров провел грамотно, малыми силами, нарушители задержаны. Да какие нарушители!.. Самый строгий инспектор не придерется… Даже ты.

— Хватил!.. Это же придираться к занятому серьезным делом человеку? Поиск требует внимания и сосредоточенности. Тары-бары разводить некогда. Особенно в напряженной обстановке. Не на меня твой Платонов нарвался. Я бы его так шуганул. А ты говоришь — рапорт написал. Пусть пишет. Тем, кто над нами, важен результат. А что повздорили — ничего страшного, на мой взгляд, нет. Под горячую руку лучше не лезть.

— Однако грубить все равно не следует. Я верно говорю, Анфиса?

Вся внимание, Анфиса Сергеевна сидела чуть поодаль, на диване. Она явно волновалась и время от времени без всякой нужды поправляла приколотую к вороту розовой блузки янтарную брошь.

— О Сурове я слышала только хорошее, — ответила она уклончиво, — Паша прав: зачем лезть под горячую руку?

Трощенко рассмеялся:

— Недаром говорят: «Муж и жена — одна сатана». Как это верно. Может быть, Платонов искал свое «я»? В округе он у нас…

— Вот там пусть и ищет себя, — не дав ему договорить, отрезал Павел Андреевич. — Думаю, до обсуждения на Военном совете дело не дойдет. Умные люди и без этого разберутся.

— В отпуск ушел.

— Кто? Платонов?

— Да нет, генерал.

— Тем более. И вообще, хватит о Платонове. Надоел он мне. Ты лучше скажи о нарушителях. Это куда интереснее.

Трощенко в ответ только пожал плечами. Видимо, никаких подробностей он не знал.

Павел Андреевич почти безошибочно угадал, что, верный себе, Гавриил Прокофьевич главное еще попридержит, а сейчас переключится на другую тему.

— Так на чем мы остановились? — спросил ни к кому не обращаясь. — Ну да… Приехал, значит, Платонов на вторую в самый разгар. Нарушители на подходе, в блокированном районе. Суров аккурат сжимает кольцо, каждый шаг — на карту. Платонов требует доложить ему обстановку. Суров ткнул пальцем: читай, мол, карту, там все отражено. Ему бы для проформы доложить. Так нет — слова не говоря, свернул карту, забрал штабных и был таков. Оставил Платонова на заставе не то в роли дежурного, не то…

Павел Андреевич вскочил на ноги.

— Совесть у тебя есть?

— При мне. Кончаю докладывать, товарищ Карпов. В подробности о задержанных не посвящен. Мне знать секреты подобного рода по штату не полагается. Известно лишь, что один был вооружен, оказал сопротивление вышедшему на него бывшему старшине заставы Холоду. Сунулся старый — и получил пулю в ногу. Ранен неопасно, а все же ранен. Вот и все, что мне известно. — Трощенко поднялся, поправил сбившийся на сторону галстук и продолжил: — В Сурове я толком не разобрался, к какому-то определенному мнению не пришел. Одно в нем мне нравится, другое — нет. Вот, к примеру, держит он отряд в постоянном напряжении: то ночные тревоги с выездом, то штабные учения, внеплановые. Черт знает что! Слишком много на себя берет. Жаловались офицеры. Приходил ко мне Евстигнеев. Послал его Суров на заставу, запамятовал на какую. Ну, это неважно. Там ему кабанью ляжку поднесли. Взял, привез домой, полакомились. Суров узнал и погнал старика в «Дары природы»: купи, говорит, и возврати заставе кусок дикого мяса. Зачем, спрашивается?

— Чтоб чужого не брал! — с возмущением воскликнул Павел Андреевич. — Не трогай чужое. И я бы так поступил. Да в довесок выговор. Чтобы другим неповадно было.

Гавриил Прокофьевич обиделся.

— Нет, Паша, так обращаться с нашими стариками нельзя. Подумаешь, преступление какое — кусок дичины!.. Впрочем, мы с тобой об этом не раз толковали. — Взглянул на часы и откланялся.

Ополчившись на Евстигнеева, Павел Андреевич не принял сторону Сурова. Сам он, должно быть, простил бы свату мелкое прегрешение: взял так взял, застава не обеднеет. Но чтобы из-за какого-то паршивого куска мяса отряд позорить, и не перед кем-нибудь, а перед округом, — такое нельзя простить даже близкому родственнику. «Ну, погоди, сваток, вернусь, я тебе воздам по заслугам».

Что же касается Сурова, то рассказ Трощенко лишь подтвердил предположения Павла Андреевича: долго придется расхлебывать заваренную Суровым кашу. Гавриил Прокофьевич просто так ведь ничего не скажет, он цену слову знает. Если бы не жена, Павел Андреевич прервал бы отпуск — и домой, в отряд. Он совсем забыл об аппендиците, затаившемся, словно хищный зверь в ожидании решающего прыжка.

— У тебя двое сыновей, Паша, — словно угадав его мысли, сказала она, поднявшись с дивана и сев рядом с ним. — И я, между прочим, тебе не чужая. Ты нам всем нужен здоровым, Пашенька. — Она обняла его, заглянула в глаза. — И семье, и отряду. Так что глупости выбрось из головы.

Он притворился непонимающим, заведомо зная, что жену не провести.

— Какие глупости?

— Паша!..

— Что — Паша? Что?

— Не прикидывайся. Понимаешь, о чем говорю. Завтра отправимся в больницу. Сам говорил — семь дней. Неделя не в счет, Паша. Что означает неделя? Ничего. — Она встала и тихо, но твердо сказала: — Домой я тебя не пущу. Наговорил Трощенко страстей, а ты поверил и загорелся. Уж кто-кто, а я-то тебя знаю.

Павел Андреевич тоже поднялся.

— Да успокойся, — сказал он, не глядя на жену. — Сам знаю: Гавриил — мастак приукрашивать. Из мухи слона делать. Уезжать не собираюсь. Достаточно звонка. Сориентируюсь, выясню, что там у них случилось, и — в больницу.

 

19

Ничего из ряда вон выходящего на заставе не случилось. Поиск оказался удачным. Неясная обстановка в тылу второй, как это нередко случается на границе, обострилась внезапно, в уже сгустившейся темноте. Сурова она застала на стрельбище у Мелешко.

Часом раньше между ним и Ястребенем произошла размолвка — капитан заявил о своем нежелании делать поблажки кому бы то ни было, тем более майору Мелешко, и, не проясняя своего «тем более», спросил напрямик:

— К чему перестрелка, товарищ подполковник? Она ничего не исправит. Я бы им не позволил. С какой стати!

Он, конечно, имел все основания так заявить и был прав.

— Проверим ночные стрельбы, — сказал Суров сухо, давая понять, что обсуждать свое решение не намерен. — Поедете со мной.

— Ваше право. — Обиды Ястребень не скрывал.

…В домике на стрельбище, где размещался пульт управления, они находились поочередно — то один, то другой покидал тесовый теремок и выходил в темноту, на огневой рубеж.

Дул сильный ветер, падал мокрый снег, и, когда вспыхивала ракета, загорались косые слепящие струи, хлопали торопливые выстрелы; глухо, как в вату, падали, опрокидываясь назад, пораженные огнем «вражеские» пулеметчики или перебегающие в рост «пехотинцы» воображаемого противника. В неверном свете ракет возникали фигуры майора Мелешко, его солдат, сутулящихся под мокрым снегом и ветром в ожидании своей очереди. В пелене беспокойного снега цели казались живыми. Зеленый, прошитый наискось полосами снега мерцающий свет дрожал над стрельбищем пятнадцать — двадцать секунд, короткого времени хватало не всем, и дважды в наступившей после яркого света угольной темноте запоздало бухали выстрелы — наугад, «за молоком».

Суров понимал: при такой стрельбе застава не получит отличной оценки. Ему вдруг захотелось самому взглянуть, как изготавливаются стрелки на огневом рубеже, как стреляют, когда вспыхивает ракета. Он вышел наружу, но тут же был возвращен к телефону — звонили со второй.

— Обстановка! — доложил лейтенант Колосков. — Начальник вас встретит в центре участка.

…К тому времени, когда он подъехал к мосту через Черную Ганьчу, Синилов с поисковой группой был уже там — он прибыл к месту встречи несколькими минутами раньше. Снегопад усилился, и, пока капитан докладывал, мокрые хлопья облепили обоих с головы до пят, снег осел на перилах моста, выбелил прибрежный кустарник. Одним словом, погода осложнила и без того сложную, полную неясностей обстановку.

Синилов доложил следующее.

В двадцать тридцать у леспромхозовской сторожки, за разобранной узкоколейкой, директор школы Алисиевич, возвращавшийся из Дубков домой, в поселок лесничества, встретил двух неизвестных. Их интересовала дорога на Цнянку, куда оба они, линейные надсмотрщики районной конторы связи, будто бы были направлены ремонтировать поврежденную линию.

Спрашивал и говорил высокий плотный мужчина в плаще с надетым на голову капюшоном. Второй же попытался зайти Алисиевичу за спину, но был остановлен резким окриком высокого. Они поблагодарили Алисиевича и двинулись на Цнянку, но Алисиевичу все это показалось подозрительным, о чем он дал знать на заставу.

Выехавшая к месту происшествия тревожная группа под командой прапорщика «линейных надсмотрщиков» не обнаружила. Собака взяла след в обратную от Цнянки сторону, но через полтора километра, на перекрестке дорог, от дальнейшей проработки следа отказалась. Здесь же были найдены свежие отпечатки колес легковой машины — вероятно, «надсмотрщики» воспользовались попутным транспортом, чтобы оторваться от пограничников. Капитан Синилов пошел на перехват, уверенный, что при любых обстоятельствах нарушители станут искать место для переправы через реку в другом районе и воспользоваться мостом не посмеют. Предположительно Алисиевич столкнулся с разыскиваемыми опасными преступниками О. и К., о чем сообщено во все пограничные части.

Капитан дополнил доклад сообщениями о прибытии на заставу офицера округа полковника Платонова и о том, что из отряда с группой резерва выехал Тимофеев.

Было двадцать часов пятнадцать минут.

Капитан нетерпеливо переминался с ноги на ногу.

Время не ждало.

— Действуйте, — приказал Суров. — Через каждые полчаса связывайтесь со мной. Я буду у вас на заставе.

Синилов взял с места бегом, поведя группу кратчайшей дорогой, через осушенное торфянище к старой вырубке, и вскоре вместе со своими людьми скрылся за снежной завесой.

— На заставу! Быстро! — приказал Суров шоферу.

Снежная круговерть затрудняла и без того медленный ход по ухабистому проселку; мокрый снег застилал лобовое стекло.

Еще слушая доклад, Суров, отлично знавший участок второй, быстро прикинул в уме оптимальный вариант блокировки района вероятного движения нарушителей с таким расчетом, чтобы, постепенно сужая кольцо, быстро и с наименьшей затратой сил завершить операцию.

«Главное сейчас — выбросить на Кабаньи тропы заслон во главе с Колосковым: лейтенант начинал здесь о солдата и хорошо знает участок. От Кабаньих нарушители наверняка подадутся к виадуку — другого пути у них нет. Только бы вовремя успеть на Кабаньи, тогда успех гарантирован».

Очистители занудливо скребли лобовое стекло, раздражающе медленно тащился «уазик», и то ли казалось Сурову, то ли на самом деле было так, справа, из белесой мглы, слышались крики, и оттуда же, но значительно дальше, должно быть с грейдера, снежную пелену вспарывал свет автомобильных фар.

Когда он, велев остановиться, выскочил из машины, все вокруг кутали темень и тишина. Суров с тревогой подумал, что может не успеть не то что заблокировать нужный район, но и вообще опоздать с выставлением заслона, если понадеется на машину. Оставался единственный выход — отдать распоряжение по телефону.

Выхватив из держателей трубку, он бросился через кустарник к проходящей от моста в полукилометре пограничной линии связи.

Прошло семь-восемь минут, пока, спотыкаясь о неровности почвы и оскальзываясь на мокрой траве, он добежал до цели, не увидев ее в густой темноте, а угадав по характерному потрескиванию проводов. Он легко отыскал находившуюся на прежнем месте замаскированную розетку, установленную еще при нем, шесть лет назад, быстро включился в линию и стал вызывать вторую. В проводах звенело, вибрировало, искажая чьи-то слова. Когда застава наконец отозвалась, он, пытаясь разобрать сквозь помехи, с кем разговаривает, скорее догадался, чем расслышал, что ответил ему Платонов.

Они с трудом понимали друг друга. Прошло еще какое-то время, пока Суров понял, что Колосков с группой солдат направлен Платоновым в тыловое село Конюхи для проверки полученного сигнала.

— Мы вышли на верный след! — несколько раз прокричал в трубку Платонов. — Скорее приезжайте!

Суров попросил немедленно выслать на любой свободной машине в район Кабаньих троп усиленный заслон хотя бы во главе с сержантом.

И опять сквозь помехи услышал довольно четко, не без иронии, сказанное:

— Будет исполнено.

Снегопад явно шел на убыль, и от этого стало еще темнее. Суров бегом вернулся к машине. Сейчас все зависело от расторопности Платонова, от того, кто первым достигнет Кабаньих троп.

Запыхавшись от бега, Суров рывком открыл дверцу машины, залез внутрь, в пропахшую бензином теплынь, посмотрел на часы — было двадцать часов тридцать семь минут.

— Гони!

Падал редкий снег, по-прежнему дул пронизывающий ветер. Свет фар высвечивал залитые водой колдобины, выбеленные не успевшей растаять рыхлой снежной кашицей бугры, комли деревьев, обступившие проселок с обеих сторон. Под колеса машины убегали неровности, то и дело на капот и ветровое стекло обрушивались потоки рыжей глинистой воды.

— Быстрее! — подгонял Суров.

«Уазик» то перелетал бугры, как с трамплина, грозя перевернуться или с лету врезаться в дерево, то проваливался, чтобы тут же выскочить и продолжить сумасшедшую гонку.

…Потом, склонившись над рабочим столом в прокуренной канцелярии, Суров в который раз проверял себя, изучая собственной рукой нанесенные на карту обозначения: внутри красного прерывистого круга тянулась короткая синяя пунктирная линия с такого же цвета кружочком и стрелкой — прослеженное движение нарушителей. Суров ощущал необъяснимое чувство незавершенности — чего-то вроде бы не предусмотрел, что-то не уловил. Возможно, причиной беспокойства явилось вмешательство Платонова. Несколько раз полковник требовал расширить кольцо окружения, считая решение половинчатым, не обеспечивающим стопроцентного успеха операции.

— Зачем мельчить? Не понимаю!.. Можно, наконец, попросить помощи у соседней воинской части. Вопрос нужно решать гарантированно.

«Ему действительно нужны гарантии, — с раздражением думал о настырном полковнике Суров, — гарантии собственного благополучия. Шел бы лучше спать и не сбивал людей с толку. Или бы молчал в крайнем случае».

На заставе было непривычно пусто и тихо. При каждом звонке, раздававшемся в канцелярии трескуче звонко, Платонов вздрагивал и перебирался на другой стул — поближе к телефону.

— Ну, что там? — спрашивал с нетерпением.

Синилов звонил — как и было приказано — каждые полчаса и докладывал о достижении нового рубежа. Суров повернул Синилова на Кабаньи тропы, вызвав у Платонова бурный протест. Потом позвонил начальник политотдела отряда и сообщил о последнем выставленном заслоне, которым замкнул кольцо окружения. Суров подумал о нем с благодарностью: опоздай Тимофеев, вздумай он приехать с людьми на заставу, чтобы кто-нибудь из офицеров подразделения разводил людей на посты, — могло бы оказаться поздно. Были звонки и от других товарищей: получалось, что нарушителей одновременно видели в разных местах — то пешком, то верхом…

Потом на время наступило затишье. Платонов прилег на койку, стоявшую здесь же, и задремал.

Суров знал: за ходом поиска следит в округе оперативный дежурный, перед ним тоже лежит рабочая карта с нанесенной обстановкой, и карта с масштабом помельче — на столе оперативного в главке, и, должно быть, о происшедшем знает начальник войск, у которого Суров совсем недавно был на приеме.

 

20

…Тогда он принял Сурова с опозданием на три часа против назначенного — он надолго отлучался из главка, а возвратись, вызвал к себе нескольких офицеров. Томясь ожиданием, Суров стал вынужденным свидетелем ворвавшейся в размеренный, как бы замедленный ритм штабной жизни чужеродной торопливости — чаще обычного звонили телефоны в приемной, хлопали двери, быстро входили и выходили офицеры.

Когда на исходе рабочего дня Суров, несколько робея, вошел к Старшинову, тот разговаривал о кем-то по телефону, резко и коротко взмахивая при этом свободной рукой — будто отсекал каждую фразу. Не отрываясь от трубки, показал на ближайший стул — предложил сесть.

Наблюдая за генералом, пока тот разговаривал с неизвестным собеседником на другом конце провода, Суров внимательно всматривался в знакомые и незнакомые черты его подвижного моложавого лица, на котором сейчас отражались то сожаление, то суровость. Очки на прямом носу начальника войск одомашнивали его, и резкие слова не вязались с обликом доброго человека, какой ему придавали очки в золотой оправе — генерал их то и дело поправлял, а они упрямо возвращались в прежнее положение — перекашивались. Видимо, они были ему малы. Еще несколько лет назад, когда Старшинов после учебы в Академии Генерального штаба возглавил штаб пограничного главка, у него и в помине не было седины, во всяком случае Суров не помнил ее, как, впрочем, не помнил и настоящего цвета его волос. Очки и седина воскрешали в памяти знакомого человека, но кого — хоть убей — вспомнить не мог.

В не очень просторном кабинете, похожем на служебные апартаменты многих военных и штатских начальников, на стене висела небольшая карта за большой белой шторой, письменный стол с двумя креслами помещался в углу, где сейчас у столика с телефонами и разговаривал генерал. Ближе к окнам стоял стол для совещаний и длинный ряд стульев вдоль него. Убранство комнаты довершал широкий книжный шкаф.

Старшинов заканчивал разговор.

Телефонная трубка неслышно легла на рычаг, и почти одновременно в тамбуре, отделяющем кабинет от приемной, отворилась дверь, на краю ковровой дорожки застыл порученец.

Старшинов попросил порученца принести чаю.

— На двоих, — уточнил он.

— Есть!

Дверь тамбура бесшумно закрылась.

Не по годам стройный, подтянутый, генерал расправил плечи, отведя их назад сильным рывком, будто стряхивая дневную усталость, и больше уже не садился. Он ходил взад-вперед по кабинету, по-видимому еще не отключившись от мыслей, вызванных телефонным разговором. «Или готовясь к предстоящей беседе?» — подумал почему-то Суров.

— Значит, вот вы какой, — произнес неторопливо Старшинов, задержавшись подле Сурова и взглянув ему в глаза. — Садитесь, пожалуйста.

Трудно было понять, какой смысл заключался в этих словах, но генерал воздержался от комментариев и безо всякого перехода спросил, когда Суров намерен выехать к новому месту службы.

— Как только получу предписание, — четко ответил Суров, несколько сбитый с толку такой постановкой вопроса. — Меня в Москве ничто не задерживает.

— Тогда хорошо. — Старшинов на какой-то момент остановился. — Получите документы и отправляйтесь. Там вы нужны уже сегодня, Юрий Васильевич. И ведь вернетесь в знакомую обстановку, это немаловажно. Верно?

— Да, за пять лет там, наверное, многое изменилось.

— В принципе нет — обстановка стабильна: по-прежнему сложна и требует большого внимания. — Сказав это, Старшинов посмотрел на стол, где высилась аккуратная горка папок о бумагами и отдельно, в центре, лежало раскрытое личное дело.

Боковым зрением Суров, проследив за взглядом генерала, увидел на внутренней стороне обложки свою фотографию и разволновался. Казалось бы, что особенного в том, что генерал потребовал документы, характеризующие офицера, с которым предстояло хотя бы бегло познакомиться перед весьма ответственным назначением? Под ложечкой у Сурова застыла тугим леденящим комком до предела натянутая пружина.

— Не родственник ли вы старшего лейтенанта Сурова, погибшего на границе в Туркмении?

— Сын.

«Что он, так и не читал дела?» — мелькнуло в голове у Сурова.

Он пристально посмотрел на Старшинова и увидел, что не так уж он и молод. Лицо в морщинках, особенно в уголках усталых и блекловатых глаз.

Старшинов приложил руку к затылку и провел по нему ладонью, зажмурился, как при сильной головной боли. Но все это продолжалось какие-то секунды. Затем последовал новый вопрос, приведший Сурова в замешательство:

— Вас не устраивает назначение?

Сурову не оставалось ничего другого, как ответить столь же прямо и откровенно. И, ничего не скрывая, он сказал все, что думал о своем переводе.

Старшинов слушал не перебивая.

— Что ж, Юрий Васильевич, ваша откровенность мне по душе. Спасибо. Лучше так, нежели расстаться, так ничего и не прояснив. Ну, где же Васин запропал? — спросил, посмотрев, на часы.

Эти слова и красноречивый взгляд на часы дали Сурову основание предположить, что смотрины окончены или, точнее, подходят к концу. Сейчас войдет полковник Васин…

А Васин тут как тут. В плотно облегающем кителе и отутюженных брюках, сверкая начищенными носками коричневых штиблет, он прошел по ковровой дорожке к столу, на ходу раскрыл папку.

— Разрешите на подпись? — спросил.

— Оставьте. — Старшинов принял у него папку и хлопнул толстыми корочками в сиреневом дерматине. — Можете идти, Иван Маркелович. До завтра, — отпустил его кивком.

В кабинете стало тихо — шум улицы доносился глуше, схлынул поток машин, затихла жизнь в самом главке. Не притрагиваясь к давно остывшему чаю, генерал продолжал неторопливый разговор с Суровым, выясняя не вошедшие в лаконичную справку кадровика сведения, даже такие: что читал, к примеру, в этом году, какие журналы и книги выписывает. Спрашивал, не пытаясь скрыть или как-то завуалировать тот факт, что досконально изучает будущего начальника штаба до того, как подписать приказ о его назначении на должность.

— Вы давно из Карманово? — неожиданно спросил генерал.

Суров привычно поднялся.

— Вылетел пятого ноября.

Старшинов садиться не предложил, озабоченно потер пальцами лоб, полистал документы в папке кадровика, не закрывая, положил ее на столешницу, поверх личного дела Сурова.

— Ну что, жаль было расставаться с Карманово? — спросил Старшинов, подойдя к Сурову. Они были почти одного роста.

— Жаль, товарищ генерал. Хороший отряд.

— Слов нет, хороший, боевой. И я бы оттуда неохотно уезжал. Но надо, Суров, надо, понимаете? И не век же вам сидеть в заместителях.

Он говорил доверительно, без ложной демократии и наигрыша.

— Как там сейчас? Коротко, в нескольких словах.

Для Сурова этот вопрос не был неожиданным. Он понимал: Старшинов обязательно задаст его. Суров подошел к карте, охватил взглядом участок отряда, и перед его мысленным взором возникли участки подразделений в разграничительных линиях, важные направления, где в разное время складывалась острая оперативная обстановка и отмечалось повышенное внимание к ним воинственного соседа. Поначалу подумалось: следует, должно быть, начать с оперативной обстановки, но тут же перерешил, понимая, что Старшинов располагает достаточной информацией и нет нужды распространяться на этот счет.

Однако получилось так, что, докладывая о положении дел в пограничном отряде, Суров не только охарактеризовал каждое подразделение в отдельности, но и увязал это с обстановкой.

Уже под конец, окинув взглядом всю карту, на которой участок кармановского отряда по площади занимал всего несколько сантиметров, изумился неохватности советских границ и невольно подумал: сколько же сведений должна вмещать память начальника погранвойск!

— Благодарю вас, подполковник. — Старшинов слегка кивнул и зашторил карту. — Доклад убедительный. — Лишь сейчас вспомнив о чае, он несколькими глотками выпил его без сахара.

— Тамошняя обстановка ясна. А вот с вами как быть?

— Как прикажете.

— Приказать не трудно. Садитесь, долго вас не задержу. — Сказав это, он и сам сел к письменному столу. — Жалко снимать дельного офицера с ответственного участка границы. Жалко. Но держать грамотного штабиста в черном теле тоже не резон. Да, вам надо ехать. Надо отправляться. — С этими словами Старшинов извлек из папки отпечатанную на машинке страничку, поставил внизу свою подпись и поднялся. — Поздравляю с новой должностью, Юрий Васильевич. Как говорится, с повышением вас.

— Благодарю, товарищ генерал.

Старшинов улыбнулся этому штатскому «благодарю».

— Постарайтесь сохранить боевой запал, Суров. На новом месте он вам пригодится: там кое-кто сейчас оценивает значение охраны западных рубежей весьма легковесно. Одним словом, впрягайтесь, подполковник, там воз нелегкий.

 

21

…Сейчас он, кажется, понимал, зачем Старшинов сказал эти слова, понимал и задумывался: как-то оно сложится. Его мысли прервал довольно резкий голос:

— На вашем месте, Юрий Васильевич, я бы вел себя осмотрительнее. — Платонов сел на кровать.

— О чем вы?

— Не в упрек вам будет сказано, в данном конкретном случае подобный вид служебного рвения нецелесообразен. Со стороны могут подумать, что вы погнались за дешевой славой, ставя под угрозу успех дела. — Он стал нервно мерить канцелярию короткими шажками от двери к окну и обратно, подергивая шеей и оттягивая узкие подтяжки, издававшие короткие глухие щелчки. — Да, Юрий Васильевич, при всем моем уважении к вам откровенно выражаю свое неодобрение вашим действиям. Зачем жметесь? Не понимаю. Не нужно мельчить — вызовите резерв. — Он остановился напротив стола, перед Суровым, постоял и, вернувшись к кровати, сел.

Упреки были Сурову неприятны, они раздражали его. Как никто другой, он знал участок границы и тыла, где сейчас развивался и набирал остроту ночной пограничный поиск; за целые пять лет командования второй он досконально изучил здесь каждый метр земли, со всеми ее неровностями, участками леса, болотом, тропами и скрытыми местами, не без оснований надеясь теперь успешно завершить операцию на хорошо прикрытом техникой и нарядами вероятном направлении движения нарушителей — за виадуком на леспромхозовской узкоколейке, в память о которой осталась лишь одна затравенелая насыпь.

— Пока не вижу необходимости в усилении, — ответил он спокойно, сдерживая эмоции.

— Потом может быть поздно, — последовало новое замечание.

— Если потребует обстановка, обязательно воспользуюсь вашим советом.

Платонов щелкнул подтяжками.

— Уже требует.

— Нет. Пожалуйста, взгляните на карту. — Суров сделал рукой приглашающий жест.

— Что смотреть? — отмахнулся Платонов. — Из непонятного упрямства пренебрегать дельным советом! Ведь все может обернуться прорывом.

С минуту Суров краем уха слушал рассуждения о возможном прорыве нарушителей из блокированного района и вероятных последствиях, если такое случится. Вмешательство полковника не давало сосредоточиться, отвлекало. А между тем, судя по всему, нарушители двигались к западне, какую представлял из себя прикрытый нарядами виадук. Суров собрался было разъяснить Платонову суть оперативного замысла, однако, ничего не сказав, стал смотреть в окно. До него донесся далекий, как щелчок, выстрел.

Платонов поначалу не придал значения глухому щелчку, однако, уловив в мгновенно изменившемся лице Сурова беспокойство, поспешно надел тужурку, перепоясался ремнем и, подойдя к столу, на котором лежала карта, оперся руками о край, устремив к Сурову настороженный взгляд.

— Что это? — спросил он.

Второго выстрела не последовало. Сурову почудилось, будто стрельнули не вблизи насыпи, куда всем ходом развивающихся событий, точно зафиксированных на карте, было приковано его внимание, а на противоположной стороне, в тылу, что явилось бы наихудшим из того, что могло бы случиться, и означало бы провал тщательно продуманной и, казалось ему, разработанной до мелочей операции.

— Ну, так что там? — нетерпеливо переспросил Платонов.

— Все то же. — Суров умышленно ушел от разговора о выстреле. — Будем ждать, — добавил он, немного помедлив.

— Ну, ну… ждите…

Частые звонки телефона оборвали полковника на полуслове. Они были так неожиданны, эти тревожные звонки, что оба — и Платонов и Суров — посмотрели друг на друга с недоумением.

Суров решительно снял трубку.

— Слышу стрельбу в районе Кабаньих, — раздался взволнованный голос Синилова. — Выезжаю с нарядом на место. Разрешите действовать по обстановке?

«Значит, все-таки на Кабаньих, — с радостью подумал Суров, медля с ответом. — Все-таки мы не ошиблись. — Он имел в виду себя и других офицеров, принимавших участие в операции. — Надо и мне быть поближе». Он быстро прикинул в уме, что кратчайший путь к месту происшествия лежит через осушительный канал, откуда через пешеходный мосток до виадука на заброшенной узкоколейке рукой подать, но на машине там не проехать, хотел предупредить об этом Синилова, но тут же сообразил, что тот свой участок знает не хуже.

— Действуйте! — сказал коротко.

Суров в нескольких словах обрисовал Платонову положение дел, не преминув сообщить, что по крайней мере один из нарушителей вооружен огнестрельным оружием.

Платонов резко опустил руки.

— Вот видите, чем может обернуться беспечность!

Сурова все сильнее охватывало желание покинуть канцелярию, где, по сути дела, ему теперь было незачем оставаться. К тому же стремление как можно быстрее выехать к месту главных событий овладело им целиком. Осталось лишь определить кратчайший путь к этому месту.

Пока Суров продумывал план своих действий, снова зазвонил телефон. Трубкой завладел Платонов.

— Два пистолетных выстрела за осушительным каналом, — повторил он вслух чьи-то слова. — По внешнюю сторону? — переспросил. — Понятно, по внешнюю. Понятно. У вас все? — Не успел он вернуть трубку на место, как звонки повторились. И снова полковник повторил вслух: — Ружейный выстрел у старой вырубки…

Телефон не умолкал.

В канцелярию ворвалась тревога.

По приказу Сурова за стенами заставы, в кромешной тьме, пришли в движение заслоны и поисковые группы. Они устремились к эпицентру блокированного района, до предела сужая его…

Оставив Платонова одного, не став ему ничего объяснять, Суров покинул заставу. «Уазик» помчал его по занесенной снегом дозорке вдоль смутно маячивших в темноте столбов линии связи. Слабо освещенная одними подфарниками, забитая раскисшим снегом дорога вскоре пошла на подъем, ход машины замедлился, местами она стала зарываться по самые ступицы, и тогда окрестности оглашало надрывным воем перетруженного мотора. Молодой водитель заметно нервничал, без нужды вертел баранку влево и вправо, то пригибаясь к ветровому стеклу, то оглядываясь назад. Он беспрестанно нажимал на педаль акселератора — выжимал газ до отказа.

