Jean-Christophe Rufin
LE COLLIER ROUGE
Copyright © Éditions gallimard, Paris, 2014
© Г. Соловьева, перевод, 2016
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2016
Издательство АЗБУКА ®
Жан-Кристоф Руфен, известный французский писатель, лауреат Гонкуровской премии, историк, дипломат, один из основателей движения «Врачи без границ», написал немало книг, завоевавших огромную популярность. Однако небольшой роман под названием «Красный ошейник», основанный на реальной истории, буквально потряс читателей. Они расценили эту книгу как гимн любви, храбрости и верности. Персонажей романа можно пересчитать по пальцам одной руки: заключенный, тюремщик, следователь, молодая женщина, жандарм… Но главное действующее лицо здесь пес по кличке Вильгельм. Сутками напролет он без умолку лает, не давая заснуть обитателям маленького французского городка, охваченного июльской жарой. Вместе с хозяином, беррийским крестьянином, пес прошел всю войну. Впервые они разлучились, когда Жак Морлак, ветеран Первой мировой, награжденный орденом Почетного легиона, оказался в тюрьме в ожидании приговора за оскорбление нации. И никто не понимает, что побудило героя войны во время торжественного шествия нацепить свою боевую награду на ошейник безродной дворняги.
Впервые на русском языке!
Jean-Christophe Rufin
LE COLLIER ROUGE
Copyright © Éditions gallimard, Paris, 2014
© Г. Соловьева, перевод, 2016
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2016
Издательство АЗБУКА ®
I
В час пополудни собачий вой вдобавок к жаре, навалившейся на город, сделался невыносимым. Вот уже два дня пес торчал на площади Мишле и все два дня без умолку заливался лаем. Это был светло-коричневый пес с короткой шерстью, без ошейника, с разодранным ухом. Он лаял методично, примерно раз в три секунды, низким, сводившим с ума лаем.
Стоя на пороге старой казармы, во время войны превращенной в тюрьму, куда сажали дезертиров и шпионов, Дюжё кидал в него камни. Но все без толку. Завидев летящий камень, пес на миг умолкал, отскочив, а потом принимался лаять с новой силой. Во всем здании сейчас находился лишь один-единственный заключенный, и непохоже, чтобы он собирался бежать. Но, к несчастью, кроме Дюжё, других охранников не было, а ему профессиональная честь не позволяла удаляться от тюрьмы. Так что не было никакого способа отогнать или напугать собаку.
Из-за пекла никто не отваживался высунуть нос из дому. Лай эхом прокатывался по безлюдным улицам. В какой-то момент Дюжё хотел было пустить в ход пистолет. Но поскольку теперь настало мирное время, то он задумался, есть ли у него право открыть огонь вот так, в центре города, пусть даже по собаке. А главное, это могло возбудить сочувствие к заключенному и усилить у местных недовольство властями.
Дюжё на дух не переносил этого типа, и это еще слабо сказано. У причастных к делу жандармов также сложилось скверное впечатление. Когда они вели арестованного в военную тюрьму, он не сопротивлялся. Он взирал на них с чересчур кроткой улыбкой, что им совсем не нравилось. От него за версту несло такой уверенностью, будто он по собственной воле идет в тюрьму и стоит ему только захотеть, как в здешних местах начнутся волнения…
Впрочем, может, так оно и было бы. Дюжё не стал бы биться об заклад. Да и откуда ему знать, ведь он бретонец из Конкарно, из Нижнего Берри. Во всяком случае, здесь ему не нравилось. Круглый год сырость, да пара недель страшной жары, когда солнце палит весь день напролет. Зимой и в дождливое время года от земли поднимаются нездоровые испарения, воняет гниющей травой. Летом дороги заволакивает сухой пылью, и городишко, со всех сторон окруженный полями, ни с того ни с сего начинает источать запах серы.
Дюжё закрыл дверь и стиснул голову руками. От лая у него началась мигрень. Людей не хватало, так что его вообще не сменяли. Спал он в кабинете на набитом соломой тюфяке, а днем убирал его в железный шкаф. Из-за пса две последние ночи он глаз не сомкнул. В его-то возрасте. Он искренне полагал, что после пятидесяти человек должен быть избавлен от подобных испытаний. Только и осталось уповать на то, чтобы поскорее прибыл офицер, посланный расследовать это дело.
Утром и вечером Перрина, официантка из бара «Каштаны», расположенного на той стороне площади, приносила ему вино. Надо же было как-то держаться. Девушка совала бутылки в окно, а он молча протягивал деньги. Ей пес вроде бы не досаждал, в первый день вечером она даже остановилась и погладила его. Жители городка сделали свой выбор. Но Дюжё с этим выбором был не согласен.
Он прятал принесенные Перриной бутылки под стол и потихоньку подливал себе в стакан. Ему не хотелось, чтобы офицер, неожиданно нагрянув, застукал его за этим делом. Утомленный постоянным недосыпом, Дюжё опасался проворонить появление начальства.
Сдается, он и впрямь на минутку задремал, потому что, когда он открыл глаза, офицер был тут как тут. С порога кабинета на Дюжё сурово смотрел высокий мужчина в темно-синем, не по сезону плотном, однако наглухо застегнутом мундире. Охранник вздрогнул и принялся неуклюжими пальцами поспешно застегивать форменные пуговицы, потом вскочил и вытянулся по стойке смирно. Он сознавал, что глаза его опухли и от него несет вином.
– Не могли бы вы заставить эту шавку заткнуться?
Это были первые слова прибывшего. Он уставился в окно, не обращая внимания на состояние Дюжё. Охранника, по-прежнему стоявшего навытяжку, мутило, и он не решался открыть рот.
– Впрочем, пес вроде не злой, – продолжал военный следователь. – Когда шофер высадил меня, он даже не шелохнулся.
Стало быть, автомобиль подкатил к самой тюрьме, а Дюжё ничего не слышал. Он явно пробыл в отключке дольше, чем ему казалось.
Офицер повернулся к нему и устало произнес «вольно». Совершенно очевидно, что приезжий не собирался натягивать вожжи. Держался он естественно и, похоже, рассматривал уставные предписания как неизбежную дань армейской традиции. Взяв стул, он повернул его сиденьем к себе, уселся верхом и склонился над папкой с делом. Дюжё расслабился. Он охотно бы пропустил пару глотков, и, может, в такую жару тот, другой, был бы рад составить ему компанию. Но охранник отказался от этой мысли и только с усилием сглотнул слюну.
– Он здесь? – спросил следователь, кивнув на железную дверь, которая вела к камерам.
– Да, господин офицер.
– Сколько сейчас у вас заключенных?
– Один, господин офицер. Как кончилась война, здесь изрядно опустело…
Конечно, Дюжё повезло. Когда у тебя один арестант, это не жизнь, а малина. Все так, кабы не этот пес, что без умолку лаял перед тюрьмой.
Офицер вспотел. Он ловко расстегнул пару десятков пуговиц на мундире. Дюжё решил, что, перед тем как войти, он специально наглухо застегнулся, чтобы произвести впечатление. Следователю было лет тридцать, после войны у многих молодых людей на погонах красовались нашивки. Полагающиеся по уставу усы у него росли негусто и больше напоминали сползшие под нос полоски бровей. Глаза у него были голубые, со стальным, нерезким блеском, и явно близорукие. Из нагрудного кармана торчали очки в черепаховой оправе. Может, он не надел их из кокетства? Или хотел придать своему взгляду несколько неопределенное выражение, которое заставляет трепетать обвиняемых во время допроса? Достав клетчатый носовой платок, офицер отер лоб.
– Ваше имя, старший прапорщик?
– Дюжё Раймон.
– Воевали?
Дюжё выпрямился. Это шанс. Можно отыграть несколько очков, сгладить впечатление от внешнего вида и дать понять, что ему не доставляет удовольствия выполнять обязанности тюремного надзирателя.
– Конечно, господин офицер. Я был альпийским стрелком. Сейчас-то не видно, я состриг бородку… – И так как офицер не улыбнулся, Дюжё продолжал: – Дважды ранен. Первый раз в плечо на Марне и второй раз в живот под Верденом, при атаке на высоту возле деревни Мор-Ом. Именно поэтому после…
Офицер замахал рукой в знак того, что он понял и можно не продолжать.
– У вас есть его досье?
Дюжё бросился к секретеру, открыл крышку и протянул офицеру картонную папку. Она выглядела обманчиво толстой. В действительности в папке лежало всего два документа: протокол, составленный в полицейском участке, и военный билет арестованного. Следователь тотчас понял, что досье не содержит никаких новых для него данных. Он встал, и Дюжё тотчас потянулся к связке ключей. Но вместо того чтобы направиться к камерам, офицер повернулся к окну.
– Вам следовало бы его открыть, – сказал он, – здесь душно.
– Это из-за собаки, господин офицер.
Пес на солнцепеке не замолкал. Когда он переводил дух, язык его свисал, и было заметно, как тяжело он дышит.
– Как вы думаете, что это за порода? Похож на веймарскую легавую.
– При всем моем уважении, я бы сказал, что это скорее дворняга. Таких собак в здешних деревнях полным-полно. Их задача охранять стадо. Но для охоты тоже годятся.
Офицер как будто не слышал.
– А может, это даже пиренейская овчарка…
Дюжё счел за лучшее не возражать. Как же, аристократишка, страстный любитель псовой охоты, один из тех мелкопоместных дворян, чье высокомерие и некомпетентность стали причиной стольких неудач во время войны…
– Ладно, – устало прервал свои рассуждения офицер. – Идемте. Я хочу поговорить с обвиняемым.
– Будете беседовать с ним в камере или привести сюда?
Офицер покосился на окно. Лай не прекращался. В глубине здания его, по крайней мере, будет не так слышно.
– В камере, – ответил он.
Дюжё подхватил большое кольцо, на которое были нанизаны ключи. Когда он открыл дверь, ведущую к камерам, повеяло прохладой. Так могло бы пахнуть из погреба, если бы к этому запаху не примешивалась вонь немытого тела и экскрементов. Коридор освещался через арочный проем в дальнем конце, откуда во тьму капля за каплей просачивался холодный, молочно-белый свет. Когда-то это были старинные казармы; чтобы превратить их в тюрьму, на двери навесили прочные засовы. Камеры были пусты. Последняя дверь, в самом конце коридора, была заперта. И Дюжё отворил ее, гремя ключами и засовами: так нарочито шумит путник, чтобы отпугнуть змей. Потом впустил офицера.
На одной из двух железных коек, повернувшись к стене, лежал мужчина. Он не шелохнулся. Дюжё, усердствуя перед начальством, гаркнул: «Встать!» Но офицер знаком велел ему заткнуться и выйти. А сам присел на другую кровать и немного подождал. Казалось, он собирался с силами, но не как атлет перед выполнением упражнения, а как тот, кому предстоит неприятное дело, а он не уверен, достанет ли у него духу справиться с ним.
– Здравствуйте, господин Морлак, – тихо сказал следователь, потирая переносицу.
Мужчина не шелохнулся. Но тем не менее, судя по его дыханию, было очевидно, что он не спит.
– Я следователь Лантье дю Гре. Юг Лантье дю Гре. Давайте поговорим, если хотите.
Дюжё слышал эти слова и, входя в кабинет, сокрушенно покачал головой. С тех пор как кончилась война, все пошло наперекосяк. Даже военная юстиция, похоже, пошатнулась и ослабла, как этот чересчур любезный молодой следователь. В прошлом те времена, когда виновных не моргнув глазом ставили к стенке.
Надзиратель уселся за стол. Непонятно отчего он почувствовал облегчение. Что-то переменилось. И дело было не в жаре, она-то как раз после прохлады камер казалась еще более удушливой. И не в жажде – пить, наоборот, хотелось все сильнее, так что он удовлетворил это желание, осторожно вытащив бутылку из-под стола. На самом деле чем-то новым была тишина: пес больше не лаял.
После двух дней ада это был первый момент покоя. Дюжё бросился к окну, чтобы посмотреть, там ли еще пес. Сперва он его не увидел. Затем, высунувшись сильнее, он наклонился и обнаружил, что тот примостился в тени церкви и внимательно прислушивается. Но молчит.
С тех пор как следователь вошел в камеру его хозяина, истошный лай прекратился.
* * *
Военный следователь открыл папку и положил себе на колени. Он сидел на койке, откинувшись к стене. Чувствовалось, что он устроился удобно и никуда не спешит. Заключенный не двигался. Он по-прежнему лежал к следователю спиной, вытянувшись на жестком тюфяке, но было понятно, что он не спит.
– Жак… Пьер… Марсель Морлак, – монотонно зачитал офицер. – Родился двадцать пятого июня тысяча восемьсот девяносто первого года.
Он провел рукой по волосам, мысленно подсчитывая.
– То есть вам, стало быть, двадцать восемь лет. Двадцать восемь лет и два месяца, так как теперь август.
Он не стал дожидаться ответа и продолжил:
– Официально вы проживаете на ферме ваших родителей, где, впрочем, и родились, в Биньи. Это ведь совсем рядом, верно? Мобилизован в ноябре пятнадцатого года. В ноябре пятнадцатого? Вас, видимо, сочли опорой семьи, и это обеспечило вам отсрочку.
Следователь давно привык к подобной лексике. Он отмечал и с тоской зачитывал данные гражданского состояния. Различия даты и места рождения, определяющие каждого индивидуума, были основополагающими: именно они позволяли отличить этого человека от другого. В то же время эти различия были столь незначительны, столь ничтожны, что куда убедительнее, чем призывные списки, показывали, какая малость различает людей. Все эти данные (имя, дата рождения…) сливались в неопределенную плотную безликую массу. И война эту массу перемешивала, губила, переваривала. Никому из уцелевших на этой войне не удалось сохранить веру в то, что индивидуальность имеет хоть какую-то ценность. А все же правосудие, с которым был связан Лантье, основывалось на том, что для вынесения приговора ему должны быть предоставлены отдельные особи. Вот почему Лантье предстояло собрать информацию, наполнить досье фактическими сведениями, где они завянут, как цветы, заложенные между страницами толстой книги.
– Сначала вас определили на интендантскую службу в провинции Шампань. Это было не слишком тяжело. Реквизиция фуража на местных фермах, с этим вы справлялись. К тому же опасности никакой.
Офицер прервался, чтобы посмотреть, реагирует ли обвиняемый. Лежащий человек по-прежнему не двигался.
– Затем вас вместе с вашей частью направили на Восточный фронт. Вы прибыли в Салоники в июле шестнадцатого года. Ну, по крайней мере, здешняя жара не должна вам слишком досаждать! У вас было время привыкнуть.
Мимо подвального окна, дребезжа, проползла вверх по улице подвода.
– Расскажите-ка мне об этой операции на Балканах. Я никогда не мог это уразуметь. Сначала мы хотели досадить туркам в Дарданеллах, и они оттеснили нас к морю, правильно? Затем мы сосредоточились в Салониках и играли в кошки-мышки с греками, которые не решались вступить в войну на нашей стороне. Или я ошибаюсь? В любом случае, нам на Сомме всегда казалось, что типы из Восточной армии окопались себе в тылу и нежатся на пляже…
Внезапно перейдя на непринужденный тон, а главное, нанося собеседнику жестокое оскорбление, Лантье прекрасно понимал, что делает. Его лицо по-прежнему выражало крайнюю скуку. Подобные мелкие театральные приемы составляли непременную часть допросов. Он знал, какую струнку можно поддеть у человека: так крестьянин знает все слабые места у скотины в своем стаде. Ступня лежавшего заключенного дернулась. Хороший знак.
– Как бы то ни было, вы отличились. Поздравляю. Семнадцатого августа генерал Саррай писал в приказе: «Капрал Морлак сыграл решающую роль в штурме линии обороны болгарских и австрийских войск. Возглавив атаку, он лично вывел из строя девять вражеских пехотинцев, затем получил ранения в голову и плечо и рухнул без сознания на поле боя. Он мужественно продержался до ночи, когда товарищам под покровом темноты удалось доставить его на французские позиции. Этот героический поступок положил начало победоносному контрнаступлению наших войск в районе Црны». Великолепно! Поздравляю.
Это чтение, конечно, возымело свое действие, потому что заключенный уже не пытался притворяться, что спит. Продолжая лежать, он изменил позу, возможно, для того, чтобы заглушить слова офицера.
– В самом деле, нужно было проявить исключительную храбрость, чтобы удостоиться столь высокой награды, как орден Почетного легиона. Простой капрал! Не знаю, как там в Восточной армии, но во Франции, по-моему, насчитывается лишь два или три таких случая. Право, есть чем гордиться. Вы гордитесь, господин Морлак?
Заключенный заворочался под одеялом. Было очевидно, что он вот-вот нарушит молчание.
– Давайте перейдем к поступку, за который вас арестовали. Я не могу представить себе, чтобы человек, при таких обстоятельствах заслуживший орден Почетного легиона, мог сознательно совершить то, в чем вас обвиняют. Вероятно, вы были пьяны, господин Морлак? Война для всех нас стала огромным потрясением. Иногда нас накрывают воспоминания, и, чтобы отключиться от них, мы выпиваем лишнее. Глоток, другой. А в итоге делаем то, о чем потом жалеем. Так оно и было, да? В таком случае принесите свои извинения, выразите искреннее раскаяние, и покончим с этим.
Человек, лежавший на нарах перед следователем, наконец приподнялся. Он взмок под своим одеялом, лицо покраснело, волосы растрепались. Но взгляд оставался ясным. Узник сел на край кровати, свесив босые ноги. Поморщившись, потер рукой шею и потянулся. Затем пристально посмотрел на следователя, который все еще сидел, держа папку на коленях, и устало улыбнулся.
– Нет, – сказал он. – Я не был пьян. И я ни о чем не жалею.
II
Он произнес это довольно тихо, приглушенным голосом. Расслышать что-либо снаружи было невозможно. И все же пес на площади тотчас залаял.
Следователь машинально покосился на дверь.
– По крайней мере, есть одно существо, которое на вашей стороне. А кто еще стоит за вас, капрал? Нет никого, кто хотел бы, чтобы вы выбрались из этой прискорбной переделки и вышли на свободу?
– Повторяю, – произнес Морлак, – я отвечаю за свои поступки и не вижу причин для извинений.
На нем явно тоже лежал отпечаток войны. Что-то в его голосе говорило о том, что он отчаянно искренен. Как если бы день за днем испытываемая на фронте уверенность в том, что он в любой момент может погибнуть, разрушила у него внутри кокон лжи, эту дубленую оболочку жизни, в которую у обычных людей выпавшие на их долю испытания и повседневное общение облекают правду. Этих двоих роднила та усталость, что отнимает все силы и желание говорить и думать что-либо иное, кроме правды. И в то же время для них было невозможно сформулировать мысли, устремленные к будущему, к счастью, надежде: их тотчас разрушала мрачная реальность войны. Так что на их долю оставались лишь печальные слова, высказанные с крайним опустошительным отчаянием.
– И давно этот пес с вами?
Морлак почесал плечо. Он был в майке, обнажавшей сильные руки. На самом деле он не отличался плотным телосложением. Среднего роста, каштановые волосы, залысины на лбу, светлые глаза. Явно из деревенских, но ему было присуще какое-то внутреннее вдохновение, проникновенный взгляд, свойственные пророкам или пастухам, у которых бывают видения.
– Со мной? Всегда.
– Что вы имеете в виду?
Лантье начал вести протокол допроса, а для этого необходимы четкие формулировки. Впрочем, он не вкладывал в это эмоций.
– Когда пришли жандармы, чтобы забрать меня на фронт, он увязался за мной.
– Расскажите об этом.
– Можно покурить?
Следователь порылся в кармане и достал мятую пачку сигарет. Морлак прикурил от протянутой ему офицером кремниевой зажигалки.
Он резко выдохнул дым через нос, как разъяренный бык.
– Была поздняя осень. Да вы знаете, у вас там записано. Мы еще не закончили пахать. Отец уже давно не мог ходить за плугом. А я еще должен был помочь соседям, потому что их сына забрили одним из первых. Жандармы заявились в полдень. Я увидал, как они идут по липовой аллее, и все понял. Мы с отцом прикидывали, как мне быть в таком случае. Я считал, что надо где-нибудь схорониться. Но он знал, чего от них ждать, а потому сказал, что рано ли, поздно, но они меня заберут. Так что я пошел с ними.
– Они должны были забрать только вас?
– Нет, конечно. У них уже было трое новобранцев. Я знал их в лицо. Жандармы посадили меня в повозку, и мы двинулись еще за тремя.
– А пес?
– Побежал следом.
Слышала ли собака голос Морлака? Пес, который непрерывно лаял с той минуты, когда его хозяин проснулся, умолк, едва заговорили о нем.
– Вообще-то, он не один такой. У всех остальных тоже были собаки, которые сперва увязались следом. Держиморды гоготали. Мне кажется, они нарочно позволили псам бежать за повозкой. Весело же, вроде как выехали на охоту. Так что все, кого они брали, охотно залезали в повозку, без историй.
Морлак рассказывал об этом, и губы его смеялись, но в глазах застыла печаль. У расположившегося напротив офицера веселость тоже была лишь напускной.
– А этот пес у вас давно появился?
– Мне его приятели отдали.
Следователь все скрупулезно записывал. Было слегка забавно смотреть, как он с серьезным видом заносит в протокол показания про собаку. Но животное действительно сыграло важную роль в деле, которое ему предстояло расследовать.
– Какой он породы?
– Мать – французская овчарка, насколько мне известно, чистокровная. А папаша бог весть кто. Похоже, все кобели нашего околотка тут отметились.
