Бусик, собственно, так и не понял, что такого говорил ему этот, в общем, приятный парень, однако слушать дальнейшие его излияния не хотелось абсолютно, будто сам разговор о Насте, ведомый с такими интонациями, способен был принизить все то, что люминесцировало нынче из самых глубин Бусиковой души.
На сердце отчего-то вдруг стало нехорошо. Бусик еще острее почувствовал, насколько ему нужно – необходимо! – увидеть Настю сию секунду, немедленно, а все геммы и остраконы могут провалиться в Тартар к породившим их грекам.
Потерявшей след псиною принялся он кружить меж палаток, выглядывая среди разномастых панам и бейсболок белокурую головку – и наконец обрел ее, выбирающуюся кое-как из стоящей чуть на отшибе полубочки. Как всякий интроверт, Бусик менее всего интересовался топологией лагеря и, разумеется, понятия не имел о том, кто из экспедиционного люда где квартирует. В ту минуту, впрочем, его это интересовало даже менее обычного, и он скоренько двинулся к цели.
– Привет! – просиял он, преодолев наконец разделявшие их полсотни метров. – Привет!
И не было боле ни томительных ожиданий, ни щелоком грызущей тоски, ни чьих-то – он уже не помнил, чьих – гадких слов. Он нашел Настю, свою Настю, чудесную, необыкновенную, самую, для него одного предназначенную, ему дарованную, такую…
– Привет, – отозвалась все еще не разогнувшаяся, не до конца выпроставшаяся из палатки, розовеющая, обожаемая Настя, и снова неуловимый взгляд ее блуждал где-то там, в иных, ей одной видимых далях.
Бусик задохнулся в безнадежной попытке отыскать слова, способные передать всю его нежность, его тоску и стремление, закончившееся его одиночество, его счастье, счастье, сча…, как изнутри палатки послышалось движение и Саакянц, отодвинув своею тушею замешкавшуюся Настю, выполз на свет, хрустко потянулся и, больно кольнув Бусика разбойничьим глазом, удалился, на ходу застегивая джинсы.
Он все еще ничего не понимал, бедный мой стебельчатоглазый моллюск, сбросивший в наивной, несбыточной надежде такую уютную, такую тесную, такую одинокую свою раковину, добровольно отдавший на растерзание бледного, мягкого, совершенно беззащитного себя, поманенного невесть как проникшим сквозь перламутровую броню, неверно расслышанным обещанием.
Кажется, он все-таки начал косноязычное, сбивчивое свое, весь день репетируемое объяснение того, как произошедшее меж ними перевернуло его жизнь, его самого, весь его мир – и сам осекся, чувствуя бесполезную неуместность произносимых слов.
– Бусик, – сказала Настя, скользнув ладонью по пылающей его щеке, не глядя в глаза. – Глупый хороший Бусик. Это ведь совсем ничего не значит.
Снова появился Саакянц, взял Настю за плечо, что-то сказал на ухо. Та высвободилась, быстро зыркнула на обоих – и пошла вечною своей сомнамбулической равнодушной походкой, помахивая висящей у локтя котомкой с рисовальными принадлежностями, куда-то в сторону заходящего южного солнца, тоненькая, с опущенными плечами, и налетевший порыв ветра, закрутив подол разноцветной юбки, на мгновение очертил бесподобные, совершенные, душераздирающие, ненасытные ее бедра.
– Да-а… – протянул задумчивый post coitum Саакянц, но Бусик уже ничего не слышал, потому что жизнь его была кончена, потому что ничто больше не имело смысла, ничего больше не осталось, кроме всеобъемлющего, оглушительного, тошнотворного, хтонического осознания того, что уже никогда, никогда, никогда, никогда…