Сидевший позади Сурова радист, не вытерпев, толкнул шофера в плечо.

— Не газуй, — процедил он сквозь зубы.

Суров не вмешивался. Сейчас, когда исчезла неопределенность и четко вырисовывалась вся обстановка, он испытывал единственное желание — успешно завершить операцию. Что греха таить, ему льстило, что он не позволил сбить себя с толку, без паники провел в жизнь первоначальное решение, не распылял сил и дополнительных средств усиления, хотя на этом настаивал полковник Платонов. Вера в успешное завершение поиска не покидала его и сейчас.

Между тем машина еле ползла. Дорога все сильнее забирала вверх, к тонувшей во мраке вершине безымянной высотки, у подножия которой, за обратным ее скатом, тянулась насыпь заброшенной узкоколейки.

Радиста, видимо, что-то волновало, и, когда Суров, окончательно поняв, что напрасно теряет дорогие минуты, приказал остановиться и выскочил из машины, он тоже спрыгнул на снег, пробормотав нечто похожее на «давно бы так», и зашагал вслед за Суровым.

На воздухе после теплой машины показалось как-то особенно холодно. Ветер дул о прежней силой, норовил сорвать с головы шапку, трепал полы шинели. Зато разметало темные низкие облака, и снег прекратился. По угольно-черному небу неслись белесые клочья разорванных туч, кое-где проклюнулись звезды. Впереди, за обозначившейся маковкой голой высотки, небо заливал багровый полукруг тревожного света, будто занимался пожар — там, далеко за высоткой, вероятно, всходила луна.

Подъем одолели быстрее, чем думали. Радист шел чуть поотстав. Сурову стало нестерпимо жарко, его даже прошиб пот.

В освещенной луной низине на снегу стали заметны насыпь бывшей узкоколейки, темное пятно виадука на ней, пролегший перпендикулярно насыпи осушительный канал, который сверкал при луне талой водой, гигантский валун на подходе к сухому торфянищу, росшие справа от него дуплистые ивы с раскоряченными, как щупальца спрута, уродливыми ветвями. Все эти приметы были необходимы для ориентировки на местности.

Суров остановился, еще раз окинул взглядом заснеженную низину. Рядом с ним застыл радист. Послышалось комариное попискивание рации.

«Да, только они сюда сунутся, — размышлял Суров, продумывая завершающий этап операции, — здесь мы их и накроем».

Поднимаясь над горизонтом, блекла луна, исчезала багровость. Над низиной лился неверный сумеречный свет. Здесь, за обратным скатом высоты, ветер значительно ослабел, но дышал холодом: видно, менялась погода — к морозу. Лучше крепкий мороз, думал Суров, чем слякоть. Сапоги у него промокли, ноги стали мерзнуть. Он сделал было движение, чтобы направиться дальше, вниз, к трем дуплистым ивам, куда минут через двадцать, а может, и через полчаса подтянутся поисковые группы; оттуда будет удобнее руководить операцией. Однако его остановили донесенные порывом ветра непонятные звуки — словно через кустарник продирался сохатый или шел напролом другой крупный зверь. Звуки исчезли. Снова стало тихо. Лишь в бурьяне за спиной поскуливал ветер. Было слышно и дыхание стоявшего рядом солдата с рацией. Он, видно, тоже уловил хруст валежника.

Суров твердо знал — поблизости никаких кустов быть не может: пять лет назад, еще когда он командовал этой заставой, мелиораторы свели всю растительность, а выкорчеванный хмызняк и росший островками чахлый березнячок свалили в овраг у валуна.

Подозрительный хруст вызвал в памяти воспоминание о пограничном поиске, начавшемся с таких же или очень похожих звуков, но по его, Сурова, вине с большим опозданием. Тогда, по молодости, он не сразу придал им значение.

В голове мелькнула пугающая догадка — нарушители рискнули идти напрямик, через овраг, где никому и в голове не придет искать их.

Развить эту мысль помешал тихий возглас радиста:

— Товарищ подполковник! Смотрите! Они!!!

Впереди простиралось укрытое чистым снегом поле. Ничего, кроме предметов, по которым он, Суров, минутой назад ориентировался на местности, не было.

Надо было идти дальше.

Суров подумал, что от чрезмерного напряжения и самой атмосферы беспрестанного ожидания нарушители могли померещиться. Однако напоследок еще раз окинул взглядом торфянище слева направо, к раскоряченным ивам, поначалу почему-то не привлекшим к себе внимания. И вдруг непроизвольно он качнулся назад.

— Эти? — словно не веря себе, справился у солдата.

— Так точно. Эти. Наши — в маскхалатах.

Двое в черном, отделившись от деревьев, быстро метнулись на поле и побежали в направлении мостика, следуя один за другим на удалении нескольких метров. Уменьшенные расстоянием, черные фигурки отчетливо выделялись на белом снегу, оставляли за собой заметный след. Бежали без остановок, стремясь как можно быстрее пересечь открытую местность.

Те двадцать с лишним минут, которые им удалось выиграть, могли спутать все карты, и Суров, поняв это, передал всем поисковым группам распоряжение форсировать движение к насыпи, сам же, дорожа каждой минутой, побежал о косогора, на ходу выпустив в сторону убегавших три ракеты.

И опять был задержан.

— Стойте! — закричал радист вдогонку Сурову. — Стойте, товарищ подполковник!

Еще не истаял ослепительно красный свет сигнальных ракет, еще стоял в воздухе специфический запах, а те двое, словно крик адресовался им, а не Сурову, точно срезанные прицельным огнем, с той же ошеломляющей внезапностью, с какой выкатились из-за деревьев, упали на снег.

И тогда неизвестно откуда на торфянище появился третий, тоже без маскхалата. Он тяжело бежал то ли на перехват нарушителей, то ли присоединиться к ним. Он что-то кричал и размахивал руками, но бежал странно — зигзагами, поминутно приседал, чтобы через секунду-другую продолжить нескорый, вероятнее всего стариковский, бег, пока два выстрела, прозвучавших одновременно, не свалили его.

— Гадский бог!.. — явственно прозвучало над полем.

Двое в черном поднялись и стремглав бросились в обратную сторону.

Больнейшая из догадок обожгла Сурова и бросила к оврагу, наперехват тем двум.

По дозорке, врубив дальний свет фар, мчался заставский «уазик» с солдатами.

 

22

Луна ярко освещала тропу. Неживой свет заливал лес, высветливал дорогу, переплетенную обнаженными корнями деревьев и перечеркнутую косыми сиреневыми тенями вековых сосен.

Суров всю дорогу переживал случившееся с Кондратом Степановичем Холодом, его бывшим старшиной, жалел его и негодовал на тех, кто позволил старику сунуться под пулю, — будто без него некому было ловить нарушителей.

«Все бы хорошо, — думал Суров, убыстряя шаг к домику с освещенными окнами, показавшемуся за поворотом тропы, на окраине поселка. — И нарушителей задержали, и личный состав действовал умело и слаженно, и Синилов с Колосковым оказались на высоте; оба офицера верно поняли замысел, в сложной обстановке действовали в блокированном районе решительно и умело. Вот кабы не Холод… Угораздило старика…»

Холод лежал на тахте. Горели верхний свет и настольная лампа, сильно пахло лекарствами, женщина в белом халате, очевидно поселковая фельдшерица, заканчивала перевязку, и раненая нога Кондрата Степановича напоминала спеленутого ребенка. Рядом с фельдшерицей стоял врач санчасти, в стороне, у стола, — белая как мел Ганна.

— Первая помощь оказана, — доложил Сурову врач. — Но, конечно, требуется госпитализация.

Ганна заплакала навзрыд. Лицо ее выражало отчаяние.

— Дытыну розбудыш! — шикнул Холод, но жена заплакала еще громче. — Иди сюда, Ганна, — позвал жену и, когда та, все еще плача, склонилась над ним, нежно погладил ее по мокрой щеке. Рука у него была большая, со вздутыми, сильно переплетенными венами. — Чого ты как над покойником голосишь. Живой же я, не убили.

— У ликарню отвезуть… И лышусь одна з дытыною.

— Никуда не отвезут. Молчи. — Он только сейчас заметил Сурова: — Юрий Васильевич, скажите доктору… Я тут останусь. И усё!

Врач пожал плечами:

— Я советую как лучше. Дело ваше.

— Кондрат Степанович нам не чужой, — заметил Суров. — Если госпитализация действительно требуется, и разговора быть не может. А если не обязательно — дома отлежится.

— Не знаю, как коллега… — нерешительно проговорил отрядный врач. — В госпитале, конечно, проще, вернее. Впрочем, как Серафима Павловна… Больной ее, и участок ее.

Женщина в белом халате, которую Суров поначалу принял за фельдшерицу, а в действительности она оказалась участковым врачом, ответила, что рана неопасная, кость цела и что, пожалуй, можно обойтись без госпиталя. Укладывая в саквояж инструменты, она заметила, что живет в десяти минутах ходьбы отсюда, рядом с Лагуткиными, и будет наведываться к больному, а если что — ее можно будет через Лагуткиных вызвать, у них есть телефон.

Так и решили. Врачи уехали. Суров тоже было поднялся, но Холод попросил остаться, чаю попить, поговорить хотя бы немного.

— Когда еще свидимся! — Он слабо улыбнулся. — Вы, Юрий Васильевич, теперь большое начальство, а я — отставной козы барабанщик. У вас окромя меня делов хватает. Вот не було счастья, як говорится, несчастье помогло — свело нас, так потолкуем. У нас було много хорошего, вспомнить есть что. — Но вспоминать давнее он не стал.

Кондрат Степанович принялся рассказывать, как, возвращаясь домой с заставы, куда ходил звонить дочери в Минск, известное дело, спрямил путь, потому что оставил Ганну с внучкой одних. А темнеет рано. Внучка, Женька, не любит, когда дед задерживается дотемна, плачет.

— Вот, значит, спешу назад, до хаты. Кругом лес, граница близко. Мало ли что. Ну, как всегда, при мне тулка, потому как привык при оружии быть, бо з голыми руками по восьмисотметровке несподручно. Иду себе, через раз под ноги смотрю, кругом поглядываю, вроде как нахожусь в дозоре. И что вы думаете?! Хоть и уволенный я по зрению глаз, а тех двоих заприметил. Может, помните сверток к Дубовой роще? Там гражданских вечером не бывает. Ну, думаю, гадский бог, не иначе чужие. «Стой!» — подаю команду. Они как рванут влево. «Стой!» — опять кричу. Ноль внимания. Тады я с двух стволов, чтоб своим дать знать. А сам за ними, бо, смотрю, рвут напрямки, к оврагу, где хворост сваленный. Бегу, девяноста два своих килограмма таскаю по снегу, а с меня бегун как с кошачьего хвоста перевясло. Все же жму вслед. Перезарядить тулку нема времени. А тут с меня еще окуляры, гадский бог, шасть з носа — и нема… Общем, все ж успел, выскочил наперерез, и тады они пальнули. Это же надо!.. Не ждал, не гадал…

Суров слушал, вопросов не задавал — уточнять было нечего: финал произошел у него на глазах.

Вмешательство Ганны прервало рассказ. Она посоветовала мужу приберечь свои байки для внучки, а сейчас лучше идти спать. Несмотря на протесты Кондрата Степановича, она увела Сурова из комнаты, сказав при этом, что накормить его не сможет, потому что хозяин не удосужился принести даже хлеба, а вот кружку молока с медом для гостя найдет, после такой ночки молоко с медом не помешают.

— Да што ему твое молоко! — крикнул из своей комнаты Холод. — Не дитя малое. Уже столовка открытая, там харч неплохой, Юрий Васильевич.

— Солдафонская душа! Бачили? Гостя у столовку выпроваживает! Глаза б мои не смотрели!

Когда Суров вместе с водителем вышли из поселковой столовой, ему показалось, будто его назвали по имени, но, оглянувшись, он никого за спиной у себя не увидел. Единственная улица с обоих концов упиралась в сосняк и просматривалась насквозь. В этот ранний час на ней не было ни одной живой души. Он решил, что ему померещилось, и продолжил путь к стоявшей поодаль машине.

— Юрий Васильевич!

Повернувшись на голос, Суров от неожиданности едва не выронил пакет с яблоками, купленными в буфете столовой.

С противоположной стороны улицы, от двухэтажного деревянного домика с окрашенными белой эмалью резными наличниками, к нему быстро шла Люда Шиманская.

Суров смущенно заулыбался и сделал несколько шагов ей навстречу.

— Каких только чудес не бывает! — воскликнул он.

— Доброе утро, Юрий Васильевич! — Она пожала ему руку и не торопилась отнять свою. — Каких таких чудес? О каких чудесах вы говорите?

— Я сегодня почему-то целое утро думал, что встречу вас. И вот — встретил. Как в сказке: пожелал — и тут же исполнилось.

Он чувствовал, что правая нога у него намокла, и тут только увидел, что оба они стоят посреди большой лужи. Она тоже это заметила и, выбираясь с его помощью на относительно сухое место около забора, произнесла со смехом:

— Чудеса в луже — да и только! — И замолчала, внимательно разглядывая его лицо.

— Рад вас видеть, — нарушил Суров затянувшуюся паузу. — Как говорится, сколько лет, сколько зим!

— Ой, много! Может, сто! Кто сосчитает?

— Шесть лет.

Она покачала головой:

— Не скажите, Юрий Васильевич! Время везде идет по-разному, у всех людей по-разному. На войне вон год за три потом считался. — Она вдруг спохватилась. — Да чего это мы стоим на улице? Зайдем к нам, я вас чаем напою. После такой-то ночи!..

— Какой?

— Не в лесу живем, Юрий Васильевич, хоть и посреди леса. Пойдемте, — мягко попросила она, — мужа, правда, дома нет, хозяйничаем вдвоем со свекровью.

О свекрови она, конечно, упомянула не без умысла, чтобы он, упаси бог, ничего такого не подумал.

— В другой раз, дорогая Шиманская. Возможно, на обратном пути заеду.

Люда сразу как-то потускнела.

— Значит, не заедете, если говорите; «Возможно». Значит, не увидимся. А я ведь скоро уезжаю отсюда… — Она замолкла, потупилась. Потом, быстро подняв к нему глаза, упрекнула: — Вы ведь даже не знаете, что я замужем и уже не Шиманская.

— Ну почему же! Я и не сомневался, что вы замужем. Шесть лет как-никак прошло. Как вас теперь величать, если не секрет?

— Лагуткина.

— Лагуткина?

— Почему это вас удивило?

— Да нет!.. — Он и в самом деле почувствовал, сам не зная почему, неловкость. — Мы обязательно увидимся. Обещаю заехать к вам.

В машине Суров никак не мог освободиться от чувства досады — зачем пообещал? Для чего эта встреча? Он не хотел себе признаваться, что Люда небезразлична ему и все эти годы он думал о ней, хотя чувства к ней, по его мнению, укладывались в простое слово «симпатия». Она действительно была ему симпатична.

У Сурова на самом деле не было свободного времени: предстоял разбор операции, надо было проконтролировать, отправлены ли в подразделения участники поиска, поблагодарить дружинников и тоже развезти их по домам. А потом самому возвратиться к Мелешко, чтобы довершить начатое.

Как выяснилось, участники поиска уже были отправлены и дружинников успели уже развезти. Сам разбор много времени не занял. И Суров даже поспал часа полтора, а отдохнув, не отказался от приглашения пообедать у Колоскова.

Две чистые комнатки дышали теплом и уютом, в них было простенько и очень бело от салфеток и кружевных занавесок, нехитрых вышивок на серванте и телевизоре.

Колосков, степенный и неторопливый, нравился Сурову давно, еще с той поры, когда на этой заставе, служа срочную службу, был инструктором розыскной собаки, старшим сержантом, а затем — старшиной. Под стать мужу была и Катя, неторопливая северянка с копной светлых волнистых волос, заколотых на затылке. За обедом Катя рассказала, что кончает заочно сельхозинститут, готовится стать агрономом и специальность эту избрала не случайно.

— Выходила замуж за пограничника, — слегка окая, пояснила она. — Вы-то хорошо знаете, где приходится служить нашим мужьям. Агроному везде найдется дело. Даже в городе.

Посидев немного с мужчинами, Катя, сославшись на дела, вышла, оставив Сурова с мужем. Колосков сразу заговорил о событиях минувшей ночи, говорил толково о мелких недочетах поиска и тут же предложил оптимальные варианты движений и работы групп, при которых ошибки были бы исключены. И когда после обеда лейтенант вышел его проводить, Суров подумал: «Карпов прав. Пора выдвигать Колоскова».

Еще сидя у Колоскова, он решил не заезжать к Люде, а ехать прямо на первую. Он несомненно боялся новой встречи с ней. Ему неприятно было вспоминать, как он взволновался, увидев эту женщину, насмешливые глаза водителя, с двусмысленной улыбкой наблюдавшего, как его начальник с дамочкой выбирается из лужи. Когда же они въехали в поселок, Суров понял, что лучше сейчас поговорить с Людой, потому что с нее станется разыскивать его в городе, от чего сплетен не оберешься.

Было пять часов дня, когда Суров велел остановить машину возле дома с резными наличниками. Он медленно поднялся на второй этаж и замер перед дверью четвертой квартиры, не решаясь нажать на кнопку звонка.

Позвонил и тут же смутился — отворила ему старая женщина, скользнувшая по нему недоуменным взглядом. Каким-то не своим голосом осведомился, здесь ли живут Лагуткины.

— Людмила, к тебе! — крикнула женщина, и хотя она не сказала, кто именно пришел к Люде, но подтекст Суров почувствовал: «Людка, черт тебя побери, тут к тебе какой-то мужичок приперся!»

Его пропустили в прихожую, и он держал себя как хуторской парень, впервые попавший в городскую квартиру, — не знал, остаться или же, пока не поздно, бежать. Положение спасла быстро появившаяся Люда.

— Вы!.. Хоть и обещали заехать, но я, честно говоря, не надеялась. Боже, какая радость!.. Раздевайтесь, Юрий Васильевич. Что стоите? — Она подошла к нему так близко, что он почувствовал ее дыхание.

— Правда, у меня очень мало времени, Люда. Лучше в другой раз, — сказал Суров, обращаясь почему-то не к Люде, а к старой женщине, которая все еще стояла в прихожей и изучала его.

— Все равно не отпущу. Раздевайтесь, давайте шинель. Я вам так рада!.. Ну что же вы? Мама, скажите ему!

Свекровь же, видимо насмотревшись на Сурова, молча ушла, оставив просьбу невестки без внимания.

Сурову пришлось раздеться и пройти в комнату. Два старых стула и непокрытый обеденный стол стояли в углу, ближе к двери громоздились два ящика, поставленные один на другой и крест-накрест перевязанные веревками, на голых стенах остались прямоугольники от снятых картин: жильцы явно готовились к переезду.

— Переезжаете? — спросил Суров, не зная, с чего начать. — Кто-то мне говорил об этом, а вот кто — не помню.

— Да здесь шагу не ступишь — раззвонят: все на виду. — Люда помолчала. — И я о вас слышала. Ездила о мужем смотреть новую квартиру и встретила знакомую. Вы должны ее знать, супруга подполковника Кондратюка.

— Нет, еще не знаю.

— Наверстаете, — сказала она со значением. — А что у меня сын трех лет, вам доложено?

— Представьте себе, нет.

Нервным движением Люда поправила волосы, на миг затенив ладошкой верхнюю часть лица. В ранних осенних сумерках на Сурова в упор посмотрели странно засветившиеся глаза Люды, и это, он затруднялся сказать почему, удивило его. «Как у кошки!» Казалось, Люда вот-вот заплачет.

Сурову стало неловко оттого, что он находится здесь, в квартире своей случайной знакомой, замужней женщины, с которой, собственно, и говорить ему не о чем, разве что о скверной погоде, да и объяснить свой приход сюда нечем, не говорить же ей, в самом деле, что он больше не хочет видеть ее.

На кухне свекровь гремела посудой, слышались детский голосок и отрывистые, сердитые интонации ответных старухиных слов.

— Извините, Люда. Мне не нужно было приходить сюда.

— Почему же? — Она взяла Сурова за руку и, точно обжегшись, тотчас же отпустила. — Мне не за что вас прощать, а вам извиняться. Я приглашала… Мне нужно, мне, понимаете? — заговорила она глухо, нервно, и ее глаза озарились неподдельным счастьем. — Вы даже приблизительно не можете себе представить, как вы мне нужны! Да, да. И я не стесняюсь сказать вам об этом, — быстро добавила, теребя на груди золотую цепочку. — Меня не волнует, что обо мне подумаете вы, мой муж, свекровь, посторонние. И я никого не собираюсь обманывать. Мужу я уже давно сказала о чувстве к вам.

— Люда! — взмолился Суров. — Прошу вас…

— Я не посягаю на вашу свободу, Юрий Васильевич. И ворованного счастья мне не нужно. — Она поднялась и опять села вполоборота к нему, оставив в покое цепочку и сложив на коленях руки крест-накрест. — Больше скажу, знаю, что вы меня не любите, и все равно, все равно…

Слушать ее дальше было просто невозможно.

— До свидания, Люда, мне пора ехать, — тихо сказал он.

— Вы любите жену? — волнуясь и бледнея, спросила Люда. — Кажется, ее зовут Верой.

Сурову передалось ее волнение, но он заставил себя деланно улыбнуться.

— Странно мне как-то с вами.

— Нет, ради бога, нет! Пожалуйста, ответьте на мой вопрос, для меня это чрезвычайно важно. — Напряженная до крайности, женщина слегка наклонилась вперед. — Любите ее?

— Люблю.

Суров причинил ей боль, но Люда хорошо владела собой.

— Спасибо вам. Я бы потом всю жизнь терзалась мыслью, что убила чью-то любовь, причинила зло. Если по-настоящему любят, творят добро… Куда же вы?..

Люда вслед за Суровым вышла в прихожую. Ее взгляд потух, когда он молча и торопясь стал надевать шинель, привычно, для чужих глаз незаметно, почти одновременно сунув обе руки в рукава. Но растерянность ее длилась недолго. Она быстро подняла на него глаза.

— Пришли неожиданно, уходите, ничего не сказав. Скажите хоть что-нибудь на прощание.

Суров отвел взгляд, ему не хотелось смотреть Люде в глаза.

— То, что вы хотите услышать, я не вправе сказать… Прощайте, Люда. Рад был повидаться. Но мне как-то не по себе от нашей встречи.

— Понятно. — Она протянула руку, прощаясь. Губы у нее дрожали.

— Будьте счастливы, Люда. — На язык просились совсем другие слова: ему хотелось утешить ее.

 

23

Суров стремительно выбежал на улицу, отодвинул удивленного шофера на правое сиденье и, заняв место за рулем, погнал машину через поселок к видневшейся за лесничеством автостраде.

Гнал и постепенно успокаивался. «Ничего, — думал он, — из ряда вон выходящего не случилось. Если разобраться, то даже хорошо, что поставлены точки над «i». Между нами не было не то что близости, а даже к чему-то обязывающего знакомства. Худо ли, хорошо ли, но в наши отношения внесена ясность».

Подумал так, но облегчения не ощутил.

Быстрая езда сконцентрировала внимание на дороге, мокрой и скользкой, а на поворотах, куда с проселков наволокло грязи, еще и опасной. Хорошо в этот ранний час транспорта было мало — попутные не встречались, а те немногие, что шли из города, проносились мимо, и тогда спрессованный воздух туго ударял в боковину «уазика», словно испытывая прочность машины, и снова пустынная лента шоссе торопливо убегала назад, растворяясь в утренней мгле.

До города оставалось километров пятнадцать. Суров поехал тише. Однако стоило сбавить скорость — и снова вспомнилась Людмила. Ее вопрос, любит ли он жену, странное волнение, с каким она спросила его об этом, ее подрагивающие губы… Ее волнение теперь как бы передалось ему и причинило боль. Он подумал, что был неискренен: то, что связывало его с женой, не могло называться любовью…

На въезде в город Суров догнал машину Тимофеева. Начальник политотдела возвращался с резервной группой. За мостом свернули на обочину. Тимофеев приоткрыл дверцу.

— Домой? — опросил он, не выходя.

— Сначала в штаб. А что?

— Просто так любопытствую. Пожалуй, и я заскочу в политотдел. Ты ведь тоже ненадолго?

— Как получится.

Не теряя друг друга из виду, они ехали городскими улицами, вместе поднялись наверх. Суров понимал: не из праздного любопытства Тимофеев спросил, как долго он, Суров, задержится у себя — похоже, ему крайне необходимо было что-то выяснить.

Суров думал об этом, составляя донесение в округ о ночном поиске, та же мысль преследовала его при разборе почты, накопившейся за последние дни, и все это время Тимофеев как бы незримо присутствовал в кабинете, мешая сосредоточиться. Суров не понимал, почему он придает такое значение невзначай заданному вопросу, и тем не менее был уверен: спрошено с умыслом.

Он уже было засобирался домой — отдохнуть перед возвращением на первую, где еще оставался Ястребень и, по-видимому, жил в тревоге Мелешко, ожидая результатов проверки, — когда вошел Тимофеев с неизменной сигаретой во рту. Пыхнув дымком, спросил:

— Домой?

— С ног валюсь от усталости.

Тимофеев рассмеялся:

— Да не прибедняйся! — Он внезапно оборвал смех и сел к приставке, за которой любил сидеть, заходя в этот кабинет. — Нам надо поговорить, Юрий Васильевич. И хочется быть правильно понятым.

— Постараюсь. — Суров подумал: чутье не подвело. — Хотя, честно говоря, было бы лучше отложить разговор до моего возвращения.

Тимофеев скупо улыбнулся.

— Лучше сейчас, пока есть возможность согласовать точки зрения. Но раз торопишься, задерживать не буду — комкать разговор нежелательно. Одно скажу: не создавай себе лишних проблем. И нам с командиром — тоже. В конечном счете последнее слово за Павлом Андреевичем — как он решит, так и будет. К слову сказать, относительно Мелешко мы с ним во мнениях не расходимся. — Он скользнул по Сурову взглядом и, быстро отведя его, будто невзначай бросил: — Незачем выдумывать лишние проблемы. Дай бог тебе со своими разобраться.

Это «нам с командиром» задело Сурова за живое: получалось, что Тимофеев провел разграничительную линию между ним и ими двумя, хотя до сегодняшнего дня, до этой минуты отдавал предпочтение объединяющему всех слову «мы».

— А еще в чем не расходитесь?

— Кое в чем. — Тимофеев посмотрел Сурову в лицо, ища признаки недовольства или обиды. Но, ничего такого не обнаружив, поднялся: — Тебя подвезти домой?

Понимая, что горячиться не следует, Суров решил спокойно уточнить:

— Ты умышленно ушел от вопроса?

— Насчет расхождений?

— Да.

— Вернешься от Мелешко, потолкуем. Не люблю делать дела наспех.

— И все же? — Суров стоял на своем.

— Ну и настырный же ты! Ему вынь да положь. Если торопишься узнать, скажу: не одобряю, к примеру, твою инициативу относительно квартиры Евстигнеева. Буду категорически возражать. На этом, Юрий Васильевич, давай кончим. Вернешься — возобновим малоприятный обмен мнениями.

— Пусть будет по-твоему. Что мне еще остается, если начальник политотдела настаивает?

Тимофеев в ответ лишь усмехнулся.

Упреков в свой адрес Суров не ждал — не видел для этого причин. До сих пор ему и мысли не приходило, что принятые им решения идут вразрез с общей линией командования отряда. «Нам с командиром». Это у Тимофеева что-то новое!

Суров чувствовал себя настолько уязвленным, что оставил без внимания реплику о «собственных» проблемах, как бы мимоходом оброненную Тимофеевым. Совсем забыл о ней, когда ехал в машине домой. Поднявшись в опустевшую без Веры квартиру, на скорую руку перекусил. И только улегшись на диван и подложив под голову подушечку, слабо пахнущую Вериными духами, почему-то возвратился мыслями к фразе Тимофеева, имевшей, как он лишь сейчас понял, прямое отношение к его, Сурова, личной жизни. Впрочем, тут же подумал, что ничего нового от Тимофеева не услышал — ведь у каждого человека неизбежно возникают проблемы личного плана.

В комнате стояла парная духота. С веранды — Вериной мастерской — сочился запах масляной краски. Суров свыкся с ним, и он ему не претил. Вера много писала. Лучшие, по ее мнению, этюды она развешивала на стенах. Напротив дивана висел один из ее давних дальневосточных пейзажей — заброшенная охотничья изба в тайге у небольшого озерка, уже схваченного морозом, усеянная палым листом земля с черным кострищем на переднем плане, от него, казалось, еще исходил запах дыма.

Усталость давала о себе знать. Сквозь обволакивавшую пелену дремы слабо пробилось: «Любопытно, на что намекал Тимофеев? Он ведь не из тех, кто слова бросает на ветер… Неужели он имел в виду наши с Верой отношения?.. Так ему ведь неоткуда знать. Мы сами стараемся не касаться наших семейных дел, хотя, правда, Вера нет-нет да и сорвется — и за свое обычное: «Увольняйся, я по горло сыта твоей границей!» И это в ней не угасало. Похоже, Вера от своего не отступится».

Сейчас он затруднялся сказать, когда именно пришел к этой мысли. Да и вряд ли имело существенное значение — когда? Однако от этой проблемы действительно не уйти.

Сна как не бывало.

 

24

Итог оказался неутешительным. Перечисляя выявленные в ходе проверки недочеты, Суров старался говорить кратко и твердо:

— Перестрелка ничего не дала: та же самая четверка. Служба тоже не блещет: тревожная группа собиралась на две минуты дольше положенного. Мало скрытности, шума — много. Явно избыточно, безо всякой нужды пользовались следовыми фонарями. Слабо отработана взаимодействие между поисковыми группами и нарядами.

Мелешко сидел усталый, как-то сразу постаревший. На него жалко было смотреть.

— У кого нет недостатков, — вставил он, дождавшись паузы. — Люди старались, товарищ подполковник.

— Что толку?

Ястребень сидел несколько поодаль на невесть откуда взявшемся белом табурете, сидел, заложив нога за ногу, держа на колене раскрытый блокнот с записями.

— Выходит, трудолюбия мало, — вдруг сказал он, ни на кого не взглянув. — Нет методичной учебы. Потому и показатели такие, что впору плакать. Перестраиваться надо. А здесь все идет по старинке…

— Поздно мне переучиваться, — усталым голосом прервал его майор и поставил обе ноги на пол рядом, будто собирался встать.

Жестом Суров остановил ненужное препирательство. Конечно же, коснись такое другого, он в ответ на эту реплику Мелешко сказал бы коротко: коли так, уходи и не путайся под ногами. Любому в глаза сказал бы.

Но разве мог он сказать это своему учителю?

— Незачем препираться, — ответил Суров хмурому капитану. — Мы не проверяли, мы просто знакомились с положением дел. Иван Васильевич учтет замечания в дальнейшей работе. — Он сделал паузу. — Ну все, будем закругляться.