Прозвучало это вовсе не скабрезно, скорее с отвращением. Странно, но война начисто отбила вкус к историям про плотские похождения. Как будто магма сотворения жизни, тайны размножения трагически перекликались с оргией крови и смерти, с омерзительным месивом, вскипавшим в траншеях после попадания снаряда.
– Итак, – подытожил офицер, – этот пес сопровождал вас и впоследствии?
– Впоследствии да, тоже. Похоже, эта псина оказалась похитрее, чем другие. Нас собрали в Невере, а оттуда отправили на поезде на восток. Все собаки остались на платформе, но этот, едва состав тронулся, рванул с места и запрыгнул на платформу.
– И младшие офицеры не прогнали его?
– Их это забавляло. Если бы собак было штук тридцать, их бы точно повыкидывали, но один пес никого не раздражал. Он сделался любимцем полка. Во всяком случае, его называли талисманом.
Теперь они сидели друг против друга, их разделяло лишь тесное пространство между койками. Как в каземате во время войны. Спешить было некуда. Жизнь текла медленно, но в любой момент разорвавшийся снаряд мог всему положить конец.
– А вам-то это, конечно, нравилось? Вы ведь привязаны к своей собаке?
Морлак задумчиво пошарил в пачке, вытащил одну надломленную сигарету, разделил ее пополам и прикурил половинку.
– Может, вам это покажется странным, учитывая то, что я недавно учинил, но я никогда не питал особой привязанности к собакам. Не люблю причинять боль животным; выхаживаю их, когда надо. Но, коли надо, могу и убить – кроликов, к примеру, или овец. Пса я брал с собой на охоту или в поле, сторожить коров. Но гладить его и все такое – это не по мне.
– И вам не понравилось, что он увязался за вами?
– Сказать по правде, мне было как-то неловко. Я вовсе не хотел высовываться в военной заварухе. Особенно поначалу. Я не знал, как обернется дело, но думал, что, может, в какой-то момент придется по-тихому смыться, а с собакой…
– То есть вы собирались дезертировать?
Свой вопрос Лантье задал не как следователь, а как офицер, который считал, что знает своих людей, и вдруг в одном из них открыл нечто для себя неожиданное.
– Вы-то, конечно, сразу поняли, что такое эта война. А я нет. Когда объявили мобилизацию, я сначала подумал про землю, что поля теперь остались на матери и сестре, а ведь им не под силу их возделывать, да и сено еще не убрано. И я прикинул так: ежели окажется, что в армии во мне не сильно нуждаются, то я попытаюсь вернуться туда, где от меня будет польза. Понимаете?
Офицер был из городских. Родился и всегда жил в Париже. Наблюдая за подчиненными, он нередко замечал, насколько крестьяне и горожане по-разному смотрят на то, что оставили в тылу. Для городских тыл означал удовольствие, комфорт – словом, беспечную жизнь. Для деревенских это была земля, работа, другая битва.
– А там были еще собаки, кроме вашей?
– В эшелоне нет. Но когда прибыли в Реймс, оказалось, что их там полно.
– И командиры ничего не говорили?
– А что тут скажешь? Собаки – они ведь сами по себе. Не знаю, может, они по ночам рыскали по помойкам или люди подкидывали им остатки еды. Наверное, и так и этак. Во всяком случае, с ними хлопот не было.
– А потом вас отправили на фронт?
– Полгода я работал на поставках продовольствия. На передовой мы не были, но порой случалось оказаться довольно близко, и до нас долетали снаряды.
– Пес всегда был с вами?
– Всегда.
– Это необычно.
– А он и есть необычный. Даже там, где война все подчистила, он умудрялся найти себе пропитание. Притом что сержанты и капралы бдили. Для большинства собак добром такое не кончалось. По ним буквально стреляли в упор, потому что они таскали провиант из запасов. Не знаю, где вам довелось воевать, но вы, должно быть, сами видели, как это бывало.
В окопных разговорах порой случалось позабыть про субординацию. Как во время карточной игры, когда дорожный рабочий общается с нотариусом, и это никого не смущает. Здесь, в камере, следователь оставался следователем, он старательно вел протокол, но в самом допросе было что-то от дружеской беседы, когда близость смерти сглаживает различия.
– Я в основном воевал вместе с англичанами на Сомме, – сказал следователь.
– И что, там были собаки?
– Несколько. Кстати, когда мне поручили ваше дело, я тотчас вспомнил о некоторых солдатах, они были так привязаны к своим псам, что могли выносить тяготы войны лишь благодаря их присутствию. В конце концов они стали воспринимать их как боевых товарищей, как свое второе «я». И уж если начистоту, то, несмотря на ваши провокационные высказывания, я намерен написать рапорт именно в таком ключе. Ведь, по сути, вы с вашим псом были товарищами по оружию. Если повернуть дело таким образом, я уверен, вас простят.
Морлак вскочил и резко отшвырнул сигарету к дальней стене камеры. Вид у него был разъяренный. Война, лишившая его способности выражать радость или удовольствие, явно усилила стремление выплеснуть гнев и даже ненависть. Для Лантье подобные реакции фронтовиков были не внове, но в данном случае для него этот взрыв стал совершенной неожиданностью, тем более что он не понимал, в чем дело.
– Я не хочу, чтобы вы писали об этом, понятно?! – выкрикнул Морлак. – Просто это неправда. Я под таким не подпишусь!
– Спокойно! Что это на вас нашло? – недовольно выдохнул следователь.
– Я сделал то, что сделал, вовсе не потому, что люблю своего пса. Даже наоборот.
– Вы его не любите?
– Да при чем тут люблю или нет. Говорю же вам, что не из-за пса это сделал.
– Тогда из-за кого?
– Из-за кого? Из-за вас, ну, для начальников, политиков, для спекулянтов, наживающихся на войне. Из-за всех кретинов, которые следуют за ними, из-за тех, кто посылает других на войну, а также тех, кто идет туда сам. Я сделал это из-за тех, кто верит во всю эту чушь: героизм! храбрость! патриотизм!..
Морлак вскочил. Простыня упала на пол, и так – в трусах и майке – он продолжал кричать, вперив в офицера сердитый взор. Это было нелепо, патетично и одновременно тревожно, поскольку казалось, что в гневе он может дойти до крайности и тогда никто и ничто его не удержит.
У опешившего Лантье сработала привычка отдавать приказы. Он резко захлопнул папку, встал и с властной интонацией, выдававшей старшего по званию, с превосходством человека, облаченного в мундир, над тем, кто наг, уверенно приказал:
– Морлак, успокойтесь! Вы слишком много на себя берете. Не злоупотребляйте моей добротой. Она имеет пределы.
– Вы хотели, чтобы я говорил, – я говорю.
– То, что вы говорите, недопустимо. Вы осложняете свою ситуацию. Вы не только усугубляете поступок, который привел вас сюда, на нары, вдобавок вы оскорбляете офицера, оскорбляете нацию.
– Вот как раз нации я многим пожертвовал. Это дает мне право высказать ей некоторые истины.
Он вовсе не был смущен. Несмотря на свой расхристанный вид, Морлак не уступал следователю, отвечая ему ударом на удар. Вот к чему привели четыре года войны: люди перестали бояться, они пережили столько ужасов, что уже никто не смог бы заставить их опустить глаза. Следователь счел, что не стоит продолжать дискуссию, подрывающую авторитет власти, которую он олицетворял.
– Старина, придите в себя. На сегодня закончим, – подытожил он.
Заслышав громкий спор, подоспел надзиратель. Дюжё просунулся в дверь, мрачно посмотрел на Морлака и вывел офицера из камеры, звякнув ключами в замке.
На улице вновь завыла собака.
* * *
Кабинет Лантье дю Гре располагался в самом центре Буржа, в построенном во времена Людовика XIV здании, которое местные называли казематом Конде. Он довольствовался этим в ожидании лучшего назначения. Жена и двое детей оставались в Париже, и он надеялся на перевод, который позволит ему воссоединиться с семьей.
Конечно, пока он не покончил с делом Морлака, к сожалению, не могло быть и речи о возвращении ни в Бурж, ни в Париж. На время расследования он поселился в скромной гостинице для коммивояжеров, неподалеку от вокзала. Кровать с медной спинкой скрипела, а полотенца были затерты до дыр. Единственным приятным моментом пребывания здесь был завтрак. Владелица гостиницы – вдова, чей муж погиб на войне, вместе с сестрой держала хозяйство на окраине города. Так что масло, молоко и яйца поступали оттуда. Она сама пекла хлеб и варила домашнее варенье.
В половине восьмого утра уже чувствовалось, что будет жарко. Следователь позавтракал, устроившись возле открытого окна. Он размышлял о чертовом парне и его собаке. В самом деле, со вчерашнего дня этот тип не выходил у него из головы.
Накануне пришлось резко прервать допрос. Учитывая свою должность, Лантье не мог позволить, чтобы его оскорбляли. Однако в глубине души он ощущал странную привлекательность этого упрямого парня.
За нескончаемо долгие годы войны Лантье довелось пережить самые различные чувства. Поначалу он был юным идеалистом, представителем своего класса (семья, несмотря на дворянское «де», принадлежала к буржуазии). Эти люди прежде всего опирались на отечество и, следовательно, на все эти великие понятия: честь, семья, традиции. Лантье полагал, что люди со своими ничтожными частными интересами должны этому подчиняться. Но потом, в окопах, оказавшись бок о бок с этими самыми людьми, он не раз становился на их сторону. Порой он спрашивал себя: не заслуживают ли человеческие страдания большего уважения, чем идеалы, во имя которых люди подвергались лишениям.
Когда после Перемирия Лантье был назначен военным следователем, то усмотрел в этом счастливое стечение обстоятельств. В судебных инстанциях, должно быть, почувствовали, что он созрел для выполнения этой нелегкой задачи: оберегать армию, защищать интересы нации, вдобавок сознавая слабость человеческой натуры.
Но этот заключенный был особенным. Морлак как бы раздвоился: с одной стороны, он был героем, защищал нацию и в то же время испытывал к ней отвращение.
Все утро Лантье бродил по городу. Наконец он устроился в бистро напротив монастырской церкви и привел в порядок заметки, сделанные накануне в тюрьме. Он собирался вновь встретиться с Морлаком лишь во второй половине дня. Следовало дать тому время успокоиться и подумать, хоть Лантье и не верил, что это поможет.
В полдень, когда зазвонил колокол, на улицах царило полное затишье. Лантье направился обедать на другой конец города, к крытому рынку, где приметил ресторан. Ставни домов были закрыты, чтобы сохранить в комнатах прохладу. Он слышал, как за железными воротами гремит посуда, а из сада доносятся голоса женщин, накрывающих стол для обеденной трапезы.
В ресторане было пусто, только за дальним столиком сидел старик. Лантье дю Гре поместился на другой край банкетки, ближе к окну. Под высоким потолком красовалась пожелтевшая грязноватая лепнина, повсюду большие зеркала с потрескавшейся амальгамой. Чтобы стало попрохладнее, хозяин развернул полотняный навес над террасой и открыл все, что можно: двери, окна, слуховые оконца. Но жар от кухонной плиты и запах нагретого масла сводили на нет все его усилия, в ресторане царила духота.
Меню на протяжении года не менялось, в основном оно состояло из сытных блюд, скорее уместных в дождливую погоду. Лантье заказал кролика по-охотничьи, робко надеясь, что соус окажется не слишком жирным.
Он попросил газету, хозяин принес позавчерашнюю. Лантье проглядел заголовки, посвященные в основном подвигу авиатора Шарля Годфруа, пролетевшего на своем самолете под Триумфальной аркой.
– Вы здесь из-за Морлака, не так ли?
Следователь посмотрел на заговорившего с ним старика. Тот в знак приветствия слегка приподнялся с банкетки.
– Норбер Сеньле, поверенный.
– Очень приятно. Капитан Лантье дю Гре.
Еще до того, как Лантье получил капитанский чин, под его началом служил один поверенный. Пунктуальный, требовательный, тот вечно спорил насчет пунктов армейского устава, лишь бы уклониться от выполнения задания. А вот поди ж ты, в первом же наступлении он, опередив всех, выскочил из траншеи и погиб от осколка разорвавшегося в двух метрах от него зенитного снаряда.
– Верно, меня прислали расследовать дело Морлака. Вы знаете его?
– Увы, капитан, я знаю всех в этом городке и даже в округе. В силу характера моей работы и возраста. Добавлю, что должность поверенного вот уже пять поколений переходит в нашей семье от отца к сыну.
Лантье кивнул, но, так как ему подали дымящегося кролика, принялся за рагу, выбирая кусочки, где было поменьше соуса.
– Когда на Четырнадцатое июля я увидел, как этот Морлак шагает вместе со своей собакой, мне и в голову не пришло…
Поверенный изобразил гримасу, которая легко могла превратиться и в выражение возмущения, и в искреннюю улыбку – в зависимости от реакции собеседника. Но Лантье, атаковавший кролика, никак не отреагировал.
– И что же вы подумали?
Служитель закона прищурился, исподлобья поглядывая на Лантье.
– Я был крайне удивлен. Не ожидал от него такого.
– Что вам известно о Морлаке?
– До войны за ним ничего не замечалось. Я ведь знал эту семью. Отец – крестьянин, очень набожный и работящий. У них с женой было одиннадцать детей, но выжили только двое – этот самый Жак, что нынче в тюрьме, и его сестра Мари, младше на четыре года. Оба с виду довольно хилые. Но внешность обманчива, они-то как раз и выжили.
– Он получил образование?
– Самую малость. В здешних краях это не принято, особенно когда в семье детей раз-два, и обчелся. Кюре заставил его ходить в школу, чтобы он освоил грамоту. А потом ему пришлось помогать отцу в поле.
Лантье покачал головой. По правде говоря, он был поглощен тем, что вынимал изо рта застрявшие в мякоти осколки косточек. Ему не хотелось гадать, как прикончили живность, пошедшую на рагу. Но это не выходило у него из головы.
– А друзья? Политические пристрастия? – спросил он.
– Несколько парней из округи. Они встречались на ярмарках или время от времени на танцульках, правда, он их не особо посещал. Что касается политики, видите ли, здесь ведь довольно тихо. Люди голосуют по указке священника. Есть горстка смутьянов, в основном учителя да железнодорожники. Эти собираются в привокзальном кафе. Знаете, рядом с вашей гостиницей.
– Вы знаете, в какой гостинице я остановился?
Поверенный пожал плечами, ограничившись улыбкой вместо ответа.
– А с тех пор, как он вернулся с войны?
– Его было не видно и не слышно до того самого дня… Он где-то снимал жилье. Сестра его вышла замуж, а с зятем он не ладил, так что и носа не показывал на ферму. Но в этом нет ничего удивительного. Многие из тех, кто вернулся с войны, сделались совершенно нелюдимыми.
Офицер взял этот комментарий себе на заметку. В конце концов, он ведь и сам вернулся с войны. Поразмыслив, Лантье пришел к выводу, что тоже мало с кем общается, так что людям, вероятно, кажется, что и он не без причуд.
– У него есть женщина?
– Это вопрос. Жил он один. Но поговаривали, что в деревушке, здесь неподалеку, живет девушка, вроде бы она его подружка. Ну, знаете, как бывает: люди болтают, а поди знай, что там на самом деле…
– Как ее зовут?
– Валентина. Она живет в Валлене, на окраине поселка.
– Семья есть?
– Нет, все умерли во время эпидемии кори. Ей достался небольшой надел, и она стала сдавать землю в аренду. Какой-никакой доход, а еще она плетет корзины из ивовых прутьев. Да, чуть не забыл, у нее есть ребенок.
– Сколько ему лет?
– Сдается, года три.
– От Морлака?
– Вот уж не знаю…
– Но ведь он был на фронте…
– Он приезжал в отпуск.
Лантье доел кролика. От горячего соуса и от жары у него выступила испарина. Следователь расстегнул жилет и отер лоб салфеткой. Похоже, наступает самое пекло. Лучше вернуться к себе и прилечь.
Поверенный явно уже выдал все, что ему было известно, но теперь жаждал, чтобы ему в ответ рассказали о делах государственной важности. Но не тут-то было: следователь зевнул, заплатил по счету и, откланявшись, ушел, не надев китель.
III
Кролика по-охотничьи он переварил часам к четырем. Лантье, еще сонный, вышел из гостиницы и направился к тюрьме. Теперь он достаточно хорошо знал город, чтобы двинуться напрямик и, не сбившись с пути, добраться до старой казармы.
Сначала ему показалось, что пес замолчал. Но это потому, что он подошел к площади по другой улице, с тыла. Стоило завернуть за угол, как Лантье его услышал. Похоже, лай звучал уже не так громко. Видно, пес устал. Тюремный надзиратель сказал, что пес лаял три дня напролет и замолк один-единственный раз – накануне, в тот момент, когда появился следователь.
– Он и ночью лает?
– И ночью, – подтвердил Дюжё, потирая глаза, опухшие от бессонницы.
– И что же, местные, которые живут в этом квартале, ничего не говорят?
– Ну, во-первых, в этом квартале живет не так много народу. К тому же, не в обиду вам, капитан, будь сказано, на военных здесь поглядывают малость косо. Конечно, люди говорят, что гордятся военачальниками, уважают ветеранов. Но здесь также не забыли, как жандармы забирали парней с ферм, а офицеры стреляли в тех, кто дал слабину. Знаете, все четыре года здешняя каталажка кишела типами, которые предстали перед Военным советом за то, что хотели отсидеться в кустах.
– То есть вы хотите сказать, что местные на стороне этого Морлака?
– Не его конкретно, но, поймите, он последний заключенный. И потом, эта история с собакой всех растрогала. Ночью я видел тени, подкрадывающиеся к тюрьме, чтобы покормить псину.
Следователь приказал проводить его к Морлаку. На сей раз заключенный не спал. Он был одет и читал, усевшись на полу, чтобы поймать пересекавший камеру солнечный луч, в котором плясали пылинки.
– Вижу, вы успокоились. В таком случае можем продолжить.
Лантье сел там же, где и вчера, на одну из откидных коек.
– Пожалуйста, сядьте напротив.
Заключенный медленно встал с пола, положил книгу на край койки и уселся. Сменив арестантскую робу на собственную одежду, он не так напоминал пациента психушки.
– Что вы читаете? Можно взглянуть?
Следователь наклонился, чтобы взять книгу. Это был том большого формата с потрепанными уголками и затертыми страницами. Книга, должно быть, сменила не одного владельца и не раз побывала в воде.
– Виктор Гюго. «Ган Исландец».
Лантье поднял глаза и посмотрел на упрямого крестьянского парня, сидевшего напротив. Ему показалось, что по лицу Морлака пробежала улыбка. Но тотчас вернулось прежнее ожесточенное выражение, злые глаза уставились в одну точку.
– Но ведь вы, кажется, не ходили в школу.
– Вот моя школа… – Обвиняемый кивнул на книгу. – Ну и еще война.
Следователь отложил книгу и сделал пометку в блокноте. Сейчас он был не расположен продолжать допрос. Его собственные литературные предпочтения сводились к древним грекам и Цицерону, Паскалю и классике. Из современных писателей он читал лишь тех, кто восхвалял Отечество, и прежде всего Барреса. Тот поклонялся одновременно монархии и империи, то есть власти. А еще питал презрение к республике, бардом которой был Виктор Гюго.
– Итак, на чем мы остановились? – сказал Лантье, проглядывая свои заметки. – Вы находились в Шампани. За те шесть месяцев, что вы провели там, у вас были увольнительные?
– Да.
– И вы приезжали сюда?
– Да.
– Вместе с вашим псом?
– Нет. Он меня там дожидался. За ним присматривали.
– Потом вас перевели на Восточный фронт. И он последовал туда за вами?
– Наш полк сперва отправили на поезде в Тулон. Пес поехал с нами. Я был уверен, что тут все и кончится. Пока мы базировались в населенных пунктах, еще куда ни шло. Но порт совсем другое дело. В Арсенале морские пехотинцы объявили войну бродячим собакам и без колебаний стреляли по ним. Так что на второй день пес пропал с пристани.
– Ваш полк посадили на военный корабль?
– Нет, на реквизированный сухогруз «Оран». Дряхлое проржавевшее корыто, до войны этот «Оран» курсировал между колониями. Отчалили мы только через четыре дня. Все судно провоняло пальмовым маслом и навозом, потому что в трюме везли полсотни лошадей для офицерского состава. Нас всех тошнило, а мы ведь даже еще не вышли в море.
– И что, пес оказался на борту?
– Это обнаружилось не сразу. Невероятно. Должно быть, он понял, что не стоит высовываться, пока мы торчим у причала. Вылез из какой-то дыры на второй день плавания.
– И офицеры не выкинули его в море?
– Да офицеры нам на глаза не показывались, – присвистнул Морлак. Он снова сердито покосился на следователя. – Они сидели в кают-компании вместе с капитаном, видно, не хотели, чтобы все видели, как они блюют.
– Ну а сержанты?
– Да говорю же вам, хитрющая псина. Он ведь появился с крысой в зубах. За четыре дня мы поняли, что судно кишит грызунами, так что все были довольны, что благодаря ему крыс малость поубавится.
– Так он стал полковой собакой?
– Да нет, потому что он так не считал. Раз и навсегда понял, что он мой пес. Он ложился возле моих ног, спал рядом, рычал на тех, кто вел себя со мной недружелюбно.
