«Да здравствует Петронило Флорес!» — прокатилось по оврагу, отдаваясь эхом от склонов.
Когда крик затих, ветер донес снизу гул человеческих голосов, и нам почудилось: там, внизу, грохочет на каменистом перекате разбушевавшаяся река.
«Да здравствует генерал Петронило Флорес!» — опять взмыло в вышину за коленом оврага и, ударяя в откосы, рухнуло обвалом вниз.
Мы переглянулись.
Сука медленно поднялся на ноги, вынул из магазинной коробки своего карабина обойму, сунул ее в карман рубашки, потом подошел к «Четверке» и сказал: «Пойдемте, ребята, посмотрим, кого это нам Бог посылает. Доброму тореро не грех поинтересоваться, что за бычков пригнали для боя».
Четверо братьев Бенавидес двинулись вслед за ним. Они шли, пригибаясь. Только Сука шагал, не таясь, во весь рост, хотя стена ограды укрывала его поджарое тело лишь до пояса.
Остальные не тронулись с места. Мы лежали по-прежнему, растянувшись вдоль ограды, животами кверху, как игуаны на солнцепеке.
Каменная стена извивалась по склону, уходила то вверх, то вниз. Сука и «Четверка» шли гуськом, повторяя ее изгибы; издали было похоже: ползет змея или какой-то невиданный зверь со связанными ногами. Скоро они пропали у нас из виду. А мы снова уставились глазами в небо. Над нами нависали низкие ветви сапиндусов, только тени от них было негусто. И пахла эта тень не прохладой, а раскаленным солнцем и вонючим сапиндусовым мылом.
Нас одолевала полуденная сонливость.
Но снизу, из глубины оврага, то и дело накатывался многоголосый шум и стряхивал с нас дремоту. Мы напрягали слух, силясь разобрать хотя бы отрывочные слова. Нет, напрасно. Все тонуло в рокочущем гомоне, и нам чудилось — где-то далеко по камням узких улочек мчатся громыхающие повозки.
Грянул выстрел. Овраг отозвался на него грохотом, будто разом обрушились оба его склона. И вмиг все стало по-другому. Взлетела вверх стая пестрых арам — только что они беззаботно играли в зелени сапиндусов. Очнулись от полуденной дремы цикады и затрещали, заскрипели, как очумелые.
— Что это? — спросил Педро Самора, перебарывая сонное оцепенение.
Чиуила поднялся и двинулся вслед за пятеркой ушедших. Карабин он волочил за собой, будто суковатую палку.
— Пойду погляжу, что там такое. — И он скрылся у нас из виду, как и те, что ушли раньше.
Мы так одурели от звона цикад, что даже не заметили, в котором часу это все началось. Мы прохлопали появление врага и теперь очутились лицом к лицу с ним почти безоружные, не готовые к бою. Скорей всего и федералисты не готовились к встрече с нами, их ждали впереди какие-то совсем другие дела.
Перевернувшись со спины на живот, мы прильнули к амбразурам, проделанным в каменной стене.
Бот показался первый ряд, за ним второй, третий. Они шагали сонные, устало сутулясь. Потные лица блестели, будто солдаты только что сполоснули их на ходу из ручья.
Они шли и шли.
Раздался протяжный свист — наш условный сигнал. Вдали, в той стороне, где скрылся Сука, поднялась ружейная трескотня. Мы тоже взялись за карабины.
Это было проще простого. Нас разделяло расстояние в каких-нибудь четыре шага, фигуры солдат чуть не заслоняли собой всю амбразуру. Мы стреляли почти в упор, так что они отправлялись в царство небесное без пересадки, даже не успевали, наверно, заметить, что убиты.
А все-таки они быстро сориентировались. Мы дали залпа два, не больше, и пространство перед стеной опустело. Когда мы высунулись в амбразуры, на дороге лежали одни только неподвижные тела. Можно было подумать, что их сбросили сюда с высоты, оттого-то у них и вывернуты так чудно руки, ноги и головы.
Живые исчезли. Мы скоро их увидели снова, но пока что на дороге не было ни души.
Нам не терпелось разрядить карабины в третий раз, но пришлось ждать. «Да здравствует Педро Самора!» — гаркнул кто-то из наших — не выдержал.
В ответ из-за ограды долетел тихий голос, почти шепот: «Боженька, миленький, спаси меня! Спаси меня! Пресвятой Младенец Аточский, помоги мне!»
Над нашими головами пронеслись две-три стаи птиц. Дрозды. Они летели в сторону гор.
Третий залп прогремел сзади. На этот раз стреляли они. Мы вскочили на ноги и, перемахнув ограду, очутились на дороге. Пришлось прыгать через тех, кого мы только что убили.