Ястребень вышел первым.

Суров принялся записывать указания, и, как ни велики были его уважение и чувство благодарности к майору Мелешко, он сознавал всю правоту Карпова — начальник первой действительно не справляется. Даже при всем том, что майора и его людей отрывали на строительство профилактория, главным всегда должна оставаться боеготовность подразделения. Должна. А на деле получалось не так. Сознание очевидности этого факта угнетало, превалируя над всеми другими соображениями. Прервав запись, Суров долго обдумывал формулировку, внутренне борясь с желанием записать так, как следует. По всей строгости. Но тогда Карпов получит главный козырь против Мелешко.

— Чего маешься, Юрий Васильевич? — подал вдруг голос Мелешко, делавший пометки в суточном плане. — Выкладывай все начистоту. Чего уж тут изобретать. Надо уходить — так и скажи. В глаза. Не надо — тоже скажи. Только ясно, определенно.

Застигнутый врасплох, будто уличенный в нехорошем поступке, Суров остановил напряженный взгляд на неузнаваемо спокойном лице Ивана Васильевича.

— Сам-то как думаешь?

— До сих пор считал, что оправляюсь. На поверку выходит — нет. Видишь, капитан переучиваться советует. Перестраиваться.

— Он прав, вы напрасно обижаетесь. — По старой памяти — на «вы» — было значительно легче. — Мне трудно вам об этом говорить. Но если начистоту… Я бы, например, ушел — и конец. Обстановка, Иван Васильевич, как никогда требует полной отдачи. А вам уже ноша не по годам. И с каждым годом вес ее увеличивается. Разве не так?

В этот поздний час в канцелярии было тихо. И лишь за окном заунывно гудели провода. Правда, двойная дверь с тамбуром не совсем спасала от гула люминесцентной лампы в дежурной комнате. Слышались и частые звонки, и треск аппаратуры — напряженная жизнь границы не смолкала. Однако шумы эти лились как бы поверх тишины, не касаясь ее и подчеркивая своеобразную атмосферу последних метров советской земли.

— Что же вы молчите?

— Стало быть, отрезанный ломоть, — отрешенно произнес майор, словно прощаясь со всем тем, чему отдал половину своей жизни. Лицо его оставалось по-прежнему спокойным, но голос дрожал. — Я ведь понятливый. — Мелешко нервно вскинул голову, — Тебе служить, Юрий Васильевич, мне — уходить на покой. И ты мне не доказывай обратное, валерьянки на душу не капай. — Иван Васильевич устало поднялся со стула, сделал по ковровой дорожке несколько шагов, огляделся по сторонам, будто и в самом деле решил уйти сейчас из канцелярии навсегда.

Суров слишком хорошо знал Мелешко, чтобы поверить ему. Больше того, был убежден: Иван Васильевич ждет успокоительных слов, обнадеживающих обещаний, которых он вправе ждать от своего бывшего заместителя — на добро ведь добром отвечают. Так издавна повелось.

Понимать-то понимал, а слова просились совсем другие. Неблагодарные слова сами сложились в короткую фразу:

— Уходите. Это я как бы совет даю.

— И это все? Весь совет?

— У Евстигнеева помощник переводится в другую часть. В зарплате незначительно потеряете, зато в областном центре. Рядом сыновья, внуки. Квартиру дадим.

— В писаря? На старости лет? Нечего сказать, хорошенькую работу предложил ты мне, Юрий Васильевич. По знакомству, что ли?

— Ну зачем так? Это тоже работа, в которой ваш опыт вам очень пригодится. Настоящий кадровик влияет на все отрасли жизни подразделения. Вы же здесь всех знаете, вам и карты в руки.

— «Карты»! — повторил Мелешко с сарказмом. — Пускай этим Евстигнеев тешится. В начале осени на грибы прикатит да по ранней весне за березовичком. Вот и все «карты», Не для меня, Юрий Васильевич, это не для меня.

Суров понял, что продолжать этот разговор бессмысленно. Пришлось объяснить, что совет — всего лишь совет, не больше, ответственность за состояние дел на заставе с Мелешко не снята, ни завтра, ни послезавтра нового начальника сюда не пришлют, и вообще, если Иван Васильевич все же захочет остаться на своем месте, он, Суров, возражать не будет. Но и поддерживать не будет, если активно начнут возражать другие. Мелешко кивнул и быстро вышел.

Суров продолжил свои записи. Он писал и невольно вспомнил бывшего начальника отряда Голова. Интересно, как бы поступил в подобной ситуации сверх меры строгий, но в целом справедливый Алексей Михайлович?

Суров прикрыл рукой глаза от света настольной лампы.

«А что Голов, лучше Карпова? Нужен ему был Мелешко, вот и держал он его на заставе, верного тягачка. Держал год, два, пять, как держал до этого предшественник. Потом Карпов пришел. Прежнее повторилось, и снова никому не было дела до возраста майора. Кого трогало, что уходили лучшие годы Мелешко, что ему нужно было учиться? Никого. Вот и ты, Юрий Васильевич, дослужишься до начальника отряда и станешь повторять Голова, Карпова, а какой-нибудь толковый начальник заставы, к примеру, тот же Пестрак, под твоим руководством и благодаря отеческой заботе заглохнет, состарится в одной должности лишь потому, что тебе с ним спокойно…»

Суров не заметил, когда вернулся Мелешко с кружкой горячего молока и огромным ломтем домашнего пирога на тарелке. Недоуменно посмотрел на него, не понимая, зачем он это принес.

— Похолодало. — Майор поставил еду на край письменного стола. — Выпейте на дорогу. Пока горячее.

— Спасибо. Я не голоден, — тяжело вздохнув, проговорил Суров.

— Ваша машина пришла.

— При чем здесь машина?

— Я принес еду, потому что завтракать пора. А о машине говорю по одной простой причине — ваш шофер не догадался припасти в отряде горючего. Сейчас подниму прапорщика, и он заправит. А вы пока подкрепитесь, Юрий Васильевич, на дорожку не помешает, мало ли что. И не смотрите на меня так: не взятку же даю. Не съедите — только обидите, — на ходу произнес Мелешко.

Суров пил молоко, закусывал домашним пирогом, но не ощущал вкуса еды. Представил, как Иван Васильевич пес все это через двор, как, наверное, чертыхался, открывая дверь, как проходил мимо дежурного и солдат, скорее всего думавших в эту минуту о нем: «Выслуживается! Подхалимничает!» И сердце Сурова сжалось от жалости.

Садясь в машину, Суров простился с майором и напомнил о предложении.

— Подумаю, — спокойно ответил Мелешко. — Посоветуюсь с Егоровной.

Уставший, Суров возвратился домой, не заезжая в отряд. Приехал в девятом часу, зная, что вчера днем вернулась жена, одна, без сына, что в отряде ей дали ключи от квартиры и стараниями Тимофеева помогли перевезти из магазина купленную в тот же день мебель. В квартире царил полный беспорядок. Навалом лежали узлы, чемоданы. На полу громоздились спинки и боковины полированной, в позолоченной росписи громоздкой арабской кровати.

— Вера?

— Е-а-а… — гулко отдалось в квартире.

Предположив, что жена, возможно, с дороги крепко уснула, Суров прошел по комнатам, но Веры нигде не было. Тогда он подумал, что она, возможно, поднялась этажом выше, к соседке, или побежала в гастроном напротив, и принялся наводить порядок. Долго возился со сборкой кровати.

Вера не возвращалась.

«Ладно, — решил. — Пусть ей будет сюрпризом порядок». Однако ему было неприятно, что жена ни свет ни заря где-то ходит, тревожило, что она возвратилась без сына, а возвратись, не позвонила ему на заставу — о приезде он узнал от дежурного.

Суров продолжил уборку квартиры, и если вначале он досадовал, что Веры нет, то сейчас, наоборот, хотел, чтобы она как можно дольше посидела у соседки и возвратилась попозже — хоть и маленький, а все-таки сюрприз.

Суров окончательно уверил себя, что Вера засиделась у Кондратюков, когда неожиданно из боковушки послышалось всхлипывание.

В первый момент Суров вздрогнул, узнав Верин голос, и предположил худшее из того, что могло случиться в ее положении: натаскалась тяжестей.

Вера лежала, завернувшись в ватное одеяло.

— Заяц, что с тобой? — Суров опустился на колени. — Что случилось?!

Она не ответила. Лишь слезинка выскользнула из-под закрытого века.

— Я думал, тебя нет дома, — сказал он, испытав облегчение, и ласково погладил ее по голове. — А ты, оказывается, вот где спряталась. Никогда бы не додумался. — Он притворился, будто не замечает ее слез. — Ну, что будем делать?

— Я бы хотела сейчас побыть одна. Здесь.

— Зачем?

— Мне так хочется, Юра. Сама не знаю, почему испортилось настроение.

— Из-за кровати, может быть? Если из-за нее, так шут с ней. Пусть будет арабская.

— Уйди, Юрочка. — Она рывком села. — Побуду немного одна и приду к тебе. Ведь и у тебя бывает желание побыть одному? Правда?

— Очень редко.

— Вот у меня как раз тот самый редкий случай.

Вера с трудом сдерживала рыдания, и Суров, не зная, как лучше поступить, немного постоял рядом с ней. Думал — то ли обнять жену и попытаться успокоить ее, не выясняя причины ее состояния, то ли уйти в другую комнату. Или на улицу.

Вера снова легла.

Суров решительно вышел в прихожую, оделся, зачем-то постучал пальцем по стеклу счетчика, за которым бешено вращался диск с красной полоской, и вышел.

 

25

Собрались в кабинете у Тимофеева. Суров рассказывал о своих впечатлениях от поездки по трем заставам. Стояла такая тишина, что временами Сурову казалось, будто он здесь один и сам с собой говорит вслух. Он называл вещи своими именами и как бы возлагал вину за вскрытые в подразделениях недочеты на сидящих здесь офицеров: того же Тимофеева, Лазарева, Кондратюка, секретаря партийной комиссии подполковника Гольманова, седого человека с усталым лицом и вздувшейся от флюса щекой. Обдумывая заключительные слова, Суров сделал паузу. Этого оказалось достаточно, чтобы Кондратюк, пробормотавший нечто вроде «ясно-понятно», попросил разрешения уйти, сославшись на необходимость отправить в подразделения срочную телеграмму. За ним, осторожно ступая, быстро направился к двери Лазарев.

Тимофеев закурил.

Гольманов потирал рукой щеку, морщась от боли, отгонял газетой табачный дым.

— Я не совсем понял, чего ты добиваешься, Юрий Васильевич? — начал Тимофеев с непривычной для него осторожностью. — Мы поняли… — он показал на Гольманова, — мы поняли самое главное: отличная оценка первой не соответствует истинному положению вещей. Это закономерно: Мелешко трудно. И я согласен: вернется из отпуска начальник отряда — примем окончательное решение. Но в остальном чего ты хочешь?

— Того же, что и все вы, — строгого воинского порядка.

— Выходит, обвиняешь всех нас?

— В какой-то мере. Желаемое еще не действительность.

— Бездоказательно и голословно. Если располагаешь вескими аргументами, выложи их перед коммунистами отряда на ближайшем партийном активе. Верно я говорю, Гольманов?

Секретарь парткомиссии кивнул, не отнимая руки от лица.

Суров не почувствовал обиды. Им владело одно желание — убедить Тимофеева в своей правоте, и он, стараясь сохранить спокойствие, стал говорить о том, что его больше всего поразило:

— На двух заставах пришлось слышать, что, дескать, если прозеваем, соседи задержат. Непростительное иждивенчество. А ведь у соседей свои заботы, к тому же у них, как известно, назревают серьезные трудности — там зашевелилось подполье.

— Что еще не нравится?

— Разное.

— Может быть, смущает присутствие Гольманова?

— Мы с ним знакомы больше десяти лет. Так ведь, Николай Сергеевич?

— Что-то около этого, — по-прежнему держась за щеку и морщась, промычал подполковник. — Болит, спасу нет. Пойду.

Он вышел осторожными шагами, словно боясь расшевелить боль.

Суров подошел к окну, открыл форточку и какое-то время следил за вертким серым поползнем, прыгающим по облетевшему клену. Медленно, подбирая слова и взвешивая каждую фразу, заговорил негромко, стоя к Тимофееву вполоборота:

— У меня остался нехороший осадок от бросающейся в глаза излишней сытости, что ли, тепличности, если можно так выразиться.

— Зачем же так? Где ты увидел «тепличность»?

— Не надо далеко ходить за примером. У того же Мелешко. И в этом повинен не он один. Не думай, что я сейчас закачу речь о мещанстве, взбунтуюсь против импортных мебельных гарнитуров в офицерских квартирах, против шкафов нечитанных книг, которые, как сказал бы Кондрат Степанович Холод, были куплены, неизвестно зачем. Да и смешно в наше время спать на полатях, щеголять в лаптях.

— Красиво говоришь, Юрий Васильевич.

— Как умею. — Суров был спокоен. Ему давно хотелось поделиться сомнениями. — Иногда мне кажется, что ты, Геннадий Михайлович, все ищешь какую-то золотую середину, двоишься. — Сурову почудилось, что после этих слов Тимофеев занервничал, нахмурился и стал барабанить пальцами по оконному стеклу. Потом вдруг рассмеялся и спросил:

— Все?

— Хотелось бы узнать, зачем в некоторых подразделениях столько личных машин? Зачем, к примеру, Пестраку собственный «Запорожец»? Ему негде на нем разъезжать. А вот к обслуживанию его он обязательно привлечет какого-нибудь шофера заставы. И вдобавок еще казенного горючего зальет. Оговорюсь: прапорщик лично мне нравится, человек дельный, честный. Но его действия вызывают соблазн. Видимо, в этом плане следует поработать, Геннадий Михайлович.

— Да, смешно спать на полатях и щеголять в лаптях, Юрий Васильевич. А что касается ремонтов и горючего, то на это, конечно, следует обратить внимание. Еще что?

— Хватит, пожалуй. Тебе явно не по нутру мои рассуждения.

— Не все. Продолжай, пожалуйста.

Порывом ветра в форточку метнуло колючую крупку. Суров отошел от окна.

— Я не уверен, что буду правильно понят. Поэтому лучше закруглюсь. Вот разве что о Мелешко. Вы с Карповым, как я понимаю, решили уволить его в запас. Это действительно необходимо?

— Да, необходимо. С заставой он не справляется. Сам в этом убедился. — Голос Тимофеева звучал твердо. — Твои чувства мне понятны. Но существует нечто более важное…

— Мелешко можно перевести в отряд. В кадрах освобождается должность. Ему подойдет. Дадим человеку квартиру, он ее заслужил.

— Где ты ее возьмешь? Догадываюсь: метишь на квартиру Евстигнеева. Я — против.

— Евстигнеев живет не на улице. Поживет еще год-другой с зятем и дочерью под одной крышей. В трех комнатах есть где разминуться.

Тимофеев пожал плечами.

— Я, собственно говоря, ничего не имею против него: в кадры так в кадры. Но с квартирой все-таки придется повременить. С переводом же тебя поддержу. Полагаю, что и командир возражать не станет.

— И на том спасибо. Прекрасно!

Вошла машинистка.

— Спасибо, Галя. — Тимофеев взял принесенные ею странички доклада, положил на край стола. — Остальное сделаете завтра. — Он дождался, пока она выйдет, и обернулся к Сурову. — Говоришь, прекрасно? Что именно?

— Хоть какое-то совпадение взглядов.

— Ты напрасно иронизируешь. Не все твои новации я отвергаю, но, скажу прямо, многого совершенно не принимаю.

— Например?

— Примеров хватает…

Новый порыв ветра сдул со стола странички, и они легли веером перед письменным столом на ковровую дорожку. Тимофеев раздраженно захлопнул форточку. Вместе с Суровым они стали поднимать их. Тимофеев присел к столу. Было похоже, что он снова начнет спор. Суров не ошибся, предположив такое, но занудливый диалог ему уже надоел и, что греха таить, обидел. Он поднялся, чтобы уйти к себе.

— Погоди, — остановил его Тимофеев. Встал хмурый, густые брови над переносицей сошлись в одну линию. — Слушай внимательно, что скажу, — начал он, помедлив. — Вернется из отпуска командируй каждый, как у нас принято говорить, вернется к исполнению прямых обязанностей. Это произойдет через две-три недели. Около десяти дней ты временно исполняешь обязанности командира. А проявил себя… как бы правильнее сказать… ну, мягко скажем, переоценил свои силы, возможности… Факты? Неправильно повел себя с Лазаревым. Зачем было вызывать его к Пестраку чинить отопление? Это прямая обязанность инженер-майора Плахотнюка, начальника квартирно-эксплуатационного отделения. Отозвал с объекта строителей, отменив приказ командира. Задержал рапорт Духарева…

— Да ты же сам…

— Погоди возмущаться. — Тимофеев предупреждающе поднял руку. — И об этом скажу, только немного позже. Сейчас же, снова вразрез с мнением командира, пытаешься отстаивать Мелешко. Замахнулся на Евстигнеева. Отменил наше с командиром решение о переводе участников групповой пьянки в другие подразделения. Еще? Или достаточно сказанного? Достаточно, полагаю. Слишком много на себя берешь, Юрий Васильевич! Многовато. Советоваться надо. Обязательно. На то мы и поставлены, чтобы работать согласованно. Я с тобой заодно, когда речь идет о разумных начинаниях. Я за высокую бдительность и боеготовность, вместе с тобой против упрощенчества в обучении личного состава, против бытовых излишеств, если уж на то пошло. Но категорически против своеволия. Буду всячески противиться. Делай выводы, Юрий Васильевич. И не кипятись. Где нужно, поддержу. А с Евстигнеевым — уволь, не могу. — Он неожиданно вдруг как-то по-доброму улыбнулся, подтолкнул Сурова к дивану: — Давай, старик, сядем, а то мы, как два бойцовских петуха, нахохлились друг против друга. — Они сели, Тимофеев заложил нога за ногу, дернул себя за мочку уха. — Знаешь, как тебя окрестили в отряде?

— Что-то уж больно скоро.

— Народ, он такой, реагирует быстро. И зря, между прочим, не скажет. Подполковник Давай-Давай, вот как тебя нарекли. Но в этом есть и элемент похвалы, так что не расстраивайся. — Тимофеев пересел на валик дивана. — Ко мне заходил Плахотнюк, доложил, что ты распорядился оставить квартиру Евстигнеева в резерве. Соломоново решение?

— До приезда Карпова. А ты бы на моем месте как поступил?

И снова Тимофеев дернул себя за мочку уха. Суров обратил внимание на эту его привычку и про себя отметил, что так он делает, когда волнуется.

— Сразу трудно сказать. Я бы, к примеру, выслушал мнение жилищно-бытовой комиссии. Ее игнорировать нельзя. Между прочим, Павел Андреевич, принимая решения по жилищным вопросам, считался с мнением комиссии. Ну, это так, к слову.

— Ты бы и с самим Евстигнеевым посоветовался, — не без сарказма произнес Суров.

— Обязательно. Пригласил бы старика к себе, а может, пошел бы к нему на квартиру. Не мешает лишний раз посмотреть, как живет офицер. При всех недостатках Евстигнеев — ветеран отряда, пожилой человек. Да ладно, Юрий Васильевич, много говорим. Квартиру за Евстигнеевым все равно оставим. И никаких Соломоновых решений. Карпов свое слово уже сказал. Давай закроем этот вопрос. Все. — Последние слова Тимофеев произнес стоя. — Остальное — на партактив. Выступи, поделись с коммунистами своими тревогами, заботами. — Он улыбнулся, стряхнул пепел в спичечный коробок. — Хочешь возразить?

Суров не скрывал волнения, хотя понимал: все сказанное Тимофеевым отнюдь не продиктовано желанием досадить ему. При всей категоричности, с какой Тимофеев выговаривал, он продолжал оставаться тем же доброжелательным и справедливым политработником, какого Суров знал с первого дня знакомства.

— Возражать не стану, — ответил Суров, тоже поднявшись с дивана. — Твое беспокойство в общем мне понятно. Я, грешным делом, объясняю его не только беспокойством за положение дел в отряде, но отчасти и некоторой тревогой за мою судьбу. Но есть тут одна тонкость, которая меня удивляет: мои близкие и друзья — тебя я не исключаю из их числа — беспокоятся обо мне больше, чем я сам. Разве это не удивительно?

— Если они друзья — нет.

— Вот произошел в моей судьбе поворот — перевели с дальневосточной сюда. Затем новый поворот — остался за командира. На короткое время, где-то месяца на полтора. Я принимаю решения, стараюсь поступать так, как поступил бы в том или ином случае командир: стараюсь учесть все обстоятельства, прежде чем решить чью-то судьбу. Так с Мелешко, с Духаревым, с Евстигнеевым. Все, что я делаю и буду делать впредь, исходит из желания быть полезным. А быть таким — отнюдь не означает быть добрым, тем более в нашем, военном деле. Приходится подчас принимать волевые решения, быть жестким. К примеру, как ты — ко мне.

— Или ты — к Евстигнееву.

— Может быть, какую-то параллель провести можно.

Оба улыбнулись.

— Аналогия не совсем точная, — заметил Тимофеев.

— Может быть. Но позволь, однако, закончить…

В это время в кабинет вошел Евстигнеев. Нерешительно остановился у двери, неплотно прикрыв ее, словно предчувствовал, что придет некстати и уйдет ни с чем.

— Ко мне? — Тимофеев шагнул навстречу майору.

— И к вам, и к товарищу Сурову тоже. Вот у меня документ на подпись в округ…

Тимофеев с Суровым прошли к письменному столу. Тимофеев сел.

— Что за документ, Евгений Трефильевич? — спросил, придвинув к себе раскрытую кадровиком папку.

— Представление на перевод в отряд майора Мелешко. Товарищ Суров приказал обозначить и вашу подпись.

— Что еще? — Тимофеев чиркнул колесиком зажигалки и тут же задул язычок голубого пламени.

— Только представление.

— Оставьте, я посмотрю.

Отпустив кадровика, Тимофеев отодвинул папку на свободный угол стола. Закурив последнюю сигарету, сделал несколько затяжек. Распечатал новую пачку, протянул Сурову.

— Кури.

— Я не волнуюсь. — Суров потянулся через стол, взял из папки бумагу, прочитав, расписался, передал Тимофееву.

— В следующий раз, — с преувеличенным спокойствием проговорил Тимофеев, — предварительно согласуй со мной и уж потом приказывай обозначить мою подпись. — Он размашисто подписался под представлением.

На том распрощались.

 

26

Когда Суров подошел к троллейбусной остановке, короткий ноябрьский день угас. Дул сильный ветер. Пахло бензином и гарью. Он с трудом втиснулся в переполненный троллейбус, стал смотреть в запотевшее стекло, но не увидел ничего, кроме плывущих за окном желтых пятен уличных фонарей.

Сутолока, несмолкающий шум были непривычны ему: еще не свыкся с городской жизнью. По мере приближения к своей остановке мысли о Вере вытесняли все остальные. Он никак не мог понять, что с ней произошло.

Сошел на углу улиц Ленина и Речной. Погода портилась. С реки дул холодный ветер. Редкие прохожие шли быстро, поднимали воротники. Суров тоже заспешил — думал о Вере. Беспокоился.

Она выбежала к нему, едва он открыл дверь.

— Ты, Юра? — спросила в странном возбуждении, бросилась к нему, ткнулась лицом в нахолодавшее сукно шинели. — Извини, родной, я не должна была так себя вести. Извини! Я тебе потом все объясню. Не сердишься? Прощаешь?

Он улыбнулся и чмокнул ее наугад — в глаз. Зажег свет.

— Прощаю.

Она обняла его, потерлась головой о его плечо, как кошка, соскучившаяся по ласке.

— Ты у меня добрый… А что собираешься делать?

— Сначала поесть. А потом — что прикажешь.

— Мне надо с тобой кое-что обсудить. Но ты раздевайся, раздевайся.

Вера убежала в кухню, а Суров пошел в ванную. Когда он появился на кухне, на столе уже дымилась тарелка супа. Вера энергично резала хлеб.

— Так что ты хотела обсудить? — спросил он. — Я буду есть, а ты рассказывай.

Она хитро улыбнулась и подмигнула ему:

— Ты ешь, ешь, а то голодный будешь возражать.

— А все-таки?.. Расскажи, как поездка. Мы ведь толком не поговорили. Как там папа с Мишкой?

— Живут. — Вера присела к столу. — В согласии. Оба здоровы. Вся папина жизнь замкнулась на внуке, поэтому мы решили, что пока Миша останется у него. Им вдвоем хорошо.

Суров перестал есть. В Верином ответе ему послышались фальшивые нотки.

— Им вдвоем хорошо, — повторил он слова жены. — А кому-то вдвоем плохо. Ты это хотела сказать?

Вера посмотрела ему в глаза. Они были холодны.

— И нам хорошо вдвоем. Полное благополучие. На что мне жаловаться? Сыта, обута, одета. Своя мастерская. Добрый, преданный муж. Другим на зависть. Не скупой. — Она судорожно сглотнула слюну, словно подавила рыдание. У нее лихорадочно заблестели глаза. — К слову сказать… Мне не хватает денег, хочу еще кое-что прикупить из обстановки. Это раз. Нужно вызвать из отряда грузовую машину и двух солдат — два. Ты ешь, ешь… Не тебе же таскать кухонную утварь… — Он оторвался от супа и отрицательно замотал головой. — Понятно… Ни машины, ни солдат. Глупая, как это я сразу не догадалась?.. Мой муж святее всех святых, вместе взятых.

Вера обиделась. Положила ему на тарелку второе и ушла в комнату.

Быстро покончив с едой, Суров поднялся из-за стола. Постоял, не зная, что делать дальше. Было бы, конечно, хорошо, думал он, вернуться в штаб и поразмыслить над запланированными на послезавтра штабными учениями. Однако не хотелось оставлять Веру одну.

— Вера, — позвал он, войдя в комнату. — Ну что ты обиделась?

Она сидела у окна и смотрела на улицу. На шаги мужа не обернулась, не сразу откликнулась.

— Беги в свой штаб. Тебе нельзя сидеть без дела… как мне… Беги, чего же ты?.. — Вскочила на ноги, обернулась к нему. На лице сохранились следы недавних слез. — Иди скорее… Там твой дом, твои родные и близкие. — Она сжала лицо ладонями, подавила рыдания. — Кто я тебе?

Суров подошел к ней, беспомощной в эти минуты, одинокой, обнял за вздрагивающие плечи.

— Вера, успокойся. Сядь. Или ляг. Я посижу рядом. Я никак не могу понять, что происходит. Мы должны спокойно обсудить наши проблемы, потому что никто, кроме нас, их не решит.

Вера дала усадить себя на постель, не противилась, когда он погладил ее по мокрым щекам, поцеловал. Отрешенная от всего, она сидела, потупив взгляд, и губы у нее подрагивали от обиды, как у ребенка. Суров не чувствовал своей вины перед женой, но его охватили жалость и ничем не объяснимое смущение — будто он причинил ей горе. Их жизнь вот уже много лет не ладилась — то возникали трещины, то после долгих усилий с обеих сторон они зарастали, чтобы через год-два снова обнаружить себя. Становилось тяжело на душе, когда он думал, чем это неминуемо может кончиться.

Разговорить Веру ему так и не удалось. Он лег.

В окно стучала снежная крупка, вызванивала по стеклам часто и тоненько. Порывами ветра закручивало в штопор снежные космы, и тогда на противоположной окну стене, на которую с улицы падал свет фонаря, кружась и мельтеша, начинала плясать фантастическая тень — будто вихрилась в странном танце женская фигура в длинном платье со шлейфом.

Снежный заряд ударил по окну, взвыл, разом погрузив комнату в темень, стер со стены пляшущую фигуру, а заодно ударил по и без того натянутым нервам.

Без мятущейся тени в спальне стало спокойнее. В тишине погруженной во мрак теплой комнаты мысли вернули к тому, что занимало его минуту назад: «Каков же твой кпд, Юрий Васильевич? Много ли ты успел за время своего заместительства? И вообще успел ли, если говорить положа руку на сердце?»

Какое-то время Суров думал об этом, пробовал взглянуть на себя глазами постороннего человека и, не найдя более или менее однозначного ответа, уснул. Уснул крепко, без сновидений, как может спать здоровый, от души потрудившийся человек его возраста.

Утром позвонил Тимофеев. Договорились ехать в отряд на одной машине.

Часы показывали семь пятьдесят.

Ехали через заваленный снегом город. Натужно рыча, «уазик» вспарывал снежную толщу. На еще не расчищенных улицах намело горы, и ветер, буйствуя, гонял тучи снежной пыли, заметал натоптанные тропинки и пробитые колеи.

— Глянь, что творится! — Тимофеев потер озябшие красные уши. — Арктика! Добрый хозяин собаку не вытурит. А ты?

— Что я? — Суров обернулся к нему с переднего сиденья.

— Погода лютует. Я, например, замерз, как цуцик. Зуб на зуб не попадает.

— Не щеголяй в фуражке.

Тимофеев фыркнул:

— На Памире, бывало, заберешься на верхотуру — аж внутренности смерзаются. Но и там я зеленой фуражке не изменял. Терпеть не могу шапку. Вот папаху, может, и летом не снимал бы. Папаха, знаешь, она… — Не выдержав шутливого тона, он рассмеялся. — Теща меня за эту фуражку на все лады… «Стюжа, говорит, а ты…» — Он очень точно скопировал Одарку Ивановну.

Спросив, чем Суров будет занят сегодня, и услышав в ответ, что займется подготовкой учений, Тимофеев повел речь о том, что есть резон отложить выезд, пока расчистят дороги и наладится погода. После паузы добавил, что, будь Карпов в отряде, ни за что не разрешил бы морозить людей без особой на то нужды.

— Командир новаций не жалует. — Тимофеев опять потер уши. — Наверняка отменил бы учения. Да и на лыжах не все ходоки.

— Вряд ли, — возразил ему Суров. — Не отменил бы. А вот отложить на два дня и потренировать офицеров в ходьбе на лыжах — это, пожалуй, стоит. Дадим два дня на разминку.

— Дело твое. — Тимофеев как-то неопределенно покачал головой. Сделав над собой усилие, заметил: — Давай все-таки еще раз взвесим, не слишком ли торопимся. Двух дней, мне кажется, мало. И главное, без ущерба делу можно оттянуть учения дней на десяток. Подумай, Юрий Васильевич. Не слишком ли ты это усложняешь?

— Думал. И пришел к выводу: нужно считаться с обстоятельствами. Они с нами считаться не станут, если вдруг возникнут. Усложняю не я — условия диктует обстановка.

