Письмо с гор

Рукиах Кертапати

Возвращение

 

 

I

Обычно он сидел под буковым деревом, сплошь усыпанным мелкими цветами, о чем-то думал или читал — чаще всего какую-нибудь несложную книгу, иногда даже книгу для чтения шестого класса народной школы.

По характеру он был нелюдим, ему становилось не по себе, когда на него обращали внимание, да и сам он не проявлял интереса к другим людям.

Звали его Нурсеван, родом он был с Суматры, но о Суматре он почти не вспоминал. Когда разговор заходил о его возрасте, Нурсеван не пытался, как теперь делают многие девушки и молодые люди, сбавить себе годы, не стремился казаться моложе. Он просто, без всякой рисовки отвечал, что ему уже двадцать шесть лет. Это, конечно, солидный возраст, во всяком случае для того, чтобы уже по-взрослому смотреть на жизнь и не пугаться слова «любовь».

Тем не менее, когда речь заходила о любви, он всегда страшно смущался. Говорят, что он уже три раза влюблялся, писал своим девушкам любовные письма, но каждый раз это была любовь без взаимности.

Как-то мы сидели с ним вечером под его буковым деревом, и я попросил рассказать об этих девушках.

— С первой девушкой, — начал он, — я познакомился на улице. Она все смотрела на меня и улыбалась. Я решил, что понравился ей, и, когда пришел домой, не долго думая, написал ей длинное любовное послание, предлагая руку и сердце. Ответа не было. Потом я узнал от моей сестренки Мари, что девушка эта была здесь проездом и через неделю после нашей встречи уехала к себе на Суматру.

Вторую девушку я повстречал в театре. У нас случайно оказались рядом места. Она сидела очень близко, так что ее жакет касался моего пиджака. До сих пор помню ее бархатный голос, тихий смех и большие черные глаза, обращенные на меня. Волосы у нее вились на висках. Дома я долго не мог уснуть. Потом я узнал ее адрес и снова написал письмо. Она ответила, что через три месяца выходит замуж за какого-то надзирателя.

Я уже начал разочаровываться в любви. Я не понимал, как же еще можно объяснить девушке свои чувства. И как я завидовал тогда этому надзирателю!

С третьей девушкой я познакомился на собрании вскоре после провозглашения независимости. Она села рядом со мной. Мы разговорились. Девушка, между прочим, сообщила, что ее прислала сюда рабочая организация. И когда я спросил, почему же она делегат рабочей, а не женской организации, она очень удивилась и ответила:

— А какая разница между женщинами и мужчинами? Неужели нам обязательно нужно создавать свою женскую организацию, которая занималась бы только женскими делами? Мужчины должны смотреть на женщин как на равных себе. Я никогда не вступала ни в какие женские организации, потому что борьба за равноправие женщин — это еще не все, есть вещи поважнее.

Я согласился с ней. Помню, на этом собрании она была очень активна, выступала больше всех.

После собрания я пошел ее провожать, и даже по дороге домой она все говорила о том, что обсуждалось на собрании. С этого времени мы стали часто встречаться. Она была очень веселая, но вспыльчивая.

А кончилось наше знакомство так же, как и с первыми двумя. Пожалуй, даже еще печальнее. Ведь это был третий отказ. Как-то она сказала:

— Я не могу отдать предпочтение какому-нибудь одному мужчине, это противоречит моим представлениям о равноправии женщины и мужчины. Как со своими подружками, так и с молодыми людьми я могу смеяться, болтать, дурачиться. И если я часто встречаюсь с каким-нибудь молодым человеком, это еще совсем не значит, что я его люблю. Если каждое знакомство женщины с мужчиной будет кончаться любовью, тогда мы никогда не добьемся равноправия.

Это был удар, после которого я потерял всякую надежду на любовь женщины. Но это все в прошлом, не стоит даже вспоминать об этом. Я не хочу иметь ничего общего с женщинами, я ненавижу их.

 

II

У Нурсевана не было и друзей. Он как-то всегда отстранялся от тех, кто хотел с ним сблизиться. И чем дальше, тем больше он замыкался в себе.

— Где бы найти такую работу, чтобы не встречаться с женщинами, Рус? — спросил он меня однажды.

— А зачем тебе это? Ведь все зависит от нас самих. Ты можешь встречаться с ними каждый день, но если ты не будешь обращать на них внимания, таких историй с тобой уже не повторится, — ответил я.

Он на минуту задумался.

— А что, если пойти в армию?

— Тебе? В армию? Ты, такой слабый, хочешь идти в армию? — удивился я. — Как тебе это в голову пришло? И потом, разве ты не знаешь, что женщины никого так не любят, как военных, и охотнее всего выходят за них замуж?

— Да нет, — сказал он. — Я имею в виду не просто армию, а фронт, передовую.

— Передовую?.. А разве ты не слышал, что многие фронтовики имеют по две, по четыре жены? Значит, и там есть женщины.

Нурсеван вздохнул и наступил на цветок, опавший с дерева.