Мы уходили перебежками по кустарнику. Пули щелкали оземь у самых наших пят, ни дать ни взять туча потревоженной пешей саранчи. И все чаще то тут, то там падал с хрустом перебитых костей кто-нибудь из наших — пуля угодила в цель.
Мы бежали, не передыхая. Вот и край оврага; мы кинулись вниз по обрыву, не разбирая дороги, будто в пропасть.
А они все стреляли. Мы уже были на другой стороне, а они продолжали стрелять. Мы карабкались на четвереньках, как барсуки, которых выкурили из нор.
«Эй вы, сукины дети! Да здравствует генерал Петронило Флорес!» — прокричали они нам вдогонку. И крик их раскатами грома загрохотал вниз по оврагу.
Мы лежали, хоронясь за громадными валунами, и никак не могли отдышаться — только молча таращились на Педро Самору, спрашивая взглядом — что же это такое. Но и он смотрел на нас — и молчал. У нас у всех словно язык отнялся, сделался тяжелее свинчатки: хочешь слово сказать, а он не шевелится.
А Педро Самора все нас оглядывал да оглядывал. Считал, переводя глаза с одного на другого: они у него особенные были — глаза: веки красные, белки в кровавых прожилках — так бывает, если часто недосыпать. Он уже сосчитал, сколько нас осталось, но, как видно, все еще сомневался. И вот пересчитывал снова и снова.
Не все добрались до камней. Человек одиннадцать-двенадцать полегли у ограды и в кустарнике, не считая Суки, Чиуилы и тех, что ушли с ними. А может, Чиуила успел взлезть на сапиндус, затаился среди ветвей, подложил под себя вместо перекладины карабин и теперь дожидается, скоро ли уйдут федералисты?
Первыми высунулись из-за камней сыновья Суки — их обоих звали Хосе. Сначала приподняли голову, потом встали в рост и двинулись к тому месту, где укрылся Педро Самора. Они смотрели на него, как бы спрашивая, что он скажет. И он сказал:
— Еще одна такая стычка — и нам конец.
Он натужно сглотнул, будто хотел проглотить злобу, а то как бы не задушила.
— Я что, не вижу, что ваш отец не вернулся?! — заорал он на них. — Потерпите! Пока что придется потерпеть! Разыщем его после!
На той стороне грохнул одинокий выстрел, и сразу же с того склона взметнулась в воздух и закружила над оврагом стая зуйков. Две-три птицы долетели до наших камней, но заметили нас и испуганно шарахнулись назад — только вспыхнуло на солнце разноцветное оперение. На той стороне они с криками опустились на ветви деревьев и долго не могли успокоиться.
Оба Хосе тоже вернулись на свое прежнее место и молча присели на корточки за камнями.
Мы пробыли там до вечера. А когда стемнело, появился Чиуила и с ним один из «Четверки». Они рассказали, что весь день прятались за коленом оврага, у Гладкого камня. Ушли федералисты или нет — этого они не смогли выяснить. Но кругом стояла тишина. Только издали по временам долетал вой койотов.
— Ну-ка, Голубок, — повернулся ко мне Педро Самора. — У меня к тебе дело. Пойдешь сейчас с обоими Хосе к Гладкому камню. Постарайтесь разведать, что там приключилось с Сукой. Если убили — похороните. То же и насчет остальных. Раненых не выносить, а кого найдете, положите повыше, чтобы федералисты заметили.
— Будет сделано.
И мы отправились.
Скоро мы были уже у загона, где оставили лошадей. Вой койотов слышался теперь много ближе. Лошади наши пропали. По загону бродил только дряхлый осел, которого мы там обнаружили, когда впервые пришли в эти места. Лошадей, судя по всему, увели федералисты.
Неподалеку в кустарнике мы наткнулись на тела троих из «Четверки». Они лежали друг на друге, словно их нарочно сложили штабелем. Мы заглянули каждому в лицо, потрясли за подбородок. Но никто не подавал признаков жизни. Все трое были мертвы. В ручье, куда мы водили коней на водопой, лежал еще один наш товарищ. Из рассеченной груди торчали наружу ребра. Видно, его зарубили саблями. Мы сверху донизу обыскали весь склон по обе стороны стены. Здесь и там валялись трупы наших. Почти у всех лица были черны от пороха.
— Их добивали раненых, — сказал один из братьев Хосе.
Теперь мы искали уже только Суку, и больше никого. Только Суку, как нам было приказано.
Но мы его не нашли.
«Увели с собой, — мелькнула у нас догадка. — Увели, чтобы передать властям». И все-таки мы продолжали искать, обшаривали каждый кустик. Сейчас койоты выли совсем рядом.
Они выли всю ночь.