Вернувшись к себе, Суров все еще находился под впечатлением слов Тимофеева. Тот не очень настаивал на своем предложении, но в то же время чувствовалось, что ему не по душе внезапный выезд на границу большой группы офицеров, направляемых туда для оказания практической помощи офицерам застав. Ведь задуман не просто очередной выезд. Он усложнен штабными учениями, которые затем должны перерасти в общеотрядные, с ночным поиском, да еще при крайне плохой погоде, причем единственным средством передвижения — для всех — избраны лыжи.

Весь день ушел на подготовку к учениям. Решив оттянуть мероприятия не более чем на два дня, Суров досконально изучил маршруты движения каждой группы, вместе с Кондратюком и Ястребенем проиграл на картах предполагаемое развитие учений и поиска. Ястребень, не в пример Кондратюку, с явным одобрением отнесся к предстоящим учениям. Его было не узнать, деятельного, быстро и с большой охотой выполняющего поручения Сурова. Он окунулся, что называется, в свою стихию. Суров диву давался той быстроте и энергии, с какими Ястребень готовил вводные для участников учений, подбирал карты для каждого, вместе с офицерами службы тыла проверял материальное обеспечение, вплоть до подгонки лыж и мази к ним.

К исходу дня Суров устал. По его прикидке, со времени приезда к новому месту службы, исключая первые двое суток — субботу и воскресенье, ему ни разу не удалось поспать всю ночь.

Солнце садилось багрово-красное — к холоду, и половина неба окрасилась малиновым цветом — к ветру.

Предстоящее выступление на собрании партактива, бесснежная, задубевшая контрольная полоса — все эти заботы отошли в сторону, когда Суров остановился перед дверью квартиры, шаря по карманам в поисках ключей и испытывая нечто вроде радости от того, что ключи не находятся. Он знал наперед, как его встретит Вера в этом случае, какие произнесет слова, продолжая изображать смертельно обиженную. Он настолько отчетливо представил себе все, что его потянуло обратно, к себе в кабинет, на диван, ни разу еще не служивший ему местом отдыха.

Ключ так и не нашелся. Пришлось-таки звонить.

За дверью гудел пылесос. Суров подумал было, что ошибся, — пылесоса у них еще не было. Однако обитая черным дерматином высокая дверь и номер квартиры были правильные. Пришлось несколько раз подряд подолгу жать на кнопку звонка, и, когда наконец дверь открылась, а в проеме показалась незнакомая женщина с улыбкой смущенного человека, он вновь усомнился, к себе ли попал, хотел извиниться, но в этот момент вышла Вера. Она что-то не очень внятно пробормотала насчет соседки, пришедшей ей помочь.

— Здрасьте, — сказал Суров, чтобы хоть что-то сказать. — Спасибо вам.

— Не стоит благодарности, — любезно отозвалась женщина.

Знакомство состоялось здесь же, в прихожей. Ефросинья Алексеевна Кондратюк изобразила короткий поклон, тряхнула кудряшками.

Суров в ответ кивнул, рассчитывая сразу же прошмыгнуть в комнату. Но не тут-то было.

— Раздевайтесь, мойте руки — и к столу, — распорядилась Ефросинья Алексеевна. — И нечего дуться. Да, да. Я все знаю. Ну что вы, Верочка, стоите как завороженная?.. Накрывайте на стол.

— Сейчас. Я прихожую еще не закончила пылесосить.

— Марш, без разговорчиков! А я на что?

«В сценарий внесли коррективы, — подумал Суров не без удивления. — Роли распределились по-новому. Интересно, какую выбрала для себя эта худая женщина со скуластым лицом и кудряшками, как у барашка?»

Сурову есть не хотелось, но, подчиняясь неясному чувству вины — как это ни странно — перед обеими женщинами, он сел за стол и конечно же обратил внимание на порядок в квартире.

Квартира еще не была полностью обставлена — многого не хватало. Суров мог сказать, чего именно не хватало, но ясно было, что серванта, стола и нескольких стульев маловато для огромной комнаты. На окнах уже висели нейлоновые шторы, от которых в комнате было по-праздничному светло, была собрана книжная полка. Стены украсили две Верины картины: зимний пейзаж с растерзанной птицей на девственно-белом снегу и строгий — в три краски — Амур с вмерзшей в лед накрененной лодкой.

Суров впервые увидел эту картину и невольно посмотрел на жену. После вчерашнего под глазами у нее остались темные полукружия. Вера села за стол в стареньком платье с короткими рукавами. И это платье, и взлохмаченные волосы были ей к лицу, и она вряд ли знала, что именно такой нравится мужу.

Умудренная житейским опытом, Ефросинья Алексеевна, видимо поняв ситуацию, поспешила ретироваться. Для убедительности сослалась со смехом на своего строгого мужа.

— Подполковник у меня — гроза! Надо бежать. Да и вам я больше не нужна. А если что — зовите, не стесняйтесь. Соседям грех не помогать друг другу.

Она схватила пылесос и умчалась, вызвав у Сурова невольную улыбку, причем не столько своей прытью, сколько характеристикой мужа: уж очень не был похож на «грозу» полный и добродушный Кондратюк.

— Почему ты молчишь, Юра? — требовательно спросила Вера.

— А что я должен сказать?

— Не знаю.

Он тяжело вздохнул в предвидении предстоящего разговора.

— Это у тебя что-то новое. До сих пор во мне жила уверенность, что ты всегда знаешь, чего тебе хочется, и добиваешься этого с завидным успехом.

— Заблуждаешься, дорогой муженек! — Вера как-то растерянно улыбнулась, но улыбка эта совершенно не вязалась с ее бодреньким возгласом. — Ты, видно, меня совершенно не знаешь. Я совсем не такая, какой ты изобразил меня сейчас. Всю прошлую ночь напролет я, например, провела без сна. По-твоему, я этого сама пожелала? — В ее глазах появилась жесткость. — А вот тебе я правильно напророчила.

— Звездный час? Если ты это имеешь в виду, то не мне одному, а нам обоим. Мы же все-таки не чужие друг другу.

Вера смотрела куда-то в пространство.

— Иногда чужие. Ты настолько занят своей новой работой, что не замечаешь даже моего присутствия…

— О чем ты говоришь!

— …и считаешь такое положение в порядке вещей, — продолжила свою мысль Вера.

— Но пойми, я осваиваю новый участок работы. Пройдет немного времени, и я смогу уделять тебе больше внимания.

— Когда-то это будет…

Раздался звонок в дверь, и по тому, как Вера вскочила со стула, нетрудно было понять, что звонок помог ей выйти из трудного положения. Она выбежала в прихожую и вскоре возвратилась с Ефросиньей Алексеевной.

— Дурья голова! — Соседка постучала пальцем по лбу. — Совсем забыла… Мы с мужем просим вас в воскресенье к нам на обед. Будут соседи, сослуживцы. Заранее скажу: отказов не принимаем… — Она замахала руками, будто заранее отгораживалась от возможного отказа, и убежала.

Поужинали молча.

Суров ушел в спальню, устроился с газетой в кресле.

Неожиданно вошла Вера.

— Нам нужно поговорить, — сказала дрожащим, нервным голосом. — И это серьезнее, чем ты думаешь.

— Верочка, я устал. Но если необходимо, садись и говори. — Он показал на второе кресло.

— Ничего, я постою. — Суставы длинных, сжавшихся в кулаки тонких пальцев побелели. — Хорошо, я сяду. — Она присела в кресло и тут же поднялась. — Почему ты молчишь? — Ее голос зазвенел на высоких нотах.

Суров тоже поднялся. Ему искренне стало жаль Веру. Все ее нервы, думал он, идут от жуткой тоски, на которую она отнюдь не рассчитывала, покидая Карманово. И, как всегда в таких случаях, он брал вину на себя.

— Надо забрать Мишу, — сказал негромко Суров. — Поехать и забрать. Или телеграфировать папе — пусть привезет.

— При чем здесь Миша?

— Я очень занят, Вера. И ответственность на мне большая. Ты думаешь, Тимофеев много бывает дома? Или Лазарев? А я, ко всему прочему, новый человек…

Вера отступила на шаг.

— Новый, а натворил больше трех старых! — Краска валила ее лицо. — Меньше чем за месяц умудрился восстановить против себя добрую половину отряда!

Теперь он знал, что выводило ее из себя.

— Что-то не замечал.

— Зато люди видят. Только слепец может не видеть. Вокруг нас образовалась пустота. Неужели ты не понимаешь, к чему ведет твой никому не нужный энтузиазм?.. Все эти бесконечные ночные учения, которые ты проводишь, все твои новшества, привезенные из Карманово и искусственно насаждаемые здесь… Еще будучи начальником заставы на Черной Ганьче, ты вечно носился с разными идеями, а люди не понимали тебя. Ты звал их в прекрасную даль, сам не зная туда дороги…

— Вот уж неправда.

— …и сейчас повторяешься, только в худшем варианте.

— И это неправда.

— Ты причиняешь людям зло, полагая, что творишь добро. Кто тебе об этом скажет так прямо, в глаза, как говорю я?

— Повторяешь чужое вранье. Чужое.

— Отнял у ветерана квартиру — вранье?! Обидел заслуженного офицера — тоже ложь?! Иван Васильевич жизнь отдал заставе, а ты хочешь согнать семью с насиженного места…

— Офицер — не курица.

— Не придирайся. Ну не так сказала… И знаешь, чем эту твою прыть люди объясняют? Тем, что ты подсиживаешь Карпова, в его кресло метишь…

Он мог позволить ей все что угодно, но только не это.

— Стыдно! Зачем ты повторяешь грязные сплетни?

— Не кричи на меня! — Она подняла руку. — Все это — правда. И я рада, что сказала ее тебе. Оглядываясь назад, вспоминая всю нашу совместную жизнь, я вижу, что ты всегда был карьеристом, плюющим на любые человеческие связи, на родных и близких, на товарищей и знакомых. Тебя всегда интересовали только звездочки — звездочки на твоих погонах. Ты издавна, Суров, болен «звездной болезнью».

В течение последних пяти лет их обходили стороной семейные баталии, мелкие передряги, все то, что оставляет на душе неприятный осадок. Сейчас прорвало. И не случайно. Суров понимал — все это не без чужого вмешательства. Постепенно смутные догадки переросли в уверенность: соседка в кудряшках. Ее влияние. Ее информация. Иначе откуда Вере все это знать? И не смог сдержать улыбки, поразившись наивности Веры в житейских делах. Она ведь выдала с головой и себя, и соседку. Нет, в душе он не осуждал Веру — скорее, жалел. За этими ее излияниями таилась боязнь за их будущее. В Вериной порядочности он нисколько не усомнился. Однако самолюбие его было задето.

Выговорившись, излив свои чувства, Вера провела рукой по спутанным волосам, передернула плечами, будто ей стало холодно, шевельнула губами, но рта не раскрыла — ей нечего было добавить, и, остывая, она, должно быть, начала понимать, что хватила через край, наговорила лишнего.

В комнате стало тихо.

— Знаешь, что я хочу тебе сказать, — обратился он к ней после долгого молчания. — Очень прошу тебя: не собирай больше сплетен. Если возникают какие-то сомнения, поговори лучше со мной, спроси, только по-хорошему. В Карманово у тебя получалось. Обещай, что подобное больше не повторится. Такая роль не для тебя!

— Только, пожалуйста, не учи меня жить!

— Я не учу. Просто не люблю копаться в грязи. И еще одно, если позволишь?..

— Говори.

— Ты давно ничего не пишешь. Это плохо.

Она вспыхнула:

— Это моя печаль.

— До сих пор я полагал — наша.

 

27

Павел Андреевич проснулся незадолго до рассвета и не сразу понял, где находится. Несколько минут Павел Андреевич выбирался из тяжелого сна, как из пропасти, напряженно пытался припомнить важную для него подробность, а она, едва пробившись сквозь плотную завесу дурмана, тотчас же ускользала — мозг, оглушенный морфием, не воспринимал ничего.

Сделал попытку перевернуться со спины на бок, и резкая боль внизу живота вернула его в больничную палату. В предчувствии мучительных спазм он весь сжался, напрягся. Обычно спазмы начинались в правом паху и, подобно огню в суховей, перебрасывались на всю область живота. Тогда врач вводил ему морфий.

Боясь шелохнуться, Павел Андреевич ждал приступа. Лежал долго. Около часа, а то и больше. Спазмы больше не повторялись. Еще не веря в перелом к лучшему, не смея расслабиться, он глядел в потолок, постепенно обретавший свой естественный, белый, цвет; скосил глаза вправо, к двери, за которой уже слышались шаги, голоса, затем — влево, к торчавшей над ним капельнице. Улыбнулся, найдя в ней сходство с застывшим на одной ноге журавлем. Обращаясь неизвестно к кому, спросил вслух:

— Сколько же я здесь валяюсь?

Стал припоминать, соединяя разрозненные звенья цепи. Сначала услышал страшное слово «перитонит». Его произнес ассистировавший хирургу молодой большеносый врач с редкими белесыми усиками.

«Понедельник — тяжелый день». Это тоже сказал большеносый.

Он еще что-то болтал, пока хирург не обрезал его.

«Значит, оперировали меня в понедельник, — заключил Павел Андреевич. И снова задался вопросом: — В который? Сколько же понедельников минуло с того дня?»

Так и не удалось Павлу Андреевичу выяснить эту важную для себя подробность. Пришел молодой врач. А вслед за ним на цыпочках вошла Анфиса Сергеевна.

— Ну-с, как чувствуем себя, полковник? — Большеносый взял Павла Андреевича за руку, нащупал пульс. — Прилично, полковник, вполне прилично. Мы с трудом вывели вас из тяжелого сепсиса.

Павлу Андреевичу был симпатичен этот молодой хирург с белесыми усиками. Симпатичен и даже немного смешон, когда называл пациента по воинскому званию, как бы смакуя произносимое слово. По всей вероятности, он кого-то копировал: старался казаться солиднее.

— Спасибо. Сегодня намного лучше.

— Ну, прекрасно, полковник. Теперь я за вас спокоен. Оставляю на попечение жены.

Анфиса Сергеевна склонилась над мужем, поцеловала его в небритую щеку.

— Тебе лучше, правда?

— Разве по мне не видно?

— Господи, чего спрашиваю! Видно, Пашенька, видно. Слава богу. Я как чувствовала: приду сегодня, а ты — молодцом. Давай умоемся, наведем красоту. — Ловкими движениями она протерла мокрым полотенцем лицо и руки мужа, поправила подушку, одеяло. — Я тебе бульон принесла.

Он терпеть не мог куриный бульон. А сейчас ел с наслаждением. Впервые за много дней ел. С ложки.

— Скажи, Фиса, сколько дней я здесь?

— С позапрошлого понедельника, ровно две недели, Пашенька. — Жена вытерла ему рот салфеткой. — Ты был плохой, такой плохой… — Она тихонько всхлипнула. — Кабы не Игорь Игоревич… Он выходил тебя. Спасибо ему. Теперь страшное позади.

Павел Андреевич хотел спросить, кто такой Игорь Игоревич, начисто забыв или вовсе не запомнив имени и отчества молодого врача. От его взгляда не укрылись новые морщинки у глаз жены. И вообще вся она как-то разом постарела. Ему стало за нее больно.

— Фиса… — сказал он растроганно. И устыдился непривычной сентиментальности.

— Что, родненький?

Он с трудом проглотил застрявший в горле комок.

— Письма были? — спросил, лишь бы что-то спросить. А сам подумал: «Досталось ей. Ой как досталось… И все из-за меня. А я?.. Перестраиваться нужно. Мало уделяем мы внимания своим женам. Никуда не годится. Вот вернусь домой…» Заметил, как от его вопроса жена сразу стушевалась.

— Да так, пустяки… Лучше о себе думай, сил набирайся. Знаешь кого встретила вчера, когда от тебя возвращалась? Ни за что не угадаешь.

— Я о письмах тебя спрашиваю.

— Было одно… Что-то запамятовала.. Да шут с ним, с письмом. Успеешь. Никуда не денется. Найду, принесу. Где-то бросила в номере.

Лгать она не умела. И чем больше нагромождала она небылиц, тем сильнее запутывалась, забывая связывать концы с концами, а когда он ласково потрепал ее по руке, смутилась и умолкла.

— Кончай придумывать, Фиса, — заметил он с усмешкой. — Ты же знаешь: не отстану. Прочитай вслух, А не хочешь, дай мне. От кого письмо?

— Сват прислал. Разной ерунды нагромоздил. Не надо тебе его читать. Поговорим лучше о другом.

О другом он уже думать не мог.

— Хочешь меня расстроить?

— Что ты, Паша! — Она всплеснула руками. — Как можно сказать такое? Да будь он неладен, сват. — Она порылась в сумочке, достала конверт. — На вот. Получишь большое удовольствие. — Она умолкла. Достала письмо из конверта и протянула мужу.

Написанное убористым почерком «послание» — так сразу окрестил его Павел Андреевич — с трудом уместилось на двух листах линованной бумаги, заполненных с обеих сторон. Первый десяток строк касался здоровья Павла Андреевича. Евстигнеев писал, что он и его жена обеспокоены, волнуются, но, надеясь на благополучный исход, шлют пожелания скорейшего выздоровления.

— Ишь ты, крючок! — в сердцах воскликнул Павел Андреевич. — Они обеспокоены!

Анфиса Сергеевна вскинула голову.

— О ком ты?

— Да сваток наш пишет со слезой. Насобачился, сукин сын!

— И ты ему веришь? Я так ни на йоту.

— Погоди, Фиса, дочитаю.

«…И еще по долгу службы и родства сообщаю Вам, товарищ полковник, что в Ваше отсутствие подполковник Суров…»

Павел Андреевич вдруг почувствовал сильный прилив к голове. Пальцы изо всех сил сжали листки. То, о чем сообщал Евстигнеев, возмутило его до глубины души. Как чувствовал, что именно так и получится! Самовольничает Суров. Совсем распоясался.

Павел Андреевич не замечал ни своих дрожащих от волнения пальцев, ни того, что стало трудно дышать, ни испуганных глаз жены.

С несвойственной ей резкостью Анфиса Сергеевна выхватила письмо из рук мужа и, скомкав, сунула в сумочку.

— Этого еще не хватало! — сказала нервно и возмущенно. — Ты в своем, уме? Ляг сейчас же, ляг, как полагается, тебе говорят. И всю брехню из головы выбрось. Нашел кому верить — Евстигнееву! Курам на смех. И думать не смей о письме. — Она поправила под головой мужа подушку, спрятала руки под одеяло, как маленькому.

Он повиновался. Но письмо из головы не выходило.

— Как не верить, ежели все — правда! Какое он имел право отменять мои распоряжения? Евстигнееву квартиру выделил я. Стало быть, обсуждению не подлежит. — Он вынул руки, сжал кулаки. — Да я его за такое самоуправство!..

— Паша!

— Что — Паша?

— А то, что ничего такого особенного Суров не натворил. Погоди возражать. Ты велел Мелешко уволить. А он несколько по-другому распорядился. И разумнее, скажу тебе. Да, да, Пашенька, разумнее. Поступи ты с самого начала как Суров — и разговора бы никакого не было. А что квартиру не дал свату, так в том не вижу большого греха. Мелешко она нужнее. С Мелешко, откровенно скажу, ты поступил не по справедливости. Как-никак, а вы с ним однокашники по училищу. Самому бы додуматься не увольнять, а перевести в отряд. Нет, Паша, я с тобой не согласна.

— Я у тебя никакого согласия не спрашиваю. И, пожалуйста, в мои служебные дела не вмешивайся! — Павел Андреевич сжал правую руку в кулак и помахал ею в воздухе, неизвестно кому грозя.

И опять Анфиса Сергеевна укутала его в одеяло.

— В твои служебные дела я никогда не вмешивалась, — сказала она спокойно. — Гневаешься напрасно. Весь аж дрожишь, — добавила с усмешкой. — Нет, дорогой, во всех случаях, о каких написал тебе сват, я держу сторону Сурова. Другой на его месте, правда, поступил бы чуток хитрее. А в Сурове хитрости нет. Не в пример тебе.

Павел Андреевич не мог не улыбнуться ее словам.

— Тоже мне нашла хитрована!

— А то нет? Где надо — умеешь. А Суров еще не наловчился. Но, думаю, со временем от тебя к нему перейдет. Ты научишь его уму-разуму. Это дело наживное. Послужит с тобой…

— Видать, не послужит, — сорвалось с языка Павла Андреевича. — Вернусь, все решим. Ну, хватит. Скажи, у тебя карандаш и бумага есть?

В сумочке нашлись и шариковая ручка и бумага. Анфиса Сергеевна вопросительно посмотрела на мужа.

— Что дальше?

— Пиши. Диктовать буду.

— Он будет диктовать! — передразнила мужа Анфиса Сергеевна. — Нет уж, миленький, диктовать буду я. Забыл, кто ты сейчас?

— Начальник пограничного отряда.

— Ошибаешься. Больной, вот кто ты есть. В твоем положении о здоровье полагается думать. Отрядом будешь командовать, когда выздоровеешь. А сейчас помалкивай. Ничего с твоим «объектом» не случится. И Евстигнеев жив будет. И вообще… лежи спокойно. — Она исподлобья посмотрела на мужа. — Мне и детям ты нужен живой и здоровый, Паша. И дернул меня черт за язык сказать о письме… — Она отвернулась, пряча расстроенное лицо.

— Ладно, мать. Лечиться так лечиться. Успокойся.

Несколько минут Анфиса Сергеевна молчала. Поднявшись, прошла к окну, провела по лицу пуховкой.

За стеной, в соседней, послеоперационной, палате, послышался детский смех — заливисто, повизгивая, смеялся какой-то мальчик.

Анфиса Сергеевна возвратилась на место.

— Ты хотел диктовать, — напомнила ему и села на табурет.

— Первым делом поздравительную Григорию Поликарповичу. Ну, эту сама сочинишь. Поздравляю, желаю и все такое прочее. Обязательно на художественном бланке. От меня и тебя. Вторую Сурову с Тимофеевым отбей. Эту надо обдумать. — Ему хотелось резко одернуть Сурова, не щадя самолюбия, а заодно дать понять Тимофееву, что не оправдал его, командира, надежд, коль смотрит сквозь пальцы на то, что позволяет себе Суров. Сейчас он вдвойне сожалел, что прикован к постели, не то бы… У него хватило силы воли совладать с гневом, — Пиши так, — сказал он жене. — Сурову. Тимофееву. Строителей возвратить на «объект» немедленно. Евстигнеева вселить в новую квартиру, освобождаемую не заселять. До моего возвращения от решения кадровых вопросов воздержаться. Точка. Успела?

— Это так уж необходимо, Паша? Ведь можно вежливей. В отряде получат твою телеграмму, и Евстигнеев раструбит на всю часть: дескать, Павел Андреевич разделал начальника штаба под орех. Молва пойдет.

— И пусть!

— Нет, Пашенька, неправильно поступаешь. — Голос Анфисы Сергеевны звучал мягко. — Как ты смотришь, если…

— Никак не смотрю, — оборвал он ее. — Как написано, так пускай и идет. Разве что… разве что… Да нет, пусть так… На квартиру ему адресуй. Так вернее будет. — И, предупреждая возможные женины возражения, отчеканил: — Вопрос закрыт, Фиса.

Весь день ярко светило солнце, и на душе у Павла Андреевича было радостно от заливавшего палату яркого света, от мягкого тепла, от ощущения скорой выписки из надоевшей ему курортной больницы, а главное — от мысли о немедленном возвращении в отряд, где без хозяина дело явно не ладилось.

В приподнятом настроении была и Анфиса Сергеевна, но ее приподнятость, в отличие от мужниной, объяснялась однозначно — опасность миновала.

— Шла бы отдыхать, Фиса, — жалея жену, в течение дня не раз предлагал Павел Андреевич. — Дело пошло на поправку. Зачем зря томиться?

— Мне и здесь неплохо. Тепло, уютно, солнышко светит. Без дела не сижу. — Она старательно вязала ему теплый пуловер.

С наступлением сумерек погода испортилась — по небу поплыли темные свинцовые тучи, налетел ветер. Сквозь двойные рамы с улицы доносился свист ветра, хлынул дождь. Павел Андреевич недовольно посмотрел на жену.

— Досиделась!

— Чай, не сахарная. А вообще можно и переждать. Спешить некуда.

— Конечно, сиди.

Непогода вызвала у Павла Андреевича неодолимое желание облачиться в солдатский брезентовый плащ, сунуть ноги в болотные сапоги и выйти под дождь, в ненастье, зашагать по дозорной тропе от наряда к наряду, чувствуя, как от быстрой ходьбы и холодных брызг, безжалостно секущих лицо, начинают пламенеть скулы.

Желание не иссякало, хотя Павел Андреевич отдавал себе отчет в том, где находится, понимал, что по возвращении в отряд долгое время придется беречь себя от физических перегрузок, а возникшее сейчас желание останется всего лишь желанием и налитая свинцовой тяжестью голова будет полна мыслей, тревожных и горестных.

Дождь хлестал по оконным стеклам — неистовый, шквальный. И чем больше бесилась непогода, тем сильнее, наперекор здравому смыслу, в Павле Андреевиче росло желание вернуться в отряд, взять бразды правления в свои руки, чтобы никакие Суровы не смели ломать заведенные командиром порядки. «Нет, Суров, я тебе своевольничать не позволю. Сполна ответишь за самоуправство».

— Мать, — позвал он Анфису Сергеевну.

— Что, Паша?

— На той неделе — домой!

— Почему не сейчас, Пашенька? Сей момент вызову такси — и прямо в аэропорт. — Она рассмеялась. Взяла руку мужа в свою. — Отдыхай, родной. Поздно уже. Выздоровеешь — поедем. Думаешь, мне не хочется? Еще как! Сплю и вижу наш дом, сад, наш город…

Жена не умолкала, и он, делая вид, что поглядывает в окно, в темноту, где неистовствовал ветер, боковым зрением ловил на себе Анфисин полный отчаяния взгляд и понимал, как она устала за этот так называемый отдых на фешенебельном курорте. Она, безусловно, угадывала его неизбывную тоску по той жизни, из которой его выключила болезнь, и терзалась с ним заодно, и переживала, и соглашалась, что да, нужно домой, на службу — куда же еще ему, как не в милый сердцу отряд. Но не нужно двоиться, и спешить не следует, убеждала она, всему свое время.

Он не двоился, в нем продолжал жить прежний Карпов, жестковатый, неторопливо спешивший исполнять порученное ему дело, и он никогда не опаздывал с исполнением, привык к основательности во всех вопросах. Лишь с годами поубавилось внешнего спокойствия и чувства несколько обострились, стало резче восприятие окружающего — как при сильном освещении, когда все изъяны выступают наружу.

Последнее время Павел Андреевич иначе чувствовал, по-иному осмысливал, да и видел по-новому. Все это сливалось в одно — опыт, который накапливался подспудно. Он пребывал в убеждении, что время научило его видеть людей, уметь заглянуть им в душу, полюбить их, неодинаковых, но одинаково дорогих ему. Да и было за что. Исполнительные, без особых претензий к жизни, они отправлялись туда, куда им приказывали: на Дальний Восток и в Среднюю Азию, на Север и Юг, на край света. И делали там свое дело как положено, по совести, потому что посвятили себя границе.

Как можно их не любить!

Они платили ему любовью, искренне радовались его удачам, как своим собственным, огорчались его огорчениям.

То почти восторженное состояние души, которое он ощутил в себе в этот миг, думая о товарищах, разом уступило место гневу, едва опять на ум пришел Суров. Ишь ты, выискался пришелец, человек со стороны! Свои порядки вводит. Нет, милейший, со мной этот номер у тебя не пройдет!

Павел Андреевич искоса взглянул на жену — она совсем извелась, напрасно отговаривая его от неразумного шага, доказывала, что ему следует долечиться, а там, в отряде, ничего такого не случится без него.

Павел Андреевич стоял на своем: домой!

— Заказывай билеты на следующую среду. И не спорь, не доказывай.

 

28

На балконе стонали голуби. От их воркотни Суров проснулся, решив, что голубиная возня ему померещилась. Но нет, снова послышались голоса птиц.

Можно было бы еще немного полежать в постели, но Суров этого не любил и стал потихоньку выбираться из-под одеяла.

— Я не сплю, — послышался голос Веры. — Голова раскалывается.

В сумерках городского утра он увидел, как она трет ладонями виски.

— Принести таблетку?

Подобие улыбки появилось на ее лице.

— Ты элементарных вещей не знаешь. Нельзя мне сейчас. — Вера села на кровати, поправила волосы.

«Плакала, пока я спал, — виновато подумал Суров, разглядев Верино лицо. — А я дрых».

— Посмотри лучше в окно, — прошептала Вера.

На перилах балкона топтались сизарь и розоватая голубка с белыми крыльями. Голубка то переступала с лапки на лапку, то поджимала под себя одну и другую поочередно. Сизарь слетел на внешнюю часть подоконника, постучал клювом в стекло, будто просился внутрь, в тепло, и смешно подергивал сизой, с белой проплешиной шеей, приподнимая и опуская головку. Казалось, от тщетных усилий заглянуть в человеческое жилье черный зрачок в оранжевом птичьем глазу налился краснотой.

Вера неотрывно смотрела в окно, вздыхая и устремив неподвижный взгляд в одну точку.

— Холодно, — сказала она, ежась, и Суров не понял, ей ли зябко или она имеет в виду птиц на балконе.

Этажом выше грохнули об пол чем-то тяжелым. Перепуганные птицы сразу же улетели. Вера съежилась, нырнула с головой под одеяло.

Суров опустил ноги на прикроватный коврик, сделал пару движений; прежде чем начать настоящую зарядку, стал стягивать одеяло с Веры.

— Подъем! — скомандовал, помня, что в Карманово таким вот образом частенько поднимал жену, и ей нравилась эта форма напоминания о том, что и ее ждет работа. — Вставай, — потормошил со за плечо.

— Сейчас.

От взгляда Сурова не ускользнуло поспешное Верино прикосновение лицом к подушке, наверное, для того, чтобы промокнуть слезы. Было в этом движении что-то от неправильности их отношений, когда Вере приходилось скрывать естественное. От этого стало нехорошо на сердце.

— Ты плачешь?

— Так. От внезапно нахлынувших чувств. — Она принялась убирать постель.

Он никак не мог понять, что происходит с женой, и зарядка уже не взбадривала, а была в тягость, хотя по инерции продолжал заученные движения. В один из моментов ему бросились в глаза незнакомые очертания в фигуре жены, стоявшей в эту минуту к нему в профиль. Вера еще не сняла ночную рубашку. Под тонкой тканью просматривались грудь, живот, длинные ноги. Суров не мог сказать, что в ней изменилось. Незнакомое обнаружилось и в осторожной ее походке, когда она, переодевшись, вышла на кухню готовить завтрак.

Он так и не разобрался в замеченном — оно напомнило о себе позднее, намного позднее, чем следовало. Подумал: сегодня они впервые вместе позавтракают в новой квартире. Жаль, что у них не сложилось никаких семейных традиций в силу разных причин, но в основном из-за того, что он мало бывал дома.