Было что-то странное в том, как Морлак говорил о своей собаке. Он отзывался о ней охотно и благосклонно. Но в его голосе совершенно не чувствовалось теплоты. Скорее презрение или жалость. Казалось, он осуждает поведение своего пса.
– Это, стало быть, вы дали ему кличку.
– Не я. Другие. После того как он запрыгнул в наш эшелон, парни в шутку прозвали его Вильгельм. Как кайзер.
– Ясно, – слегка раздраженно бросил Лантье.
Он записал кличку собаки, и в этой возникшей в допросе паузе осознал, что пес снова замолк.
– А как обстояло дело с Вильгельмом в Салониках?
– Не дадите закурить?
На этот раз следователь предвидел такой поворот. Он припас пачку табака и листки папиросной бумаги. Морлак занялся самокруткой. Как все фронтовики, он поднаторел в этом. Однако чувствовалось, что он нарочно медлит, будто его главная цель – скоротать время.
– Салоники, – заговорил он, не поднимая головы, – забавное место.
Скрутив плотную папиросу, он помял ее в загрубевших пальцах, привычных к тяжелому труду.
– Никогда не видал столько разных людей. Французы, англичане, итальянцы, греки, серы, сенегальцы, аннамиты, армяне, албанцы, турки.
– Но ведь экспедиционным корпусом командовал французский генерал, да?
– Кто командовал? Чем командовал? Я вас спрашиваю. Все говорили на разных языках. Никто понятия не имел ни что делать, ни куда идти. А в порту было совсем скверно. Псу в таких условиях полное раздолье. Просто рай. На пристани куча объедков, на солнцепеке гниют обглоданные скелеты каких-то животных, тут же, прямо на земле сидят люди и едят, разбрасывая вокруг кости и обрезки мяса. Ему даже не приходилось гоняться за крысами.
– Но вы ведь не задержались в порту?
– Застряли на несколько дней, пока все выгрузили с помощью старых, вечно скрипящих кранов. Офицеры гарцевали на конях. Штаб издавал приказы, отменял приказы. Никто уже ничего не понимал.
– Но потом-то вас все же отправили в Салоники?
– А как же! Нас провели маршем по городу с музыкой и знаменами. Мы были довольны, город красивый, по крайней мере центральные кварталы. Широкие проспекты, пальмы, платаны. Но потом пошли грязные предместья, и в конце концов мы оказались в сельской местности. Двигались на север, вздымая при ходьбе жуткие тучи пыли, которая не оседала. Заметьте, когда воюешь в пехоте, должен понимать, что придется многое стерпеть.
Говоря это, Морлак опустил голову, будто стремясь скрыть смятение. Лантье вдруг ощутил, что понимает его, как никто. Сразу нахлынули беспорядочные воспоминания: нескончаемые пешие переходы, утомительные бессонные ночи, жестокие переживания, голод, холод, жажда. В наступившем молчании он почувствовал, что Морлака пробила дрожь.
– К тому же, – мрачно заметил тот, – следует сказать, что было жарко. – Заключенный глубоко затянулся. – К северу от города на равнине был разбит большой лагерь. Там все было прилично организовано, да только мы отправились дальше. После каждого перехода нам казалось: все, пришли. Но мы двигались все дальше и дальше на север. Начались горы, дороги каменистые, и по камням приходилось тащить орудия и боеприпасы все выше. Мы уже почуяли, куда нас гонят: для нас это был фронт.
– А фронт находился далеко от Салоник?
– Поначалу мы и понятия не имели. К счастью, иногда спускались с гор какие-то типы и рассказывали о боях. Только так мы узнали, что Сербия сдалась, ее оккупировали австрийцы и болгары, а нас направляют туда, чтобы попытаться вернуть ее. Мы узнавали об этом случайно, обрывками, все полнилось слухами. Трудно было отличить правду от вымысла. В Салониках поговаривали о весеннем наступлении. В конце концов мы сообразили, что наступление задержали, а теперь-то все и начнется. И ляжет именно на наши плечи. Так что, когда мы добрались до передовой, до всех уже дошло, что к чему.
Принесли суп. Его варили в госпитале для пациентов, на тамошней кухне, и санитар отлил в бидон четыре порции: две для задержанного и две для Дюжё. Тот был страшно огорчен, что придется потревожить офицера. Но, по мнению надзирателя, суп – это обстоятельство форс-мажорное: сам он любил, чтобы еда была горячей, а было приказано ни к чему не притрагиваться, пока не накормят заключенного.
Лантье прервал допрос и покинул тюрьму. Он решил, что завтра исправит ошибку, придя пораньше.
* * *
Следователь спал очень скверно. Среди ночи прямо под окном разорались гуляки, и ему потом так и не удалось заснуть. Он думал об этом Морлаке, о его отказе ухватиться за предлагаемую возможность. Почему тот не согласился сказать, что был пьян? Почему не признал, что очень привязан к своей собаке и потому на миг потерял голову? Отделался бы легким наказанием, и все было бы забыто.
В то же время Лантье непонятно отчего был признателен Морлаку за его упорство. С тех пор как он получил это назначение, ему досталось немало простых дел: действительно виновные люди или совершенно неповинные. Это было не слишком интересно, и в таких случаях он прилагал все свои силы, чтобы усложнить ситуацию, выявить у виновного долю идеализма или обнаружить темные пятна у невиновного. В случае Морлака следователь почуял, что имеет дело с наиболее сложным казусом, когда добро перемешано со злом. Это вызывало раздражение и даже, если вникнуть, возмущение. Но, по крайней мере, тут было над чем поломать голову.
Он поднялся спозаранок. Первый этаж гостиницы был погружен во тьму, но сквозь стекла двери, ведущей в кухню, виднелся свет. Старая повариха Жоржетта разжигала плиту.
Она усадила его за стол, заставленный фаянсовыми подставками, на которые размещали блюда.
– Вы знаете, где поселок Валлене? – спросил Лантье.
– Отсюда километра три по дороге на Сент-Аманд.
– Мог бы кто-нибудь нынче утром отвезти меня туда?
– А в котором часу вам нужно вернуться?
– К обеду.
– В таком случае возьмите во дворе велосипед. Хозяйка иногда дает его постояльцам, которые хотят посмотреть окрестности.
Лантье пустился в путь, когда солнечные лучи уже просачивались сквозь плющ клубком сверкающих колючек. Сразу за вокзалом потянулась сельская местность, где было оживленнее, чем на городских улицах. По дороге сновали двуколки, в полях уже шла работа. Слышно было, как крестьяне щелкают языком, подгоняя лошадей. В утреннем прохладном небе резво вычерчивали круги ласточки.
После долгого подъема дорога вновь пошла вниз, к широкой равнине. Повсюду виднелись пруды, соединявшиеся друг с другом. Зимой от них еще сильнее тянуло сыростью. Вокруг прудов росли ивы, а поля по всей округе поросли утесником, так как разлив держался до шести месяцев в году. Зато во время летней жары местность оставалась свежей и тенистой, и здесь было не так сухо, как в городе.
Расспросив пожилого возницу, Лантье легко отыскал дом Валентины. Надо было лишь пройти по дорожке вдоль самого дальнего пруда. Даже в разгар лета там оставались участки вязкой черной грязи. Чтобы преодолеть их, приходилось ступать по специально выложенным камням. Спрятав велосипед в зарослях боярышника, Лантье направился дальше пешком.
Валентина работала в огороде – на большом квадратном участке, который она с давних пор возделывала вручную. Из-за этого пальцы у нее стали узловатыми, а под ногтями вечно было черно. Чтобы это не бросалось в глаза, во время беседы она обычно прятала руки за спину.
Увидав, что к ней по тропинке направляется какой-то военный, она отставила корзину и выпрямилась, сцепив руки сзади.
Лантье дю Гре остановился в трех шагах от молодой женщины и снял с головы каскетку. Под лучами солнца его форма выглядела поношенной и совершенно неуместной в такую жару. Облачиться в такую одежду можно было лишь, если ты намеренно стремился противопоставить себя людям как олицетворение власти. К тому же теперь, когда кончилась война, это выглядело довольно нелепо.
– Вы, стало быть… Валентина.
Поверенный назвал только имя. Для розысков этого было достаточно, но теперь, в момент знакомства, неведение обернулось фамильярностью. Лантье покраснел.
Она была высокого роста, худощавая. Несмотря на дешевое синее льняное платье, выглядела она не по-деревенски. Длинные обнаженные руки с резко обозначенными венами, каштановые волосы, незатейливая стрижка, явно сделанная теми же ножницами, которые использовались для стрижки овец, заострившиеся черты лица – все говорило не о покорном нраве, а скорее о повседневном страдании, которое терпят, когда жизнь тяжела и приходится добывать себе пропитание.
Нелегкая зима и каждодневная работа между тем вовсе не уничтожили красоты и благородства ее тела. Те же качества, выстоявшие под ударами судьбы, отразились и в глазах Валентины. Взгляд черных блестящих глаз был прямым и светлым, открывавшим весь путь ее души. При всей убогости внешнего облика этот взгляд свидетельствовал о том, что женщина приняла свое положение, но не смирилась с ним. Это была не просто гордость, но вызов.
Заслышав голоса, на пороге дома появился ребенок. Валентина знаком велела ему уйти. Малыш помчался к лесу.
– Что вам нужно? – спросила молодая женщина.
На протяжении четырех лет войны появление человека в военной форме всегда означало смерть. Такое не забывается. Лантье выдавил улыбку, стараясь держаться обходительно. Он представился, назвав свое имя и армейское звание. При словах «военная прокуратура» Валентина вздрогнула.
– И чем я могу…
– Вы знаете Жака Морлака?
Она кивнула, оглянувшись на опушку леса, будто желая убедиться, что ребенок скрылся из виду. Солнце уже поднялось высоко, и жара начисто вытеснила утреннюю свежесть. Лантье чувствовал, как под мышками стекает пот.
– Нельзя ли перейти куда-то, где мы могли бы поговорить?
Он имел в виду – в тень.
– Идемте, – сказала она, направляясь к дому.
Дверь была нараспашку. Шагнув внутрь, Лантье после яркого дневного света не сразу свыкся с темнотой гостиной. Споткнувшись на неровной терракотовой плитке, он ухватился за угол массивного буфета. Валентина указала на стул, и он сел, облокотившись на стол. Она принесла кувшин с водой и бутылку сиропа. Над засахарившейся пробкой кружили мошки, и Валентина махнула рукой, чтобы отогнать их.
Лантье исподтишка оглядел комнату и удивился. Обстановка была вовсе не крестьянская. Разумеется, это был сельский дом: с потолка свешивались пучки сухих трав, на полках возле камина стояли банки с вареньем, разные овощные и фруктовые заготовки, из-за решетчатой стенки продуктового шкафа пахло сырами и соленьями. Но ко всему этому добавлялись детали, выбивавшиеся из общей картины. Прежде всего, на стенах висело множество репродукций, по большей части вырезанных из иллюстрированных журналов. Бумага от сырости покоробилась, и краски поплыли. Но все же можно было узнать такие шедевры, как «Давид» Микеланджело или «Битва при Сан-Романо». Там были и другие, не столь известные картины – портреты, обнаженная натура, пейзажи, а на почетном месте даже размещались авангардные кубистские картины, приводившие Лантье в ужас.
Но главное, целую стену в этой комнате занимали книги.
Следователю страшно хотелось подняться и рассмотреть их поближе. Уже издали он заметил, что это не любовные романы, которыми зачитываются продавщицы и портнихи. Это были в основном издания в строгих темных переплетах, отличавшихся от пестрых обложек популярных книжек.
Валентина тоже присела и пристально взглянула на гостя. Она улыбалась, но серьезное выражение глаз начисто лишало ее улыбку теплоты. Чтобы справиться со смущением, Лантье отхлебнул воды с сиропом.
IV
– Мне поручено провести следствие по делу рядового, который ныне заключен в городскую тюрьму. Он вам знаком.
Валентина прекрасно поняла, о ком идет речь, но только едва заметно моргнула в ответ. Она отлично владела собой.
– Он назвался Жаком Морлаком.
Было довольно глупо говорить это, ведь они оба понимали, что к чему. Лантье решил перейти прямо к делу. И чтобы удостовериться, что владеет ситуацией, нарушил протокол и прямо спросил:
– Как вы с ним встретились?
– Его ферма тут неподалеку.
– Мне казалось…
– Да, если по дороге, то получается довольно далеко, но есть путь напрямик, мимо прудов, это минут десять, не больше.
– Значит, вы с ним знакомы всю жизнь.
– Нет, ведь я родилась не здесь. Я приехала сюда, когда мне стукнуло пятнадцать.
– Мне сказали, что все ваши родные умерли во время эпидемии кори.
– Нет, только мать и сестры.
– А отец?
Потупившись, она вцепилась в подол платья под коленом. Потом подняла голову и снова посмотрела офицеру прямо в глаза:
– Он умер от болезни.
– А корь что, не болезнь?
– От другой.
Лантье чувствовал, здесь кроется какая-то загадка, но решил, что не стоит докапываться. В конце концов, это беседа, а не допрос. Он был вовсе не заинтересован, чтобы она еще больше замкнулась.
– Вы, стало быть, прибыли в эти края после смерти родителей? Почему именно сюда?
– В этой округе у родителей был клочок земли. А одна из бабушкиных сестер жила здесь, в этом доме. Она меня приютила. Два года спустя она умерла, и я осталась одна.
В этой комнате, слегка заглушая запах нетопленого очага и плесени, витал аромат домодельного одеколона, так пахнет у старых дев и в монастырях.
– Где вы жили с родителями?
– В Париже.
Вот, значит, как. Выходит, ее беда не в том, что теперь она живет в этой деревне, в бедности, а в том, что знала другую жизнь и надеялась, что все сложится иначе. В этом захолустье она оказалась в изгнании. Репродукции картин и книги – вот все, что удалось спасти после кораблекрушения.
– В каком возрасте вы познакомились с Морлаком?
– В восемнадцать лет.
– Как именно?
Этот вопрос явно показался ей нескромным, но она заставила себя ответить на него, как и на предыдущие. У Лантье создалось впечатление, что она весьма поднаторела в подобной игре и ее искренность лишь ширма, призванная скрыть суть.
– В ту пору у меня еще оставался скот, нужен был корм. Я пошла к ним на ферму, чтобы купить сена. Наверное, мы друг другу понравились.
– Почему же вы не поженились?
– Дожидались, когда я повзрослею. А потом началась война, и он ушел на фронт.
– С собакой?
Она расхохоталась. Он не предполагал, что она способна смеяться так – безудержно, на ее лице промелькнуло явное удовольствие. Лантье подумал, что она, должно быть, и любит так же самозабвенно, и это его взволновало.
– Ну да, с собакой. Ну и что?
– Вы знаете, в чем его обвиняют?
– Ах, это? – Она пожала плечами. – Он ведь герой войны, так? Не понимаю, почему прицепились к такому мелкому проступку.
Она произнесла «герой войны» с такой странной интонацией, будто позаимствовала это слово в каком-то иностранном языке.
– Это не проступок, – сухо ответил Лантье. – Это оскорбление национальной гордости. Но, заверяю вас, мы учтем его боевые заслуги и все предадим забвению. К тому же именно к такому решению я изо всех сил стараюсь его склонить. Но нужно, чтобы он при этом не упорствовал.
– Что вы имеете в виду?
– Чтобы он извинился, не раздувал дело. Пусть скажет, что выпил лишнего, или придумает другое объяснение.
– А он отказывается?
– Не только отказывается, он ухудшает свое положение безответственными речами. Можно подумать, что он хочет, чтобы его приговорили.
Валентина, глядя куда-то в пустоту, расплылась в странной улыбке. Потом резко взмахнула рукой, будто сметая что-то со стола тыльной стороной ладони. Мимоходом она задела бутылку с сиропом, и та упала. Это свидетельствовало о крайнем волнении. Она встала, Лантье тоже. Вытянув из-под шкафа половую тряпку, она метелкой собрала осколки стекла. Следователь хотел помочь, но не знал как. В конце концов он предоставил ей убрать мусор, а раз уж он встал, то воспользовался случаем и подошел к стеллажам, где выстроились книги. Лантье прочел наугад названия некоторых книг потолще. Там оказалось несколько романов Золя. Он также обнаружил «Новую Элоизу» Руссо, на другом томе вроде бы значилось «Жюль Валлес».
– Вот, – сказала Валентина. – Прошу прощения. Теперь все в порядке. О чем мы говорили?
Она подталкивала Лантье к столу, похоже прежде всего заботясь о том, чтобы он отошел от книжных полок. Он снова сел и, задумавшись, долго молчал.
– Видите ли, мадам, – наконец произнес он, – дело, касающееся Морлака, вероятно, одно из последних, которые мне поручены. Я планирую оставить армию и вернуться к гражданской жизни. Мне хотелось бы завершить карьеру чем-то позитивным, чтобы некоторым образом сохранить добрую память о службе. Если бы мне в данном случае удалось воспрепятствовать обвинительному приговору, я был бы вполне удовлетворен и ушел бы в отставку с легким сердцем. Как видите, я весьма эгоистичен.
Ему было неловко признаться, что у него в этом деле есть личный интерес. Однако она давно поняла это.
– Морлак в самом деле герой, – продолжил Лантье. – Именно таким, как он, мы обязаны победой. Мне хотелось бы спасти его. Но против его воли это невозможно сделать, а он решительно жаждет вынесения приговора. Я не в состоянии понять почему. Вот поэтому я и пришел.
Она не мигая смотрела на него. Ждала продолжения.
– Могу я задать вам нескромный вопрос, который, однако, представляется мне важным?
Она промолчала, будто сочла, что он и не ждет ответа.
– Отец вашего ребенка – он?
Она знала, что он спросит об этом.
– Да, Жюль его сын.
– Но ведь ему сейчас три года, стало быть, его зачали… во время войны.
– Жак приезжал в отпуск, и все время, пока он был здесь, мы почти непрерывно занимались любовью.
Лантье почувствовал, что краснеет, но тема слишком его волновала, чтобы ему помешало такое препятствие, как стыдливость.
– И он признал ребенка в мэрии?
– Нет.
– Но ведь мог.
– Да, – сказала она.
– Но не сделал этого.
– Нет.
Лантье резко встал и направился к двери. На пороге он на миг задержался, тараща глаза, ослепленные солнцем. Малыш вернулся. Это был маленький мальчик в одежке, сшитой из лоскутков бурой ткани. Он поймал крота и тыкал его палкой, беззлобно, но и без жалости.
– Вы виделись после его возвращения?
– Нет.
– А ведь он вернулся сюда из-за вас.
– Не думаю. Если вернулся, то из-за своей фермы.
– Да только ноги его там не было! Он все это время жил в городе в меблированной комнате.
Эта информация фигурировала в рапорте, составленном в жандармерии. С тех пор как сестра Морлака вышла замуж, фермой управлял ее муж. Морлак даже не заглянул туда, чтобы повидаться. Он остановился в семейном пансионе под чужим именем, но хозяйка его тотчас узнала. Она отнесла эту странность на счет последствий войны.
– Я этого не знала, – повторила Валентина.
– А он не пытался увидеть сына?
– Насколько мне известно, нет.
– Но вы разрешили бы ему встретиться с мальчиком?
– Конечно.
– Я могу сказать ему об этом?
Она пожала плечами.
– Вы навестите его в тюрьме?
– Не знаю.
Было понятно, что Валентина думала об этом, и явно уже давно. Но что-то удерживало ее, а Лантье не хватало духу спросить ее, в чем дело.
Солнце нещадно палило. На обратном пути переднее колесо велосипеда то и дело виляло: Лантье едва крутил педали от усталости и жары.
Он корил себя за то, что не задал Валентине других вопросов.
* * *
Когда Лантье поставил велосипед во дворе гостиницы, колокола монастырской церкви пробили два часа. Он поднялся в свою комнату, чтобы наскоро привести себя в порядок и переменить рубашку. Потом он заглянул в обеденную залу, где повариха Жоржетта оставила ему обед. На столе на тарелке, накрытой белой салфеткой, он обнаружил кусок налима и пюре из черной моркови. Он машинально осушил пару бокалов бордо, что заставило его уделить полчаса сиесте.
В тюрьму он отправился почти в половине четвертого. Жара немного спала. Ее слегка умерил восточный ветер, принесший прохладу и ароматы леса. Обычно в такие моменты Лантье уже начинал предвкушать близость гражданской жизни. А тут его вдруг охватила преждевременная ностальгия по военной службе. Он подумал, что ему будет не хватать армии. Шествуя через город в перетянутой ремнем форме, которую он скоро перестанет носить, Лантье испытывал истинное наслаждение. Когда он свернул с улицы Дантона за угол, то внезапно оказался на залитой жарким солнцем площади, куда выходил фасад тюрьмы. Он едва не споткнулся о собаку, растянувшуюся поперек мостовой. Это был Вильгельм, пес, принадлежавший Морлаку. Он валялся на боку, свесив длинный язык чуть не до земли. Похоже, он совсем обессилел после того, как лаял дни и ночи напролет. Его воспаленные, запавшие глаза сверкали. Должно быть, пес изнемогал от жажды. Лантье направился к фонтанчику, расположенному в тени под тополем на углу площади. Ухватив за рычаг, он принялся качать. Заслышав журчание, пес с трудом поднялся и побрел к воде. Он жадно лакал, ловко помогая себе языком, а Лантье все качал, нажимая на скрипучий бронзовый рычаг.
Когда пес напился, следователь уселся на скамейку – тут же, возле фонтанчика, в тени. Он гадал, вернется ли Вильгельм на площадь и примется ли снова лаять. Но тот, против ожидания, встал перед скамейкой, вперившись взглядом в Лантье.