 

III

Потом я долгое время ничего не слышал о Нурсеване — я уехал в Джокьякарту, мне нужно было продолжать учебу. До первого наступления голландцев на Западной Яве я получил от него два или три письма, он сообщал, что живет по-старому, ни с кем не дружит. «Я не люблю политики, — писал он, — какой смысл вступать в эти партии, ведь все они похожи одна на другую. А ты, наверно, увлекаешься политикой, Рус?» — спрашивал он.

Когда голландцы перешли в наступление, связь с Западной Явой была прервана, и я долго не получал от Нурсевана никаких известий. Я уже подумывал: может быть, Нурсеван перешел на сторону голландцев, вступил в их армию?.. Мне припомнилось, как он неодобрительно отозвался однажды о тех, кто поддерживает революционную борьбу в стране.

Но постепенно я стал забывать о нем, ведь близкими друзьями мы никогда не были.

А обстановка тем временем все накалялась. Мой брат Херман вступил в ТРИП. Продукты дорожали, жизнь становилась все труднее, и мне вдруг страшно захотелось вернуться домой. Я скучал по матери, по отцу, а особенно по своей младшей сестренке. И я решил вернуться.

Когда эвакуационная армия наводнила Джокьякарту, в городе появились ребята с Западной Явы. Многих из них я знал, но мне было почему-то грустно смотреть на них. Как-то я встретил своего знакомого, Амата.

— Ты где живешь, Мат? — спросил я.

— Где живу?.. — повторил он и посмотрел на свои разбитые ботинки. — Ты сам, наверное, знаешь, какое наше положение. Вот нас всех эвакуировали сюда, а здесь тоже не сладко. Всю одежду, которая хоть на что-то годилась, продал. Где живу, спрашиваешь? Где придется. Трудно нам, конечно, но и всей нашей армии сейчас нелегко. Так что нечего жаловаться.

Я не стал его больше расспрашивать. Я знал, что дома в свое время ему жилось хорошо, он был сыном управляющего одного из районов на Западной Яве. Может быть, отец его перешел на сторону голландцев и живет припеваючи, а сын вот мучается здесь.

— А я тут у дяди живу, — сказал я. — Хочешь, зайдем ко мне? Ты не голоден?

— Да, голоден, — просто ответил он.

Я пригласил его в дом дяди, и он весь вечер рассказывал мне о своих злоключениях. Я спросил о Нурсеване. Чем он занимается сейчас? Наверно, все работает на старом месте?

— Он не захотел эвакуироваться вместе с нами, — сказал Амат, — остался партизанить там, на Западной Яве.

— Что? — удивился я. — Как ты сказал? Не захотел эвакуироваться?

— Да. Ведь он тоже был в партизанах, но только эвакуироваться не стал.

Амат ушел, но то, что он сказал о Нурсеване, еще долго не выходило у меня из головы. Как мне хотелось поскорее вернуться домой, увидеть все своими глазами, встретить друзей!

 

IV

Долгое время Джокьякарта подвергалась бомбардировке. А когда бомбежки кончились, я вместе с дядей возвратился на самолете на Западную Яву. Я снова был дома, с матерью, с моей любимой сестренкой Варни. Дома почти ничего не изменилось.

Я все время думал о Нурсеване. Почему Нурсеван ушел в партизаны? Ведь он казался таким безвольным, ему ни до чего не было дела.

После заключения перемирия, когда всем было разрешено вернуться домой, Нурсеван тоже вернулся. Он был ранен в руку, и доктора говорили, что необходима операция. Мне не терпелось навестить его, узнать о его здоровье. Я поспешил к нему. Нурсеван лежал в постели. Лицо у него было совсем черное от загара.

Нурсеван смущенно улыбнулся и протянул мне левую руку. Он был явно рад моему приходу. Мы пожали друг другу руки, и он стал рассказывать о себе.

— Знаешь, я просто не мог сидеть дома. Я не хотел сотрудничать с голландцами и не мог спокойно смотреть на все, что тут творилось. Ведь человек не может чувствовать себя свободным, если видит, как унижают и притесняют его соотечественников. Мне наконец стало понятно, почему мы так упорно боремся за независимость. Теперь и я должен был выбрать: или жить в городе, где хозяйничают голландцы, или идти в лес и терпеть голод и холод. Я выбрал последнее. Пусть голодный, но свободный!

Помнишь, раньше я никогда не говорил о таких вещах, как свобода и прочее. И читать об этом не любил. А теперь я взял с собой в лес массу книг, в которых говорилось о политике. Все свободное время читал.

Помнишь, ты мне как-то приносил книгу, там еще шла речь о действительной и мнимой победе? Так вот, в лесу тоже были люди, которые боролись за действительную победу, но были и такие, которые хотели только иллюзии победы, только маленьких побед для себя. Мне были неприятны эти люди, но я не хотел разоблачать их. Ведь рано или поздно все раскрывается само собой. А я просто посмотрю со стороны.

Ты знаешь Ганду, бывшего руководителя Бантенга, того, что любил читать изречения из корана? Так вот он и был главарем тех, кто хотел победы только для себя. Ему очень нравилось ходить у них в начальниках. Этот Ганда даже в лесу не голодал; однажды он нам признался, что здесь ему живется не хуже, чем в городе, когда он работал служащим. А уж как он носился с этими ящиками, которые ему присылали из города! Продуктов у него был целый склад.