Вера последние недели находилась в тумане каких-то непонятных печалей, наверное, оттого, что была предоставлена сама себе, вольна была работать или предаваться безделью. Ее настрой он объяснял именно бездельем, а безделье можно было оправдать неустроенностью личной жизни. В результате получался замкнутый круг. Нужно было попытаться вывести ее из этого состояния.

Сурова потянуло заглянуть в мастерскую. Он еще не успел посмотреть, хорошо ли под нее оборудовали веранду, можно ли там работать. На Черной Ганьче у Веры стараниями Кондрата Степановича была отличная мастерская, и жена тогда много работала.

Мастерская понравилась простором, обилием света. Тремя сторонами она выходила в узенький дворик, вдаваясь в него трехгранным мысом и образуя просторную нишу, где мог уместиться письменный стол или огромный подрамник с холстом.

Наверху грохнуло с новой силой, будто с большой высоты на пол упал медный таз. Послышался придушенный кашель, а через минуту — пронзительный женский крик:

— Гришунчик, детей разбудишь!

«Хорошенькое соседство», — усмехнувшись, подумал Суров и вернулся в комнату.

Веранда ему понравилась, и за завтраком, похвалив чьи-то умелые руки, сообщил Вере, что получилась хорошая мастерская, надо только навести в ней порядок и начать работать.

— Помаленьку входи в рабочую колею, а вернусь со службы, помогу вымыть стекла.

— Спасибо, Юра, ты очень внимателен, но я постараюсь одна справиться. Да и соседка обещала помочь.

— Эта? — Суров показал пальцем в потолок.

— Милая женщина. Ты разве против того, чтобы она ко мне приходила? — Проговорив это скучным голосом, Вера потерла виски, — видно, не прошла головная боль, но она стоически переносила ее и ухаживала за ним. — Сыр будешь?

— Вера, сядь, давай вместе позавтракаем. Ведь это первый наш завтрак в новой квартире.

Вера налила и себе чаю, покорно села за стол, хлебнула и обожгла рот, замотала головой, смешно хватая воздух. Вдруг рассмеялась:

— Бог наказал за все мои прегрешения. Чтобы не привередничала. — И снова рассмеялась, воздержавшись от объяснений.

«Хорошо хоть не куксится», — подумал, уходя, Суров.

На улице, пройдя несколько десятков шагов к троллейбусной остановке, сразу же пожалел, что вместо теплой шапки-ушанки надел легкую фуражку — вовсю лютовал декабрьский ветер с морозцем, леденил уши и лицо, изо рта шел пар, он оседал на ресницах и вороте шинели крупитчатым инеем. Можно было, пока не ушел далеко, вернуться, но он прибавил шагу и, на ходу потирая шерстяной перчаткой лицо, почти бегом достиг остановки, где столкнулся с Людой.

— Вы?

— Юрий Васильевич! Здравствуйте!

Сурову стало жарко.

— Вот так встреча, — пробормотал смущенно. — Вот уж никак не ожидал.

И Люда смутилась.

— Живу по соседству, через четыре дома от вас. Правда, я этого не хотела, но так уж получилось. Нехорошо, правда? Или, может быть, хорошо?

— Место очень удобное, — ушел от ответа Суров. — Транспорт близко. Я даже машиной пользуюсь крайне редко.

Воцарилось тягостное молчание.

— Проводите меня немного. Если, конечно, это удобно. — Голос Люды прозвучал как-то глухо.

Он пробормотал в ответ что-то такое о джентльменстве, о невозможности отказать даме. Но сказал так, что Люда с трудом погасила в себе обиду.

Из переулка к остановке в это время быстрым шагом подошел Кондратюк. Повернулся к ветру спиной. Оттуда же спешили Духарев и командир комендантского взвода Целуйко, призванный из запаса разбитной лейтенант лет тридцати. Оба Сурову козырнули, и он ответил им, немного смутясь от того, что они увидели его в обществе женщины.

Люда коснулась пальцами его руки в перчатке.

— Вы на меня очень сердитесь за вчерашнее?

— Я — на вас?

— Разве жена ничего не сказала вам? Я думала, Вера Константиновна немедленно передаст и еще от себя добавит. Странно…

Час от часу не легче, подумал Суров, теряясь в догадках. Люда тем временем принялась рассказывать, что виделась вчера с Верой и не где-нибудь, а у них дома, и объяснилась с ней, и ничуть не жалеет об этом.

— В чьем доме? — не понял Суров.

— Идемте. Если у вас есть немного времени, пожалуйста, идемте и выслушайте меня до конца.

Он пошел рядом с ней, приноравливаясь к мелкому, частому шагу, ждал продолжения разговора, но Люда и слова не произнесла, пока они не достигли старинной церквушки в центре города, напротив медицинского института, где ему предстояло повернуть направо, в отряд. Суров смотрел на раскрасневшееся от ветра лицо Люды, опушенные инеем ресницы. Войдя в сквер, Люда остановилась.

— Осуждайте. Можете ругать меня последними словами, — видимо, продолжая вслух свои мысли, произнесла она, — но иначе я не могла… Понимаю: поступила дурно, причинила вам зло, но так уж получилось. А хотела я только добра. Всем. Вчера я была у вашей жены. Мы долго говорили, я рассказала ей обо всем — нам ведь нечего скрывать, верно? А жена ваша мне не поверила, хотя сделала вид, что, мол, все в порядке. Даже поцеловала меня.

Суров не мог разобраться в своих чувствах к Людмиле. Скорее всего, она привлекала его как женщина. Понимал: Люда не из тех, кто вешается на шею, лишь сильное чувство могло толкнуть ее на безрассудный поступок; после встречи в поселке он не переставал думать о ней и был убежден, что она искренне любит его и, сумей он ответить взаимностью, эта женщина пойдет за ним на край света, не задумываясь о последствиях.

— Я никак не пойму одного: зачем вам понадобилось встречаться с моей женой?..

Спросил, не задумываясь, как она воспримет заданный с жестокой прямолинейностью нелегкий вопрос. Знал, что наверняка причинил ей боль, потому что она сразу как-то съежилась, вобрала голову в плечи, словно ожидая, что сейчас он ударит ее или скажет что-то неприятное. Чувство протеста придало ей силы, и она спросила:

— А вы всегда отдаете отчет своим поступкам?

— Как правило, всегда. — Сейчас он уже не хотел вникать в психологические изыски, толкнувшие женщину на такой поступок, захотелось вернуться домой, объясниться, с Верой. Хотя что он скажет ей?

Люда судорожно вцепилась в его руку.

— Извините, Юрий Васильевич! Я хотела… Мне нужно было знать… крайне нужно… Я так жить не могла… Не могла, пока не узнала бы… Теперь мне легче. Вера любит вас… любит…

Лишь сейчас он заметил, что Люда вся в черном, лицо ее бледно. В Сурове шевельнулось чувство сострадания к ней, но он не знал, что сказать ей.

— Люда, прошу вас, послушайте, — сказал мягко, взял за руку, дав знак пройти немного вперед. — Мне нужно объяснить вам раз и навсегда. Я обязан сказать со всей откровенностью…

— Я и так все знаю. Не надо. Вам нужно на службу, — ответила, высвободив руку, не желая слушать. — Я вас и так задержала. Простите. — Посмотрела ему в лицо долгим взглядом. — Прощайте, Юрий Васильевич, и еще раз извините за причиненные вам неприятности. Я этого не хотела, поверьте. — Она быстро повернула назад и затерялась в толпе.

С ее уходом в Сурове что-то оборвалось. Он поискал ее глазами. Не найдя, увидел поравнявшегося с ним Кондратюка. Откозыряли друг другу и молча продолжили путь. Заместитель шагал рядом, нога в ногу, набычившись, глядел в одну точку. С таким трудно разговориться. Но вот на выходе из сквера им встретилась молодая женщина и он так галантно уступил ей дорогу, что она невольно задержала на нем взгляд.

Вместе поднялись в штаб.

— Через час попрошу зайти ко мне, — сказал Суров Кондратюку. — С картой и списком офицеров отряда.

Войдя к себе и раздевшись, вызвал кадровика. И тот, словно только и ждал этого звонка, сразу же явился. Суров думал увидеть нахмуренного, обиженного седого майора. Такой Евстигнеев был ему как-то ближе, что ли, симпатичнее.

Однако вошел прежний, угодливый, державший нос по ветру человек. С мягкой улыбкой на лице он замер в полушаге от стола и виновато заморгал.

— Майор Евстигнеев по вашему приказанию.

— Садитесь, Евгений Трефильевич. Проект приказа готов?

— Так точно. Мы за этим строго следим.

И ни слова больше. Сидел молча, немного вытянув шею, ждал, пока начальник прочтет и подпишет приказ, касающийся Кондратюка, — об объявлении ему благодарности и поощрении ценным подарком по случаю сорокапятилетия и за безупречную службу.

В приказе все было правильно, и лишь одно удивило Сурова — ценный подарок: это не предусматривалось, поскольку еще вчера Суров выяснил у начфина, что у командира фонд на нуле. И смета такого рода расходов не предусматривала.

Безошибочным нюхом майор уловил, на чем запнулся временно исполняющий.

— Будет ценный подарок, — поднявшись, доложил Евстигнеев. — Наручные часы стоимостью пятьдесят шесть рублей.

— Каким образом?

— Складчину организовали, — коротко доложил майор.

«Не может простить квартиру, — объяснил себе Суров немногословие Евстигнеева. — До смерти будет помнить обиду». Он подписал приказ и приготовился выслушать слова обиды. Хотел, упреждая, сказать, что решение отложено до возвращения командира, однако не успел.

— Захворал наш полковник, — сказал майор и спрятал документ в папку. — Анфиса Сергеевна письмо прислала — сделали ему тяжелую операцию. Состояние опасное.

— Знаю. Опасность уже миновала. — Он не стал распространяться о том, что вместе с Тимофеевым звонил в Кисловодск, разговаривал с женой командира. — Документы на доклад оставьте. Я верну их часа через два.

Вошел Кондратюк с картой и списком офицеров, хмурый, недовольный. Сквозь зубы процедил:

— По вашему приказанию…

И буквально тут же вбежал Тимофеев. Быстрый, стремительный. Не присаживаясь, он закурил, не обращая внимания на недовольно поморщившегося хозяина кабинета, пыхнул табачным дымом.

— Вы надолго засели?

— Кстати пришел. Я как раз собирался тебе звонить, Садись, Геннадий Михайлович. Надо обсудить предстоящие учения.

Садиться Тимофеев не стал. Он склонился над разложенной на приставном столе картой, на которую Кондратюк положил коробку с фломастерами, два простых карандаша и резинку.

— Затевается большая баталия? — Тимофеев, отвернувшись, пыхнул дымком.

— Ты против?

— Почему? Если командир решил, то я обеспечиваю высокий моральный дух. Ну а если без шуток, что конкретно планируется? Вы докладчик, Григорий Поликарпович?

— Сам пока не в курсе.

— В соответствии с договоренностью, — стал пояснять Суров, — организуем внезапную проверку боеготовности всех подразделений, в том числе и нашу собственную. Понадобится точный расчет необходимого времени, транспортных средств. Надо учесть и то, что офицеры гарнизона живут в разных концах города. Поднимать будем ночью. Прошлый раз собирались непростительно долго. Надо не забыть рассчитать расстояние до застав, состояние дорог. Я бы не стал полагаться на память, товарищ Кондратюк. Сколько времени потребуется на отработку документации?

— Трое суток, не меньше. Если заодно и учения провести, то еще двое суток. Итого — пять, — отрубил Григорий Поликарпович и будто врос в пол, уставившись в карту.

— Хорошо бы уложиться в трое суток. — Суров быстро прикинул в уме объем предстоящей работы. Ее было не так уж много. Даже с учетом того, что для скрытности исполнять ее должен один человек. — Нет, двое суток, товарищ Кондратюк. И ни часу больше.

— Да вы что — смеетесь! — Кондратюк поднял глава, в них таилось возмущение.

— Вполне серьезно. Я лично укладывался меньше, чем в двое суток. Если вопросов нет — свободны.

Кондратюк удалился вместе с картой.

— Грубовато ты с ним, грубовато! — не выдержал Тимофеев и закурил. — А он все-таки человек, несостоявшийся начальник штаба. Скажешь, лирика? А ведь вам вместе работать.

— Давай оставим эту тему.

— Да нет, Юрий Васильевич. Ведь если разобраться, обидели человека. Восемь лет в одной должности, в одном звании, а он ведь старше нас на десяток лет.

— Кончай ты эту лирику. Оставим ее на другой раз, до более подходящего случая. Я вот что при нем не сказал: хочу не только внезапную проверку с учениями и всем прочим. Пусть проверяющие останутся в подразделениях дней на пять, помогут офицерам границы. Там сейчас туговато — через два-три дня придут молодые солдаты.

— Согласен.

— Да плюс ко всему погода. — Суров показал за окно.

Зимнее солнце старалось, светило ярко, но тепла не давало. Дул холодный северный ветер, и нетрудно было представить, каково сейчас в поле.

Тимофеев неожиданно переменил тему разговора:

— Тебе никогда не приходило в голову, что жизнь в захолустье, как выражаются некоторые, жизнь, допустим, в том же Карманово имеет свои минусы, свои недостатки, но и свои прелести?.. Не сомневаюсь, что приходило. Там коллектив сейчас уже кажется нам каким-то особенно спаянным, там чувствуешь себя окруженным друзьями, товарищами, отношения между людьми там как-то проще и оттого искреннее.

— И к чему ты это?

— Ностальгия, если угодно. — Тимофеев не дал увести себя от этого разговора и неопределенно показал рукой за окно. — Между прочим, год назад я там мать схоронил, ей и шестидесяти не исполнилось. Климат тяжелый был на Памире. Однако тоскую по тем местам. У меня ведь это было свое Карманово. А как сделать его здесь? Чтобы всем нам было здесь так же хорошо?

Суров с интересом посмотрел на Тимофеева.

— Я тоже много думал об этом. Такое не планируется и создается не сразу.

— И планируется тоже, — сразу отозвался Тимофеев. — И ты мне поможешь, Суров, потому что разделяешь мою точку зрения. Бытует мнение, что в большом городе сплотить коллектив просто невозможно. Но это неверно.

Через стенку, из кабинета Кондратюка, донеслись сигналы точного времени. Суров спохватился:

— Выезжаем в ночь на субботу, а у меня еще полно работы — целый воз непросмотренной почты.

— Да, не забудь: мы ведь договорились пойти к Григорию Поликарповичу в гости. Лазаревы будут, я с женой. Еще кто-то. Не вздумай отказываться, только зря человека обидишь.

— Для сплочения, что ли? — Суров засмеялся.

— Можешь считать так. — Тимофеев тоже засмеялся и ушел.

Сегодня почты было меньше обычного, и чтение не отняло много времени. В числе прочих бумаг имелся приказ из округа с поощрением всех отличившихся в поиске на второй. Действия отряда при задержании вооруженных нарушителей расценивались грамотными; отдельным абзацем отмечалось активное влияние командования отряда на быстротечную обстановку, умелое использование факторов времени, местности и погоды, что позволило успешно завершить поиск с наименьшей затратой сил и технических средств. Приказ округа предписывал всем частям изучить с личным составом ход поиска на второй.

Суров не без удовольствия прочитал приказ. Собрался позвонить Евстигнееву, чтобы пришел за почтой, когда зазвонил городской телефон.

— Можешь сейчас приехать? — услышал он тревожный голос жены.

— Если очень нужно. Что-нибудь случилось?

Вера молчала, слышалось ее учащенное дыхание.

— Тебе телеграмма из Кисловодска, — сообщила, помолчав.

Он предположил худшее:

— Плохо с Павлом Андреевичем!

— С тобой.

— Повтори, не понял.

— С тобой, говорю, плохо. Прочитать? Там мало приятного для тебя. Читать?

— Да. — Слушал, до боли стиснув зубы. — Спасибо, Вера, все понял.

 

29

Предыдущую ночь Вера провела без она. Было стыдно истерики, ни за что ни про что устроенной мужу после объяснения с Людмилой. Сейчас она лежала рядом с ним, прислушивалась к его дыханию, вспоминала подробности разговора с Людмилой. Собственно, не разговора, а монолога, потому что больше говорила нежданная гостья, говорила сбивчиво, волнуясь и глядя на Веру огромными серыми глазами, в которых стояли слезы.

— Он у вас удивительный человек, — твердила Люда. — Удивительно чистый. Я вам завидую. — Она повторила это несколько раз, словно боясь, что ей не поверят.

Теперь, как никогда раньше, Вера понимала: Юра за всю их совместную жизнь ни разу не дал повода заподозрить себя в неверности.

Ей стало жаль мужа — вечно на службе, несменяемый часовой. Так было в Карманово, так продолжается и сейчас. Граница в Туркмении, граница на западе, граница на Дальнем Востоке, снова граница на западе, детство и юность прошли там же — ничего для себя.

Но чаще она жалела себя. В Карманово, например, жила надеждой: разгорится когда-нибудь и наша звезда, не век же томиться в ожидании перемен к лучшему. Но разве что-нибудь изменилось? Ну, переехали в областной центр, в большой город. И что в итоге? Граница дважды! Та, которую охраняют, и граница между ней и мужем.

Вера разволновалась. Не могла уснуть. Ночь тянулась мучительно долго. Она силилась понять, почему тяжесть на душе, если все складывается как нельзя лучше — ведь объяснились. Лежала, глядя в потолок. Юра, усталый, спал как убитый. Вчера после ее истерики на нем лица не было.

У Веры появилось желание погладить лицо мужа, расправить глубокую складку между бровей, приласкаться. Пусть бы даже проснулся, обнял ее, улыбнулся…

Вдруг ей почудилось, будто у изголовья притаилась та самая аспирантка, о которой как-то между прочим упомянула Ефросинья Алексеевна, притаилась и разглядывает обоих — ее, Веру, и Юрия, как разглядывала, наверное, своих жуков, приколотых булавками к листу картона. От возмущения ее бросило в жар, подушка под головой стала горячей. Вовремя спохватилась. «Да что это я? С ума схожу?»

Так отчего же все-таки тяжесть?

«Может быть, я только себя люблю, одну себя, наряды, в которых негде и не перед кем красоваться? Сытую жизнь? Свободу?.. Да, да, я могу покупать вещи, не спрашивая о цене, готовить или не готовить обеды и ужины, сидеть весь день с вязаньем или с книгой, а вечером жаловаться на усталость. И даже Мишку, родного человечка, сбагрила папе, больному и старенькому…»

У нее сжалось сердце, когда она вспомнила папу и Мишу. Папа за последнее время сдал, осунулся. Вся его жизнь сосредоточилась на внуке, и на дачу в Дофиновку перестал ездить, задыхается в городе, в доме, у плиты, в беготне по магазинам. И это в его-то годы! С его астмой…

«Ты давно ничего не пишешь», — упрекнул ее Юра. А не подумал, каково ей жить вроде бы вдвоем, а на самом деле в постоянном одиночестве…

Как долго тянется ночь, скорее бы утро. Юра уйдет на службу, и они с Ефросиньей Алексеевной станут наводить в мастерской порядок. Соседка обещала помочь. У нее несколько дней отгула за ночные дежурства в больнице… «Погоди, Юрочка, немного погоди, скоро увидишь, разучилась ли я владеть кистью. А собственно говоря, почему мне надо доказывать? Ведь он мне муж. Почему, собственно, я ожесточаюсь?..»

Обрадовалась голубям за окном. Ощутила под сердцем радостный холодок. Такое с ней случалось перед большой, вдохновенной работой, тогда она вся отдавалась любимому делу, и другие заботы переставали существовать.

Она была тронута до глубины души, когда увидела, что Юра, только поднявшись, сразу пошел смотреть мастерскую.

Сизарь стучал в окно черным клювиком, позади топталась голубка. Сизарь тянул шею, стараясь заглянуть в человеческое жилье, в тепло… Это было прекрасно. Это осталось в ней, и она как-то особенно сильно почувствовала это движение обоих голубей. Она обязательно выразит это, но без слащавой сентиментальности. Вера знала, как это выразить…

Ефросинья Алексеевна долго не приходила.

Вера, чтобы не терять времени, принялась наводить порядок в мастерской своими силами: вымыла окна, развесила по стенам этюды — несколько пейзажиков, натюрморт с головой леопарда с оскаленной пастью, набросок портрета молодой женщины. Взгляд ее задержался на трех однотемных этюдах незавершенной картины. В трех вариантах: исполненный маслом кусок заснеженной поляны с каплями крови на нетронутой белизне, чуть поодаль несколько перышек с зеленоватым отливом — крохотная деталь трагедии; на втором — тот же снег, кровь и растерзанная птица и наконец третий — кровь на белом снегу и на втором плане убитая птица…

Она стояла перед этими этюдами и не понимала, зачем написала такое. Силилась припомнить — тщетно. Кажется, начала писать с натуры сразу после «Рябинового пира». Очевидно, тогда. И этюды так и остались этюдами. Почему?..

Но кому сегодня нужны трагические картины? Волнение переполняло ее до краев, захлестывало. Нет, никаких больше трагедий. Она будет писать голубей. Тех самых, сегодняшних, что за окном. И это будет не просто зарисовка с натуры — озябшие голуби, просящиеся в тепло. Это будет произведение о любви, о жизни, единожды данной, неповторимой, прекрасной.

В ней напрягся каждый нерв, хотелось быстрее взять в руки кисть и сделать первый мазок, чтобы потом, уже не отрываясь, на одном дыхании писать и писать…

Ей сейчас никто не был нужен: хотелось побыть одной.

Но Ефросинья Алексеевна пришла, и не одна.

— Знакомьтесь, Верочка, — жена капитана Ястребеня, Алечка. Между прочим, москвичка и дочь профессора.

— Алевтина, — смутилась Аля.

— Сурова Вера.

— Скончаться можно! — затараторила Ефросинья Алексеевна. — Я хорошо знаю вашего папочку. Он раньше был в Минске?

— Был, — подтвердила Аля.

— Ну как же! На кафедре хирургии. Я сопровождала больного на консультацию в Клинический городок. Точно, он… Нет, Верочка, вы только подумайте! — Она болтала, но и одновременно оглядывала мастерскую. С недовольством в голосе проговорила: — А вы и без нас справились. Боже, когда она только успела? Выходит, я Алечку напрасно вытащила? Вы что, не спали?

— Не спала.

— Делать вам нечего, — сказала с возмущением. — Послушайте, Алечка, женщина убирается по ночам. Я же обещала. За Алечкой специально сбегала. Нет, Верочка, вы нехорошо поступили. Не по-соседски, не по-товарищески. Учтите это и больше не повторяйте.

Аля быстро освоилась и, слушая не перестававшую говорить Ефросинью Алексеевну, с нескрываемым интересом рассматривала Верины работы. Этюды с растерзанной птицей, по всей вероятности, произвели на нее сильное впечатление. Но вот Аля перешла к портрету дедушки и сразу преобразилась. То была одна из ранних работ Веры. Старик с копной нечесаных волос, с короткими — щеточкой — усами под крупным носом и хитринкой в глазах. Всего две краски, два цвета — грязно-белый и темно-коричневый, и в них отблеск прятавшегося в глубине кузнечного горна неяркого пламени.

Аля отступила на шаг, еще отступила, зашла сбоку — все смотрела на уставшего кузнеца, и на лице ее был восторг.

— И это ваше? — нерешительно спросила Аля. Ей казалось, что не могла одна и та же рука написать аляповатые натюрморты и этот великолепный портрет старого кузнеца.

Вера кивнула. Ей сейчас было безразлично, что думает о ее работах жена капитана Ястребеня, профессорская дочь, москвичка.

Единственное, чего ей хотелось в эту минуту, — это остаться одной.

— Ну что, девочки, — не успокаивалась Ефросинья Алексеевна, — посидим, чайку попьем. У меня со вчерашнего вечера остался торт. Верочка, ставьте чай. Я мигом.

Она убежала, а Аля, все еще находясь под впечатлением портрета, пошла вслед за Верой на кухню.

— Как я жалею, что родилась в семье врача! Даже врачей, — поправилась она. — У меня дедушка врач. И папа тоже. У вас такая интересная жизнь!..

— У меня? — Вера наполняла чайник водой.

— У всех пограничников. И у вас тоже. До тех нор, пока муж учился в академии, я эту жизнь знала только по фильмам. Бегают люди, суетятся, кого-то ловят, стреляют, тренируют злых псов-ищеек… И по плохоньким книгам.

— А теперь думаете по-другому? Напрасно, все так и есть, как вы себе представляли, живя в Москве. — Вера не скрывала злой иронии: ей с первого взгляда не понравилась эта восторженная дурочка.

— И все-таки я передумала, — ответила Аля, жестикулируя. — Передумала и готова следовать за мужем на Дальний Восток. Он рвется туда и, знаю, не успокоится, пока своего не добьется. Поеду к черту на кулички за мужем, если кулички эти существуют в природе.

— Подождите, отведаете и вы этих чертовых куличек. А с меня достаточно. Сыта по горло. Не торопитесь, дорогая, туда всегда успеется. Живите в городе. Пока держат, живите. Ваше от вас не уйдет.

— Что город! Я двадцать три года прожила в Москве. Иногда гостила у дедушки на даче. Но это, наверное, не в счет. И, поверьте, ни дня в деревне. — Аля принялась перетирать чашки, выставленные Верой на стол, и продолжила: — Моя мама тоже коренная москвичка. Потомственная. Ей скоро пятьдесят пять, а ни дня не работала. То есть не была на службе — все дома и дома. Занималась домом, нас растила. И что в итоге?.. Да ничего хорошего.

Раздражение исчезало, и Вере начинала нравиться Алечка Ястребень. Очевидно, непосредственностью и простотой, той не нарочитой простотой, какая всегда подкупает.

— А чего вам хочется, Аля?

— Малого. — Она, покраснев, ответила: — Нарожать детей. Двух, трех. И жить самой обыкновенной жизнью. Обязательно работать. Я кончила педагогический, отделение музыкального воспитания. Думаю, куда бы нас с Андреем ни забросила судьба, работа по специальности всегда найдется. Хочу учить ребят, воспитывать своих, ждать мужа с границы, радоваться ему, иметь верных друзей…

— И мы тебе не чужие! — прокричала с порога Ефросинья Алексеевна. — Девочки, помогите. — Она несла на подносе огромный кусок торта, вазочку с вареньем и что-то еще. — Будем чаевничать. Давайте отметим сегодняшний день.

— А чем он знаменит? — поинтересовалась Аля.

— Пятница. Завтра — суббота. — Ефросинья Алексеевна дробненько рассмеялась. — И совсем не обязательно, чтобы он был знаменит, Алечка. Вот мы три бабы собрались — и праздник. Не часто собираемся. Так уж наша жизнь устроена. И я, честно, не жалуюсь, другой мне не надо. Угощайтесь, девчата. Я так рада, что мы собрались!

Пока сидели за столом, все возвышенное, что утром пело в ней, постепенно поблекло, исчезло. Ощущение пустоты испугало ее. И сама себе она показалась никчемной даже в сравнении с только что ушедшими совершенно разными женщинами — и по возрасту, и по образованию. Лишь принадлежность к границе роднила их. Ефросинья Алексеевна была просто хорошей матерью, офицерской женой, хорошей хозяйкой. Алечка была вполне довольна своим положением. Потребуется — и обе отправятся с мужьями туда, куда их пошлют, поедут с детьми, со всем скарбом. И она, Вера, поедет, если переведут мужа, но не ее это призвание колесить по стране с одного конца в другой и каждый раз начинать все с нуля.

Вдруг что-то толкнуло Веру вскочить из-за стола и броситься в мастерскую, к загрунтованному полотну в подрамнике. Сердце ее сжалось — она забыла, когда в последний раз брала в руки кисть. Ею овладело такое состояние, будто в одиночку ей предстояло срыть огромную гору.

Взяла кисть, тюбик коричневой краски.

Во дворе взревел мотоцикл, застрочил как из пулемета. Вера вздрогнула. Принялась смешивать краски, пытаясь вызвать в памяти утреннее видение.

Рука с кистью дрожала, когда наносила первый мазок. Он лег на грунт нервной дорожкой. Противная дрожь не проходила, а на полотне, бугрясь, напластовывались краски — Вера спешила записать сразу все поле холста. Из порывистых, нервных мазков стали проглядываться грубые очертания птицы, той, что родили память и фантазия.

Птица испуганно пялила выпученный желтый глаз с черным зрачком, вокруг головы проступил оранжево-желтый нимб — падавший из окна свет настольной лампы.

— Кто ты? — в ужасе сорвалось у Веры. — Да что это со мной?..

Даже отдаленно птица не напоминала давешнего голубя за окном — память отказывалась возвратить отзвеневший гимн любви, она похоронила тот восторг, от которого совсем недавно хотелось взлететь.

В груди была пустота. Пустота и тупая боль.

На холсте зябнул, нахохлившись в предутренней мгле, какой-то грязный голубь. То был дурной сон, грязный сон вместо цветного. Изображенное напоминало три этюда с убитой птицей.

На душе стало тяжело. Вера инстинктивно выглянула в окно, во дворик, и увидела натянутые в три ряда веревки, на которых ветер трепал белье. Белье мельтешило перед глазами; и всякий раз, когда ветер вздувал его кверху, в правом углу, на выезде из двора, у трансформаторной будки, открывалась другая — телефонная.

Не помня себя, забыв о домашнем телефоне, в одном халате Вера кинулась вниз по лестнице, пересекла дворик и рванула дверь будки, торопливо набрала номер отрядного коммутатора. Облегченно вздохнула, услышав голос телефониста.

Суров не понимал, что произошло без него, почему Вера в слезах. Постель была неубрана. Вещи разбросаны. Молчаливая, безучастная ко всему, Вера словно не слышала успокаивающих слов, не замечала на себе мужниных глаз, удивленных и настороженных. Неужели ее так расстроила телеграмма? Бланк лежал на видном месте — у телефона. Суров, не читая, спрятал его в карман кителя, намереваясь показать Тимофееву.

— Давай-ка сначала приберемся, — сказал Суров будничным тоном, так, будто ничего не произошло, будто не заметил он ее состояния. — Давай, Вера, вдвоем мы быстрее справимся.

— Оставь. Я сама, потом. — Она поднялась со стула, на который Суров усадил ее. — Отдыхай, Юра. Одна справлюсь.

— Да ладно, я помогу. — Суров обнял жену. — Успокойся, Вера, все будет хорошо. Все будет очень хорошо…

Вера подняла к нему заплаканные глаза, губы растянулись в печальной улыбке.

— Все будет просто замечательно! — повторила его любимые слова. И разрыдалась. — Замечательнее быть не может!.. Будет прекрасно!.. Восхитительно!.. Великолепная жизнь ждет меня! — Плача, посмотрела ему в глаза. — Плохая я тебе жена, Юра… Худо тебе со мной, я понимаю. И мне с тобой очень трудно.