Вблизи пес выглядел плачевно. Он в самом деле напоминал бывалого вояку. Несколько шрамов на спине и боках свидетельствовали о том, что он был ранен – пулями или осколками снарядов. Раны, похоже, никто не лечил, так что шкура зажила сикось-накось, образовав уплотнения, темные бляшки и рубцы. Задняя лапа была искалечена, и когда Вильгельм сидел, ему приходилось отставлять ее чуть в сторону, чтобы не завалиться на бок. Лантье протянул руку, пес подошел поближе и позволил погладить себя. Голова у него оказалась шишковатая, будто на нее надета покореженная каска. На морде с правой стороны светло-розовая, лишенная шерсти кожа, результат сильного ожога. Но на побитой морде сверкали трогательные глаза. Пока Лантье гладил пса, тот не шелохнулся. Чувствовалась выучка: застыть на месте и держаться как можно тише, прежде чем поднять тревогу. Но его глаза сами по себе излучали все то, что другие собаки выражают с помощью хвоста, лап, поскуливая или катаясь по земле.
Лантье наблюдал за тем, как старая псина хмурит брови, слегка склоняя голову набок, таращит глаза, чтобы выразить удовольствие, или щурится, притворяясь, что ей грустно, чтобы сообщить человеческому существу о своих намерениях и желаниях. Эта мимика вместе с выразительным подергиванием холки позволяла Вильгельму проявить всю гамму чувств. Так он демонстрировал свои эмоции, но главное, отвечал на чувства других.
Сидя на скамье и шалея от жары, Лантье ощущал нахлынувшую на него огромную усталость. Четыре года, отданные боям за Родину, и еще два – охране порядка и власти, вынесению приговоров бедным парням, истощили его. Только что он тосковал по армейской жизни, а теперь скорее сожалел о той пустоте, которую она оставила в нем. Годится ли он еще на что-то…
Пес, верно, почуял его уныние. Подлез к Лантье и положил морду на его колено. Дышал он совсем редко. С болезненным хрипом.
Лантье продолжал его гладить. Рука нежно скользила по шее пса, чесала его за ушами, и тот от радости встряхивал головой.
У Лантье тоже был пес. Когда-то давно. Звали его Корган. Юг помнил, как подолгу гладил его на крыльце родительского дома в Перше. Это была породистая, холеная и упитанная собака, черно-белый английский пойнтер. Он питал к хозяину такую же привязанность, и Югу Лантье летом того года, когда ему исполнилось тринадцать, представился случай ее оценить.
В ту пору теплое время года семейство Лантье проводило в своем имении на берегу реки Юин, а к октябрю возвращалось в Париж. Только отцу нельзя было так надолго отлучаться из столицы. Он занимал крупный пост в банке на улице Лафит, поэтому в начале августа заступал на работу, а Юг вместе с матерью и двумя младшими сестрами оставался в имении.
Семья испытывала финансовые трудности, и в недалеком будущем родителям пришлось продать это унаследованное от дядюшки имение. А пока что от штата прислуги оставалась кухарка и старик-управляющий, ездивший за покупками на двуколке.
Однажды осенью к ним забрались воры. Когда стемнело, они попросту перебрались через каменную ограду, местами почти обрушившуюся. Это была банда из трех человек, они грабили в открытую, не боялись никого и ничего и никогда подолгу не задерживались на одном месте. Руководил ими высокий светловолосый детина со всклокоченной бородой.
Они ворвались в столовую, когда семья ужинала. Главарь окриками загнал мать и сестер Юга в угол, а его подельники привели кухарку и старика-управляющего и толкнули их туда же. Третий бандит связал всех бельевой веревкой и заставил улечься на пол возле фортепиано. Юг избежал общей участи, так как в момент вторжения играл у себя в комнате на втором этаже. Затаившись, он наблюдал за происходящим с верхней площадки, подглядывая между столбиками балюстрады.
Дальше события развернулись самым жестоким и отвратительным образом. Воры взломали дверцы шкафов, опустошили несколько бутылок вина, угостившись всем, что нашлось в буфете. Двое из них, поссорившись, швыряли друг другу в голову безделушки и картины. Для мальчика это было невиданное зрелище. В несколько мгновений мирный уют дома был уничтожен, сменившись разгулом первобытных страстей и слепой яростью. Юг ждал, когда же закончится этот кошмар.
Позже, уже совсем ночью, один из мародеров, отупевший от кутежа не так сильно, как прочие, сообразил, что в их распоряжении оказались четыре женщины и, стало быть, можно поразвлечься. Сестренкам Юга было всего десять и одиннадцать лет, но бандит в такие детали не вдавался. Он с гоготом сунулся за фортепиано, оглядел лежавших на полу и за ноги вытянул одну из девочек на середину гостиной. Это оказалась Соланж, старшая, одетая в голубое платье. Оно было ей великовато и взрослило ее. Пьяный грабитель велел девочке встать и указал на нее собутыльникам, развалившимся в креслах. Несчастная была насмерть перепугана. Юг увидел ее лицо, вытаращенные от ужаса глаза. Поначалу он собирался выскочить из своего убежища, чтобы прийти к сестре на помощь. Но это означало бы, что одной жертвой будет больше, а во власти банды и так было уже пятеро. Мальчик зажмурился в ожидании развязки.
Пронзительный вопль заставил его открыть глаза. Соланж, с которой грабитель сорвал платье, отчаянно крикнула. Бандит, пораженный, отступил на шаг. В этот миг что-то стремительно пронеслось по комнате и набросился на него. Это был Корган. Бандит грохнулся навзничь, отбиваясь с хриплым воем. Пес сперва вцепился ему в горло, а потом, когда тот упал на пол, принялся за его физиономию. Грабители в оцепенении взирали на эту сцену, но вскоре, опомнившись, вскочили. Пес, оторвавшись от первой жертвы, завывавшей от нестерпимой боли, повернулся к ним.
Воспользовавшись замешательством бандитов, Юг, пригибаясь за перилами, спустился по лестнице. Оказавшись на первом этаже, он открыл стеклянную дверь, выходившую в сад, и пустился бегом напрямик. Деревня была всего в километре от дома, сразу за лесом. Юг разбудил сельского сторожа, и тот поднял тревогу. Вскоре десяток вооруженных мужчин добрались до имения. Они схватили негодяев, которые укладывали на двуколку съестные припасы и вино.
Каторжные работы этим типам были обеспечены. Но Корган был мертв.
Лантье никогда не забывал пса, пожертвовавшего жизнью, но думал о нем нечасто. Дело Морлака воскресило его воспоминания. И теперь, размышляя об истории с ограблением, он осознал, что эта драма оказала воздействие на всю его жизнь. Он вступил в армию, чтобы защищать закон, противостоять варварству. Он стал военным, чтобы служить людям. Конечно, это было ошибочное решение. Война незамедлительно дала ему понять, что все обстоит как раз наоборот: это закон питается человеческими жизнями, он их пожирает и ломает. Но в глубине души Лантье сохранил тягу к своему призванию. А зародилось оно благодаря самопожертвованию собаки.
Вероятно, он задремал. На самом деле он сократил свою сиесту в гостинице, чтобы пораньше отправиться в тюрьму. И вот, извольте, заснул, сидя на скамейке и поглаживая собаку.
Голова Вильгельма по-прежнему лежала на коленях Лантье. Пес смотрел на него, забавно скосив глаза. Лантье тихонько сдвинул ногу и отстранил пса. Потом встал, потянулся и, одернув форму, направился к тюрьме. Солнце уже сместилось, и площадь почти целиком оказалась в тени. Переступив порог тюрьмы, Лантье услышал, что издали вновь доносится лай.
V
Похоже, нынче заключенным полагался банный день. Морлак был чист и свежевыбрит, волосы причесаны, от него пахло марсельским мылом. Встреча с собакой привела Лантье в хорошее расположение духа. Войдя в камеру, он сел на обычное место и открыл папку.
– На чем мы остановились? Ах да! Салоники.
– Вы действительно хотите, чтобы я вам все это рассказывал?
– Не все. Самое существенное.
– Ладно, мы, значит, прибыли на фронт.
– И что представлял собой фронт в тех краях?
Морлак заостренной палочкой выковыривал грязь из-под ногтя. Чистота взывала к чистоте, и он решил как следует привести себя в порядок.
– Долины меж довольно пологих гор. Траншей как таковых не было, не то что в Пикардии или на Сомме – лицом к лицу. Здесь вражеские позиции располагались довольно далеко. Все расползлись по воронкам и часто перебирались с места на место. Артиллерия била вслепую.
– Небось было грязно?
– Да нет, не слишком. Летом жарища, зимой леденящий холод. Невообразимые перепады температуры. Самое тяжелое было то, что мы торчали на передовой безвылазно. В Восточной армии недоставало людей. Поэтому сменить нас было некому. Скучища, неделя за неделей без перемен.
– Что вы делали?
– Ну, я читал.
– А другие тоже?
– Не то чтобы…
Лантье решил задать те вопросы, которые не смог четко сформулировать вчера, когда он увидел, что заключенный читает Виктора Гюго.
– А как вышло, что вы приохотились к чтению? Насколько мне известно, вы бросили школу совсем юным.
– Люблю читать, – проворчал Морлак. – И в этом нет ничего плохого.
– А откуда у вас вкус к чтению – кто-то привил?
Заключенный пожал плечами:
– Может, и так.
Лантье решил, что момент подходящий. Он отложил свои заметки, встал и сделал два шага к стене, испещренной непристойными рисунками. Потом резко повернулся:
– Нынче утром я посетил вашу жену. Вы, похоже, не слишком к ней спешите. Но, я уверен, она-то вас ждет.
– Она мне не жена.
– Но она мать вашего сына.
Глаза Морлака вдруг сверкнули ненавистью.
– Не вмешивайтесь в то, что вас не касается! Да и вообще, хватит с меня ваших допросов! Выносите приговор, и дело с концом.
– В таком случае, – отреагировал Лантье, – вернемся к вашей собаке, так как речь идет о ней.
На миг следователь едва не поддался искушению рассказать о том, как он сидел на скамейке и Вильгельм подошел к нему. Но он боялся уронить авторитет представителя военного суда, а в этой истории крылась рискованная вольность. Сухой тон и серьезность Лантье подействовали на Морлака. Он виновато потупился, как наказанный школьник, и машинально продолжил:
– После того как мы больше месяца провели на передовой и в прибрежном районе, нас переправили в Македонию, в Монастир. Это означало конец весеннего наступления. Вильгельм не мог отправиться с нами, потому что его ранило в бок осколком снаряда.
– И вы оставили его на фронте?
– Парень, который заступил на мое место, согласился присмотреть за ним. Это был серб, которого после поражения под Белградом эвакуировали на Корфу. Он так косился на Вильгельма. Я решил, что собаки за это время его изрядно достали. Все, о чем я его попросил, это чтобы он закопал Вильгельма, если тот помрет.
– Но он выжил.
– Да, он оказался крепким, этого пса так просто не прикончить. Когда Вильгельм малость пошел на поправку, то в одиночку проделал путь вдоль скалистых берегов реки Вардар в Монастир. Похоже, ему где-то врезали палкой по голове, и когда он добрался до нас, то почти ничего не видел из-за заливающей глаза крови.
– А потом?
– На зиму нашу часть расквартировали в городке, что нас и спасло. Стояли адские холода. Никто из нас, кроме альпийских стрелков, никогда не видал таких морозов. В марте, когда нас снова отправили на фронт, по обочинам дороги еще были двухметровые сугробы.
– И пес держался стойко?
– За зиму в Монастире он поправился. Я-то не особо им занимался. Но там был стрелок-англичанин – мы с ним по вечерам играли в карты, – тот к нему здорово привязался. Знаете, как англичане относятся к животным. Он приносил ему еду – остатки от пайка, а не отбросы. И даже нашел, чем продезинфицировать раны у него на спине.
– А почему пес не увязался за этим англичанином? Ведь вы, не в укор будь сказано, не слишком много внимания уделяли своей собаке.
– Да я ж вам говорил. Я такой. Но я его хозяин, и он это понимал.
– Таким образом, пес всю войну оставался с вами?
– Да.
– На вашем участке фронта было много боев?
– Да нет. Это была странная война, реальных столкновений с противником было немного. Как-то мы наткнулись на австрийский патруль. Пришлось пустить в ход штыки. В тот раз я впервые видел Вильгельма в действии. Он понял, что это враги, и набросился на них, безошибочно определяя австрияков.
– Вы не упоминали об этом бое.
– Да было бы о чем говорить. Совершенно ничего особенного. Спасали собственную шкуру, только и всего. Да и фрицам хотелось хоть как-нибудь отбиться.
– А в остальное время чем вы занимались?
– Так, обычные дела: патрулирование, обходы, несколько раз ходили в разведку. К тому же все постоянно болели. Климат там очень скверный. Малярии мне удалось избежать, зато дизентерия меня здорово потрепала. Так вот, пес, который, похоже, так вас интересует, все время, пока я болел, не отходил от меня и каждый раз, когда мне было что-нибудь нужно, звал кого-то на помощь.
Теперь, когда Лантье познакомился с Вильгельмом поближе, рассказ о преданном псе казался ему очень трогательным. Но тем более удивительной была холодность хозяина собаки. То, что Морлак, как все крестьяне, относился к животным прагматично, никаких излияний чувств, Лантье как раз мог понять. Но здесь за этим вроде бы крылось что-то еще, какая-то обида. Но что между ними произошло такого, о чем заключенный молчал?
Следователь продолжал докапываться.
– А Вильгельм принимал участие в том сражении, за которое вы получили отличие? – спросил он.
Морлак сделал четыре или пять затяжек подряд. Курение явно помогло ему расслабиться. Он откинулся назад, так что голова коснулась стены. Он долго пребывал в этой позе, затем резко выпрямился и взглянул на Лантье:
– Это длинная история, господин следователь. Вам не кажется, что было бы лучше рассказывать ее вне этих стен? Не могли бы мы пройтись?
Лантье уже и сам склонялся к этому. Ему осточертела эта темная затхлая камера, пропахшая табаком, а на воздухе так хорошо. Он подошел к решающему моменту показаний Морлака и хотел, чтобы тот проникся к нему доверием.
– Вы правы. Мы можем пройтись по двору.
Прогулки в этот час не полагалось, но, в конце концов, кроме Морлака, других заключенных не было, и Дюжё вполне мог открыть внутренний дворик, куда выпускали сидевших под арестом. Следователь отправился за надзирателем, который напустил на себя важный вид и долго молча обдумывал, согласуется ли подобный запрос с правилами внутреннего распорядка. Лантье покончил с его колебаниями, заявив, что это приказ.
Тюремщик с ворчанием повернул ключ в замке, и следователь с Морлаком оказались в пространстве размером с теннисный корт. Среди брусчатки пробивалась трава и побуревший от летней жары мох. Позже, с приходом осени и до самой весны, все это пропитывалось влагой. Стены были сложены из нетесаного камня, и плотная цементная кладка придавала постройке средневековый облик. Над этим неприглядным, не понять когда выстроенным двором висело синее небо с медленно плывущими оранжевыми облачками. Над стеной возвышалась верхушка лиственницы.
Вероятно, Морлак был рад вдохнуть этот донесшийся издалека воздух. Следователю показалось, что теперь, когда он увидел небо, ему стало легче переносить заточение. Они пересекли дворик по диагонали, а потом стали прохаживаться по кругу, как на обычной тюремной прогулке.
– Мне не хотелось бы, чтобы в результате составленного вами рапорта были сделаны ошибочные выводы. Именно поэтому мне, прежде всего, следует сказать, что вы ошибаетесь насчет моего отличия.
– Что вы хотите этим сказать?
Морлак, запнувшись, остановился напротив следователя. На его лице вновь появилось серьезное и упрямое выражение. Свежий воздух подействовал на него явно ненадолго.
– Я не желаю, чтобы вы подыскивали для меня смягчающие обстоятельства.
Высказав это предупреждение без всякого смущения, он вновь двинулся вперед.
– Вы не хотите выйти отсюда?
– Я не хочу, чтобы искажали смысл моих поступков. Вы не сможете заглушить то, что я должен сказать.
– Ну ладно, тогда объясните попонятнее. Ибо, заверяю вас, я не понимаю ни вашего поступка, ни упорства, с которым вы добиваетесь сурового приговора.
Морлака вроде бы не обеспокоило признание Лантье. Он снова двинулся вперед.
– Командир, а вы помните, что произошло в тысяча девятьсот семнадцатом? – спросил он.
Лантье с тревогой посмотрел на заключенного. 1917-й стал черным годом войны: год Шмен-де-Дам и крупных мятежей; год отчаяния и разнонаправленных ударов: высадка американцев и выход из войны русских, поражение итальянцев и приход к власти Клемансо. Да… скверный оборот…
К счастью, Дюжё, стоявший у двери, потряс ключами. Прогулка в тюремном дворике не могла повлиять на вечерний распорядок: доставили суп. Лантье вновь мысленно поздравил себя с тем, что так поздно приступил к допросу. Завтра у них был еще целый день, чтобы прояснить то, что для следователя обернулось отнюдь не увеселительной прогулкой.
* * *
Возвращаясь в гостиницу, Лантье раздумывал, не сделать ли крюк, чтобы погладить собаку. Он расстроился, видя, что пес, припав к каменной тумбе в дальнем конце площади Мишле, вновь лаял из последних сил.
Но теперь, на исходе дня, на улицах снова появились люди. К монастырской церкви, грохоча по мостовой, направлялась повозка, ремесленник в черной робе, насвистывая, нес на плече лесенку. Лантье не мог пойти на риск, чтобы по городу поползли слухи о его чувствительности и жалостном отношении к животным. Образцово выпрямившись, он пересек площадь и направился по улице Четвертого Сентября.
Он заглянул в «Ла-Сиветт» купить курева, чтобы хватило на завтрашний допрос. Сам он курил мало, но у Морлака вошло в привычку просить у него сигареты, и следователь хотел учесть эту карту в предстоящей игре.
Выходя из табачной лавки, Лантье наткнулся на начальника местной полиции. Сразу по прибытии в городок он хотел с ним встретиться, но ему сказали, что тот в отъезде.
– Старший сержант Габар, – хрипло возвестил жандарм, вытягиваясь по стойке смирно.
Краснолицый, коренастый, с выпирающим пузом, сержант выглядел типичным селянином. Похоже, уроженец этих мест, случайно затесавшийся в конно-полицейскую стражу. Это решение, вероятно, было основано на столь же реалистичном расчете, как и у крестьянина, который, с учетом цен на рынке, решает засеять поле люцерной, а не овсом. Насколько Лантье понял из беседы с другим служащим жандармерии, личный состав здесь ограничивался двумя персонами, и, стало быть, Габар совершил восхождение по служебной лестнице, буквально не сходя с места.
– Господин следователь, я только вернулся с похорон, это тридцать километров отсюда. Сожалею, что не мог оказать помощь в вашем расследовании.
Судя по всему, жандарм не воевал: он трепетал перед офицером и не усвоил того надменно-иронического тона, с которым фронтовики произносили все эти «слушаюсь-повинуюсь».
– Вольно, шеф. Все в порядке, благодарю вас. Есть минутка?
– Я в вашем распоряжении, господин следователь!
– В таком случае проводите меня до площади Этьена Доле, вроде бы именно так называется такой маленький скверик, ну там, где можно присесть под деревьями.
Они молча двинулись в указанном направлении. Жандарм слегка прихрамывал. Скорее всего, из-за подагры, а не из-за раны, полученной на войне. Дойдя до площади, они уселись за столик с эмалированной столешницей. Габар опустил каскетку на колени, нервно теребя лаковый козырек. Официант принял у них заказ и принес два бокала пива.
Лиловые сумерки понемногу окутывали улицы, хотя небо, по которому тянулись розовые облака, все еще было светлым. В воздухе пахло свежестью, на стенах домов проступила влага дождливых месяцев. Но стулья и почва оставались теплыми, что в этот вечерний час доставляло несказанное наслаждение, преходящее, но тем более ценное.
– Я каждый день бывал в тюрьме. С допросом подследственного практически закончено.
Жандарм воспринял это заявление как упрек.
– Простите меня, – сказал он.
Но Лантье заверил жандарма в том, что его отсутствие не причинило ни малейшего ущерба.
– Вы знали этого Морлака прежде, до происшествия? – спросил он.
– Шапочно, как и все остальные. – И Габар с хитрым видом добавил: – Странный тип.
– Почему странный?
– Не знаю, как объяснить, господин следователь. Этот парень здесь редко показывался. У него не было ни друзей, ни семьи. Когда он вернулся с фронта, мэр устроил праздник для ветеранов. Он явился и весь вечер пил, забившись в угол, а потом ушел, ни с кем не простившись. Секретарь мэрии уверял, что Морлак стибрил серебряные столовые приборы. Мы не решились обыскать его. В конце концов отказались от этой мысли, учитывая его фронтовые заслуги. Но он это сделал почти в открытую, будто нарывался на скандал.
– Вы знакомы с Валентиной, матерью его сына?
– А, вам и это уже известно.
Габар слегка расслабился. Он допил пиво, и следователь знаком велел официанту принести еще бокал.
– Ну, тут совсем другое дело. Это было у нас на глазах.
– Мне казалось, что в городе она не показывается. Я сходил к ней. Она живет практически на краю леса.
– Да, она-то никуда не выходит, но есть люди, которые ее навещают.