А Ахмади, моего друга, ты помнишь? Вот кто действительно боролся за большую, настоящую победу! На долю его отряда выпали самые тяжелые испытания. Да, этот человек честно служил своей родине. Это был настоящий боец.

А если б ты знал, что нам приходилось там есть! Мы ели кукурузу, пролежавшую на земле несколько месяцев. И какой вкусной она нам казалась, даже когда мы ели ее под пулеметным огнем голландцев! А часто нам просто нечего было есть. Как-то партизан из отряда Ахмади принес из деревни барабан, и мы съели с него всю кожу. Местные жители относились к нам хорошо, однажды даже принесли нам жирную курицу.

Мать и сестренка Мари потом рассказывали, что они часто посылали нам в лес посылки. Но я их почти не получал. Как-то мне пришло из дому письмо; мать писала, что она и Мари послали мне теплое одеяло, чтобы я не простудился и не заболел малярией, зеленое полотенце и кусок белой материи на белье. Вещей этих я не получил. Но я заметил, что Ганда спал теперь под новым теплым одеялом и во время молитвы вытирался новым зеленым полотенцем. А белый материал я видел на куклах его детей — как-то его жена и дети приходили к нам в лес.

А однажды я заболел — вот когда мне было действительно тяжело. В деревне никто не хотел за мной ухаживать — боялись голландцев. На мое счастье, у Ахмади в этой деревне была бабушка. Добрая такая старушка, все молилась по ночам. Так вот, она не побоялась голландцев, взяла меня к себе, выходила. Теперь я думаю ее сюда перевезти, пусть живет со мной, ей здесь, наверное, лучше будет. Если б ты только знал, скольких она солдат вылечила, жизнь им спасла. Уж она-то не металась из стороны в сторону, к тем, кто побеждает, как некоторые…

Но мы боролись не ради славы, не от нечего делать. Мы хотим действительной победы, и мы победим. Мы не допустим, чтобы к власти пришли реакционеры.

Мы можем пойти на компромиссы. Но это только тактика, а не принцип. Можно говорить о луне, о цветах, но всегда нужно быть готовым к последней решительной схватке. Мы не должны повторять тех ошибок, которые привели нас к поражению революции. Для полной победы нам необходима правильная революционная теория, программа, испытанная стратегия и преданные сердца. И еще нам нужна железная дисциплина и руководство, способное правильно выбирать время и место наступления…

Он замолчал, его черные глаза горели.

— Дай, пожалуйста, воды, — попросил он.

Нурсеван пил, а я смотрел на него и думал о другом, о прежнем Нурсеване. Думал о том слабом человеке, потерявшем интерес к жизни только потому, что его любовь была трижды отвергнута.

— А ты как жил все эти годы? — спросил он.

— Жил, как и все, — сказал я. — В лес я не ушел… Недавно прилетел на самолете из Джокьякарты. Дома у меня все по-старому… Ничего интересного… Иногда, чтобы развлечься, я листаю альбом немецкой живописи, там около трех тысяч репродукций с картин немецких художников периода 1896–1908 годов. Я часто любуюсь портретом Бетховена и сравниваю его с портретом аристократки в длинном красном платье. Как она не похожа на наших современных женщин — дочерей революции! Смотришь на эти два портрета и видишь в одном величие и правду, а в другом нечто преходящее, неестественное и фальшивое. Я вспомнил об этом, когда ты стал говорить о ценностях настоящих и фальшивых, о действительной и мнимой победе. Может, ты со мной и не согласишься, ведь для тебя Бетховен, да и вообще классическая музыка все равно, что музейные древности.

Нурсеван задумался.

— Да… — сказал он и посмотрел в угол комнаты. — Все должно измениться и найти в конце концов такую прочную форму, которую нельзя будет разрушить или изменить. Все лживое, наносное рано или поздно исчезнет. Вот теперь часто пишут: «У людей рушатся идеалы. Многие впадают в отчаяние, они не живут, а существуют». И их нужно оставить в покое. Мы не можем заставить людей бороться за идеалы, если они больше не верят в них. Борьба за идеалы имеет свои взлеты и падения, и герой тот, кто всегда остается верным своим идеалам. А человек, который испугался, отказался от борьбы, он просто изменил своим идеалам.

— А знаешь, как-то странно слышать от тебя эти громкие фразы. Мне гораздо больше нравились твои спокойные рассказы о неудавшейся любви, они как-то тебе больше шли. И ведь раньше ты говорил, что выбрал нейтральный путь в жизни.

— Да, но нейтральный путь в наше время — это безликий путь. Теперь вопрос стоит только так: жизнь или смерть, смерть или жизнь.

Я молчал. Уже почти стемнело.

— Конечно, иногда мы можем посидеть под деревом, поговорить о журчании ручья, помечтать о девичьих поцелуях, — добавил он.

Я не ответил. Стало совсем темно.