— Да перестань! Говорю тебе — все будет хорошо.

— Стучат, слышишь? — спросила Вера, прислушиваясь. — Кто бы это, Юра?

И тут же зазвонил телефон.

Суров выскочил в коридор, открыл дверь.

— Грохаешь! — выговорил он шоферу.

— Оперативный дежурный приказал. На КПП задержали иностранца. Велено срочно за вами. — Солдат часто дышал, будто от отряда сюда бежал, а не ехал.

 

30

Машина с Суровым мчалась через город к вокзалу, на КПП, где в кабинете начальника, майора Гаркуши, сидел лысоватый господин в черной тройке, с длинными, до углов рта, седыми бачками. Он дымил сигареткой и после каждой затяжки провожал взглядом колечки дыма, иногда посматривая то в окно, выходящее на перрон, с которого должен был тронуться экспресс на Москву, то в угол у входной двери, где стояли рядышком два кожаных чемодана с множеством наклеек на раздутых боках.

За письменным столом начальника КПП сидел немолодой капитан. Он молча разглядывал иностранца.

Их разделял по меньшей мере десяток лет. Штатский господин с изрядно помятой физиономией давно шагнул за рубеж, за которым людей деликатно называют пожилыми. Внешнее спокойствие далеко не соответствовало внутреннему состоянию, и не из праздного любопытства взгляд его все чаще устремлялся к опустевшему перрону.

С перрона доносились звуки марша, они постоянно звучали, встречая и провожая поезда. Музыка стихла, и после паузы диктор объявил, что до отправления экспресса осталось пятнадцать минут.

Капитан вздрогнул.

Обладатель тройки хотел сделать очередную затяжку, но сигарета погасла.

— Это называется попранием всяческих прав и норм приличия, — сказал он на чистом русском языке и поискал глазами, куда положить окурок.

Капитан пододвинул на угол стола пепельницу из светлой керамики.

— Пожалуйста, господин… ван Дорфен.

— Ваши подозрения — абсурд, нонсенс. За это придется ответить. — Выговор у него был безупречен. И если бы не мягкое, с картавинкой «р», господин ван Дорфен вполне сошел бы за русского. — Вы можете наконец объяснить, в чем меня подозревают? На каком основании арестован полномочный представитель солидной фирмы?

— Вы не арестованы.

— Тогда отпустите меня. Немедленно отпустите. Черт знает что получается. Я и не арестован, и меня не отпускают! До отправления поезда остается десять — двенадцать минут. Послушайте, господин капитан…

— С вами разберутся.

Ван Дорфен на некоторое время притих, извлек из мягкого кожаного портсигара новую сигарету, понюхал, но раскуривать не стал и снова положил в портсигар.

— Уму непостижимо. — Он покачал головой и потер рукой высокий, в морщинах, с залысинами лоб. — Я — злоумышленник! Неужели во мне подозревают подпольного торговца марихуаной, гашишем или другим снадобьем? Обыщите. Произведите строгую ревизию… или, как это у вас называется, досмотр…

Капитан по-прежнему молчал.

Ван Дорфен выходил из себя: то вскакивал, то опять опускался на стул, при этом громко щелкал пальцами, как пастушьим бичом. И говорил, говорил без умолку, примешивая к русским немецкие слова и целые фразы.

Капитан, откинувшись на спинку кресла, молчал. Он словно врос в это кресло и сейчас напоминал уставшего после суточного дежурства немолодого офицера, которому до смерти опротивели все эти ван дорфены, сомнительные туристы и прочие бойкие людишки, попадающие в поле зрения опытного старшего контролера. Лишь внимательно приглядевшись, можно было заметить, что поза капитана отнюдь не напоминает положения отдыхающего — наоборот, напряженная спина и пристальный взгляд пытливых глаз. Капитан припоминал нечто очень важное, настолько важное для него, что не замечал, как без конца собирал и расправлял морщины на лбу, хмурил светлые брови и при этом совсем не реагировал на поведение иностранца.

Пока ван Дорфен щелкал пальцами, вскакивал и садился, чтобы через секунду-другую вскочить снова, в соседней комнате майор Гаркуша, поминутно глядя на наручные часы, докладывал Сурову, на каком основании задержал для выяснения личности представителя зарубежной фирмы.

Суров сознавал, чем может кончиться для Гаркуши, а заодно и для него лично, инцидент с иностранцем, если выяснится, что он, этот необычный инцидент, порожден недоразумением и по глупейшему стечению обстоятельств задержан действительно представитель известной зарубежной фирмы, поставляющей оборудование для нового завода на многие миллионы долларов.

— Он иностранец. По всем признакам. И паспорт у него не поддельный, и наша виза в порядке. — Майор, очевидно, представлял меру ответственности, как, вне всякого сомнения, и понимал, что отныне, после доклада старшему начальнику, делит ее с ним.

— Может, не нужно? — спросил он вдруг.

— Что — не нужно?

— Есть еще время, товарищ подполковник. Извинимся, посадим в поезд, а пока он доберется до Москвы, наведем нужные справки.

Предлагался выход из создавшегося щекотливого положения. Но компромиссное решение было чем-то вроде почетной капитуляции. Эта неожиданная сверхосторожность Сурову не понравилась.

— Пришлите ко мне капитана, — требовательно проговорил он. — Побеседую с ним. А там видно будет.

— Нельзя задерживать поезд. Вы не успеете.

— Когда следующий на Москву?

— Скорый? В двадцать три тридцать.

В комнате стало тихо. За стеной гудел вокзал, грохотал динамик, оглушая пассажиров веселой музыкой.

Майор беспокойно топтался, глядя на неторопливого подполковника внимательными глазами и умело скрывая удивление: вместо того чтобы воспользоваться оставшимися до отхода поезда минутами, тот взял со стола карандаш и стал вызванивать по пустому стакану дробь.

— Мне нужен капитан! — воскликнул и положил карандаш на прежнее место.

За окном взревел тепловоз, и рев его слился со звоном станционного колокола.

— Ушел. — Губы Гаркуши искривились в гримасе недовольства. Сорвавшееся слово сопроводил вздох сожаления. — Разрешите идти?

От стрелочного поста доносился перестук колес — экспресс набирал скорость.

— Позаботьтесь об ужине для иностранца. — Суров глядел мимо Гаркуши, в окно. — Об ужине и ночлеге в «Интуристе». На всякий случай. Чтобы все было как полагается. Для нас с вами он пока иностранец.

— Вас понял. Разрешите выполнять?

Гаркуша пошел к двери медленным шагом, и Суров, провожая взглядом ладную фигуру майора, мысленно похвалил его за четко организованную службу на КПП, но, правда, это хорошее впечатление несколько смазывалось проявленной сейчас нерешительностью.

«Значит так, — стал рассуждать Суров, суммируя имеющиеся объективные данные о задержании ван Дорфена. — Когда из-за границы прибыл экспресс, сержант Калюга, входящий в состав наряда капитана Фирсова, собирал документы у иностранных пассажиров в пятом и шестом вагонах. В шестом ехал ван Дорфен. Его паспорт Калюга опустил вместе с остальными в портфель, чтобы после оформления вернуть законному владельцу господину ван Дорфену проштемпелеванным».

— Не скажете… э-э… уважаемый пограничник, сколько простоит поезд на вашей станции? — поинтересовался любознательный иностранец.

— Два часа тридцать минут, — ответил Калюга.

— О-о, прекрасно! Целых два часа и еще тридцать минут.

Тон, каким это «прекрасно» произнес ван Дорфен, чем-то насторожил Калюгу: уж больно мрачно прозвучало «прекрасно». Но еще больше насторожил сержанта сам вид иностранца — казалось, он был сильно напуган. Калюга рассказал о своих подозрениях Фирсову.

Опытный капитан снисходительно улыбнулся.

— Который? — спросил, раскрывая паспорта. — Этот?

— Так точно, товарищ капитан. Он.

Много повидавший за свою службу капитан скользнул взглядом по бритой физиономии ван Дорфена. Ему ничего не говорили фатоватые бачки, чуть заметная улыбка на кривоватых губах под еле заметной полоской седоватых усиков. Капитан уже готов был перевернуть страничку, чтобы в положенном месте поставить въездной штемпель, а бдительному сержанту сказать, что на этот раз он ошибся. Однако…

«Стоп, — сказал он себе. — Не торопись, парень. — И начал разматывать длинную ленту протяженностью в двадцать один год. — К черту баки и усики. Убрать морщины на лбу, у рта. Залысины подчернить, зачесать волосы на косой пробор. Улыбку отставить».

И укатил бы ван Дорфен в Москву в мягком вагоне, на нижней полке в двухместном купе, не напомни капитану улыбка на фотографии в паспорте другую, поразительно схожую с этой, в другом документе, советском, в котором он, тогда сержант срочной службы, проставил выездной штемпель.

Двадцать один год прошел с той поры. Фирсов за эти годы успел уволиться в запас, чтобы через шесть лет снова оказаться в погранвойсках.

Капитан почти не верил в случившееся, не доверял памяти. Неужели ван Дорфен и невозвращенец из Кирова — одно и то же лицо?! Тот самый молодой ученый, которого двадцать один год назад пропустил за границу через северный КПП он, сержант Фирсов, в составе делегации ученых, а затем множество раз видел его фотографию и в фас и в профиль. Фамилию капитан забыл. Начисто вылетела из памяти.

И вдруг по странной ассоциации возникла фамилия другого участника делегации, Андрея Вадимовича Кобзева.

Кобзева капитан в прошлом году провожал в заграничную командировку. Видел и на обратном пути. Разговорились, адресами обменялись. Да и как не обменяться адресами двум москвичам с Таганки, с той самой, где прошли детство и юность, а затем судьба предначертала одному из них остаться цивильным, другому — надеть военную форму.

Спешилов!.. Алексей Спешилов!.. С улыбочкой на кривоватых губах. Точно — Спешилов: у того на левой руке недоставало мизинца, как и у мнимого ван Дорфена.

— Товарищ подполковник, голову даю на отруб! Он, Спешилов!..

— И что мне о вашей головой делать, товарищ капитан? Ее ведь к делу в качестве вещественного доказательства не приобщишь.

— Уверяю вас, товарищ подполковник, нет ошибки. Кобзева надо найти, Андрея Вадимыча, он подтвердит.

— Постарайтесь дозвониться до Кобзева.

— Молчит квартира.

— Звоните еще. Пока не ответит, звоните. Ну, все, капитан. Пусть ко мне зайдет майор Гаркуша.

Капитан вышел.

«Так что мы имеем на сегодняшний день? Подозрения сержанта Калюги — раз. Подозрения капитана — два. Предположения того же капитана — три… А отсутствие мизинца может оказаться простым совпадением.

Ничего больше. Нет, кое-что есть.

В активе мы имеем звонок ван Дорфена по местному телефону, причем ван Дорфен это категорически отрицает. Свидетель — носильщик Ильчук.

Ожидаемая развязка? Так или иначе ясно одно: представителя солидной иностранной фирмы утром хватятся в торговом представительстве его страны. Оттуда последует немедленный звонок во Внешторг, куда ван Дорфен направлялся, имея при себе не вызывающий ни малейших подозрений паспорт. Внешторг естественно обратится за справкой в советское ведомство, контролирующее границу…»

Кульминация рисовалась совсем не привлекательной. Письменным объяснением в случае ошибки не отделаться. Ее соответствующим образом квалифицируют, и выводы не заставят себя долго ждать.

— Так что же дальше, майор?

— Через час рейс на Москву.

— Через час?

— Так точно.

Гаркуша сохранял спокойствие, и то, что он подразумевал, было неплохим выходом из создавшегося положения.

— Другие варианты?

— Не вижу. До Москвы два часа лету.

— Тогда зачем было огород городить?

— Так уж получилось, товарищ подполковник. Я полагал, что управимся с проверкой за два часа. А получилось… Вас втянул, себя подвел. Что ж, буду отвечать по всей строгости. Если самолетом…

— По моему мнению, уж если решение принял — за чужую спину не прячься. Своя не узкая.

Гаркуша передернул плечами.

— Перенадеялся на себя. А прятаться — никогда.

Суров поднялся.

— Напишите на мое имя подробный рапорт. Обязательно приобщите сказанное сержантом Калюгой и капитаном. Отыщите носильщика Ильчука, пусть и он напишет, что видел. Садитесь и запишите для памяти. — Он показал на стопку чистой бумаги на письменном столе.

Гаркуша склонился над столом.

— Есть, записал, — доложил через какое-то время. — Проинформировать заинтересованные инстанции?

— Пока воздержимся. Незачем перекладывать ответственность на заинтересованные инстанции. Отдуваться за свои грехи будем сами. — Суров пока не задумывался над своей ролью в этом средоточии внезапно возникших обстоятельств, отнюдь не безобидных, как это могло показаться со стороны. В глазах того же Гаркуши желание взять на себя львиную долю ответственности в лучшем случае выглядело несерьезной игрой в благородство. Мозг Сурова в эти минуты занимало другое.

— Сколько отсюда до нового аэропорта?

— Одиннадцать километров.

— В пересчете на время — полчаса?

— Примерно. — Гаркуша просиял: — Правильно, товарищ подполковник! Успеем отправить. Сейчас билет закажу. Через «Интурист».

Однако мысли их не совпали.

— Для капитана Фирсова билет. Живо! И его самого предупредите. Вылет экстренный.

— Это не наши функции. К тому же финансисты…

— И чтобы без Кобзева не возвращался. И побыстрее, пожалуйста. У нас очень мало времени.

Гаркуша вылетел пулей. Иного выхода Суров не видел. Снял телефонную трубку:

— Свяжите меня с коммутатором округа. Коммутатор? Генерала Васильченко… Тогда заместителя.

— Авантюризм чистейшей воды. Не ожидал от вас такого, подполковник. Честно скажу, не ожидал. Следовало немедленно пресечь грубейшее нарушение. Пеняйте на себя, исключительно на себя. Ждем официального донесения.

В память врезался еще больше, чем слова заместителя начальника войск округа, сухой щелчок в сердцах брошенной телефонной трубки. Обидные в своей беспощадной сухой лаконичности слова. И щелчок — словно пощечина. Но иного Суров не мог ждать. Он не мог рассчитывать на поддержку: ведь прав-то был немолодой, познавший жизнь во всех ее тонкостях пятидесятишестилетний генерал-майор, некогда слывший отчаянно смелым командиром.

«Некогда. Давным-давно. Во времена царя Гороха, — иронизировал Суров. — Пройдут годы, и о тебе скажут! «Некогда был…»

Шел второй час ночи. Давно отправился спать Тимофеев, допоздна засидевшийся у Сурова. Своего отношения к задержанию ван Дорфена начальник политотдела не высказал, заметил лишь, что нужно дело довести до конца, и исход будет зависеть от результатов поездки Фирсова.

А Фирсов, позвонив в девятнадцать ноль-ноль и доложив о прилете в Москву, как в воду канул. Затем снова объявился около двадцати двух часов.

— Молчит квартирный телефон Кобзева. Буду искать Андрея Вадимыча.

В комнате для приезжих, как раз тогда, когда звонил Фирсов, сидели за поздним ужином Ястребень с женой, и Аля рассказывала мужу о важном поручении Тимофеева, облеченном в форму просьбы, принять участие в подготовке конференции женщин границы.

Откуда было знать Сурову, что лишь Ястребеням известны были новый адрес и телефон Андрея Вадимовича Кобзева. Только они могли подсказать, что Андрей Вадимович, возможно, засиделся где-нибудь, а может, забежал на правах дальнего родственника к Таисии Саввишне.

Ожидание становилось невыносимым.

«Между прочим, осмелюсь доложить, даже командармы на войне имели привычку поспать часик-другой», — уходя, заметил Тимофеев, которому чувство юмора не изменяло даже в напряженной обстановке.

Суров подумал о сне, и сразу потянуло домой, куда обязательно отправился бы, будь дома должная связь. Поехал бы еще и потому, что притушенное появлением ван Дорфена беспокойство о Вере снова напомнило о себе, и, если быть искренним до конца, не столько беспокойство о Вере, сколько неясность причин такого ее состояния.

Суров перешел в кабинет Карпова, прилег на обтянутый черной клеенкой диван, но уснуть никак не мог, думая то о деле ван Дорфена, то о создавшейся у себя в доме обстановке. Вспомнил: в таком состоянии Вера пребывала после возвращения с юга. Что же касается ван Дорфена, то завтра… нет, уже сегодня все прояснится.

С этими мыслями Суров незаметно уснул. Сон его был неглубок и тревожен, как некогда на заставе.

Его разбудило негромкое диньканье аппарата.

— Что у вас нового, подполковник?

Спрашивал заместитель генерала Васильченко.

Со вспыхнувшей вновь неприязнью к нему Суров ответил:

— Происшествий на участке отряда нет.

— Еще нет, — повторил генерал, сделав ударение на слове «еще». И опять щелкнула трубка телефонного аппарата.

Сна как не бывало.

«А ведь и он не спит, — подумал Суров о немолодом генерале. — И у него, наверное, нет дома должной связи. Стало быть, как и я, отдыхает в кабинете на диване. По нашей вине. По моей».

К этим мыслям Суров вернулся несколькими часами позже, под утро, после повторного звонка. И теперь, уже без раздражения, в ответ на вопрос — что нового, с чувством вины перед седым генерал-майором, страдавшим, как он знал, тяжелым заболеванием глаз, ответил, что обстановка по-прежнему без изменений, что он немедленно доложит, как только она прояснится.

Ему захотелось чая, горячего крепкого чая, чтобы взбодриться. Подумал, что от горячего чая не отказался бы в эту минуту и седой генерал-майор о больными глазами, промучившийся ночь на служебном диване. Но попросить чаю Суров не успел, потому что в тишине кабинета послышался новый звонок, чересчур вежливый, если не сказать — деликатный.

Суров неторопливым движением снял трубку и поднес ее к уху, проговорил:

— Суров слушает.

— Они прибыли! — ликующе прокричал Гаркуша.

Суров сразу понял: прилетели Фирсов с Кобзевым.

— И что?

— Он!.. Вы слышите, товарищ подполковник? Он!.. Мы ждем вас.

Будь у трубки барабанная перепонка, лопнула бы, разлетелась вдребезги от громогласного «он»: в это слово Гаркуша вложил всю силу своих легких, голосовых связок, тревогу и радость — все чувства, переполнявшие его в течение полусуток.

Странно: Сурову смертельно хотелось спать. Ничего не говоря, свалиться — и уснуть. Он молчал, а на другом конце провода ждал ответа ликующий от переполнявших его чувств молодой майор Гаркуша, который сравнительно недавно стал командовать контрольно-пропускным пунктом.

«Ты ли собою не горд, без году неделя замещающий командира части?» — подумал о себе Суров и потер ставший колючим за ночь подбородок.

Доложи майор часом позже, когда происшедшие события немного утряслись бы в голове, появилось бы желание немедленно увидеть Спешилова, многое уточнить и для себя, и для донесения в округ. Сейчас же все замыкалось на одной мысли — надо хоть немного поспать.

— Дайте им возможность поговорить, — ответил Гаркуше. — Не забудьте проинформировать заинтересованные органы. Приду часам к десяти.

Часы показывали начало седьмого.

Оставалось доложить генералу, что Суров и сделал незамедлительно.

В ответ услышал вежливое «спасибо».

Привычно оглядел письменный стол. Взгляд задержался на настольном календаре. «Суббота», — прочитал он с удивлением. Неужели уже суббота? И подумал: хорошо бы найти предлог и отказаться от приглашения Кондратюков.

Еще окончательно не решив, пойдет или не пойдет в гости, Суров последний раз окинул взглядом кабинет Карпова. На секунду закрыл глаза, в которые будто песку насыпали, и, когда, открыв веки, шагнул к двери, чуть не вскрикнул от удивления и испуга — навстречу ему качнулась жена.

— Ты почему здесь, Верочка?!

— Я тебя ждала всю ночь, — устало проговорила Вера. — Глаз не сомкнула. — Она приникла к нему.

Суров обнял ее, запыхавшуюся от быстрой ходьбы и волнения, заправил под платок выбившиеся прядки волос в блестках быстро тающих снежинок.

— Поедем домой. — Он взял жену за руку, пропустил вперед.

 

31

Проснулся без десяти девять, однако сразу не встал. Лежал на спине, накрытый поверх легкого одеяла Вериным теплым халатом. Вера куда-то убежала.

Через полчаса разговаривал с Кобзевым. Андрей Вадимович был взволнован:

— …В первые секунды не поверил. Спешилов?! Откуда? Помню этот скандал, как же! И вдруг — Спешилов здесь, в кабинете у пограничного начальства, ухоженный, преуспевающий. И я, как последний дурак, стою и гляжу на него, разинув рот.

У Спешилова хватило ума не ломать комедию перед Кобзевым. От объятий уклонился, но руку для пожатия протянул, руку с усыхающей, начавшей морщиниться, кожей.

— …Правильно говорили, Андрей…

— …Вадимович, — подсказал Кобзев. — Забыл? Что ж, возможно. Двадцать лет прошло.

— Двадцать один, — уточнил Спешилов, и лицо его потемнело. — Помню, Андрей Вадимович. Разве вычеркнуть из памяти пять лет учебы на одном факультете и еще четыре — в лаборатории! Просто у нас не принято по батюшке.

— У вас?

— На Западе. Тебе не сказали, что я — оттуда? Странно. Хотя, помню, частности тебя никогда не интересовали. — И то простое, человеческое, что увидел Кобзев на лице Спешилова, когда тот упомянул о прошлом, вдруг сменила злая и болезненная гримаса. — Да, да, оттуда. Нравится? Невозвращенец! Изменник Родины, по-вашему. Да, да! Не морщись, как от кислого. — Он хмыкнул и отступил в сторону, к своим чемоданам, которые стояли рядышком, пестря наклейками. — Брезгуешь. А чем, позволь спросить, ты лучше меня? Тебя привезли опознать Алешку Спешилова.

Поначалу Кобзев даже растерялся под натиском Алексея Спешилова — огорошили, сбили с толку вспышка негодования и жестикуляция, выдававшие того с головой, — в нем говорили и страх и отчаяние. Но это Кобзев понял немного спустя, когда Спешилов, выдохшись, замолчал.

А пока молчал Кобзев, бывший однокашник по институту и коллега по научной работе бичевал Андрея Кобзева, отступника, предающего товарища, с которым в студенчестве делил последний кусок.

Кобзев упрямо молчал, приводя в порядок свои мысли и чувства. В нем накапливался естественный в его состоянии гнев, и Спешилов, видимо чувствуя это, постепенно стал сбавлять тон, а потом и совсем умолк, сел в кресло.

— Выговорился? — Кобзев сел напротив и дернул себя за бородку. Она у него была редкой и пегой. — Теперь позволь и мне проявить любопытство к твоему амплуа. А заодно узнать, каких высот на благословенном Западе достиг бывший кандидат биологических наук? Или ты уже доктор? Тогда извини мою неосведомленность.

Спешилов молчал.

Перед Кобзевым сидел усталый пожилой человек со следами бессонницы на блеклом лице с фатоватыми седыми бачками, которые придавали ему вид театрального гардеробщика. Для полного сходства не доставало усов и ливреи. И гнев в Кобзеве стал ослабевать. Пробудилась обыкновенная жалость, к которой примешалась брезгливость. Спешилов сразу это почувствовал.

— У меня к тебе просьба. — Спешилов вдруг поднял умоляющий взгляд. — Разумеется, с их разрешения, — поторопился добавить, давая понять, что не собирается приобщать Кобзева к чему-то запретному, что могло бы повлечь за собой неприятности. — Речь идет всего лишь о телеграмме моей матери. Сообщи ей, что я жив… Ты придумаешь, как лучше сказать.

— Поздно ты о ней вспомнил…

— Мне лучше знать… Если моя просьба тебя шокирует или ты боишься себе повредить, считай, что я тебя ни о чем не просил.

Несложно было ответить на дерзость резкостью, к примеру, сказать о своем незапятнанном имени. Но лежачего не бьют. В понимании Андрея Вадимовича Спешилов относился именно к лежачим.

— Ее нет в живых. Прошлой весной Елизавета Спиридоновна умерла. Четырнадцатого апреля. В день твоего рождения.

Спешилов лишь вздрогнул, сцепил руки и хрустнул пальцами.

— Ты до сих пор помнишь день моего рождения?!

— Как видишь.

Спешилов застыл с каменным выражением и потухшим взором. Так и сидел со сцепленными пальцами, уставившись в одну точку. И вдруг его как прорвало: заговорил быстро, словно боялся, что помешают, не дадут сказать всего накипевшего. Ему нужно было выговориться за все двадцать с лишним лет на чужбине.

…Ему сразу повезло — случайно или не случайно встретил земляка, вятича, и тот провел его по пути, который проделал сам в течение шести лет, но провел кратчайшей дорогой, минуя все те ямы, куда неизбежно попадает всякий предатель. Спешилов в самом деле считался способным биологом, и это спасло его от унижений и нищеты. Были лаборатория, деньги, удобная квартира — все, что можно приобрести за деньги.

— Не поверишь, да я и не собираюсь тебя убеждать, но очень быстро я понял — деньги еще не все. Существует нечто более дорогое, нежели хорошо обеспеченная жизнь.

— Но ты, насколько я помню, всегда ставил такую жизнь во главу угла. Ты был завистлив. Постоянно кому-то завидовал.

— Да, я завистлив. Все люди таковы. И ты, и вообще все без исключения. Это, если хочешь, стимул прогресса. Но нет, Андрей, в глубине души я завидовал не богатству… Долгий это разговор, поэтому не хочу его начинать. В твоих глазах я, конечно, холуй, человек без Родины, без бога в сердце, отщепенец…

При всей своей материальной обеспеченности Алексей Спешилов жил за рубежом двойной жизнью: при внешней удовлетворенности он в глубине души ненавидел хозяев за то, что приходилось пресмыкаться, быть вечно настороже, в страхе за свое будущее; он ненавидел чуждый ему образ жизни, ненавидел мелочную расчетливость, чуждую его русской натуре. С годами его стала захлестывать тоска по Родине, и тогда, не находя места, рискуя навлечь на себя большие неприятности, он рыскал по городу в поисках советских туристов. А встретив их, почему-то мрачнел еще больше. Он буквально заболел манией бесконтактного общения с соотечественниками и, в отличие от себе подобных, не старался всучить им антисоветские брошюрки. Наоборот, сам искал случая разжиться советской газетой или журналом. Достав, запирался дома и читал от корки до корки. И когда в один далеко не прекрасный день ему предложили роль ван Дорфена, у него не хватило сил отказаться.

— Вот ведь как получилось. — Спешилов залпом выпил стакан холодной воды из графина, посмотрел вокруг блуждающим взглядом. — Думаешь, я надеялся проскочить? Нет. Чудес не бывает. Еще там, — он показал рукой за спину, в окно, — когда мне намекнули о возможности побывать в Союзе, уж не знаю, чем объяснить, но я интуитивно почувствовал — придется платить по счету. Самой дорогой ценой. Я ни на минуту не обольщал себя надеждой… Чему ты улыбаешься, Андрей? Не веришь? Что ж, наверное, на твоем месте я бы тоже улыбался… Во мне все оборвалось, когда я согласился ехать сюда. И еще была оглушающая, неизбывная пустота. — Постучав себя кулаком по груди, Спешилов посмотрел в глаза бывшему другу: — Зачем я все это рассказываю тебе?

— Зачем, в самом деле? — Кобзев непонимающе пожал плечами. — Все равно мне не понять. До сих пор пытаюсь проникнуть в его психологию — и не могу. Можно понять крепко обиженного Советской властью — тем движет чувство мести, ненависти, если хотите. Но Спешилов — это выше моего понимания. Если бы не Советская власть, оставаться бы ему до скончания века сыном сапожника и — по преемственности — сапожником… Впрочем, мои рассуждения, вероятно, излишни.

 

32

В гости к Кондратюкам Суровы отправились с опозданием. Виновник торжества, Григорий Поликарпович, отворил дверь и со словами: «Милости просим к нашему шалашу» — проводил в комнату. Все приглашенные уже были в сборе.

У себя дома Григорий Поликарпович выглядел совсем другим человеком — был разговорчив, весел. В штатских брюках, при галстуке, в белоснежной сорочке он казался лет на пятнадцать моложе.

— Представляю очередную пару, — громко провозгласил и поцеловал Вере руку: — Вера Константиновна и Юрий Васильевич Суровы. Прошу любить и жаловать.

Суровы на некоторое время оказались в центре внимания, и оба испытывали неловкость. Юрий Васильевич пожимал кому-то руки, кивнул Лазареву, Тимофееву, с кем-то знакомился, называя себя и повторяя: «Очень приятно!»

— К столу, — распорядилась хозяйка.

Лишь сев и мало-помалу оправившись от смущения, Суров увидел Кобзева, чему немало удивился. Андрея Вадимовича усадили с ним рядом по левую руку. Еще более непонятным было присутствие четы Ястребеней. Капитан явно чувствовал себя не в своей тарелке, хотя, как и все, пришел в штатском, не шедшем ему синем костюме с нелепо цветастым красно-белым галстуком. Тимофеев и Лазарев сели рядом с женами. Сурова с ними знакомили, но он запомнил одни лишь имена — Лазареву звали Марией, Тимофееву — Варварой. И еще были Евстигнеев и удивительно похожий на него главврач больницы, где работала Ефросинья Алексеевна.

— Ну, мать, что есть в печи, на стол мечи. — Григорий Поликарпович был в ударе. — А вы, гостечки, отдайте дань уважения кулинарным способностям моей благоверной.

— Правильно, Гришунчик. — Из кухни, как пава, выплыла хозяйка дома, неся на растопыренных ладонях блюдо дымящейся паром картошки. — Правильно, Гришунчик, твой день, ты и распоряжайся. Держи, — передала ему картошку не глядя, наверняка зная, что он ее примет и поставит куда надо.

Но Григорий Поликарпович решил по-своему — протискиваясь в узком проходе между стульями и стеной, обнес гостей.

— Собственноручно. Из рук именинника, так вкуснее, — приговаривал, переходя от гостя к гостю. — А вам — две, сказал он Кобзеву, смутив его и вызвав комично прозвучавший вопрос:

— За что?

Все рассмеялись.

— В Москве такой не подадут.

Становилось шумно. Тимофеев что-то сказал, рассмешив Лазарева с женой и сидевшего визави Евстигнеева.

Кобзев постепенно освоился. Быстро разделавшись с картошкой, в самом деле оказавшейся очень вкусной, попросил добавки и, получив ее, снова из рук именинника, стал есть медленно, приправляя ее щепоткой-другой острой специи.

— А вы что, картошку не любите? — обернул к Сурову порозовевшее лицо. — В Москве в самом деле такой не купишь.

— Как вам сказать… Люблю, умеренно.

— А неумеренно — что?

— Не задумывался. Мне все равно что есть. Лишь бы вовремя.