– Что за люди?
Жандарм наклонился к Лантье и с подозрением огляделся вокруг.
– Рабочие, – глухо выдавил он. – Разные беглецы. Она считает, что об этом никто не знает. Но это мы нарочно, чтобы их не спугнуть. На самом деле мы следим за ними, и когда они оттуда уходят, мы их хватаем.
Он хитро усмехнулся с видом браконьера, рассказывающего, где расставлены капканы.
– Вы знаете ее семью? – спросил жандарм, уверенный в реакции собеседника.
Как и предполагал Габар, Лантье удивился.
– Мне казалось, что у нее никого не осталось. Всех скосила болезнь. Она сама мне сказала об этом.
– Может, они и мертвы, но они жили, – заметил Габар, гордый своим логическим умозаключением.
– Хотелось бы верить. Так что?
– Стало быть, она вам не сказала, кто был ее отец.
– Нет.
– Хвастаться тут нечем. Видите ли, ее отец немецкий еврей, из окружения Розы Люксембург, ну, которую убили прошлой зимой в Берлине. Он был членом рабочего Интернационала. Оголтелый агитатор-пацифист. Он был арестован и умер в тюрьме в Анжере. Кажется, он болел туберкулезом.
– А ее мать?
– Она родом из здешних мест. Родители отправили ее в Париж учиться шитью в каком-то крупном модном доме. Там-то она и повстречала этого эмигранта. Она в него втрескалась, и они поженились. А ведь девушка из хорошей семьи, ее родня – торговцы скотом, у них были земли в наших краях. Ей-то досталась малая часть, а основное отошло ее братьям. К счастью для нее, наследство делили уже после смерти ее мужа, а то он бы настоял, чтобы она все продала, а деньги отдала соратникам по борьбе.
После второго бокала пива сержант совершенно раскрепостился. Лантье был удивлен, что он так смекалист и информирован. Он подозревал, что жандарму есть что поведать, но чтобы такое…
– Бедной женщине, – продолжал Габар, – не удалось попользоваться наследством. Отдала Богу душу аккурат после эпидемии, и ее старшая дочка тоже. Осталась эта Валентина, которая, сдается мне, как две капли воды похожа на отца и такая же сумасшедшая, как он.
– Однако с виду не скажешь.
Произнося эти слова, Лантье вдруг вспомнил твердый взгляд девушки и то, как она говорила о войне.
– Она хитрюга. Ее приняла к себе тетка со стороны матери, сущая дикарка, которая поселилась в Богом забытом уголке, подальше от людей. Должно быть, обучила ее всем своим колдовским штучкам.
– Может, вам известно, почему Морлак не вернулся к ней после войны?
Жандарм пожал плечами:
– Разве мы можем догадаться, что творится у таких в голове! Видать, поссорились.
– Она встретила кого-то другого?
– Говорю же вам: у нее там то и дело появляются какие-то люди. Эти революционеры часто используют ее дом как укрытие для тех, у кого проблемы с законом. А насчет того, крутила ли она с кем-то из них шуры-муры, сказать вам ничего не могу.
Уже совсем стемнело. Официант зажег масляные лампы вокруг столиков и два газовых фонаря по сторонам кафе. Лантье посмотрел на часы. Пора было возвращаться в гостиницу, если он надеется получить ужин.
– Сержант, вы не могли бы помочь мне кое в чем?
Габар вдруг вспомнил, кто его собеседник. Он выпрямился и громко отчеканил:
– Да, господин следователь!
– В таком случае постарайтесь узнать, видел ли Морлак своего сына после того, как вернулся.
– Это не так-то просто.
– Я рассчитываю на вас. Если что-то узнаете, приходите ко мне, когда сможете.
Лантье оставил на столике несколько монет и поднялся. Жандарм хотел по-военному отдать честь, но следователь пожал ему руку.
По дороге в гостиницу, когда стихали порывы ветра, Лантье несколько раз казалось, что он слышит собачий лай. Но доносился он слабо и прерывисто.
VI
Валентина не хотела входить. Она стояла у дверей гостиницы. Лантье, который окончательно просыпался лишь после первой чашки кофе, узнал ее издали. Он не был готов к ее визиту, во всяком случае, не назавтра спозаранок. Но она, похоже, думала об этом всю ночь, не сомкнув глаз, и теперь стояла здесь с твердым выражением лица: решение было принято.
– Валентина, добрый день, – сказал Лантье, выходя на крыльцо. – Прошу вас. Давайте выпьем кофе.
Она держала корзину двумя руками, чуть на отлете, покачивая ее. Лантье подумал о ее отце, политагитаторе, на которого она, по мнению Габара, была похожа. Валентина явно принадлежала к породе людей, способных выпалить из ружья по дому, принадлежащему богатеям, но оробеть, если их туда пригласят. В итоге он уговорил ее, и она решилась.
Идя рядом с ней по коридору гостиницы, где на оклеенных обоями стенах висели картины, он понял, отчего она упиралась. Там, у себя, она вполне соответствовала обстановке. Но здесь самодельное платье и башмаки на деревянной подошве делали ее похожей на судомойку.
Он отвел ее на ту половину, что выходила на задний двор, туда, где на небольшой террасе стояли садовые стулья. Здесь, снаружи, она выглядела более уместно, чем в гостиных с оштукатуренными под мрамор стенами.
Он попросил принести кофе. Она отказалась от всего. В этом отказе чувствовалось доведенное до предела нежелание брать что бы то ни было из рук тех, кого она считала врагами. Такой принцип в более умеренной форме выглядел бы заслуживающим уважения и даже таящим некую опасность. Но в крайнем своем выражении и притом по отношению к самым малозначительным вещам казался забавным и даже ребячливым.
Валентина поставила корзину на пол и для виду порылась в ней, стараясь сохранить самообладание. Когда служанка принесла Лантье кофе и они остались одни, она без всяких преамбул перешла к делу, сердито глядя на следователя:
– Ну ладно, да, я хочу его видеть. И хочу, чтобы он это знал.
– Я говорил ему, но… – тихо ответил Лантье.
– Разумеется, он сказал «нет». Но нужно, чтобы вы передали не только это.
Она произнесла это тем же нежным тихим тоном, что и Лантье. И этой простой интонации было достаточно, чтобы оттенить ту ярость, что поднималась в ней при мысли об армии.
– Что конкретно вы хотите, чтобы я ему сказал?
– Что я должна его видеть. Что так надо. И что я этого хочу.
– Положитесь на меня. Я лично приду к вам передать его ответ, если он согласится.
– В этом нет необходимости.
– Почему?
– Я буду дожидаться в городе.
Лантье удивленно вздернул бровь.
– Я знакома с одной торговкой-зеленщицей, она продает овощи на рынке неподалеку от нас. Она приютит меня на столько дней, сколько понадобится. Она живет сразу за рынком.
– Отлично.
– Он имеет право получать письма?
– Да, но надзиратель вскрывает их и читает.
– В таком случае придется передать на словах… – прошипела она. Валентина встала и, подхватив свою корзину, уперла ее в бедро, как прачка. – Скажите ему, что, когда он вернулся, понял все неправильно. Это был товарищ.
– Вы хотите сказать, что он…
– Я не к вам обращаюсь, а к нему. Только к нему.
Девушка смутилась, и это так отличалось от обычной для нее сдержанности. Едва попрощавшись с Лантье, Валентина стремительно ушла. Он не пытался ее удержать.
* * *
Прибыв в тюрьму, чтобы принять последнюю исповедь Морлака, следователь был поражен тишиной, царившей на площади. Вильгельма и след простыл, лая больше не было слышно. Лантье спросил у Дюжё, что стало с собакой.
– Пес дошел до ручки, шутка ли столько лаять без передыху! Этой ночью он наконец заткнулся. При свете луны я увидал, что он лежит вытянувшись вон там. Я решил, что он околел. Сказать по правде, меня бы это не расстроило. Но нынче утром сиделка, которая принесла суп, рассказала мне новости.
– Ну и где он? Вы ведь знаете, этот пес важен для моего расследования. Это существенный момент правонарушения. Он вроде как соучастник или вещественное доказательство.
– Собака находится напротив, в одном доме. Видите улочку, что отходит наискосок от площади? Вот там, на первом этаже. Первая дверь.
– Вы ходили туда?
– Я не имею права покидать свой пост.
– Да, верно. В таком случае я отправлюсь туда сам.
Лантье пересек площадь, гадая, зачем он выдумал насчет вещественного доказательства. Вполне можно было судить Морлака, не выставляя его пса перед трибуналом. Все зафиксировано в жандармском протоколе, а его собственный рапорт о расследовании дополнит протокол. Истинная причина была куда глупее. Ему хотелось увидеть этого пса. Пытаясь разобраться, что произошло на самом деле, он преследовал личный интерес. Сообразив это, Лантье улыбнулся, но все же решил, что не станет поворачивать назад.
Указанный Дюжё дом представлял собой низенькую хибару, зажатую между двумя доходными домами. Эта развалина уцелела от прежнего квартала лачуг, понастроенных еще в ту пору, когда на месте нынешнего города была деревня – цепочка одноэтажных домишек, вытянувшихся вдоль дороги. Дверные косяки были выложены камнем, вверху на перемычке виднелась неумело высеченная полустертая дата: 1778.
Лантье стукнул бронзовым дверным молотком в форме руки. Тотчас в доме откликнулась женщина, крикнувшая: «Войдите!» Он оказался в темной прихожей, откуда попал в маленькую гостиную. Запахи затхлости от потертых ковров и застывшего жира впитались в занавеси и обивку кресел. Судя по спертому воздуху, в этом закутке понятия не имели о теплых деньках. В обычную погоду, то есть на протяжении всего года, комната никогда не проветривалась. Да и открывались ли тут вообще окна!
Гостиная была так плотно заставлена мебелью, что двигаться здесь можно было с трудом. В центре стоял маленький овальный столик. Между ним и мраморным камином с нависающим колпаком умудрились втиснуть большой диван. На этом диване, прямо на покрывале, наброшенном наспех, чтобы защитить гобеленовую обивку, лежал Вильгельм.
На фоне бледно-розовой ткани пес в самом деле выглядел совсем скверно. Лантье, видевший его на ярко освещенной площади, не отдавал себе отчета, как он исхудал. Резко обозначившиеся ребра, впалый живот, тяжелое дыхание, со свистом вырывавшееся из грудной клетки. На тусклой, с проплешинами шерсти виднелись шрамы. Совершенно выбившийся из сил пес медленно смежил веки, он даже не поднял голову, когда следователь подошел к нему, чтобы погладить.
– Видите, в каком он состоянии? Бедное животное…
Старуха, произнесшая эти слова, передвигалась по комнате, держась за мебель. На ней был парик, который она не потрудилась как следует закрепить, так что он съехал набок, как берет.
– Я подкармливала его каждую ночь. А соседи приносили ему попить, но он лаял не смолкая в такую жару, это его доконало.
Лантье кивнул. Присев на валик дивана, он гладил пса по холке, как тогда на площади. Вильгельм закрыл глаза, дыхание его стало чуть спокойнее.
– Вы, наверно, ветеринар? Вас, должно быть, позвал господин Поль. Он обещал мне.
– Нет, к сожалению, я не ветеринар.
Лантье опасался, что сейчас она спросит его, что он тут делает, но старуха, направляясь на кухню, продолжала:
– Заметьте, ему вовсе не нужен ветеринар. Мы-то понимаем, что ему, бедняге, надобно. Прохлада, питье и еда. Вот и все.
– Вы будете держать его здесь?
– Сколько он захочет. Но, бьюсь об заклад, как только ему малость полегчает, он опять примется брехать перед тюрьмой, коли хозяина не освободят.
Она вернулась, неся кувшин для умывания, старый, с потрескавшейся эмалью.
– Чертовы военные! – выкрикнула она.
Лантье вздрогнул. Это она ему? Что он должен ей ответить? Но, приглядевшись, он понял. Старуха хваталась за мебель, чтобы нащупать дорогу, так как почти ослепла. Один глаз у нее заволокло бельмом, другой глядел куда-то вверх. Она вряд ли толком разглядела его форму.
– А вы знаете его хозяина? – спросил Лантье.
– Кто ж его не знает. Это парень из местных. Что он сделал плохого?! – воскликнула старуха.
Лантье понравилось, что кто-то говорит с ним, не зная, кто он такой, понятия не имея о его официальной миссии.
– Ничего! – ответила она сама себе. – Он творит лишь добро. Он этим мясникам напрямик сказал, что думает. Конечно же, это им не понравилось, и они теперь мстят.
– Военные?
– Ну да, вся эта клика! Генералы, политики, которым они служат, торговцы оружием. Все, кто послал здешних мальчиков на смерть.
Машинально старуха обратила незрячий взор на посудный шкаф, втиснутый между окном и перегородкой прихожей. На полке стояли три фотографии в рамочках – три неоперившихся юнца со спокойным, полным надежды выражением лица. Самому старшему на вид было не больше двадцати пяти. Чуть в стороне висела рама побольше с покоробившимся снимком: мужчина в форме саперных войск в полный рост.
– Мой сын и три внука, – сказала старуха, будто почувствовав, что Лантье тоже повернулся к фотографиям.
– Они все…
– Да, в один год. В тысяча девятьсот пятнадцатом.
На миг воцарилось молчание, потом женщина засуетилась, чтобы скрыть свои чувства. Она сунула в пасть Вильгельма резиновую трубку и подняла кувшин, чтобы потекла вода. Пес с шумом глотал. Он кашлял и задыхался, но продолжал пить, будто понимал, что это ему во благо.
– И что вы станете делать, если они приговорят его хозяина? Будете держать пса у себя?
– Если приговорят? Вот несчастный! Надеюсь, Господь такого не допустит. Четыре года они гнали наших мальчиков на смерть, но теперь-то война окончена. Префект, жандармы и все те, кто уклонялся от призыва, – скорее, это они должны за все ответить. Если они приговорят этого парня, будет большая беда.
Пес хватанул воды, и она вылилась из пасти, замочив покрывало.
– О черт! Я слишком сильно наклонила кувшин. Тише, мой красавчик, тише!
Она убрала кувшин и свернула трубку. Вдруг до нее внезапно что-то дошло, и, устремив мертвые глаза на Лантье, она спросила:
– А вы-то кто будете, в самом деле?
Лантье, поколебавшись, произнес:
– Друг.
– Собаки? – усмехнулась старуха.
– Ее хозяина.
Испугавшись, что она примется расспрашивать, ему придется лгать и это повлечет за собой досадные последствия, он спешно проговорил:
– Извините, мне пора. Я еще вернусь. Заботьтесь о нем хорошенько. И спасибо вам. Большое спасибо.
Следователь направился к выходу. Затворяя за собой дверь, он услышал, как старуха со смешком проговорила, обращаясь к Вильгельму:
– Ну и странные друзья у твоего хозяина!
* * *
Лантье потратил не так уж много времени на визит к старухе. Когда он вернулся в тюрьму, на колокольне монастырской церкви едва пробило девять часов. Сразу было видно, что Морлак его ждал. В заключенном произошла решительная перемена. Он уже не подвергался допросу следователя, он жаждал его.
Одной из привлекательных сторон армейской жизни является то, что когда приказ отдан, отменить его может лишь другой приказ. Поскольку накануне Лантье ничего не сказал Дюжё, последний привел заключенного и следователя прямо во дворик позади здания и затворил дверь, предоставив им начать диалог. Время от времени он приближался к двери и, успокоенный, отходил.
Морлак на этот раз повел офицера к каменной скамье, которая как нельзя более кстати оказалась прямо на солнце.
– Предупреждаю вас, сегодня разговор будет долгим.
– Я располагаю временем.
В замкнутом пространстве дворика ночная прохлада сохранялась, как на дне колодца, и падавшие сюда солнечные лучи были ласкающими и теплыми.
– Я рассказывал вам про тысяча девятьсот шестнадцатый – год моего прибытия на Восточный фронт. Год напрасных страданий. После яростных наступлений нагрянула зима, в горах все обледенело, потом начались раздоры между теми, кто составлял эту Восточную армию. Они именовались союзниками, но кого это могло обмануть?.. Каждый преследовал свои собственные цели. Для англичан это был путь в Индию. Свою роль в Салониках они стремились свести к минимуму. Будь их воля, они бы всех направили в Египет. Итальянцев интересовала лишь Албания. Греки виляли между теми, кто поддерживал Германию, и теми, кто склонялся на сторону союзников. Короче, полная неразбериха на уровне руководства. Для солдат все обстояло еще хуже. Зимой мы дико замерзали, летом нас терзали малярия и понос.
– Вам давали отпуск?
Морлак, похоже, не понял, к чему клонит следователь. Он опустил голову.
– Нет. Да я все равно не хотел. – Сменив тему, он возобновил рассказ: – В семнадцатом году расстановка была такая: наступательные бои шли на севере. Я был в восточном секторе, в Македонии. Против нас стояли болгары. Все, что нам было известно, это что Румыния сдалась. В остальном была полная неясность. Местность – сплошные ущелья и горные цепи, с вершин по нам стреляли. Цель была – река Црна. Но позиции противника были прекрасно укреплены, и мы в конечном итоге тоже принялись окапываться.
– По сути, это похоже на то, что было во Франции: траншеи, казематы.
– Главное – ожидание. И потом, мы были далеко. Почта к нам не доходила. Мы прошли через деревни, такие странные белые дома, совсем не похожие на наши. Везде таилась опасность. Местные относились к нам с неприязнью, видит бог, они при виде войск придуривались. Можно подумать, что только нас они и ждали. Но дня через два до нас доехало, что они всё доносят неприятелю, а случись что, прирежут собственноручно.
– А рядом с вами были союзнические части?
– Я как раз к этому и подхожу.
В дверном окошке мелькнула физиономия Дюжё.
– Слева от нас располагались аннамиты. Они, бедняги, просто помирали от холода. Этот климат их окончательно доконал. Они посерели и почти не шевелились. Из них можно было с трудом вытянуть пару слов.
– У нас на Аргонне было точно так же.
– Приятели советовали мне приглядывать за Вильгельмом, мол, про этих аннамитов поговаривают, будто они едят собак. Но пес раза два-три бывал в том секторе, и они ему не причинили зла.
– Ну, насчет того, что они употребляют в пищу собак, – это перебор. Никогда не замечал такого.
Морлак махнул рукой. Он собирался перейти к главному.
– Справа от нас была русская часть. Русские стояли так близко, что наши линии соприкасались. Пророй мы траншею чуть дальше, врезались бы в их окопы. Еды у них было небогато, зато их все время снабжали спиртным. По вечерам оттуда доносилась музыка. Вильгельм частенько туда наведывался. Русские его хорошо принимали. Однажды они налили ему водки. Когда мы увидали, как пес возвращается оттуда, чуть не померли со смеху – он шел сикось-накось.
Солнце переместилось, и они сдвинулись на другой край скамейки, чтобы оставаться на свету.
– Я частенько наведывался за ним в русский сектор, так что в конце концов познакомился с этими парнями. Там был один по фамилии Афонин, он знал французский, и мне очень нравилось разговаривать с ним. Это был простой солдат, но из образованных. Он работал в типографии, в Санкт-Петербурге. У него возникли проблемы с царской полицией, парня загребли и отправили на фронт, без его согласия.
– А разве офицеры за ним не следили?
– Да их было немного. Мне так показалось, что все русские, которые очутились там, были вроде этого Афонина. Они устраивали сходки и часами говорили про политику. С начала семнадцатого года волнения среди них нарастали. А уж когда они узнали про Февральскую революцию, тут был полный восторг. Они плясали всю ночь напролет. Нашим офицерам пришлось вмешаться, потому что они испугались, что неприятель воспользуется этим, чтобы нас атаковать. Когда свергли царя, они как с ума посходили. Не могли усидеть на месте. Можно сказать, что в тот же день они засобирались в Россию.
– А откуда они узнали эти новости? Вы ведь говорили, что были отрезаны от мира?
– Мы-то да, а вот они нет. Напротив расположились болгары, их язык довольно близок к русскому. Они друг друга понимали. А болгарам, как австрийцам и туркам, каждый день сообщали новости про Россию, потому что их начальство считало, что рассказы про российские неурядицы поднимают боевой дух. Им было обещано, что, как только падет царский режим, русские тотчас прекратят войну.
– Стало быть, между русскими и болгарами были какие-то связи, хоть они и находились по разные стороны фронта?
– Это я и уразумел, отсюда и вышла вся заваруха.
VII
Река была мелкая, и в течении, натыкавшемся на камни, возникали полосы белесой пены, затягивая почти всю поверхность. Ветви ивы, что по весне окунались в воду, теперь повисли в воздухе, и на них болтались покрытые илом водоросли.
Молодой человек сидел на корточках где-то посередине реки. Он добрался туда, перескочив с камня на камень, и теперь застыл, склонившись над потоком. Стоя босыми ногами на замшелом скалистом выступе, он пристально, как ястреб, вглядывался в омут у себя под ногами. В этом естественном укрытии форель легко скользила меж солнечных зайчиков, кружившихся в танце на песчаном дне. Парень медленно замахнулся палкой с заостренным концом, на мгновение замер, а затем нанес стремительный удар, пронзив рыбу. И вытащил острогу из воды. На острие извивалась форель.
Рыбак выпрямился, но внезапно снова застыл, как сторожевой пес. На берегу он заметил темную фигуру.
– Луи, не пытайся удрать! – крикнул наблюдавший за рыбаком человек. – Я всегда знаю, где тебя найти. Подойди-ка сюда.
