За день до своего бенефиса Бусик вдруг взволновался.
Проведя за кафедрой не одну сотню часов, он нимало не чинился аудитории, читая курс преимущественно для себя, резонно полагая, что заинтересованные вопросом уши внимательны и без его особенных усилий, а насильно мил не будешь. Тем паче что довольно быстро лекции его приобрели округлую завершенность, так что год от года оставалось лишь следовать раз навсегда проложенным маршрутом, с одними и теми же дежурными репризами в раз и навсегда определенных местах, тщательно избегая любых экспромтов.
Тут было другое, и хотя тему предстоящего спича Бусик знал доскональнейше, всегда оставалась возможность фатального сбоя, рокового упущения, нелепой ошибки, и тогда… Об этом «тогда» нежнейшая стебельчатоглазая Бусикова сущность не могла даже помыслить без ужаса.
В результате он решил подойти к вопросу столь же скрупулезно, что и к ночным своим мономахиям. Первым делом он устранился от всех работ – благо руководящая его функция день ото дня становилась все номинальней. Затем, отвергнув духоту палатки, оборудовал себе уютное гнездышко в тени обеденного тента, настроил беспроводной Интернет и рухнул в Тенета.
Традиционно отведенного часа никак не хватило бы для того, чтобы вывалить всю прорву сведений, коими он обладал. Посему предстояло выбрать ту единственную каплю, что способна была бы отразить всю полноту вопроса. К тому же следовало найти золотую середину, когда докладчик, с одной стороны, не углубляется в волнительную лишь для профессионала чащобу, вызывая своей тарабарщиной недоуменную зевоту прочей аудитории, и нарочитого профанирования предмета в угоду широкой публике – с другой. Наконец решено было остановиться на перипетиях, предшествующих подписанию Нимфейского договора, этого дипломатического триумфа Генуи, открывшей ей – в пику вечным врагам-венецианцам – доступ в Черное море. В конце концов, именно этот факт в итоге обеспечил нынешнюю экспедицию неохватным фронтом полевых работ.
Тут работа пошла споро. Бусик счел нужным коснуться внутрииталийских дрязг, войны Святого Саввы, роли Венеции во взятии Константинополя Бодуэном Фландрским, стремления никейцев вернуть себе Второй Рим, галатской неудачи – все это, разумеется, пунктиром, не задерживаясь на деталях. Впереди уже забрезжили призраки Гвиллермо и Гварнеро, ушлых переговорщиков, в итоге и склонивших Михаила VIII дать Генуе уйму привилегий в причерноморской торговле в обмен на эфемерные обещания, когда пронзительное южное солнце наконец согнало с экрана благодатную тень, швырнув в глаза Бусику пригоршню своих ослепительных представителей.
Обескураженный подобной бесцеремонностью, Бусик часто заморгал, пытаясь изничтожить мельтешение драгоценных россыпей под веками, и наконец убедился, что не все цветные пятна, отражающиеся на его сетчатке, являются иллюзорными.
То, разумеется, была цыганистая Настина юбка, и – едва ли уместное добавление – сама Настя, с ее диковатым взглядом из-под всклокоченной челки, с ее задумчивой полуулыбкой, с вечным ее молескином, в котором она что-то черкала, сидя в трех метрах от Бусикова гнезда на перевернутом пластмассовом ведре.
Обнаруженная, она, не чураясь, подошла и протянула альбом. Бусик с некоторым недоумением обнаружил на листе самого себя – нависающего, опершись локтями, над ноутбуком, занеся над клавиатурой музыкально скрюченные персты, азартно болтающего в воздухе босыми ступнями и даже – о, ужас! – явившего миру кончик языка: не то корпящий над прописью первоклашка, не то поглощенный порнографическими симулякрами сладострастник. Признаться, Бусик был смущен. «Никогда не подозревал… – пробормотал он, – никогда не думал, что выгляжу настолько чудовищно».
«А по-моему, миленько, – сказала в ответ Настя, глядя куда-то в сторону моря. – Люблю, знаете, рисовать, как другие работают».
Поощренный ее кивком, Бусик перелистнул несколько страниц. Мускулистые землекопы, с лопат которых далеко за край листа слетают комья сухого грунта; девушка (Сонечка Михайлова, умница, второй курс – мгновенно отозвалась преподавательская его часть), кистью очищающая проступающий из векового песка остов; экспедиционный на все руки мастер Витя, сквозь круглые очки изучающий содержимое электрического щитка; согбенное над теодолитом лагерное начальство – там была целая галерея, во время оно могшая проиллюстрировать ныне канувший в Лету тезис о гордости созидательного труда.
Последовал вопрос о предмете его штудий. Несколько сбивчивый ответ, впрочем, вызвал у собеседницы крайне сдержанный интерес: при всей скрупулезной точности своих зарисовок, сама Настя была в истории сущей невеждой – что, впрочем, нимало не смущало ни ее, ни кого бы то ни было. «Надо же, – протянула она, все так же глядя за горизонт. – Надо же. А я думала, что-нибудь про любовь. Там ведь были же какие-нибудь уж-жасные истории про любовь?»
Бусик на миг растерялся, подбирая подходящий ответ, но из-за поворота раздалось бодрое пение, предвещавшее появление возвращающихся с полевых работ археологов, и тут же они сами: молодые, загорелые, ничуть не уставшие; и кто-то из парней по традиции посадил к себе в порожнюю тачку барышню, и Сигизмунд Рабинович, анекдотичный, как его фамилия, грассирующим своим тенорочком требовал подать ему Настю, потому что «мы, душа моя ненаглядная, выкопали нынче такое, что сами ведь не разберем, пока ты нам не нарисуешь!»
Стало быть, два. Стало быть, обедать.
Перед обедом, впрочем, Бусик улучил момент и, изловив Оболина, млеющего над добытыми сокровищами, мнясь и заикаясь предупредил о том, что тема его сегодняшнего выступления будет несколько иной, чем заявлялось ранее.