— Вы оригинал, Юрий Васильевич. Как наш Андрей. Ему тоже еда безразлична. А к спиртному вообще не притрагивается.

Тут-то и выяснилось, что доктор биологических паук Кобзев состоит с капитаном Ястребенем в дальнем родстве, и Аля, то бишь Алевтина Викторовна, доводится ему, Кобзеву, не то троюродной, не то двоюродной племянницей.

Разговорившись с Суровым, Андрей Вадимович уже ни на кого не обращал внимания. Разговор с Суровым захватил его, хотя какой это был разговор — говорил фактически один Кобзев — о себе, об Алиных родителях, не всегда лестно отзываясь о них. Виктора Сергеевича он назвал способным ленивцем, а супругу его, Таисию Саввишну, отнес к разряду московских клушек, не интересующихся ничем, кроме семьи.

— Это просто поразительно — Алька у них не похожа ни на отца, ни на мать. Славная девочка. Андрею наверняка будет с ней хорошо. Меня поразило, как быстро она освоилась в новой для нее среде. Вернусь в Москву и обязательно приятно порадую родственников.

— Когда вы туда собираетесь? — поинтересовался Суров.

— Как раз об этом я хотел спросить вас. Хотя, признаться, мне здесь нравится. Не понимаю, почему Андрей рвется отсюда. Чем ему здесь плохо?

— Впервые слышу.

— О, так я его выдал? Да, он скрытный, Андрей-то. Но хороший, прямо-таки отличный парень, уверяю вас. Честный и принципиальный, чего не скажешь о его тестюшке. Ни в коем случае не отпускайте его.

— Не покурить ли нам? — предложил Суров.

— Дельное предложение. — Тимофеев поднялся первым. — Где у вас подымить можно, Ефросинья Алексеевна?

— Гришунчик, проводи.

Григорий Поликарпович проводил желающих покурить на веранду и вернулся к гостям. Вскоре из комнаты полилась песня, поначалу нестройно, вразноголосицу. Но вот Григорий Поликарпович завел свою, украинскую, о казаке, ушедшем на войну, запел приятным сильным тенором, и уже после первого куплета подчинил себе женские голоса, но не подавляя их, а как бы только усиливая звучание.

Кобзев кашлянул и улыбнулся, щуря узкие глаза.

— Превосходно.

Суров молчал, слушал. Один за другим умолкали женские голоса, остался единственный, грудной, с надрывинкой, придававшей ему особую задушевность. До боли знакомый женский голос вторил Кондратюку, то возвышаясь над ним, то замирая. Суров слушал и не верил. Не мог поверить, что это его жена, его Вера обладает таким колдовским дарованием, от которого даже пробирает озноб. Вера немного пела, он это знал: совсем неплохо исполняла родные украинские песни. Но чтобы за душу схватило, как вот сейчас, чтобы защемило сердце — такого не случалось еще ни разу. Вот уж никогда не думал, что песня способна так захватить, увести за собой.

Не один он поддался ее власти: вытянув шею, держа да отлете дымящуюся между пальцев сигарету, внимал мелодии Тимофеев; Кобзев щурил улыбчивые глаза, а лицо было строгим, сосредоточенным.

Песня кончилась. В доме наступила тишина.

— Братцы!.. — вдруг ошалело заметался Андрей Вадимович. — Да это же… это… Да вы, братцы, понимаете, это же талантище!.. Ни шиша вы не понимаете. — И, неожиданно сорвавшись с места, как угорелый бросился в соседнюю комнату.

— М-да, — задумчиво произнес Тимофеев. — Вот уж поистине талант! Не ожидал.

Все вместе возвратились в шумную комнату, где Ефросинья Алексеевна тщетно пыталась вернуть гостей к столу, к сладкому, а они, взволнованные, обступили Веру, упрашивая спеть еще.

Там же, в свободном уголке возле окна, напротив Веры, раскрасневшейся от успеха и повышенного внимания, жестикулировал Кобзев. Он размахивал длинными руками и вертел головой, а Вера категорически отнекивалась.

— Что вы, ни в коем случае, — услышал Суров возглас жены. — Нет, нет.

— Вера Константиновна! — кричал Кобзев. — Вы говорите, не отдавая себе отчета. Да, именно так. Вы не вправе распоряжаться собой, да! Такой голос — народное достояние. Именно!

Суров не слышал, что ответила Вера. Кокетливо тряхнув упавшей на лоб завитушкой, к нему бросилась Ефросинья Алексеевна:

— Помогите, Юрий Васильевич. Ну дети, чисто дети! Не слушаются!

Суров направился к кругу, к жене с таким ощущением, будто лишь несколькими минутами раньше открыл ее для себя, открыл другую, незнакомую Веру, какой не знал до сих пор, как не знают человека, с которым много лет подряд встречаются и вдруг при случайном стечении обстоятельств обнаруживают, что годы незнания — величайшая из потерь. С этим не покидавшим его ощущением взял Веру за руку и повел к столу, испытывая чувство обретенной радости, полной глубокого смысла, точно зная, что таким оно надолго останется в нем, не поддаваясь влиянию ни настроений, ни времени. Понимала ли это Вера? Наверное, понимала, уверял он себя, заботливо усаживая ее за стол и внутренне радуясь появившемуся в ее глазах изумлению. Суров как бы в первый раз за тридцать пять прожитых лет увидел себя с изнанки, и она, эта изнанка, не приглянулась ему. Взору представился человек, подчинивший себя целиком и полностью службе — единственно ей, требуя того же от всех, кто его окружает, в том числе и от Веры, забывая при этом, что у нее имеются свои идеалы, свои устремления.

Гости, пошумев, вернулись на свои места за столом. Один лишь Кобзев не последовал их примеру. Поскучневший, непонятно на кого и за что обидевшийся, он устроился с краю стола, ближе к выходу.

За столом разговор не утихал — Верин успех продолжал быть в центре внимания, а сама Вера, раскрасневшаяся от смущения, но явно польщенная всеобщим восторгом, уставилась куда-то в одну точку.

— Варвары! — неожиданно прокричал Кобзев. Его не услышали, и он, уже тише повторив это слово, окинул сидящих осуждающим взглядом. С оттопыренной нижней губой, тусклый, он походил на обиженного, всеми забытого ребенка, которого привели в компанию взрослых и забыли.

Подали чай и кофе. Ефросинья Алексеевна потчевала гостей тортом и домашними румяными пирогами со сладкой начинкой. Григорий Поликарпович, ко всеобщему удовольствию и неподдельному удивлению, притащил и водрузил на середину стола горящий начищенной медью пузатый самовар и под одобрительные выкрики принялся наливать чай в большие «домашние» чашки, собственноручно вручая их — из рук в руки — каждому гостю. Было шумно и весело.

Вот тут-то, когда черед дошел до Андрея Вадимовича, он, приняв чашку и поставив ее подле себя, поднялся, сначала взглянул на унизанный горящими свечами торт, потом на гостей.

— Не сердитесь на меня, — сказал вдруг он, обращаясь сразу ко всем и отвешивая поклон. — Не сердитесь, пожалуйста, если скажу длинно и невпопад. Не приходилось до сих пор бывать в военной среде… Я сегодня вас назвал варварами. Вы такие и есть. Настоящие, натуральные варвары.

— Андрей Вадимыч! — покраснев, вскрикнула Аля.

Кобзева не смутил ее окрик.

— Помолчи, Алевтина, когда старшие говорят. Невежливо перебивать… Мы часто жонглируем словами, к примеру, такими, как служить Родине, любить Родину. И я изредка употреблял расхожие фразочки, имел весьма смутное представление — что это такое: служить Родине, любить ее, как мать. Я имел превратное представление о том, что такое офицерская жена, боевая, так сказать, подруга, потому что в тех кругах, где приходится бывать, некоторые произносят это с оттенком этакого… как бы поточнее сказать…

— Пренебрежения, — подсказала Аля.

— Хуже, Алевтина, гораздо обиднее. Я бы сказал — с барским высокомерным превосходством. Несколькими минутами раньше я метал громы и молнии по вашему, Вера Константиновна, адресу, призывал не губить талант. А не подумал, что ваше самоотречение и есть высший акт служения Родине. — Он взял свою чашку уже остывшего чая, отпил глоток и, поставив ее на стол, продолжил: — Я счастлив, что попал сюда, к вам, в этот дом, в это общество, и самую чуточку проникся сознанием важности вашей службы. Сознательно употребляю обобщающее «вашей» — применительно к вам, товарищи офицеры, и вашим подругам. И ей-богу, горжусь родством с тобой, Алевтина, — с семьей пограничника.

Суров, как и все остальные, внимательно слушал Кобзева, на душе у него теплело, хотя одновременно горчило от ощущения некоей неправоты сказанного. Как знать, думал он о себе и о Вере, кто за кем должен был отправляться на край земли? «Откуда известно, что не я был обязан развивать ее талант, а она по долгу жены — следовать за мной во все медвежьи углы, страдать от несметного обилия комаров и мошкары на Черной Ганьче и таежных поселениях?»

— …Очевидно, я наговорил лишнего, но, ей-богу, от души, из уважения к вам, независимо от того, кто какой пост занимает. Не удивлюсь, если среди вас, милые женщины, обнаружатся не только прекрасные певицы, но и одаренные художницы, и талантливые актрисы, и думающие врачи, и даже поэтессы… Кому-то суждено жертвовать собой. Такой жребий выпал на вашу долю. Что поделаешь? Ну что ж, мне остается пожелать вам всем радостей, здоровья, счастья, благополучия. Пусть вам будет хорошо, друзья. А мне позвольте откланяться.

— Не позволяем, — дурашливо закричала Ефросинья Алексеевна. — Так не пойдет, дорогой наш Андрей Вадимыч. Вы нам праздник не комкайте. Алевтина, ты чего смотришь! Скажи ему.

— Андрей Вадимыч, — мягко попросила Аля. — Просим вас остаться.

— Гриша, поухаживай за гостем, — повелела хозяйка мужу. — Чайку налей еще, торта отрежь.

Ухаживать Григорию Поликарповичу не пришлось: во дворе, под окном затарахтел мотоцикл, посылая одну за другой захлебывающиеся очереди, а минуту спустя за Суровым и Тимофеевым прибыл посыльный.

— Приглашают к телефону, — доложил солдат.

 

33

Неурочный звонок, вырвавший Сурова и Тимофеева из домашнего тепла и повергший в уныние их жен, сам по себе не говорил ни о чем. Оперативный дежурный не внес никакой ясности.

— Вас просили позвонить в Кисловодск, — доложил он и назвал номер телефона. — Просили срочно.

— Кого-нибудь из нас? — уточнил Тимофеев.

— Приглашали обоих.

Из Кисловодска Сурову ответил мужчина, сказал, что передает трубку жене товарища Карпова.

Некоторое время Анфиса Сергеевна не могла слова молвить. Лишь справившись с волнением, а может быть, со слезами, сказала, что по настоянию Павла Андреевича пригласила обоих, что в следующую пятницу они возвратятся домой.

— Нельзя ему… Еще лежать надо, — опять взволновалась она. — Но разве ему докажешь? Он и билеты уже заказал. Пожалуйста, встретьте нас в аэропорту. Вы уж извините — так хочет Павел Андреевич, и я вас прошу согласиться.

Анфиса Сергеевна явно чего-то не договаривала.

— Здесь что-то не так, — высказал сомнение Тимофеев. — Либо командирша темнит, что так на нее не похоже, либо…

Суров был удивлен не меньше. Просьба выглядела действительно очень странной: если на то пошло, больного командира встретили бы по собственной воле, без приказа. Еще большее недоумение вызвал загадочный звонок, последовавший вдогонку за телеграммой, которую Суров так и не показал Тимофееву.

Разговор по телефону не оставил Сурова равнодушным, но и не произвел особого впечатления, однако натолкнул на мысль поторопиться с учениями, провести их до возвращения командира, потому что неизвестно еще, как он к ним отнесется, не усмотрит ли в этом посягательства на свой командирский авторитет.

— Давай проведем, — согласился Тимофеев и добавил, что, с его точки зрения, полезно тренировки начать завтра в ночь.

— Сегодня. Лишняя тренировка не помешает.

— Можно сегодня. — Быстро согласившись, Тимофеев, вопреки привычной для него последовательности, спросил совсем о другом: — Ты не задумывался, кто накатал телегу? Меня это очень интересует.

— Меня — нисколько, Евстигнеев. Наверное, он. У меня душа спокойна — хоть две телеги и бочку впридачу.

Душой Юрий Васильевич был с оставшейся у Кондратюков Верой, жил отголосками ее песни, исполненной дуэтом с Григорием Поликарповичем, и той, новой, что зазвучала в нем самом, породив противоречивые чувства — недоверие и восторг. Ощущение счастья пересиливало. Хотелось домой, к Вере. Чувство просветленности не покидало ни на минуту, и диву давался — да что же такое с ним происходит? Он глупо улыбался, понимая, что улыбка не к месту и не ко времени, и, пересказывая Тимофееву содержание телеграммы, не мог ее погасить.

— Чему радуешься? — Тимофеев оседлал стул и оперся на спинку. — Павел Андреевич угостит с пылу с жару! — Но тут же, вырвав стул из-под себя, стал перед Суровым. — Ягодки впереди, Юрий Васильевич…

Приход дежурного помешал ответить. А честно говоря, отвечать и не хотелось из боязни расплескать то хорошее, что возникло и жило в нем, заглушив дурные мысли и плохое настроение.

— На дальней сработала система, — доложил дежурный. — Начальник заставы с тревожной группой выехал на место.

Дежурный вышел, и Тимофеев засобирался домой.

Суров решил повременить до выяснения обстановки на дальней, хотя мог уйти, потому что незачем было оставаться в огромном кабинете с глухим тамбуром, отгородившим квадратную комнату от шумной дежурки, где трещали телефоны, хлопала дверь, приходили и уходили посыльные, — поиск на первой мог продлиться и час и два, и на других заставах могла возникнуть схожая обстановка со сработкой сигнальной системы и выездом к месту происшествия тревожных групп с офицерами во главе.

Кабинет Карпова, обставленный разностильной мебелью — светлого дерева письменный стол, два ряда жестких стульев по обе стороны длинного стола для совещаний, книжная полка, столик с телефонами и аппаратом селекторной связи да два мягких кресла с высокими спинками, — выглядел необжитым, временным пристанищем, куда полковник забегал на час-другой.

Бывало, Суров посмеивался, выслушивая сентенции, будто по убранству кабинета легко получить представление о характере и наклонностях его хозяина. Сейчас, оглядывая кабинет Карпова, ярко освещенный пятиламповой люстрой, он не без сарказма подумал: можно работать в хорошо и со вкусом обставленном кабинете, оставаясь при этом человеком дела.

Суров посмотрел на часы: через пятьдесят минут будет отбой, все замрет, чтобы через короткое время по команде «В ружье!» пробудиться в тревоге, наполненной тем особо напряженным спринтерским ритмом, когда счет идет на секунды. Нетрудно было представить себе подхватившихся в полумраке людей, которые заспешат за оружием и станут выбегать во двор на построение, на бегу застегивая пуговицы тужурок, крючки шинелей и подпоясываясь. В тишине безлюдного двора с четкой ясностью перед мысленным взором развертывалась панорама событий, до начала которых оставалось менее трех часов: бегут через город посыльные к офицерам, к тем, у кого нет квартирных телефонов, на столе у оперативного трезвонят аппараты, во дворе приглушенно урчат строевые машины, уставившись в темноту огнями подфарников, строятся подразделения, бегут связисты, и уже не от всех этих подвластных твоей воле людей, а лично от тебя, от твоей собранности и четких команд зависит не только выигрыш нескольких дорогих минут, но и то, чтобы люди верили в нужность частых тревог и всего того, что ты, временно исполняющий обязанности командира, навязываешь им двадцать шесть дней подряд; в твоей воле, в твоих пальцах натянутая тетива…

Наступило время отбоя, ровно двадцать три ноль-ноль. Через десять минут снова вошел дежурный, на этот раз с докладом о том, что на первой разобрались и там все в порядке, в подразделениях гарнизона проведен отбой, опоздавших из городского отпуска нет, а в линейных подразделениях служба идет нормально, без происшествий.

— Свободны. — Отпустив дежурного, Суров было потянулся к телефонному аппарату предупредить Веру, что ночевать дома не будет, но, передумав, оделся — захотелось повидать жену, услышать ее голос — ровный и доброжелательный, тот самый голос, каким она, преображенная песней, говорила сегодня у Кондратюков на семейном празднестве.

Веру застал в мастерской, за работой. Она сразу оставила краски и кисть, вымыла руки и подвязала передник.

— Буду тебя кормить, — сказала, даже не спросив, где он задержался. — Ты же голоден.

Есть Сурову не хотелось.

— Еще как!.. — соврал. — Поем и прилягу на часок-другой перед выездом. Ладно?

И опять она не спросила, почему снова выезд, да еще на ночь глядя, как, бывало, каждый раз спрашивала до этого. За чаем не удержалась:

— У тебя неприятности?

— Откуда ты взяла! Немного устал — и только. Отдохну, и все будет нормально.

После ужина прилег на диван. Вера присела в ногах.

— Я много думаю о тебе. Особенно в последнее время. О нас обоих, о Мишке с Настенькой. И когда думаю о нашей семье, о твоей службе… Мне не нужны никакие твои пограничные тайны, просто мы, — она положила обе руки себе на живот, — мы обе беспокоимся о нашем отце, он нам нужен сегодня, завтра, через сорок лет. Ты пришел, и я сразу поняла — что-то случилось. Если бы не знала, что тебя вызывал Карпов, не стала бы спрашивать, даже постаралась бы сделать вид, что не замечаю твоего состояния. Но у тебя с ним сложно.

— Да? А я не знал! — пробовал отшутиться Суров. — Выдумываешь.

— Если выдумка, то не моя, Юрочка. Помнишь, недавно я тебя обвинила в жестокости, сказала, что меньше чем за месяц ты восстановил против себя весь отряд. Я много тогда наговорила. Ты сильно обиделся?

Он поднялся и сел.

— Сначала обиделся, это правда. Но была от твоих слов и известная польза: они заставили меня призадуматься, В чем-то, в очень малом, ты, конечно, была права. В малом. А в главном… — Он запнулся, подумав, что напрасно заговорил с Верой об этом. Но, коль заговорил, следовало как-то закончить. — По здешним меркам отряд в самом деле отличный… А я хочу, чтобы был еще лучше, — он засмеялся.

— Ты чрезмерно все усложняешь, — возразила Вера и поднялась. — Даже там, где не нужно. Нет, нет, я не лезу в твои дела и никогда больше не буду. Об одном прошу: чаще думай о нас. А теперь — спи.

— Уже сплю.

В час ночи он приехал в отряд, у ворот отпустил машину и пошел через двор гарнизона к себе. Мороз ослабел. С запада, с «гнилого угла», тянул подозрительно влажный ветер — похоже, на побережье Балтики пришла оттепель, и слабые отголоски ее докатились сюда, грозя мокрозимьем, что нередко случалось в этих местах в декабре. В «гнилом углу» небо пока оставалось черным и было густо усеяно звездами. Суров миновал мостик через глубокий овраг, где в самую лютую зиму звенел ручей, а по склонам лежал смерзшийся снег. Из кабинета Тимофеева на мостик падала полоса света, и сам он — было видно — маячил в глубине комнаты в шинели и шапке, с сигаретой в зубах, что-то заталкивал в полевую сумку, вероятно, готовился к выезду.

Перепоясанный поверх шинели офицерским ремнем с портупеей, при пистолете и полевой сумке, Тимофеев вошел к Сурову минут через пять, держа между пальцами зажженную сигарету.

— Пришла в голову дельная мысль, — сказал он еще с порога, растянув губы в полуулыбке. — Ты проведешь сбор по тревоге и останешься в штабе, чтобы подготовиться к совещанию начальников отделений и служб, а на лыжную тренировку людей поведу я. Не возражаешь?

Не сходившая с лица Тимофеева полуулыбка сбила Сурова с толку.

— Это еще зачем?

— Доведешь свои требования. Изложишь цели и задачи, а заодно объяснишь, чем вызвана необходимость усложненных учений. Я выступлю. Мы же договорились. Я же во время тренировки переговорю с Ястребенем: не следует отпускать его из отряда. Нам самим нужны дельные и принципиальные офицеры. Согласен?

— Рапорт Ястребеня пока у меня.

— И хорошо. Придержи. — Тимофеев посмотрел на часы. До объявления тревоги оставалось десять минут.

 

34

Третьего дня, в пятницу, Ястребень окончательно решил написать рапорт с просьбой о возвращении на Дальний Восток. До позднего вечера просидел, переводя бумагу, — не давалась мотивировка. Просьбу следовало обосновать. А основа была такова — желание возвратиться на прежнее место службы, в свой коллектив, на полюбившийся участок границы. Ничего другого придумать он не мог. Так и написал.

«Сейчас Але скажу, — подумал и остановился перед запертой изнутри на ключ своей комнатой. — Скажу, что надо потихоньку привыкать к такой его, кочующей, жизни и что романтика, к которой готовила себя, выходя замуж за пограничника, имеет изнанку».

Набросив на себя халат, Аля включила плитку, чтобы что-то приготовить. Комната — он лишь сейчас это заметил — в его отсутствие обрела жилой вид. Стараниями Али стены украсили два эстампа, были промыты до идеального блеска окна, в серванте расставлена посуда.

— Минутку, скоро будет готово, — заботливо сказала жена. — Я тоже не ужинала.

Ему были приятны и ее милые заботы, и пригоревшая яичница с колбасой.

— Знаешь, Андрюша, — сказала она серьезно, без тени улыбки, садясь за стол. — Мне здесь так все нравится, представить себе не можешь. Пока ты был на границе, полгорода обошла. Ну, прелесть, какой чудесный город. Представляю, как он выглядит летом! Эти старинные улочки, замок, река. Век бы отсюда не уезжала. А в отряде какие отзывчивые, прекрасные люди! Ты не находишь? — Она доверчиво к нему наклонилась. — Тебе ведь нравится здесь, правда?

— Еще не распробовал. Много ли узнаешь за короткий срок!..

— Привыкнешь.

Улыбнулся ее восторгам.

— Можно подумать, что у тебя за плечами целая жизнь. — Привлек ее к себе и сразу же отпустил. — Понимаешь, Алюшка, я очень и очень сомневаюсь…

— В чем?

— Да в том, что вряд ли смогу разделить твою радость.

— Почему? Здесь так славно. — Ему показалось, будто Аля испуганно посмотрела на него. — Чем плохо?.. Скоро квартиру получим, я работать пойду. Пожалуйста, не выдумывай. Не пугай меня.

— Не в одной квартире счастье, и к тому же мы не скоро ее получим. Долго проторчим тут. — Обвел рукой комнатушку. — Гораздо дольше, чем ты думаешь.

— Ничего подобного. Наоборот, быстрее, чем ты думаешь. Вчера из Москвы звонили.

— По поводу квартиры?!

— Мне Тимофеев сказал. — Она прыснула. — Знаешь, что мне Тимофеев еще сказал?

— Выкладывай.

— «Раз ожидается прибавление в вашем семействе, постараемся для вас что-нибудь сделать». Я хотела ответить, что его ввели в заблуждение. Постеснялась. Смешно, правда?

— Очень.

Она не заметила легкой иронии.

— Наверное, он меня с Суровой спутал.

— Спутать тебя с другой невозможно. — Он рассмеялся собственной шутке.

— Почему, Андрюш?

— Ты единственная в своем роде.

Аля словно не расслышала шутку. Или не приняла. Чуть склонив голову, сосредоточенно ела, макая хлеб в подливу, и Ястребень решил, что лучшего момента ему не представится, и потому сказал о поданном рапорте. Стал ждать ответной реакции. Он даже подумал, что жена не расслышала его слов или же не придала им никакого значения. Он решил повторить сказанное, чтобы до ее сознания дошла вся серьезность момента.

— Давно знаю, — подняв голову от тарелки, сказала Аля.

Она произнесла это с поразившим его спокойствием, сказала так, будто давно свыклась с мыслью, что они на западном рубеже надолго не задержатся и на этот счет двух мнений быть не может, а отъезд на Дальний Восток ее не пугает.

«Вот тебе и неженка, профессорская дочка, — с нежностью о жене подумал Ястребень. — А отец говорил — «паненка», ни разу не видев невестки. Интересно, откуда она знает о рапорте?»

— Ведь я ничего не говорил тебе.

— Поступай как считаешь нужным. Разве я не вижу, что тебе здесь не по себе? Силой не заставишь человека любить нелюбимое.

— Ну, Аля!..

Возглас был ею правильно истолкован.

— Чему ты удивляешься? Разве стала бы я бездельничать, не зная тебя, твою натуру! Да я бы на второй день устроилась. Мне несколько раз предлагали… Но я не хочу подводить людей. Мы, я думаю, через месяц-полтора уедем?

 

35

Держась рукой за дверцу машины, Суров медлил с отъездом. «Уазик» с работающим мотором тихо подрагивал, как застоявшийся конь, и в такт двигателю дрожала рука, передавая всему телу еле заметный трепет. Подошел Тимофеев.

— Забыл чего? — Он потер озябшие на ветру ладони.

— Сейчас отправлюсь.

— Тогда до встречи. Часа через два и мы вернемся. А ты тем временем готовь совещание.

— Разумеется.

Уезжать не хотелось. Казалось, прошедшая в хлопотах зимняя ночь сблизила его со стоявшими поодаль людьми, однако отъединенность еще оставалась и, вероятно, останется надолго, он это понимал и сердился на себя за саму эту мысль, расценив ее как минутную слабость. Собравшись у входа в командный пункт, офицеры курили; огоньки сигарет выхватывали из темноты возбужденные лица, слышались говор, смех, кто-то, согреваясь, притопывал.

— Ну, что скажешь? — спросил Тимофеев.

— Порядок.

— Только и всего? Порядок с неба не падает. Сбор по тревоге с выездом на полевой командный пункт и штабные учения — на отличном уровне — и только «порядок»?! Ну, знаешь…

— Нашей заслуги здесь нет. Молодец Кондратюк.

Тимофеев словно только и ждал этих слов.

— Вот ему и скажи перед строем. А лучше — приказ по отряду. Пусть все знают.

Сурову хотелось к людям, и он, сердясь на себя за длившуюся слабость, рывком распахнул дверцу, сел, сказав, что о приказе подумает. Перед тем как захлопнуть дверцу машины, оглянулся и успел в предрассветных сумерках схватить взглядом долговязую фигуру Тимофеева, бежавшего к командному пункту.

«Контактный мужик. — Суров ощутил чувство зависти. — Не чета тебе. Он запросто сходится с людьми, а нужно — характер покажет».

С недавних пор Суров частенько задумывался над причинами откровенной холодности между ним и коллективом отряда. Должно быть, Вера ошибается, утверждая, что он для службы хорош, и только для службы. Ведь если разобраться, служба — это те же люди.

Если разобраться…

«С чего это ты вдруг ударился в «психологические изыски»? — с насмешкой спросил себя Суров. — Возвратится Карпов, и, будь уверен, достанется тебе. Он припомнит все, ничего не упустит — и «объект», с которого ты снял строителей, и рапорт Духарева, и квартиру Евстигнеева, и Мелешко… А ты доказывай, что в мыслях не имел его подсидеть. Если, конечно, тебе удастся его убедить. Даже Ястребень и тот разделяет мнение командира. «Упрощенчеством занимается, — сказал о Мелешко Ястребень. — Вчерашним днем живет». Вспомни-ка историю с «полосой пограничника».

Возвращаясь из Дубков на первую, Суров еще с далекого расстояния заметил сильное пламя в районе заставы. Было темно, и в мельтешащей круговерти зловеще плясал огонь, клубился черный дым, — похоже, горело здание; во всполохах, как привидения, возникали силуэты людей и исчезали в проеме объятого огнем строения — будто проваливались в него. Ястребень пропускал людей через «полосу пограничника», не дождавшись его, Сурова, возвращения. «Жаль, — подумал Суров, — очень жаль: хотелось своим глазом оценить, хорошо ли преодолевают «полосу» на первой».

Своим глазом оценить не пришлось. Пока выбирались на очередной подъем по забитой снегом дороге, пока, оставив машину, шел пешком напрямик через стрельбище, рискуя в темноте угодить в занесенный снегом блиндаж и свернуть себе шею, время ушло, проверка кончилась. Еще догорал соляр, брызгая яркими искрами, по белому снегу черной кисеей еще стлался дым, но личный состав покинул место занятий и, ведомый прапорщиком, в «колонну по два» возвращался домой.

На месте оставались Ястребень и Мелешко. Суров застал их спорящими. Догорающее пламя неровно обливало их сердитые лица.

«Вы сознательно режете отличное подразделение, — кипятился Мелешко и стирал носовым платком копоть со щек. — Оно еще понятно, будь личный состав натренирован в ночных условиях. А ведь и «полоса» — в новинку, и с огнем не приходилось. Сознательно режешь, капитан. Нарочно. Зачем это тебе?»

«Не я режу. Вы сами себя. — Ястребень никак не реагировал на уничижительное «ты», неожиданно прозвучавшее в устах майора. — В отличном подразделении не допускают упрощенчества, товарищ майор. А у вас оно на каждом шагу».

«Где? Где ты его увидел?!»

«Во всем…»

Темнота расступалась. Открылся серый купол рассветного неба, слабо перечеркнутого крадущейся из-за леса зарей. Поверх сгущенного морозом тумана проткнулись чуть розовые шапки заснеженных сосен, они искрились алмазными переливами.

Невольно вспомнилось точно такое же утро, когда он возвращался с первой в отряд. Были и туман, плывущий над соснами, и ясный рассвет, и мысли о Мелешко. Тогда и сейчас думалось, что не один Мелешко повинен в том, что до седых волос прослужил в одном подразделении на малой должности. Подобную мысль разделяет и Тимофеев. Хотя Карпов по-своему прав, но просто уволить Мелешко нельзя, это будет несправедливо, и он, Суров, постарается переубедить командира. С помощью Тимофеева, конечно.

О чем бы ни думалось, мысли неизменно возвращались к Тимофееву. Даже когда вспоминал Веру. И в связи с Тимофеевым мысль вдруг совершила неожиданный поворот: «А когда, собственно, я назначал совещание руководящих офицеров? Почему не помню? Скорее всего Тимофеев напутал. Не мог я такое забыть».

С этой мыслью поднявшись к себе, как был, в шинели и шапке, прошел к письменному столу, где лежал откидной календарь, на котором он изредка делал пометки для памяти. На сегодня листок был чист, как, впрочем, и два предыдущих. Тимофеев определенно ошибся. И снова неожиданный поворот: «Все верно, никакой ошибки. Тебе тактично подсказали, не поучая, щадя твое самолюбие».