Габар лишь чуть-чуть повысил голос. Течение реки было настолько медленным, что в лесной тишине, при еле слышном журчании, слова жандарма прозвучали отчетливо, особенно для уха, привыкшего улавливать малейший звук.
Ловко переступая с камня на камень, Луи приблизился к берегу. Подойдя к сержанту, он неловко скрестил руки за спиной, чтобы спрятать добычу, и потупился. Это был парень лет двадцати, небритый, с почти сросшимися бровями и вьющимися, низко спускающимися на лоб черными волосами. На людях он сутулился и выглядел напуганным. В лесу же его взгляд обретал звериную зоркость. Он жил охотой и рыбалкой. Мать его умерла, когда ему было десять лет, а от кого она его родила, никто толком не знал. Мальчика отдали в сиротский приют, откуда он дважды сбегал, чтобы вернуться в родимый дом на опушке леса. В конце концов его оставили в покое. Габар приглядывал за ним. Он считал парня безобидным, однако знал, чем тот дышит и каковы его слабости.
– Ты по-прежнему проворный малый, как я погляжу, – сказал Габар. – Ну-ка, покажи.
Форель уже перестала биться, смирившись со своей участью или уже отдав концы. Это была великолепная рыба с переливчатой чешуей. Острога вонзилась ей аккурат посередине тела.
– Луи, нынче ты ведешь себя спокойно. Но скажи, ты по-прежнему поглядываешь на нее?
Парень помотал головой:
– Нет-нет! Клянусь.
– Не клянись, так будет благоразумнее. Тем более что мне-то известно. Я ведь тоже за тобой поглядываю, разумеешь?
Луи теребил острогу, на которой все еще болталась форель.
– Слушай, я также знаю, что ты не сделал ничего дурного. Это сильнее тебя, но тем хуже. С тех пор как ты перестал досаждать ей, ты можешь преспокойно подглядывать за ней сквозь ветки, раз это доставляет тебе удовольствие.
Юноша покосился на жандарма. Он не понимал, куда тот клонит.
– Луи, мне нужна твоя помощь. Ты ведь мне кое-чем обязан, не так ли?
Парень затаился, ожидая разъяснений.
– Ты знаешь Морлака, дружка Валентины?
В глазах Луи молнией сверкнула ненависть.
– Он ушел на фронт, – злобно выговорил он.
Говорил он невнятно, глухим голосом.
– Он уходил, но вернулся. И тебе это известно.
Луи отвернулся.
– Если не ошибаюсь, ты каждый божий день ходишь посмотреть на нее.
Юноша молчал.
– Не надо песен. Я уж твои привычки знаю. С утра ты забираешься в лесок повыше ее огорода, чтобы видеть, как она пропалывает грядки. А вечером проходишь позади дома, посматривая, как она идет доить козу. Не возражай. С тех пор как ты стал вести себя тихо, мне не в чем тебя винить.
– Да я только раз до нее дотронулся…
– И здорово ее напугал. Если она обратилась ко мне, хоть и не слишком хорошо относится к людям в полицейской форме, значит натерпелась страху.
– Теперь с этим покончено.
– Я верю тебе, Луи. А пришел я не поэтому.
– Тогда почему?
– Говорю ж тебе, ты должен мне помочь. Расскажи все, что тебе известно.
Луи поскреб грудь здоровенной пятерней, поросшей темными волосками.
– Ты видел здесь Морлака с тех пор, как он вернулся с войны?
Луи не нравился этот разговор. Чувствовалось, что он готов поступить как обычно, когда его что-то не устраивало: обратиться в бегство. Но Габар твердо уставился на упрямого деревенского парня своими маленькими глазками, и тот струхнул.
– Вроде видел.
– Ради бога, не надо песен. Так он приходил – да или нет?
– Да.
– Несколько раз?
– Да.
– Сколько?
– Каждый день.
Жандарм выждал минуту-другую, будто укладывая эти сведения в сейф.
– А ты знаешь, что он сейчас в тюрьме?
Луи вытаращил глаза. По его лицу скользнула злорадная улыбка, но она тотчас сменилась на обычное выражение.
– Нет. А что он сделал?
– Да сглупил на параде Четырнадцатого июля.
– А, так поэтому его тут в последнее время не было?
– Когда ты его здесь видел в последний раз?
– Не могу точно назвать дату, недели три назад, наверно…
– Так и есть. Он зашел накануне парада. А что он делал, когда приходил? Говорил с ней?
– Ай, нет! – воскликнул парень.
Габар чуял, что существовала некая грань, которую Морлак, по счастью, не перешел. Если бы он сделал это, не исключено, что ситуация приняла бы иной оборот, а учитывая необузданность Луи, поворот, пожалуй, драматический.
– Тогда объясни мне. Что же он делал? Он, притаившись, как ты, смотрел на нее?
– Ну, я-то прячусь получше, чем он. Он меня не заметил.
– А как думаешь, она его видела?
– Это вряд ли. Да и не за ней он следил.
– А за кем же?
– За мальчонкой.
Отступив на шаг, Габар сел на ствол поваленного дерева, лежавшего на берегу. Жара уже добралась и сюда, несмотря на поднимавшуюся от реки прохладу. Большим клетчатым платком, сложенным несколько раз, он промокнул лоб.
– Ты правду сказал? Он в самом деле наблюдал за мальчишкой?
– А к чему мне врать-то?
– Он пытался заговорить с ним?
– Нет.
– Не говорил или не пытался?
– Не пытался.
Жандарм тяжело вздохнул. Диалоги с Луи были усеяны подобными ловушками. Всякие тонкости были не по его части. Парень все слова воспринимал буквально. Нельзя было корить его за это, но разговор выходил весьма утомительным.
– То есть он говорил? Говорил он с мальчишкой, так?
– Да.
– И как это было?
– Это было утром. Она была в доме.
Луи все время говорил «она», будто имя Валентина звучало для него слишком резко, слишком болезненно.
– Мальчонка отправился поиграть возле замка.
Местные в давнюю пору называли так развалины крепости, где, как сказывают, жила Агнесса Сорель. Об этом постепенно забыли, ведь развалины представляли собой всего лишь груды щебня в зарослях ежевики. Однако Луи придерживался стародавних названий.
– Ты последовал за ними?
– А то! Понимаете, малец-то вроде как ее частица.
Габар понимал, бедному простофиле взбрело в голову, что, защитив сына Валентины, он удостоится ее признательности, а может, и любви.
– И о чем же они говорили?
– Я стоял слишком далеко и ничего не слышал. Этот ваш парень, Морлак, выбрался из своего укрытия и о чем-то долго говорил. Мальчишка его слушал, но когда тот хотел взять его за руку, маленький дикарь поступил так, как и я бы сделал на его месте, черт побери. Он удрал.
– Потом Морлак делал еще такие попытки?
– Разок. Но когда малец его заметил, то не стал ждать, чтобы Морлак подошел. Сразу дал деру.
– Как думаешь, он рассказал об этом матери?
– Да навряд ли.
– Почему ты так думаешь?
– Ежели бы он что-то ей сказал, она бы перестала отпускать его гулять одного. Мне кажется, что потому он ей ничего и не сказал, ну, чтобы по-прежнему расхаживать где вздумается. Во всяком случае, я бы на его месте так и поступил.
Жандарм покачал головой, потом поднялся на ноги и, подойдя к Луи, дернул его за ухо. Так Наполеон поступал со своими солдатами, Габар знал об этом. Но, в конце концов, отчего бы ему и не подражать лучшим жестам императора?! Луи уже привык к такой фамильярности и воспринимал это правильно: как поощрение и приветствие.
– Смотри мне, скоро свидимся! – заключил жандарм.
Но это было традиционное прощание, и Луи знал, что, может статься, теперь на протяжении месяцев о Габаре не будет ни слуху ни духу. Он почтительно вытянулся и изобразил легкий испуг, давая понять, что усвоил урок. И, не вдаваясь в размышления, дал деру вместе со своей форелью.
* * *
Солнце уже скрылось, поэтому Морлак и следователь принялись расхаживать вокруг дворика, засунув руки в оттопырившиеся карманы.
– После Февральской революции русские начали грызться между собой, – сказал заключенный.
– То есть сторонники царя с революционерами, так?
– Монархистов-то осталось немного, разве что среди офицеров, но те помалкивали. Нет, раздоры возникли между сторонниками Временного правительства и Советов, которые хотели продолжать революцию. Афонин был полностью за Советы.
– А вы?
– Я?
Морлак смутился. Он понимал, что придется говорить о себе. О той роли, которую он сыграл в этом деле. Но именно начало, похоже, вызывало у него затруднения. Как объяснить, каким образом он в это ввязался…
– Знаете, – произнес он, – у меня сперва и в мыслях не было, что книжки, которые я читал, мне пригодятся.
– Те книги, которые вы читали у Валентины?
Морлаку не хотелось отвечать на этот вопрос, и на сей раз Лантье укорил себя за то, что напрасно задал прямой вопрос.
– В отпуске я много читал. Война меня переменила. Я и представить не мог, что такое может быть. Снаряды, люди в военной форме, бои, когда за несколько минут в разгар дня могут погибнуть тысячи людей. Понимаете, я ведь всего-навсего простой крестьянин. Я ничего не знал. Хоть я перед войной и приохотился читать, но эти книги не имели значения. Когда я прибыл в отпуск, тут уже другое дело: мне нужно было найти ответ. Я хотел знать, как другие понимают войну, общество, армию, власть, деньги – все то, что мне открылось.
– Долго вы были в отпуске?
– Две недели. Слишком мало. Но те книги, что не успел прочесть, я взял с собой.
– Ну, в солдатском вещмешке много не утащишь.
– Я взял три книги.
– Какие?
Перечисляя названия, Морлак выпрямился. Он произносил их, словно евангельские пророчества:
– Прудон, «Философия нищеты». Маркс, «Восемнадцатое Брюмера», и Кропоткин, «Мораль анархиста».
– А у вас не возникло проблем с подобными изданиями в вещмешке?
– На самом деле штабные начали что-то подозревать лишь после русской революции. А потом я принял меры. Подменил обложки. Так что снаружи это были любовные романы.
Лантье вспомнил об отце Валентины, который поднаторел в тайных способах. Его дочь довольно рано столкнулась с необходимостью скрывать. Должно быть, она охотно приобщила к этому Морлака, чтобы вместе с ним хранить опасные секреты.
– И что вы открыли в этих книгах?
– Когда я читал, как они объясняют мир, мне было понятно, о чем это. Но мысли о революции казались скорее заманчивой мечтой или, точнее говоря, надеждой, что существует иной мир, ну – вроде рая. После русских событий я понял, что все это возможно.
Он остановился и посмотрел Лантье прямо в глаза. Морлак совершенно преобразился. Радости в нем по-прежнему не было, было лишь некое идущее изнутри свечение. Взгляд стал более страстным, дыхание – глубоким, лицо, к которому внезапно прихлынула кровь, разрумянилось. Перед Лантье был уже не крестьянин, чей кругозор ограничен собственным наделом, а человек, жадно вглядывающийся в пространство и будущее. Если бы Лантье не слышал его слов, он счел бы, что перед ним сумасшедший.
– Вы только представьте: мы были на дне ада, в клоаке. Мир погрузился в варварство. И в то же время где-то там воля народа позволила людям избавиться от тирана! Нам следовало завершить эту работу. Необходимо было продолжать революцию, не только в России, но во всем мире. И первое, что для этого следовало сделать, это положить конец этой войне. Если бы мы взбунтовались, генералы оказались бы в одиночестве, и мы смогли бы прогнать их так же, как прогнали Николая Второго.
– Вы принимали участие в беспорядках?
Лантье был удивлен, что в военном деле заключенного не было ничего на этот счет. Напротив, именно в 1917 году он получил награду за свой геройский подвиг.
– Нет, – сказал Морлак.
– Но в вашей части бунтовали?
– Это были разные идиотские выходки. Некоторые калечили себя, чтобы их вывезли в тыл. Мелкие эгоисты, которые хотели спасти свою шкуру. Они думали, что всех перехитрили, но их по большей части разоблачили, судили и кое-кого расстреляли. Что это меняет?
Во время войны Лантье столкнулся с подобным случаем: молодой пекарь лишился двух пальцев, когда ночью во время обхода помахал рукой, высунув ее из траншеи. Линия противника была совсем близко. Другой бедняга, вероятно, понял, что хотел этот парень, и выстрелил. Дело было темное, но Лантье, как начальник подразделения, был вынужден передать парня в военный трибунал. Неизвестно, что с ним стало.
– Благодаря русским возникли новые идеи. Они шире смотрели на вещи.
Теперь Лантье вдруг ясно понял, чтó в этом заключенном так живо задевало его. До сих пор следователь не отдавал себе отчета, в чем коренится причина смешанного с симпатией недоверия, которое он испытывал к Морлаку. И тут до него вдруг дошло, что перед ним сочетание сдержанности и мании величия, ложной скромности и глубинного убеждения, что он умнее других. Морлак оказался карликом, снедаемым гигантскими амбициями. Было непонятно, следует ли сожалеть, что в этом парне нашли прибежище великие идеалы, или же посмеяться над тем, что он одержим подобными мыслями.
– С Афониным и его друзьями мы придумали амбициозный план, где задействовали болгар. Рассуждали мы просто: чтобы сопротивление войне было эффективным, его нужно развивать по обе стороны фронта. В противном случае это обернется поражением одной из сторон, а тех, кто откажется продолжать борьбу, назовут предателями. Прежде всего мы хотели начать братание, а затем перейти к неповиновению.
– Во Франции тоже возникали эти временные перемирия между солдатами на фронте. Мне рассказывали, что нечто подобное было в канун Рождества.
– Да, – авторитетно заверил Морлак, – братание случалось не раз. Но без политической базы это не могло зайти далеко. Вот поэтому мы хотели опереться на тех, кто разделял наши революционные взгляды.
– Но ведь у вас были офицеры, руководство. Они что, позволили вам действовать? Может, они разделяли ваши взгляды?
Заключенный презрительно усмехнулся:
– Не стоило идти на бесполезный риск и пытаться сплотить врагов нашего дела. Мы просто использовали методы подпольной работы. Я открыто ходил к русским, чтобы пить водку и слушать их пение. Мой пес служил удобным предлогом: я сказал сержанту, что Вильгельм не вылезает от русских, потому что у него там завелась подружка, что было правдой. И командир позволял мне ходить туда за ним.
– У русских тоже были собаки?
– Уж не знаю откуда, может, приблудилась, но у них была сука, которую они называли Сабака. Вильгельм был гораздо крупнее, но умудрился-таки заделать ей щенят. Я уехал прежде, чем она родила, и понятия не имею, на кого они были похожи.
Во дворе появился Дюжё и объявил, что доставили обед для заключенного. Они вернулись в камеру. Так как надзиратель понял, что допрос затягивается до бесконечности, он выставил столик с двумя тарелками и двумя стаканами. Следователь сел напротив Морлака, и они продолжили беседу, хлебая теплый суп, разлитый Дюжё из доставленной в тюрьму оловянной кастрюли.
– Итак, ваш план?..
– План был простой, но в реальности оказался достаточно трудным. На передовой, возле форта Рупель, был сектор, где наши и болгарские позиции располагались совсем близко. Так было не везде. В этом горном районе, скорее, преобладали изолированные огневые точки, весьма удаленные друг от друга. Русские благодаря перебежчикам знали, что болгарские части сменяются каждые десять дней. Там была часть, где служило много солдат, приверженных нашим идеалам. План заключался в том, чтобы дождаться, пока часть снова окажется на передовой. И когда в траншеях вдоль линии фронта будет дан сигнал, болгары скрутят своих офицеров и мы начнем брататься. По всему фронту товарищи передадут друг другу эту весть, поднимая мятеж. Мы распространим листовки в Салониках и в Софии. В тылу восстанут рабочие. Это станет концом войны и началом революции.
– Ешьте, все остынет.
Морлак посмотрел на тарелку и, казалось, не сразу опомнился. Он быстро проглотил суп, торопясь покончить с предварительными выкладками.
– Ну и как в итоге все получилось?
Заключенный помрачнел. Он медленно отложил ложку и отломил кусок хлеба, чтобы очистить тарелку.
– Сперва все шло по плану.
– Только сперва?
Повисло молчание. Лицо Морлака потемнело, на нем вновь появилось то упрямое выражение.
– Почти три недели ушло на подготовку. Я должен был выдумать предлог, чтобы, когда все начнется, оказаться среди русских. В ротации болгарских частей вышел сбой. В конце концов двенадцатого сентября все было готово.
– Кажется, это тот самый день, когда вас отметили в приказе?
Морлак пожал плечами и промолчал. Он откинулся к стене и поковырял ногтем в зубах.
– Был прекрасный вечер. День выдался жарким. Все расслабились, отдохнули. И все же напряжение не спадало. Сложным моментом был выход на нейтральную полосу. К сожалению, луны в ту ночь не было, так что много не разглядишь. Мы приготовили ножницы, чтобы перерезать колючую проволоку. После того как контакт состоится, мы могли бы зажечь фонари и все организовать. Самое опасное – это начало.
– И сколько народу было посвящено в план?
– Со стороны русских была вовлечена почти вся часть. Афонин заверил меня, что с болгарской стороны брататься готовы по меньшей мере человек двести. Кроме того, удачно получилось, что офицеров из этого сектора вызвали в штаб.
Вошел Дюжё, чтобы забрать посуду. Он положил перед каждым по яблоку и удалился.
– Выступать решили в четыре утра. Это позволило бы провернуть все перед восходом солнца, чтобы не оставаться долго в темноте после объединения воюющих сторон.
– А по какому сигналу?
– Интернационал. Начать должны были болгары, а мы подхватить хором. Позиции располагались так близко, что все было слышно, особенно ночью… В четыре утра с той стороны до нас донесся гимн. Мы и представить не могли, как это на нас подействует.
Следователю показалось, что у Морлака на глаза навернулись слезы. Во всяком случае, он достал носовой платок и высморкался, чтобы скрыть, что расчувствовался.
– Потом все развивалось очень быстро. Тогда мы не поняли, что происходит. Только потом удалось восстановить факты. – Он снова высморкался, на этот раз звучно. И вновь на лице появилось упрямое выражение. – Избавлю вас от подробностей. Все произошло из-за Вильгельма. Он был со мной, как обычно. Нюх у него отличный и охотничий инстинкт тоже. Когда он почуял движение впереди, то вспрыгнул на бруствер и выскочил из траншеи. Болгарин, как и планировалось, подошел ближе. Но собака-то не была в курсе… – Он хмыкнул. – Пес вцепился ему в горло. Он ведь уже так делал во время штыковой атаки, и его хвалили за это. Для него враг оставался врагом. Ведь это хороший, верный пес. – Морлак скривился. – Верный, это да… – повторил он.
Лантье начал что-то понимать.
– Болгарин взревел. В ночной тьме все просто обезумели. Те товарищи, которые были посвящены в план, кричали, что, мол, ничего страшного, но остальные им не поверили. Болгары решили, что угодили в заготовленную ловушку. Кто-то из них начал стрелять, наши ответили. Выпустили осветительные ракеты. Артиллеристы с нашей стороны быстро отреагировали и накрыли болгарские окопы огнем. В общем, вы представляете.
– И как вы из этого выбрались?
– Мы с Афониным были потрясены. Сначала мы удерживали ребят. Затем дело приобрело новый поворот. Это опять была война. Каждый за себя. Кто-то дал команду перейти в наступление. Русские пошли в атаку, и я вместе с ними. Болгары тщательно подготовили бунт: они устранили у себя всех унтер-офицеров. На их позициях царил полный хаос, и мы взяли их без сопротивления. Это было ужасно. Убивать товарищей, которые собирались присоединиться к нам. Несколькими минутами раньше мы были готовы брататься, а теперь в горячке наступления убивали любого, кто попадался навстречу.
– В конечном счете вы были ранены?
– Да, где-то через час. Мы прорвались через три линии обороны. Наши артиллеристы не ожидали, что нам удастся продвинуться так далеко. Мы угодили под обстрел, и меня задело осколком в затылок. Рана была неглубокая, но меня оглушило. Очнулся я через три дня в госпитале в Салониках.
VIII
– Вот так я и сделался героем.
Подчеркивая эту фразу, Морлак резко дернул кадыком.
– В общем, из-за собаки, – поспешно вставил следователь.
Заключенный кивнул, продолжая жевать.
– И поэтому вы сердитесь на Вильгельма?
– Я на него больше не сержусь! – Морлак выплюнул яблочное семечко. – Ладно, когда я очнулся в госпитале, это другое дело: я понял, что произошло, и мне хотелось прикончить его. Потом я смог подняться и увидал, что пес сидит во дворе и поджидает меня. Ночи напролет, до самой выписки я представлял, как избавлюсь от него. – Морлак бросил на стол огрызок. – Но я не смог этого сделать. Прежде всего, я был прикован к постели. А главное, я сделался героем, понимаете? Офицеры принесли приказ о награждении, подписанный лично Морисом Сарраем. Когда на его место был назначен генерал Гийома, он явился в госпиталь и пришел в мою палату вместе с офицерами штаба, чтобы поздравить меня. Все говорили о моей собаке. Люди знали, что пес был со мной на передовой. Сестры милосердия кормили его во дворе госпиталя, рассказывали мне, как он. Никто даже не подозревал, что я собираюсь пристрелить его. А между тем я день и ночь думал лишь об этом.
Морлак усмехнулся. Именно эта его ухмылка так раздражала Лантье.
– Всю зиму я провел взаперти, меня лечили. Но в первые погожие дни врачи, полагая, что доставят мне удовольствие, разрешили мне прогулки. И эти глупые сестры милосердия привели ко мне Вильгельма, чтобы он составил мне компанию! Они даже скинулись и купили ему хорошенький ошейник. Пришлось терпеть его присутствие, и меня утешало лишь то, с каким видом он тащился на поводке.
– Но ведь это пес, как можно на него сердиться?!
– Именно до этого я в итоге и додумался. Мне потребовалось почти полгода. Это случилось в разгар лета, а я помню, будто это было вчера. Мы с собакой присели в тени приморской сосны. Я глядел на его облезлый затылок, его ведь тогда тоже ранило, и раны рубцевались медленно. И вдруг у меня будто закружилась голова. Мне показалось, что все вращается вокруг меня. На самом деле это у меня в голове все вдруг резко встало на свои места. Внезапно все предстало совершенно в ином свете.
Поднявшись, Морлак прошелся по камере. Потом резко повернулся.
– Это Вильгельм герой, – тихо сказал он. – Понимаете, вот что я подумал. Не только потому, что он последовал за мной на фронт и был ранен. Нет, все гораздо глубже, существеннее. Ему присущи все качества, которые необходимы солдату. Преданность вплоть до готовности отдать жизнь, храбрость, безжалостность к врагу. Весь мир для него делился на плохих и хороших. Это можно сформулировать кратко: в нем не было человечности. Конечно, это собака, но ведь от нас требовалось то же самое, разве мы не были такими же?.. Награды, медали, приказы о награждении, повышение в звании – все для того, чтобы воздать за зверские поступки.
Теперь он стоял напротив Лантье, но смотрел поверх него, куда-то вдаль, и взгляд его в этой узкой камере упирался в стену.
– И напротив, единственное проявление гуманности, которое должно было бы состоять в братании с врагом, в решении прекратить войну, чтобы заставить правительства заключить мир, подверглось бы самому суровому наказанию. За подобный поступок всем нам грозила бы смерть, если бы это открылось.
Он помолчал, успокоился и сел на свою лежанку.
– Осознав все это, я перестал ненавидеть Вильгельма. Впрочем, любить его у меня тоже не было причин. Он поступил в соответствии со своей натурой, а в ней не было ничего человеческого. Это было его единственным оправданием. Но те, кто послал нас на бойню, не имели и такого. Как бы то ни было, именно тогда я и принял решение.
Во время его долгого монолога Лантье хранил молчание. Он был глубоко взволнован. В глубине души он понимал, о чем говорит Морлак, и был согласен с ним. И все же, если бы Морлака поставили перед ним как дезертира или бунтовщика, Лантье, разумеется, без колебаний вынес бы приговор.
Исповедь исчерпала силы заключенного. Сидя на койке, он безвольно свесил руки и смотрел в пустоту. Следователь был в том же состоянии. Ему хотелось покинуть эту клетку с ее спертым воздухом, пройтись и привести мысли в порядок. После четырех дней расследования ему пора уже было принять какое-то решение. В конце концов, не следовало придавать этому типу и его поступку чересчур серьезное значение.
Лантье славился своей способностью быстро находить правильные решения даже в наиболее сложных случаях. А между тем на сей раз он так и не пришел к окончательному заключению. Чем глубже он вникал в это дело, тем больше оно смущало его. В какой-то момент он подумал: может, Морлак нарочно вносит сумятицу в его мысли? Но тогда как быть с явной искренностью его исповеди?..
В раздражении он стал действовать независимо от услышанного. Он прервал допрос, сухо простился и бросил:
– Будьте готовы завтра подписать протокол допроса.
Очутившись снаружи, на площади Мишле, еще пропитанной солнечным теплом, он провел рукой по лицу и огляделся вокруг, словно человек, очнувшийся от ночного кошмара.
Первое, что он заметил, было присутствие Вильгельма, который вновь нес вахту под деревьями. Пес молча провожал его взглядом, пока Лантье не повернул за угол.
* * *
Валентина не курила, обычно не курила. Но она испытывала такую неловкость от собственного поступка, что выбрала именно это средство, чтобы расслабиться. Лантье протянул ей пачку табака. Она закашлялась, глубоко затянувшись неумело свернутой самокруткой. Лантье обнаружил Валентину в вестибюле гостиницы, и она вновь заявила, что хочет поговорить с ним. Однако теперь дело явно не сводилось к краткому разговору. Она хотела высказать все и с дерзостью застенчивых людей почти не скрывала, что хочет, чтобы он пригласил ее поужинать. Ему было плевать, что пойдут разговоры, и ей, по всей видимости, тоже. Он повел ее в ресторан, где прежде встретил поверенного. На этот раз в зале не было ни души. Валентина старалась держаться непринужденно, но ее выдавал блеск глаз. Она поглаживала белую мягкую салфетку, будто хорошо выделанный мех.
– Вовсе не в моих привычках исповедоваться типу в военной форме. Вы, вероятно, в курсе. Вам известно мое происхождение.
За четверть часа она выпила полбутылки бордо. Лантье совсем не хотел, чтобы ей показалось, будто он хочет ее напоить. Но она знала, что делает. Как ни странно, она прекрасно владела собой, быть может, даже лучше, чем перед ужином.
– Когда мы встретились, он как раз выходил из ворот своей фермы, – начала она.
«Он» – очевидно, Морлак. Лантье охотно бы избежал этого разговора. Ему хотелось остаться одному и забыть всю эту историю. Но вышло так, что она не получила завершения. Так что теперь предстояло идти до конца и выслушать то, что она хотела ему сказать.
– Что мне в нем понравилось? Почему я им заинтересовалась?
Лантье не задавал никаких вопросов. Он решил, что Валентина малость захмелела. На самом деле она говорила сама с собой.
– Он был не похож на крестьянина. Да, есть такие люди, которые будто не принадлежат к своему классу. Это несколько обнадеживает, вы не находите? Мне много рассказывали о классовой борьбе. Все мое детство отец твердил лишь об этом. Я усвоила тему. Такова реальность, от этого не отвертишься. Но когда отец умер и я оказалась здесь, в деревне, то подумала, что это еще не всё. Есть люди, такие… Жизнь может привести их в другое сословие, как, к примеру, меня. И потом, есть те, кто, кажется, живет вне всего этого, как бы сам по себе.
Она почти не притронулась к своей отварной говядине с луковым соусом. Должно быть, отвыкла от мяса и соусов.
– Когда мы познакомились, Жак почти не умел читать. Я знаю, он выучился бегло читать, чтобы доставить мне удовольствие. Мне было неловко и в то же время нравилось, что он сделал это ради меня. Это было доказательство любви. Говорить о любви он не умел и вот придумал, как выразить мне, что он чувствует.
– А что он читал?
– Да что попало. Прежде всего, романы. Он не говорил мне, что ему нравится, но после его ухода я замечала, что нет того или другого тома. Я всегда знала, куда делись книги. Так-то вроде и не скажешь, что что-то пропало. Они не стояли по порядку. Но я-то знала.
Ее худоба этим жарким летом бросалась в глаза. Поверх платья на ней была жилетка грубой вязки, но, разгорячившись от вина, она ее сняла, и Лантье мог видеть проступившие жилы на шее, впадины над ключицами, по которым скользили бретельки лифчика.
– У меня было издание «Новой Элоизы», это ведь Руссо, а мой отец рассматривал его как мыслителя эпохи Просвещения. Но я-то понимала, что если Жак держит эту книгу так долго, то совсем по другой причине. Он был романтик, хоть и не сознавал этого. И мне это нравилось.
– Вы с ним не говорили о политике?
– Прежде – никогда. Когда объявили, что Франция вступает в войну, мы как-то раз обсудили эту ситуацию. Он был невероятно наивным. По правде сказать, он ничего не знал. И это как раз крестьянская черта. Он считал, что все нормально, однажды за ним придут, чтобы отправить под пули. Когда он уходил, я попыталась поговорить с ним, но поняла, что это бесполезно. Оказалось, что я делаю то, чего прежде и в мыслях не было. Я связала ему шарф. Хотела, чтобы он унес с собой что-то от меня. И когда мой пес отправился вместе с ним, я была страшно рада.
– Так Вильгельм – это ваша собака?
– В ту пору его звали иначе. Это собака моей двоюродной бабки, точнее, щенок ее дряхлой французской овчарки. Остальных из помета утопили, но этого бабка оставила для меня. Я назвала его Киру.
Она рассмеялась, из кокетства стараясь не показывать зубы, так как с одной стороны не хватало резца и она сознавала, что это некрасиво.
– Этот пес очень любил людей. Стоило появиться почтальону, он увязывался за ним и порой возвращался лишь через несколько дней. Когда ко мне приходил Жак, для собаки это был великий праздник.
– Это вы попросили Жака взять собаку на фронт?
– Да что вы! Киру сам пошел. А я была рада.
– Морлак писал вам?
– Пока он оставался во Франции, я получала письма каждую неделю. А потом он приехал.
Бутылка была пуста. Лантье колебался, стоит ли заказать еще. Валентина раскрошила хлеб и теперь понемножку поклевывала корочки.
– Стоял конец декабря. Было очень холодно. Здесь в морозы большая влажность. Приходилось топить печку с утра до вечера. Я спалила весь запас дров, заготовленных на зиму. Мне было все равно. Хотелось, чтобы ему было хорошо.
– Он изменился?
– Совершенно. Стал будто дерево, с которого облетела листва, твердое, сухое. Он больше не улыбался. Много говорил.
– О чем?
– О боях, хоть тогда еще не был на фронте. Рассказывал о людях, с которыми познакомился в армии. О том, какое невероятное оружие изобрели, чтобы убивать людей. Он ничего не понимал. Война была для него тайной. Прежде он даже не догадывался ни о чем подобном. Он хотел разобраться: политика, экономика, народонаселение, нации – он расспрашивал обо всем.
Взяв бокал, она с грустью посмотрела на остатки вина на донышке. Лантье заказал еще бутылку.
– Мне не хотелось говорить с ним на эти отвлеченные темы. Вероятно, это трудно понять. Но, видите ли, я была влюблена, и на уме у меня было только одно. Я знала, что он не сможет задержаться здесь надолго. Мне хотелось быть счастливой. Хотелось целовать его, дотрагиваться, прижимать к себе. Так что я ограничилась тем, что посоветовала ему читать книги. Он взялся за политические книги, к которым прежде не проявлял никакого интереса. А я, пока он читал, наблюдала за ним, целовала его, впитывая его тепло.
– Как долго он оставался здесь?
– Две недели. Конечно, я забеременела. Я знала, что это случится. Я хотела этого. Я бы даже могла точно сказать, когда был зачат наш ребенок. Но ему я об этом не сообщила.
Официантка вернулась с новой бутылкой. С неприветливым видом она наполнила бокалы, пролив немного вина на скатерть и не извинившись.
– Он уехал, прихватив с собой три книги, – тихо сказала Валентина.
– Прудон, Кропоткин и Маркс.
– Он вам сказал…
Впервые с начала разговора Валентина пристально взглянула на собеседника, и у Лантье создалось впечатление, что она лишь теперь обнаружила его существование.
– И потом, – сказал он, – Морлака отправили на Восточный фронт.
Казалось, Валентину внезапно покинули силы. Ее лицо вдруг осунулось, будто внутри ее вновь ожила сильная боль.
– Да, он написал мне об этом. Я была в отчаянии. Понимаете, пока он оставался во Франции, я чувствовала, что мы по-прежнему близки. Но это известие про Грецию все меняло. У меня было предчувствие, что он не вернется. Я отправила ему письмо, написала, что жду ребенка. Мне казалось, что он должен узнать об этом перед отправкой на передовую. На самом деле я, наверное, надеялась, что он найдет способ остаться со мной.
– Как он воспринял это известие?
– Он написал, что это хорошо, и, если родится девочка, велел назвать ее Мари, а если будет мальчик, то Жюль, – это на тот случай, если ребенок родится до его возвращения.
У нее вырвался нервный смешок:
– Я ведь говорила вам, он не умеет выражать свои чувства.
Лантье показалось, что в глазах Валентины сверкнули слезы, но она мотнула головой, откидывая волосы назад, и все исчезло.
– Так вот, я поняла, что у меня осталась лишь одна надежда: чтобы война закончилась как можно скорее. К тому времени я отдалилась от прежних друзей отца. Слышать больше о них не могла. Политика принесла много горя нашей семье. Но тут вдруг я переменила свое мнение. Единственными, кто выступал против войны, кто сразу же заявил, что это мерзость, кто демонстрировал ее причины и стремился выявить корни зла, были утописты, те самые агитаторы-социалисты, которых я несправедливо презирала. Я написала одному из них, некоему Жандро. Это мой крестный. Он пытался разыскать меня после смерти отца, но я ни за что не хотела ему отвечать. По счастью, он жил по прежнему адресу и до него дошло мое письмо.
В бар, отделенный от ресторана матовой стеклянной перегородкой, не доходившей до потолка, вошли трое. Слышно было, как они смеются и разговаривают с хозяином.
– Этот Жандро был соратником Жореса. А после его убийства сохранил верность пацифистским идеям. У него возникли проблемы с военными властями.
Лантье был рад убедиться, что Валентина теперь вроде бы не воспринимает его как часть военной машины. Она доверилась ему.
– Он по-прежнему возглавлял группу активных противников войны. Они открыто выступали в своей газете, притом что материалы так или иначе подвергались цензуре. Но они также поддерживали сторонников мира, особенно иностранцев, которые были вынуждены скрываться.
– Вы не боялись, что из-за того, что вы написали ему, у вас возникнут неприятности?
– Какие неприятности? Вы знаете, из-за отца я всегда находилась под наблюдением, но полиция знала, что я не делаю ничего плохого. Но в письме ничего такого и не было, я просто хотела повидать его, ведь, в конце концов, это был мой крестный.
– Он вам ответил?
– Он послал одного типа, Крёзо, мелкую сошку. Тот пешком преодолел сто километров, чтобы добраться до меня. Он пробыл здесь два дня. Видел, где я живу, и понял, что это может оказаться полезным.
– Они не хотели, чтобы вы перебрались в город?
– Наоборот. Им было нужно укрытие в сельской местности для тех, кто находился в бегах, или для тех, кто не хотел маячить на виду.
– Вы писали Морлаку об этом?
Они заказали кофе, и Валентина помешивала ложечкой в чашке, где медленно растворялись два кусочка сахара.
– К сожалению, нет. Не хотела, чтобы он беспокоился. Я сделала это ради себя, понимаете, чтобы чувствовать себя полезной, чтобы хоть немного приблизить конец войны.
– А он уже отбыл в Грецию?
– Я не знала. Почту доставляли нерегулярно. Жака перемещали из одного лагеря в другой все дальше на юг. В конце концов они прибыли в Тулон. Но все никак не могли отплыть – из-за подводных лодок.
Валентина поморщилась. Пьяные в баре вопили все громче, временами начисто перекрывая ее голос, так как она говорила тихо.
– Как бы то ни было, Жандро не терял времени. Он организовал доставку ко мне пачек подпольных листовок, я должна была прятать их, пока за ними не придут. Он послал ко мне пару бельгийцев, бежавших из лагеря для интернированных. Так что эти полгода в доме почти все время кто-то был.
– И Морлак так ничего и не знал?
Она опустила голову. Ей явно было больно вспоминать то время. Она нервно стиснула пальцы.
– Я ему ничего не сказала. С тех пор как это обрело конкретные очертания, стало невозможно вдаваться в детали в письмах. Ведь работала военная цензура… Но и правда, мне следовало все же предупредить его. Тогда ему удалось бы избежать неприятных открытий.
– Так он узнал? Но как – ведь он был далеко?
– Он вернулся.
– Вы хотите сказать, что ему снова дали отпуск?
– В июле, незадолго до отправки, ему удалось получить увольнительную на три дня. Он не сказал, куда едет; ему бы ни за что не позволили. Он творил чудеса, вскакивал в товарняки, украл лошадь. Последние километры прошел пешком, у него треснули ботинки. Все это я узнала после…
Она рассмеялась, на ее лице было восхищение, сожаление, отчаяние.
– Он добрался сюда на рассвете. Спрятался за изгородью. Помните, где это? Хотел удивить меня.
Шмыгнув носом, она выпрямилась, чтобы восстановить душевное равновесие.
– В то время Жандро прислал ко мне рабочего из Эльзаса, которого разыскивали за саботаж. Такой высокий светловолосый тихий парень. Он был скуп на слова, зато здорово помогал по хозяйству. Из-за беременности мне было не под силу заниматься садом. А этот Альбер умел работать в огороде. Ему даже можно было не указывать, что делать.
– Но ведь у вас всего одна комната. Где же он спал?
Валентина вскинула голову. Резким движением.
– Со мной. Мы ничего такого не делали. К тому же я вот-вот должна была родить. Но, видите ли, не знаю, может ли мужчина это понять, мне было необходимо, чтобы кто-то был рядом. Я прижималась к нему. И я уже не была одна. И мой ребенок тоже. Странно, конечно…
– А он довольствовался этим?
– Вроде да. Он был очень нежен. Покрывал меня поцелуями. Несколько раз я ощущала, что он хочет меня, но он никогда не пытался ничего добиться. Говорил, что ему достаточно ласки. Он очень страдал вдали от семьи. Он вырос среди женщин: мать и четыре сестры.
– И Морлак увидел вас вместе?
– Он видел, как Альбер вышел из дому, он ведь всегда просыпался раньше меня и умывался у колодца.
– А тот парень знал, что ваш любимый на фронте?
– Догадывался, видя мое состояние. Но у товарищей принято сообщать о себе как можно меньше – на случай допроса.
– А они говорили с Морлаком?
– Альбер, увидев солдата, решил узнать, что он тут делает. Морлак спросил, дома ли я. Альбер ответил, что я еще сплю.
Она закрутила вокруг пальца салфетку и стягивала ее все сильнее. Кровь уже не поступала в палец. Вероятно, это было очень больно.
– Альбер спросил, не привез ли он весточку.
Жак выпрямился, посмотрел на закрытую дверь и сказал: «Нет». Потом он ушел.
– Вы его не видели?
– Я в тот день сильно устала. Ребенок здорово возился. Спала я плохо. Альбер отправился нарезать травы кроликам. За обедом он рассказал мне, что приходил Морлак. Его было уже не догнать, слишком поздно.
Лантье посмотрел на нее. Несмотря на худобу, затрапезный вид, отпечаток пережитого на лице, в Валентине был внутренний свет, который делал ее красивой, будто горел огонек, не желающий гаснуть, свет, который в этой полной тьме сиял лишь ярче.
– Вы написали ему?
– Конечно. Но опять же из-за цензуры я не могла откровенно написать, кто такой был Альбер. Как бы то ни было, я даже не знаю, дошли ли до него мои послания.
– А он вам больше не присылал писем?
– Нет, с тех пор ни одного.
– Вы сообщили ему о рождении сына?
– Когда Жюль родился, я ему написала. А немного погодя мне даже удалось сфотографироваться в городе. Не знаю, получил ли он снимок.
На этот раз, несмотря на все усилия, Валентина не могла сдержать слезы. Они текли по лицу, как капли дождя по сухому дереву. Она спохватилась не сразу. Утерла слезы салфеткой, а затем продолжила, глядя Лантье прямо в глаза:
– Уверяю вас, я никогда не переставала думать о нем. Я любила его. Только его. Мечтала о нем. Иногда зимней ночью я выходила на мороз без пальто, даже не чувствуя холода, и выкрикивала его имя, как будто он мог появиться в саду, вернуться ко мне. Я закрывала глаза и чувствовала его дыхание, запах… Вы, наверное, думаете, что я сумасшедшая…
Лантье потупился. Отчаяние влюбленной женщины всегда рождает у мужчин ощущение, что в силе чувства они здорово уступают слабому полу.
– Когда вы узнали, что он вернулся с войны?
– Только когда случился этот скандал и его арестовали.
Пьяные один за другим покидали бар. В дверной проем заглянула официантка, пытаясь понять, не пора ли подать счет.
– Я полагаюсь на вас, – сказала Валентина, пристально глядя в глаза Лантье.
IX
Лантье ощутил, что, прежде чем перейти к последнему этапу следствия, ему необходимо как следует прогуляться.
Он поднялся на рассвете и направился на север, туда, где начинался большой лес, тянувшийся до самого Буржа.
Там росли в основном дубы, самые старые были посажены еще в эпоху Людовика XIV. Он шел по лесным дорожкам, и ему открывались неожиданные виды. Путаница стволов вдруг на миг уступала место прямолинейной просеке, казалось идущей до самого горизонта. Это вторжение человеческой воли в хаос природы напоминало зарождение определенной идеи в сумятице спутанных мыслей. Дважды вдруг возникала перспектива – световой коридор, приводивший в порядок предметы (как и мысли) и позволявший видеть далеко. И в обоих случаях этот светящийся коридор быстро исчезал. Стоило вновь пуститься в путь, стоило разуму включиться в движение, видение пропадало, если вы не озаботились тем, чтобы закрепить его в памяти или на бумаге.
Прогулка по такому лесу – мощный стимул для размышления. Лантье это было необходимо. Он думал о деле, удерживавшем его здесь, а еще об ожидавшей его жизни, о том новом этапе, который предстояло пережить, расставшись с армией. Он думал о войне, которая с этими последними расследованиями заканчивалась для него во второй раз. Чтобы дать последний приют погибшим солдатам, на полях сражений разбили кладбища, такие же прямолинейные, как эти просеки. Только посеянным там зернам не суждено было прорасти.