В окна проникал дневной свет, правда, еще не совсем дневной, но вполне достаточный для работы. Взял из ящика письменного стола карандаш, бумагу, но на том и остановился: вошел Евстигнеев, освобожденный от лыжной тренировки из-за простуды.

— Документы на подпись. — Без обычного «разрешите доложить?» сел, не дождавшись приглашения, чего никогда раньше не позволял себе, и положил папку на стол.

«Что с ним такое? — Суров мельком посмотрел на майора и придвинул папку к себе. — Подменили Евгения Трефильевича: ишь ты, какой независимый!» — подумал, и не потому, что задело слишком вольное поведение. Возмущение пришло потом, когда, читая и подписывая бумаги, добрался до последней, в которой речь шла о Духареве.

«…В силу сложившихся обстоятельств, — читал он, вдумываясь в каждое слово, — а также в связи с испытываемыми частью квартирными затруднениями майор Духарев, имеющий полную выслугу лет, дающую право на пенсионное обеспечение, подал рапорт с просьбой об увольнении в запас. Командование отряда, учитывая вышеизложенные обстоятельства, не видит причин отказать в ходатайстве, а потому, сообразуясь…»

Не дочитав, с невольным изумлением поднял взгляд на Евстигнеева — неспроста тот повел себя более чем странно. Это было в нем новым и непривычным.

— Что-нибудь не в порядке со стилем? — Евстигнеев улыбнулся уголками тонкогубого рта. — Если что не так, подправьте, — подсказал добродушным тоном. — Машинистка скоренько перепечатает.

Суров не отводил взгляда от лучившегося поддельным добродушием лица седого майора.

— Помнится, я велел задержать рапорт до возвращения командира, — сказал Суров, стараясь унять гнев. — Или я не вам говорил?

В любом другом случае Евгения Трефильевича как ветром сдуло бы — многоопытный кадровик угадывал настроение начальства не только с первого слова, но и с первого жеста. Он тотчас подхватился бы и вытянул руки «по швам».

Евстигнеев лениво встал, провел пальцем под воротом рубашки, словно он теснил ему шею.

— Я действовал согласно резолюции полковника Карпова. — Колючие глазки уставились Сурову в переносицу. — Теперь, правда, спешить уже некуда. И незачем: послезавтра начальник отряда приедет. — Сказал и потянулся за рапортом.

— Отставить!

Майор поспешно отдернул руку — будто по ней ударили тяжелым предметом, побледнел, выструнился, насколько это было возможно в его немолодом уже возрасте.

— Я хотел как лучше. Вы меня неправильно поняли… Могут быть неприятности. У вас. Я не себя спасал.

Дав сорваться с языка резкому окрику, Суров постарался сохранить правильный тон. Естественно, он возмутился, услышав скрытую угрозу в свой адрес, — дескать, скоро нагрянет Павел Андреевич, и тогда тебе, Суров, несдобровать; и, возмутясь, но сдерживая себя, счел нужным недвусмысленно предупредить:

— Мне тоже не хочется быть ложно истолкованным. Поэтому прошу запомнить: с неприятностями справлюсь сам. Так что спасать меня не нужно, Евгений Трефильевич, в ваши обязанности это не входит. Надеюсь, вы меня поняли?

— Так точно, понял. Но не понимаю, зачем меня предупреждать.

— Говорю на тот случай, если вам придет в голову снова меня спасать. Вопросы?

— Служебных не имею.

— Тогда свободны.

Сурову не было жаль разом постаревшего кадровика, когда тот, сутулясь, направился к двери робким шагом, шаркая башмаками и прижав локтем папку к боку. С испорченным настроением Суров прошел к окну, открыл форточку, закурил. С улицы дохнуло морозом, но холода он не почувствовал, как не обратил внимания на то, что до сих пор шинель и шапка на нем. Все то хорошее, что возникло в нем ночью при тесном контакте с подчиненными и было расценено как признак наступившей оттепели в отношениях с ними, сменилось досадой.

«Да что же это такое? Пугало, что ли, Карпов! Скоро вернется. Так что? Объяснимся. Меня не лишали права иметь собственное мнение. В противном случае превращусь в двойника Евгения Трефильевича. Я обязан подсказывать командиру, если он заблуждается. Нельзя быть слепым исполнителем его воли».

Между тем во двор гарнизона, предводительствуемая Тимофеевым, втянулась колонна лыжников. Все вокруг ожило, наполнилось веселым говором, перестуком лыж о намерзшую наледь. Кто-то, не устояв, растянулся и, охнув, под всеобщий смех поднялся, и опять у него, как у ваньки-встаньки, разъехались непослушные ноги.

Разгоряченные прогулкой офицеры и прапорщики словно обрадовались возможности побалагурить, окружили упавшего, толкались на студеном ветру в одних тужурках, и холод им был нипочем.

Непривычное зрелище отвлекало от мрачных, нерадостных мыслей. Суров улыбнулся, узнав в весельчаке, наклонившемся над упавшим, молчуна Духарева. Вот тебе и молчун! И опять вспомнил Евстигнеева, подумав, что будет отстаивать Духарева перед кем угодно. Отойдя от окна, разделся, сел к письменному столу готовиться к выступлению. Собственно говоря, особенно готовиться было незачем, он твердо знал, чего ждет от выезда и что скажет офицерам, когда они соберутся. Но для порядка набросал несколько пунктов. Торопясь, писал сокращенно, условными обозначениями, как привык еще в академии, почти слово в слово успевая записывать лекции. Как чувствовал: пройдет три-четыре минуты — и сюда поднимется Тимофеев, и до конца дня, а возможно, до позднего вечера не удастся побыть одному.

Долго ждать не пришлось. Стремительный, с исхлестанным ветром красным лицом, Тимофеев, войдя, смешно потянул носом.

— Накурил! Хоть топор вешай. Волнуемся? Или как? Решаем важные для себя проблемы? Ты же куришь раз в год по обещанию.

Оттого, что с легкостью угаданы его мысли, Сурова покоробило. Однако вида не показал.

— На тебя глядя и я к куреву пристрастился.

— Прогрессируешь. Что и говорить! А я за всю ночь — ни одной. Много ты потерял, уехав. Народ стр-р-рашно доволен.

Поговорили о том о сем. Как бы между прочим Тимофеев заметил, что неплохо было бы совещание назначить на шестнадцать ноль-ноль, а сейчас отпустить всех на отдых, к семьям, и, если нет возражений, он от имени командира отдаст такую команду, а заодно и сам отправится домой, ибо фактор прочного тыла переоценить невозможно.

— Великое дело — семья! — глубокомысленно проговорил Тимофеев. И добавил, что побыть дома следует и ему самому, и временно исполняющему, чтобы завтра в наилучшем виде предстать пред ясные очи Павла Андреевича.

Все это он сказал как бы шутя. Суров, помнивший о предстоящей завтра поездке в аэропорт, решил, что и начальник политотдела недоумевает, почему Карпов возвращается домой, не пробыв в санатории и половины срока путевки.

 

36

Приняв решение немедленно возвратиться домой, Павел Андреевич настоял на досрочной выписке из больницы. Никакие увещевания Анфисы Сергеевны на него не действовали.

— Не понимаю, почему ты спешишь, — не могла успокоиться Анфиса Сергеевна, укладывая мужа в постель. — Посмотри, какой ты бледный!

— Ничего. Все будет хорошо, — стал успокаивать жену Павел Андреевич. — Билеты куплены, в аэропорту нас будут встречать.

— Да разве в этом дело? Нельзя тебе сейчас. Зачем рисковать? Билеты продам. Пошлю телеграмму, чтобы не встречали. Все поправимо. Ну пойми, Паша: нельзя тебе ехать. И погода, смотри, портится. Застрянем еще где-нибудь. Что я с тобой, больным, буду делать? Об этом ты, конечно, не подумал.

По небу, предвещая ненастье, ползли низкие облака. В парке напротив санатория ветер трепал остатки пожухлой листвы. Казалось, скоро пойдет снег или дождь, и Павел Андреевич подумал, что непогода может помешать вылету, но вслух сказал:

— Полетим.

— Но это же сущее безумие! Как ты не понимаешь!.. Там что — завал?

— Пока нет, но может быть. Все, Фиса, кончаем этот разговор. Займись лучше чемоданами.

Анфиса Сергеевна посмотрела на мужа с укоризной.

— Кто я тебе, Паша? — тихо спросила.

— Не понял вопроса.

— Жена я тебе или кто?

— Единственная и любимая, — уловив ее настроение, ответил полушутливо.

— Тогда хоть раз в жизни прислушайся к моему совету.

— Всегда так и поступаю.

— Поступаешь как раз наоборот, — сказала с грустной усмешкой. — Там, дома, не горит, не чадит, наводнения не случилось. Кто тебя отсюда гонит?

— Дело, Фиса. Дело гонит.

— Но мы ведь еще совсем не отдохнули. И ты еще не поправился. Рана как следует не зажила. И повторю снова — погода.

— Напророчишь, гляди, — заметил он, хмурясь. — Что погода? Сейчас заволокло, а через час — ведро. В этих краях всегда так. Путевка? Да шут с ней. Отряд дороже.

— Конечно! Завтра другую пришлют. Только держи карман шире, — съехидничала Анфиса Сергеевна. — Путевок — навалом… Полковнику Карпову не откажут, ему стоит только пальцем пошевелить — и сразу пришлют.

Павел Андреевич в удивлении вскинул брови, морщась, сел на кровати, лицо его начало наливаться краской, и это был первый признак того, что он раздражен.

Павел Андреевич однако сдержался.

— Не то говоришь, дорогая, — сказал, внимательно посмотрев на жену. — Сейчас у нас другие заботы. Завтра вылетаем. А к дороге следует подготовиться. Вот и займись этим. Поставь в известность главврача санатория, объясни, почему прерываем отдых… Закажи такси. К сожалению, я тебе не помощник.

— Не собираюсь потакать глупостям! Как ты не поймешь всю нелепость этой затеи! Видишь ли, поверил свату. Да тот из мухи слона сделает. Его всерьез принимать нельзя. Сам не раз говорил мне, каков он, сваток. И вообще мне непонятно, почему ты с Суровым конфликтуешь. Ты с первого дня не принял его… — Недоговорив, она опасливо посмотрела на мужа, поняв, что хватила через край. — Не сердись, Паша, я очень беспокоюсь за тебя. И напрасно ты сердишься, Пашенька. Привык к моей безропотности. Но сейчас молчать не смогу. Скажу все, что думаю.

— Выкладывай. Слушаю. — Он откинулся на подушку, закрыл глаза.

Анфиса Сергеевна в испуге наклонилась к нему, потрогала лоб.

— Худо тебе?

— Нормально. Говори, что хотела.

— Вроде бы нет температуры. Так слушай. Юрий Васильевич самостоятельный человек. Он не подличает, за спиной у тебя не интригует. А что дельный и знающий офицер — так я это не раз от тебя слышала.

Павел Андреевич пожал плечами.

— Может, и говорил. Но не в моем характере делать скоропалительные выводы. Чтобы человека узнать — требуется время. А сейчас… сейчас давай кончим этот разговор. Вернусь домой, разберусь, что правда, что ложь. — Разволновавшись, он снова сел на постели. — Все, Фиса, конец. Делом пора заняться.

Анфиса Сергеевна, однако, остановиться не могла.

— Как же ты можешь сомневаться в своих ближайших помощниках, Паша?! Принимаешь разного рода наветы за правду только потому, что они в известном смысле тебе импонируют, сходны с твоими подозрениями. Но знай: Суров не враг тебе. И Вера Константиновна хороший человек. Кое-кому, правда, не нравится ее самостоятельность, некоторая смелость суждений, горячность. До тебя же доходят всякие слухи…

Карпов не слушал жену, хотя глядел ей в глаза, будто ловил каждое слово. Он упрямо не хотел вдаваться в анализ услышанного, интуитивно понимая, что жена во многом права. Глядя на ее шевелящиеся губы и не слыша слов, он пытался точно припомнить ту часть письма Евстигнеева, где перечислялись самовольные действия Сурова, отменяющие его, Карпова, распоряжения. Пытался, но не мог сосредоточиться — препятствовал хаос мыслей. Краем уха уловил сказанное женой что-то о его жестком характере, но и этим словам не придал значения.

Он знал свой характер и ломать его, прожив на белом свете полвека, не собирался. В разного рода аттестациях положительно оценивалось умение Карпова влиять на обстановку самым решительным образом, начальству эта его черта нравилась, ставилась в пример другим, хотя, случалось, Павел Андреевич ловил себя на мысли, что частенько берет чересчур круто.

Глухим от раздражения голосом Павел Андреевич напомнил жене, что надо скорее идти к главврачу.

Она поднялась.

— И все же, Паша, ты поступаешь опрометчиво, — сказала твердо, не торопясь уходить. — Одумайся. Ведь раньше я тебе никогда не перечила, делала, как ты хотел.

— И правильно поступала.

— Взгляни только, что творится! А ты — лететь.

За окнами стало еще темнее — очень низко, казалось задевая за крыши домов, ползла зловещая черная туча. Между ней и плывшим вслед таким же аспидно-черным облаком зиял, сужаясь, просвет голубого неба, но его быстро заволокло.

— Пожалуйста, не прозевай врача.

Анфиса Сергеевна быстро ушла, и Павел Андреевич, понимая, что на сердце у нее очень тяжело, не почувствовал угрызений совести — состояние дел в пограничном отряде для него было выше всяких личных обид, а в данный момент он был уверен, дела там обстоят далеко не блестяще. Требуется вмешательство командира. А что касается заместителей, то и они не без греха. Это «они» в его сознании возникло впервые и сразу же заставило усомниться в правомерности обобщения. Ставя Тимофеева на одну доску с Суровым, он, командир, грешил против истины.

По окну застучали крупные капли дождя, и Павел Андреевич, отвлекшись от своих мыслей, проследил за тем, как они, ударяясь о стекла, разлетались, образуя причудливый рисунок. Дождь, однако, так и не разошелся.

Когда вернулась жена, Павел Андреевич пребывал в состоянии непоколебимой решимости ехать. Мыслями он был уже дома, в отряде, у себя в кабинете, сидел в торце стола, по обе стороны которого расположились заместители и другие начальники отделений и служб; первым, как обычно, докладывал начальник штаба…

— Не застала главврача, — запыхавшись, произнесла Анфиса Сергеевна. — А без его разрешения не выписывают.

— Успеется. — Недовольный тем, что его отвлекли от мыслей, Павел Андреевич исподлобья взглянул на жену. — Такси заказала?

— Успеется. — Она улыбнулась.

Оба рассмеялись. Павел Андреевич, словно испугавшись, что может отмякнуть и поддаться уговорам жены, поспешно сказал:

— Не гляди, что смеюсь. Завтра летим, и на другое не надейся.

— Хорошо, Паша, хорошо. Пусть завтра. Но знаешь о чем я подумала?

— О чем же?

— Не хочется лететь самолетом. Не знаю даже почему. Предчувствие, что ли…

— Глупости. Все будет хорошо. И встретят нас. И только, ради бога, ничего не придумывай.

— Единственный раз послушайся меня. Поедем поездом. Погоди возражать. Я уже выясняла: достать билеты не составит труда. А купленные на самолет сдам в кассу. Право, Паша. Подумай хорошенько.

Павел Андреевич слушал, не возражал, но и не соглашался. Слушал он, однако, невнимательно. Глядя в окно, думал о Сурове, о своем легкомысленном решении доверить ему отряд. Вот и натворил дел — за месяц не разберешься. Все-таки, что ни говори, следовало оставить за себя Тимофеева, а Суров пускай бы глубже вникал в дело.

Вдруг его осенила новая мысль: Суров не случайно назначен именно в его отряд. Васин Иван Маркелович всегда смотрит вперед, зря ничего не делает. Стало быть, нового начальника штаба ты, Павел Андреевич, получил, так сказать, с перспективой, себе замену. Мысль эта не показалась Павлу Андреевичу вздорной. Почему бы не видеть в Сурове будущей замены? Ну, скажем, через три-четыре года. «Я, в принципе, не против. Но подсиживать меня, Юрий Васильевич, подрывать авторитет командира — этого я не позволю, даже будь за твоей спиной три Ивана Маркеловича. Сначала освой доверенный участок работы, врасти в него, а там видно будет, чего ты стоишь, заслуживаешь ли назначения. Пока вижу одно: из кожи вон лезешь, себя напоказ выставляешь».

После обеда Анфиса Сергеевна собиралась, а Павел Андреевич анализировал сообщение Евстигнеева, находя в нем много сомнительных мест. И даже более того — лживость. Подумал, что происшествие в автороте могло случиться при нем, до отпуска, и перекладывать вину на кого-то не пришлось бы. Останься он в отряде до холодов, тоже снял бы с объекта строителей и перебросил на вторую чинить отопительную систему. В отношении Духарева, может быть, допущена излишняя горячность, и Суров, если рассудить по совести, не так уж много взял на себя, задержав рапорт.

Службист до мозга костей, Павел Андреевич отдал должное умело проведенному Суровым пограничному поиску. Твердость начальника штаба, как, впрочем, и устранение им Платонова от вмешательства в свои действия, тоже пришлись Павлу Андреевичу по душе: в схожей ситуации он поступил бы точно так же, если не резче.

Переоценка фактов продолжалась, и в конечном итоге это неизбежно привело Павла Андреевича к той грани логического мышления, когда вопрос: «Чего же ты хочешь от Сурова?» — поставил Павла Андреевича перед необходимостью ответить на него без уверток. Вопрос оказался не из легких.

Граница, как, может быть, ничто другое, вырабатывает в человеке потребность в самоанализе, привычку постоянно и по любому поводу анализировать правильность своих решений и действий. К такому заключению полковник Карпов пришел не сегодня. Сейчас он поймал себя на желании не определять свое отношение к Сурову, ибо самоанализ, как он понимал, в данном случае не принесет ему радости. Осознание своей неправоты огорчило, на душе у Павла Андреевича стало тяжело. Однако состояние это вскоре прошло. «Что ни говори, — подумал Карпов, — Суров не вправе был отменять мои решения. Я не уверен, что он не сделает новых ошибок, поэтому я поступаю правильно, экстренно возвращаясь домой».

 

37

Вера часто обращала взгляд к белевшему на прикроватной тумбочке телефону, иногда смотрела в окно, прислушивалась к шагам прохожих на скрипучем снегу. И телефон молчал. И не слышно было знакомых шагов.

Из окна были видны залитые голубоватым светом крыши домов. Лунный свет высветлял стену напротив, и тени голых ветвей в рамке оконного переплета отпечатались на ней причудливым сплетением.

После вечера у Кондратюков Вера стала надеяться, что отныне их жизнь с мужем наполнится новым содержанием, исчезнет холодность, доводившая ее временами до отчаяния.

Вера нетерпеливо ждала мужа из аэропорта. Было поздно. Спать она не ложилась из боязни уснуть и прозевать возвращение мужа. Представляла, как он, холодный с мороза, пахнущий снегом, взбежит на их этаж, на ходу расстегивая шинель и сняв с головы шапку, влетит в комнату.

Вера подошла к зеркалу и посмотрела на свое отражение, подсвеченное луной. С удовлетворением отметила, что беременность пока мало заметна, и содрогнулась при одной только мысли, что в какой-то момент хотела избавиться от ребенка.

Она пошла в спальню, поближе к телефону: ведь с минуты на минуту позвонит Юра, обязательно позвонит, она чувствовала это. Села в кресло и ощутила сильное сердцебиение.

«Глупая! — мысленно обругала себя, прижав руку к груди и чувствуя, как сильно стучит сердце. — Ревнуешь!.. К женщине, по случайному стечению обстоятельств оказавшейся у него в доме, когда ты насовсем уехала с Черной Ганьчи!.. Между ними ничего не было. Фрося не дала тебе для ревности ни малейшего повода. Просто по-бабьи, шутя сказала: «Гляди, Вера, в оба глаза: мужик у тебя молодой, красивый, а Людка эта — ох и сильна!»

Вера не хотела себе признаться, что ревность не замыкалась на Люде, она имела еще и другую сторону, и тут Вера оказалась до отчаяния бессильной: службе Юрий отдавал всего себя. Однажды в запальчивости он прямо так и сказал:

«Не могу разорваться надвое. Знала, за кого выходила».

Резко зазвонил телефон, и Вера, весь вечер с нетерпением ждавшая звонка, от неожиданности даже качнулась назад, к спинке кресла. Аппарат долго трезвонил в тишине, пока Вера, судорожно проглотив слюну, не сняла трубку.

— Я тебя разбудил? — послышался голос Юры.

Вера промолчала.

— Вера, ты что? Не проснулась?.. Спи тогда.

— Когда ты приедешь?

— Через полчаса. А может, даже раньше.

Она отняла трубку от уха, и приглушенно ее слуха касался зовущий, взволнованный голос мужа. Представила себе выражение его лица в эту минуту — сосредоточенное, с продольной морщиной между черных бровей.

— Алло!.. Алло! — звучало в трубке. — Верочка, куда ты исчезла?.. Алло, слышишь меня?..

Она молчала.

— Вера!.. Верочка… — звали издалека.

Ей казалось, что никогда в жизни она не испытывала большего наслаждения, чем сейчас, слушая доносившийся как сквозь вату голос мужа, пронизанный беспокойством и такой неподдельной тревогой, что ей стало не по себе.

— Вера, ты меня слышишь?..

Продлевая наслаждение, она внимательно прислушивалась к каждому слову, входившему в ее сознание сладкой болью, потом медленно положила трубку на рычаг.

С этой минуты и до того времени, пока на лестнице не послышались знакомые шаги, Веру не покидало ощущение радости. На месте ей не сиделось. С легкостью пронеслась она по комнатам, щелкая выключателями и жмурясь от яркого света. Зажгла свет на кухне, в ванной, в передней, не удержалась и осветила веранду, где в беспорядке лежали ее этюды и привезенные из Карманово скатанные в трубки полотна. Взгляд упал на этюд с голубями — тот самый, что доставил ей столько тяжелых минут. Вера не успела убрать его подальше, и Ефросинья Алексеевна, первой заметив сегодня злосчастный кусок холста с уродливым, вызывающим к себе жалость озябшим голубем в центре, не удержалась от восклицания:

— Прямо живой!.. Прелесть!..

Сейчас, когда Вера вспомнила, как с гневным возгласом: «Ну что вы!» — она выхватила из рук Ефросиньи этюд, забыв, что кроме изумленной соседки на нее с неменьшим удивлением глядят Тимофеевы и Григорий Поликарпович с Юрой, ее охватил стыд. Правда, муж сразу пришел ей на выручку, сказал, что рисунок не получился по его, Юрия, вине, поскольку он сунулся со своими некомпетентными советами, что, конечно, делать не следовало.

Возле этюда Вера задержалась, потом прислонила его к стене таким образом, чтобы свет падал сбоку, как на живых голубей утром, — от настольной лампы; она погасила верхний свет и зажгла бра, висящее на стене напротив двери. «Вот глупости — чем занимаюсь!»

Зашла сбоку, отошла немного к окну. С этюда смотрел испуганный пучеглазый сизарь с черным зрачком, уродливый до невероятности. Оранжево-желтый нимб вокруг головы еще больше подчеркивал его птичье убожество.

Вера еще отступила, но впечатление осталось прежним — ни голубя, ни тем более задуманного гимна любви. Так, пачкотня какая-то. Погасила бра и, отойдя от окна, зябко поежилась в легком халате, зажгла верхний свет и невольно оглянулась на прислоненный к стене этюд. Взгляд ее был мимолетным, но его оказалось достаточно, чтобы, прежде чем выключить свет, вызвать желание еще раз взглянуть на злосчастного голубя, хотя мысленно она уже поставила на нем крест — мало ли случается творческих неудач!

Странное дело — теперь Вера не почувствовала в себе былого отвращения к озябшему сизарю, скорее, наоборот, и этюд неожиданно приобрел какую-то внутреннюю привлекательность, внешне оставаясь по-прежнему неудавшимся.

Не разобравшись в причинах и стараясь их отыскать, Вера прошла в глубь веранды, погасила верхний свет, сделала шаг вперед, наклонилась. Искала, еще не зная, что именно, и по легкому жжению в кончиках пальцев почувствовала: сейчас произойдет нечто очень важное. Кровь прилила к голове, тепло передалось плечам, разлилось по телу — так с ней случалось в моменты творческого вдохновения.

И вдруг как током ударило: свет! Все дело в освещении. Как могло случиться, что она в самом начале не заметила грубой ошибки?!

Сразу все стало понятным, до мельчайших нюансов.

Причина неудачи крылась в неверном, косо падающем свете настольной лампы, в котором на первый план выступил выпученный глаз сизаря; он-то и породил гадливую жалость; и подчеркнуто грязно-серые тона красок вместо естественных предрассветных — дымчато-светлых, ликующих — тоже от неверного света, исказившего и фон.

Вера судорожно вцепилась в кусок картона, то приближая его к лицу, то отдаляя в вытянутой руке. Мысленно она уже переписывала картину. Отчетливо ложились на картон будто сотканные из воздуха прозрачные полутени, сопутствующие приходу утра, в мягких, меняющихся тонах оживала коричневая голубка с белыми крыльями…

— Боже, как прекрасно! — не удержалась она от восклицания.

Наверное, надо было, не откладывая, сейчас, среди ночи, приниматься писать, чтобы до возвращения Юры запечатлеть прочувствованное, схватить хотя бы главное, пока не исчезло, пока оно перед глазами…

— Я это вижу. Вижу! — прошептала она в однажды уже испытанном восторге, когда писала «Рябиновый пир».

— Что ты видишь?

Вера вздрогнула.

— Это ты?

В дверях, улыбаясь, стоял Юра. В шинели и тапке-ушанке, совсем не такой, каким она представляла его себе.

— Ты здорово меня напугала. Разве так можно? — Он тяжело дышал: видно, не поднялся, а взлетел на этаж, подгоняемый нахлынувшим почему-то беспокойством. — Почему ты молчала, Вера? Не вешала трубку и молчала. Тебе было плохо?

Вера медленно возвращалась из своего далека. В главах у нее стояли слезы.

— Все хорошо, Юрочка. Все просто замечательно. Я о большем и мечтать боюсь.

— Тогда почему слезы? — Он обнял ее за плечи, заглянул в лицо с такой пристальностью, словно хотел проникнуть в душу. — Ну, что у тебя случилось? — стал допытываться, не понимая, почему она плачет, и оттого еще сильнее тревожась.

Чтобы не разрыдаться, Вера прикусила нижнюю губу, и было заметно, как от усилий у нее на виске подрагивает жилка.

— От счастья, Юрочка. От этого тоже плачут. — Она уткнулась в его пахнущую снегом шинель.

В глубине души Суров испытал странную, непонятную боль — ее необидные слова стегнули по нему, как удар бича.

— Пойдем отсюда.

В тепле Вера ожила, встряхнулась, обхватила мужа руками и повисла на нем. Сознание того, что вон он, муж, защитник, отец ее сына и будущей дочери — она ждала только дочь, — придало обретенному счастью еще большую силу.

Он осторожно развел ее руки:

— Погоди, дай разденусь.

Вера все же умудрилась снова прижаться к нему и поцеловать. Пока он снимал форму и переодевался в спортивный костюм, она стояла чуть поодаль, не сводя с него глаз. Никогда до этого он не казался ей таким красивым, как сейчас, и таким желанным.

— Юра! — позвала она.

— Что?

— На службе у тебя все хорошо?

— Нормально. А что?

— И в аэропорт удачно съездил? Ты ведь мне ничего не сказал.

— О чем ты?

— Как тебя встретил Карпов?

Он немного замялся.

— Да поговорили, — ответил он неопределенно. — Я был с Тимофеевым. Все нормально, Верочка. У тебя не должно быть повода для беспокойства. Больше вопросов нет? — спросил шутливо.

— Я тебя очень люблю.

— Знаю. — Собираясь пойти в ванную, он закатывал рукава спортивной рубашки.

— А ты меня любишь?

— Угу.

— Скажи, что любишь.

— Люблю.

Краткие ответы доставляли Вере тихую радость — будто теплой морской волной подхватило и понесло в простор. Большего счастья, казалось ей, она никогда не испытывала. Тихое «люблю», произнесенное со спокойной улыбкой, звучало убедительнее любых слов, заверений.

— Я счастлива, Юра! И многое поняла за эти дни.

Сказала и не заметила, как при последних ее словах он удивленно посмотрел на нее и ушел в ванную. Провожая глазами прямую, по-мальчишечьи угловатую спину с выступающими лопатками, Вера едва не задохнулась от волнения: и спина с четко обозначенными под рубашкой лопатками, и уверенная, неторопливая походка, и даже руки немного на отлете напомнили ей Мишу. Как две капли воды похож на отца. Ей так сейчас не хватало сына!

В который раз они ловили себя на совпадении мыслей! И каждый раз изумлялись. По непонятной ассоциации Юрий, умываясь, тоже думал о сыне, но, в отличие от жены, думал конкретно.

— Все же тебе придется съездить за Мишкой, не дожидаясь каникул. Нужно ему быть с нами, в семье. Отец с матерью ему нужны. И он нам.

— Когда ехать?

— Завтра утром извести их телеграммой, а послезавтра отправляйся. Заодно и отца привози. Я полагаю, он возражать не станет. Ему тоже одиноко. Не захочет насовсем остаться — погостит у нас. И Мишке не придется тосковать по деду, и деду — по нему. Да и тебе будет спокойнее.

Вера решительно не понимала происходящего. Глядела на мужа расширенными глазами — так глядят дети на недоступное их пониманию чудо: было непостижимо, каким образом ее мысли передались ему. Или, возможно, случилось наоборот?

— Хорошо, Юрочка, поеду. — И сама не поняла, почему с кажущимся противоречием, вне связи с происходящим у нее на душе, произнесла вслух: — Не помню своей мамы. Пробую вызвать в памяти ее лицо, улыбку, руки и не могу. Впрочем, нет, руки ее хорошо вижу. Тонкие, с длинными пальцами. Руки пианистки. — Пояснять сказанного не стала, хотя Юрий, это видно было, не понял ее. — Ты прав, — сказала поспешно. — Поеду забирать. Послезавтра отправлюсь.

Суров наклонился к ней через стол:

— Поездом.

— Почему? — Но, спросив, тотчас же спохватилась: — Твоя правда, Юра. Я еще не свыклась с мыслью о маленькой… — Осторожно провела руками по животу. — Какой ты у меня…

Наверное, он заметил: в ней был напряжен каждый нерв.

— Ну, как твои голуби? — В его глазах теплилось спокойствие. — Я мельком взглянул и нахожу, что дело сдвинулось с мертвой точки. Не ошибаюсь?

— Как будто.

Сухой блеск Вериных глаз служил подтверждением ее словам. Вере хотелось заплакать по-бабьи, навзрыд, от полноты чувств, пришедших к ней после долгого ожидания, от мужниного интереса к ее работе, интереса искреннего, и она, не стыдясь, дала волю слезам.