В самой чаще он обнаружил пруд и обошел его. Ему встретились охотники, бродившие по лесу в преддверии начала сезона. С ними были собаки, которые порывались обнюхать Лантье. Он подумал, что собаки – единственные спутники, не нарушающие одиночества. Вспомнив о Вильгельме, он подумал, что Морлаку в постигшем его несчастье повезло – его неотступно сопровождает собака. И рассердился, что тот совершенно не ценит этого.
Потом он спустился к засеянному ячменем полю, над которым колыхалось море светлых колосьев. Лантье набрел на пыльную дорогу, ведущую к городу. Не прошел он и двухсот метров, как заметил, что к нему направляется велосипедист. Это был Габар.
– Я искал вас, – сказал он. – Мне сказали, что вы где-то здесь.
С одиночеством было покончено. Толкая перед собой велосипед, жандарм зашагал рядом с Лантье. Он принялся выкладывать, что удалось узнать.
Этот тип такой же верный, как и Вильгельм, решил Лантье. Но все же прогуливаться с жандармом – это совсем не то…
* * *
Дюжё проклинал следователя, который потребовал, чтобы он покинул кабинет и охранял тюрьму снаружи. Что за дурацкая идея допрашивать заключенного вне камеры, устроившись в его, Дюжё, кабинете! Ладно, это последний день. Заключенному предстоит подписать протокол и выслушать решение. И все же дурацкая затея… Расследование затянулось, и если дело примет дурной оборот, Дюжё непременно будет настаивать на том, что он тут ни при чем…
Лантье сидел за столом, а подсудимый – напротив на стуле с вертикальными перекладинами, у которого недоставало одного подлокотника.
– Морлак, я тут поразмыслил. Позвольте сказать вам следующее: эти ваши соображения о гуманизме не слишком хорошо продуманы.
– Вы о чем?
– Вся эта история с братанием, организованный вами мятеж, окончание войны…
– Ну?..
– Так, по-вашему, это и есть гуманизм? Братание против ненависти и тому подобное.
– Ну да….
– Так вот, мне это кажется несколько куцым. Гуманизм – это также значит иметь идеал и сражаться за него. Вы выступали за мир, потому что не верили в эту войну. Вы против национальной идеи и против буржуазного правительства. Я прав?
Морлак был несколько растерян. Он не ожидал, что разговор повернется так, и держался крайне осторожно.
– Но, – продолжал следователь, – если бы речь шла о борьбе за идеалы, которые вы разделяете, вы, как мне кажется, были бы согласны воевать. Разве вы не ликовали, когда русские революционеры в октябре взяли власть в свои руки?
– Да.
– И вы призвали к братанию, когда они убили царя и его семью?
– Это цена, которую пришлось заплатить, чтобы помешать победе реакции.
– А, вот оно! Цена, которую пришлось заплатить…
Лантье встал и повернулся к окну, сцепив руки за спиной.
– Оставим эту тему. Уверен, это долгий разговор.
Он развернулся и пристально взглянул на заключенного.
– Я лишь хотел, чтобы было ясно. Мы исповедуем разные ценности, мы верим в разные идеалы. Но мы оба, и вы и я, – мы солдаты.
– Как скажете. И что?
– А то, что, как мне кажется, сделанное вами, то, за что я должен вас судить, с точки зрения вашей борьбы является ошибкой.
Морлак явно удивился.
– Ошибкой и, если позволите, слабостью. Ваш поступок никак не соответствует тому сражению, которое вы ведете и которое, напомню вам, не мое сражение.
– Я не понимаю, о чем вы.
– Не понимаете. Ну ладно, вернемся к фактам. – Лантье сел и открыл лежавшую на столе папку. – «Четырнадцатого июля тысяча девятьсот девятнадцатого года, – прочел он, – в половине девятого утра, когда готовилось шествие по бульвару Дантона, Жак Морлак подошел к официальной трибуне, где рядом с господином Эмилем Леганером, префектом департамента, уже заняли места должностные лица. Вышеназванный Морлак – ветеран войны, выходец из крестьянской семьи, пользующейся уважением в здешних местах. Учитывая его ранения и орден Почетного легиона за боевые заслуги, жандарм, несший караул возле официальной трибуны, не счел возможным ему препятствовать».
Морлак пожал плечами. Взгляд его был устремлен куда-то вдаль.
– «Приблизившись к господину префекту, вышеупомянутый Морлак остановился менее чем в трех шагах от официальной трибуны. Среди почетных гостей воцарилось молчание. Вышеназванный Морлак громко обратился к властям. Он назвал свое имя и воинское звание…»
Лантье поднял глаза, чтобы удостовериться, что заключенный его слушает.
– «…и без запинок произнес следующую речь, видимо заранее обдуманную и выученную наизусть: „За образцовое поведение на Восточном фронте присутствующий здесь рядовой Вильгельм, не побоявшийся атаковать болгарского солдата, между тем имевшего мирные намерения, заслуживает самого высокого признания Отечества“».
На лице Морлака появилась грустная улыбка.
– «Затем, взяв орденский крест, вышеназванный Морлак добавил следующее: „Рядовой Вильгельм, именем президента Республики объявляю вас членом ордена позора, который вознаграждает слепое насилие, подчинение мощным и наиболее зверским инстинктам. Отныне вы кавалер ордена Почетного легиона“.
Прицепив орденский крест к ошейнику своей собаки, он отдал честь и развернулся, чтобы присоединиться к шествию. В этот момент первые колонны уже приблизились к трибуне. Вышеназванный Морлак двинулся во главе колонны, а перед ним шла его собака с нелепым украшением».
Вильгельм в глубине площади, будто расслышав, что назвали его имя, дважды слабо тявкнул.
– «До толпившихся перед трибуной людей вдруг дошел смысл этой провокации, и они разразились смехом и шутками. Послышались возгласы „Долой войну!“ Раздались аплодисменты. Все случилось так быстро, что стоявший на посту жандарм, не слышавший речи вышеназванного Морлака, не мог своевременно положить конец публичному оскорблению, которое тот пытался нанести властям. Лишь старший сержант Габар, стоявший на посту, удаленном от трибуны, при нелепом проходе вышеназванного Морлака и его собаки в красном ошейнике произвел задержание. Эти, хотя и законные, действия пробудили в толпе враждебную реакцию. Габара забросали камнями, он получил легкое ранение в висок. Префект приказал разогнать толпу. Пришлось прибегнуть к помощи военных, которые были в полном парадном облачении, так как готовились к торжественному шествию. Церемония была скомкана, и в этом году мы не смогли почтить память погибших за Отечество».
Лантье выпрямился и оттолкнул от себя папку.
– Вы хотите, чтобы я подписал это? – спросил Морлак все с той же усталой усмешкой.
– Вы представляете, чем для вас может обернуться подобный поступок?
– Да какая разница… если хотите, велите меня расстрелять.
– Война уже закончена, и приговоры ныне не столь суровы. Однако наиболее вероятным вариантом является ссылка.
– Так отправьте меня на каторгу. Я готов.
– Да, вы готовы и даже желаете этого, я понял. Я сразу это понял. Вы отказались от предложенных мною объяснений вашего поступка, которые уменьшили бы вашу вину и могли бы смягчить приговор. Давайте поговорим об этом. Отчего вы хотите, чтобы вам вынесли приговор? Вы действительно верите, что это послужит вашему делу?
– Все, что усиливает в народе отвращение к войне, служит тому, за что я, как вы утверждаете, выступаю. Если так называемые герои откажутся от отвратительных почестей, раздаваемых теми, кто организовал эту бойню, мы прекратим праздновать так называемую победу. Единственно стоящая победа – это победа над войной, против капиталистов, которые хотели этой войны.
Следователь поднялся, обошел стол и сел на стул напротив Морлака. Их колени почти соприкасались.
– Вы настолько в этом уверены? – с улыбкой спросил он.
Морлак заколебался.
– Я верю, и все тут.
– Ну а я утверждаю, что нет. Вы выстроили свою цепочку доказательств и придерживаетесь ее. Но вы не верите в это.
– Почему?
– Потому что вы не настолько наивны, чтобы полагать, что ваша выходка изменит лицо мира.
– Но это начало…
– Нет, это конец. Во всяком случае, для вас. Вы сгинете где-нибудь в колонии у черта на куличках, с кайлом в руках. Вы не вернетесь оттуда.
– А вам-то что?
– Мне ничего. Но мы говорим о вас. Ваше дело потеряет одного из своих сторонников. Вы сделаете свой единственный выстрел, никого не задев, и ваше пресловутое дело не продвинется ни на йоту.
– Если вы приговорите меня, народ взбунтуется.
– Вы так думаете? Вы рассмешили людей, это понятно. Но сколько из тех, кто вам аплодировал, станут защищать вас с оружием в руках? Если бы не ваш поступок, те же самые люди шумно приветствовали бы торжественное шествие. Народ, который вы так возвеличиваете, устал сражаться, пусть даже против войны. И вскоре вы увидите, с каким безразличием они станут проходить мимо памятников павшим.
– Революция свершится.
– Предположим, вы правы и она необходима. Но как, по вашему мнению, можно свергнуть существующий порядок? Навешивая орденский знак своему псу перед префектом?
В тоне Лантье не было презрения. И потому оскорбление было особенно жгучим.
– Я верю в личный пример, – ответил Морлак не слишком убежденно.
Щеки его раскраснелись, от бесчестья или от гнева, как знать. Следователь выдержал длинную паузу. Было слышно, как по брусчатке площади процокала лошадь, и вновь воцарилась тишина.
– Давайте поговорим серьезно. Позвольте, я скажу вам, почему вы совершили этот поступок и отчего желаете собственной гибели.
– Слушаю вас.
– После выздоровления вас эвакуировали в Париж. Вы провели там несколько месяцев, при этом не работая. Вам было достаточно пособия. На протяжении этого времени вам неоднократно предоставлялась возможность войти в контакт с революционерами-активистами. Вы этого не сделали. Если бы вы в самом деле были так увлечены революцией, то, надо думать, использовали бы пребывание в столице, чтобы присоединиться к ним.
– Откуда вы знаете?
– Это просто. Когда мне поручили заняться вашим делом, то из генштаба переслали ваше досье. Полиция довольно старательно отслеживала ветеранов, которые воевали на Восточном фронте. Ваша дружба с русскими солдатами, представьте себе, не осталась незамеченной. Соответствующие службы удостоверили, что по возвращении вы не имели подозрительных контактов.
Морлак пожал плечами, но ничего не возразил.
– Вы прибыли сюда пятнадцатого июня. Остановились у вдовы, которая сдает комнаты. Вели себя очень тихо. Вы даже не заехали к вашему зятю, который теперь заправляет вашей семейной фермой.
– Я его недолюбливаю, и он платит мне тем же. Он лодырь и нечист на руку.
– Я вас не осуждаю. Таковы факты. Зато вы часто отправлялись повидать своего сына.
Удар был нанесен неожиданно, и Морлак не сумел скрыть удивления.
– Вы украдкой наблюдали за ним. Однажды вы заговорили с ним, и мальчик испугался. Позже вы все же вернулись, но вели себя уже более благоразумно.
– Ну и что? Это не преступление.
– А кто говорит о преступлении? Повторяю, я вас не осуждаю. Я пытаюсь понять.
– Да что тут понимать? Это мой сын, мне хотелось его видеть, и все тут.
– Разумеется. Но отчего бы не повидать его мать?
– Тут все непросто.
– Отлично сказано! Видите ли, Морлак, вы умный человек, но боюсь, что в данном случае, как и во многих других, вы сами себя обманываете.
Лантье поднялся со стула и распахнул окно. Решетки на нем не было, и стоявший снаружи Дюжё подошел поближе, чтобы посмотреть, что происходит. Следователь знаком велел ему отойти и оперся на подоконник, оглядывая площадь. Вильгельм, сидевший на прежнем месте, встал на задние лапы.
– Вы весьма несправедливы к этому бедному псу, – задумчиво произнес Лантье. – Вы сердитесь на него за его верность. Утверждаете, что это свойство неразумного животного. Но оно присуще всем нам, и вам первому. – Он повернулся к Морлаку. – На самом деле, вы очень высоко цените это качество, а потому и не простили Валентине недостаток верности. Вы самый верный человек из всех, кого я знаю. Доказательство: вы не отказались от своей любви. Вы ведь вернулись сюда из-за нее, так?
Морлак пожал плечами, не поднимая глаз.
– Мне кажется, что истинное отличие человека от животного, – продолжал следователь, – вовсе не верность. Это другое, наиболее человеческое качество, которое является и человеческим недостатком. Оно вам присуще.
– Какое?
– Гордость.
Лантье попал в точку, и сломленный приведенными доказательствами бывший солдат утратил уверенность.
– Вы предпочли наказать ее и себя самого, устроив у нее на глазах сцену с мнимым бунтом, вместо того чтобы поговорить с ней и узнать правду.
– Это был не мнимый бунт.
– Во всяком случае, это была акция, рассчитанная на нее. Вы ведь обращались именно к ней.
Морлак хотел было возразить, но поскольку Лантье упомянул о гордости, то ограничился нейтральным замечанием:
– Тем лучше, если до нее дошло, что я хотел этим сказать.
– К сожалению, вы не слышали ее ответа.
С соседнего двора донеслись детские крики. В жарком недвижном воздухе, похоже, были слышны лишь отчетливые звуки вроде звона колоколов, отбивавших каждые четверть часа.
– В любом случае, – твердо заключил Лантье, – я не стану участвовать в вашей провокации. От меня ждут, чтобы я наказал вас, теперь я знаю, какую кару я выберу. Она нанесет наибольший урон вашей гордости. Вы сами увидите и услышите. Услышите все, чтобы полностью осознать свою ошибку. Это и будет вашим приговором. Но имейте в виду, я не допущу никаких уверток.
– Я имею право отказаться?
– Нет.
Лантье одну за другой застегнул пуговицы жилета, остававшегося расстегнутым во время беседы. Со спинки стула, стоявшего у письменного стола, он взял китель и надел его. Провел рукой по волосам, приводя их в порядок, и пригладил усики. Он держался очень прямо, как подобает офицеру.
– Дело закрыто. Возражения не принимаются.
Но за этой уверенностью скрывались стыдливость, робость, связанные с тем, что он собирался сказать перед уходом. Он уже был не следователем, но просто человеком среди людей, когда произнес:
– У меня, впрочем, будет к вам одна просьба…
X
Следователь направился прямо в гостиницу, потому что знал, что там его ждет Валентина.
Она сидела в салоне, неловко устроившись под громадной картиной, изображавшей прибытие дилижанса. Молодая женщина примостилась ближе к правому краю полотна, где художник изобразил деревенский трактир. Как будто толпившиеся на пороге крестьянки пугали ее меньше, чем знатные дамы, выглядывавшие из кареты. При виде следователя она вскочила.
– Ну что? – спросила Валентина, схватив его за руки.
– Идите к нему прямо сейчас. Он ждет вас.
И, уже поднимаясь по лестнице, не оборачиваясь, чтобы не видеть ее волнения и, быть может, чтобы скрыть свое, Лантье проронил:
– Он свободен.
XI
Машина ехала по сельской местности. Это был военный автомобиль с кузовом седан, большими хромированными фарами и крыльями, отливавшими черным лаком. Солнце нагрело брезентовый верх, и Лантье опустил ветровое стекло, чтобы проветрить машину.
Он проезжал деревни под крики детворы и приподнимал каскетку, приветствуя работавших в полях крестьян. Накануне была гроза, и им следовало поспешать, чтобы дожать пшеницу на последних участках. В воздухе чувствовалось дыхание осени, и листва в лесу местами уже порыжела.
Лантье решил ехать в гражданской одежде, чтобы начать привыкать к предстоящей новой жизни. Миновав Орлеан, он почувствовал, как ему не терпится добраться до Парижа, увидеть жену и детей. Как-то они воспримут подарок, который он им везет?.. Лучше уж думать, что они будут рады тому, что он счастлив. Ведь, сказать по правде, подарок не слишком прекрасен. Впрочем, Морлаку нетрудно было расстаться с ним…
Время от времени Лантье оборачивался, чтобы бросить взгляд на заднее сиденье и убедиться, что подарок и в самом деле не больно хорош. Точнее сказать, этот подарок он преподнес себе самому.
Он протянул руку и ладонью погладил отвислые брыли. Действительно, странный подарочек!
– Не правда ли, Вильгельм? – со смехом воскликнул он.
Кажется, пес тоже улыбнулся.
Дань памяти
Это было в 2011 году. Французский еженедельник отправил меня в Иорданию, чтобы посмотреть на Арабскую весну. К сожалению для меня, это была единственная страна, где ровным счетом ничего не происходило. Мы с сопровождавшим меня фотографом Бенуа Жизембегом проводили дни, попивая пиво и рассказывая разные истории.
Бенуа – одаренный молодой человек с богатым воображением. Он много чего повидал на своем веку, ему не раз доводилось оказываться в самой гуще событий вполне романического свойства.
Тем не менее из всех приключений, рассказанных им в те праздные дни, я взял на заметку только один сюжет. Это был простой и очень короткий рассказ, но я сразу почувствовал, что это один из тех редких кристалликов жизни, из которых можно вырастить романную конструкцию.
Это была история его деда. Он вернулся с войны 1914 года героем, награжденным орденом Почетного легиона. И однажды под воздействием винных паров совершил неслыханный проступок, который стоил ему ареста и суда. В конце концов именно этот эпизод и лег в основу данной книги.
Я непрестанно думал о Бенуа, когда работал над этим романом. Его болезнь заявила о себе как раз тогда, когда я приступил к редактированию текста. Увы, ему не довелось прочесть роман, так как недуг окончательно сразил его в тот самый момент, когда я закончил.
Я успел лишь сказать Бенуа, что посвящаю ему роман.
Эти страницы адресованы ему, чтобы почтить память дорогого мне человека и выдающегося фотографа.
[1] На Сомме произошла одна из самых кровопролитных битв (1 июля – 18 ноября 1916 г.) во всей истории человечества, когда было убито и ранено более одного миллиона человек. – Здесь и далее примеч. перев.
[2] Саррай Морис (1856–1929) – французский дивизионный генерал, участник Первой мировой войны.
[3] Битва при Црне – сражение Первой мировой войны на Салоникском фронте между болгарскими частями и силами Антанты, произошедшее в ходе Монастирской операции, в октябре-ноябре 1916 г.
[4] Это событие произошло 7 августа 1919 г.
[5] «Ган Исландец» – первый роман (1821–1822) Виктора Гюго, герой которого отъявленный злодей Ган, убийца и поджигатель, внук знаменитого разбойника Ингольфа Истребителя, чьи потомки в течение четырех столетий наводили ужас на Исландию и Норвегию. На совести Гана тьма чудовищных преступлений. Это фантастическое существо, похожее на дикого зверя, свирепого, хитрого и кровожадного.
[6] Баррес Морис (1862–1923) – французский писатель, дебютировал в литературе в начале 1880-х гг. с проповедью культа личности. От популистской политики Баррес перешел к проповеди национальной энергии и сделался одним из столпов национализма. Забыв свое прежнее антисоциальное учение, Баррес взывал к упавшей духом молодежи, чтобы воскресить в ней национальную энергию. Прежний декадент подчинил индивидуализм национальному принципу. В декабре 1898 г. принял участие в основании французской Лиги патриотов.
[7] Аннамиты – устаревшее название вьетнамцев, происходящее от употреблявшегося в прошлом наименования части их страны – Аннам.
[8] «Битва при Сан-Романо» – серия из трех картин итальянского художника Раннего Возрождения Паоло Уччелло. Художник написал их в 1456–1460 гг. по заказу Козимо Медичи.
[9] Монастирская операция (12 сентября – 11 декабря 1916 г.) – военная операция на Салоникском фронте Первой мировой войны. Монастирская операция была предпринята союзными войсками (сербские, британские, французские, итальянские и русские) против войск Центральных держав (болгарские, немецкие и османские) с целью прорыва Салоникского фронта, принудить Болгарию выйти из войны и ослабить давление войск Четверного союза на Румынию. В итоге наступательная операция войск Антанты длилась три месяца и завершилась захватом города Монастир – важного транспортного узла в Македонии.
[10] Бои на севере Франции осенью и зимой 1917 – весной 1918 г. в районе хребта Шмен-де-Дам сопровождались огромными потерями во французской армии.
[11] Роза Люксембург (1871–1919) – деятельница польского и немецкого рабочего движения. После подавления восстания берлинских рабочих была убита 15 января 1919 г. при транспортировке в тюрьму Моабит.
[12] Мёз-Аргонское наступление (26 сентября – 13 октября 1918 г.) – наступление войск Антанты на позиции германских войск во время Первой мировой войны, одно из важнейших сражений кампании 1918 г. Союзное командование возлагало на эту операцию большие надежды: при ее удачном исходе огромная масса германских войск могла быть окружена.
[13] Агнесса Сорель, или Аньес Сорель (ок. 1422 – 9 февраля 1450) – фаворитка французского короля Карла VII.
[14] Гийома́ Морис (1863–1940) – французский военный деятель, дивизионный генерал (1915). В декабре 1917 г. назначен командующим так называемой Восточной армией на Салоникском фронте, в состав которой входили французские, английские, сербские, греческие, итальянские и русские войска.
[15] Жорес Жан (1859–1914) – деятель международного рабочего движения, выступавший против колониализма и войн, был застрелен фанатиком-националистом накануне вступления Франции в Первую мировую войну.