Вторая встреча с Петронило Флоресом произошла несколько дней спустя, у переправы через реку Армериа. Мы повернули назад, как только их заметили. Но было поздно. Мы хотели избежать стычки, вот и вышло, что они нас попросту расстреливали. Впереди галопом на своем ладном жеребце — в жизни не видел я лучшей лошади! — скакал Педро Самора. А за ним, припав к лошадиным гривам, — мы, в беспорядке, кучей. Да, устроили они нам кровавую баню. Правда, рассуждать мне об этом в ту минуту было некогда: я очутился в реке, под брюхом у своего убитого коня, и чуть не захлебнулся.
Нас понесло с ним вниз по течению и, слава Богу, прибило к берегу далеко от места переправы, в мелкой, выстланной песком заводи.
Так кончилась наша вторая, последняя стычка с солдатами Петронило Флореса. После этого мы больше не брались за карабины. По правде говоря, мы уже давно всерьез не воевали; мы избегали боев, старались лишь об одном: унести ноги. Под конец нас осталось раз-два и обчелся, и мы решили, спасения ради, уйти в горы. А чтобы пробраться незаметней, разбились на группы, по нескольку человек в каждой. Теперь мы никому больше не были страшны. И, завидя нас, никто уже не бежал с криком: «Идет отряд Педро Саморы!»
На Великой равнине опять стало тихо.
Но не надолго.
Месяцев восемь мы укрывались в верховье каньона Тосин, в том месте, где река Армериа ныряет в ущелье, чтобы через много часов вырваться снова на белый свет, к океану. Мы рассчитывали прожить там года три-четыре, а может и больше, хотели дать людям время забыть про нас. Мы начали разводить кур; изредка отправлялись в горы подстрелить оленя. Нас было пятеро, вернее сказать, даже четверо: когда на переправе под градом пуль мы показали спину федералистам, одного из братьев Хосе ранило в бедро, пониже ягодицы, рана загнила, и он обезножел.
Мы прятались в своем тайнике, и нас грызла тоска, что мы выброшены из жизни. Когда бы не уверенность, что нас всех перевешают, мы бы давно явились к властям и сдали оружие.
Но тут к нам приехал Армансио Алкала, связной Педро Саморы; он развозил его письма, выполнял и другие поручения.
Как-то перед рассветом мы свежевали корову. Вдруг, слышим, рожок. Далеко, со стороны равнины. Немного погодя — опять. Рожок этот чем-то напоминал рев боевого быка: сперва брал высоко, переходил хрипло вниз и снова забирал кверху. Эхо усиливало звук и доносило до нас, а потом он замирал, тонул в ропоте реки.
А перед самым восходом солнца впереди между стволами болотных кипарисов замелькала фигура человека на коне. Это ехал Алкала. Его грудь перекрещивали две ленты с патронами, сзади, поперек лошадиного крупа, была приторочена на манер чемодана связка винтовок.
Алкала спешился. Роздал нам карабины, а те, что у него остались, опять связал вместе и приторочил сзади к седлу.
— Если у вас нет на ближайшие дни никаких неотложных дел, снаряжайтесь в дорогу. Завтра отправимся в Сан-Буэнавентуру. Там вас ждет Педро Самора. А пока прощайте. Мне еще надо спуститься вниз, за братьями Санате. Я вернусь.
Вернулся он на другой день к вечеру. И не один, а, как обещал, с братьями Санате. Уж темнело, но мы еще издали узнали их по сухощавым медно-красным лицам. С ними были еще три каких-то незнакомых нам парня.
— Лошадей раздобудем в пути, — сказал Алкала. И мы двинулись вслед за ними.
Еще задолго до того, как показалась вдали Сан-Буэнавентура, мы увидели пылающие поместья. Веселей всего горели амбары с зерном — они полыхали, как разлитые бочки скипидара; в ночное небо взвивались вихри пламени и огненных искр, взметывались клубы багрового дыма.
А мы шли вперед, и зарево над Сан-Буэнавентурой освещало нам дорогу; оно манило, звало, торопило нас, нам не терпелось дойти — и сравнять с землей все, что еще не успел истребить огонь.
Ближе к городу мы повстречали первых верховых. Они ехали рысью, и за каждым, на аркане, продетом в кольцо на передней луке седла, волочился привязанный за ноги человек. Кто-то из этих людей еще перебирал по земле руками, пытаясь удержать на весу голову и грудь. У других руки бессильно бились оземь, а голова моталась из стороны в сторону.
Мы стояли и смотрели. Когда они проехали, показался большой конный отряд. Впереди, верхом на своем жеребце, ехал Педро Самора. Столько людей у нас еще ни разу не бывало. Сердце радовалось, на них глядя.
Да и как было не радоваться. По Великой равнине снова скакала боевая наша конница, совсем как когда-то. Совсем как вначале, в добрые времена, когда мы поднялись с нашей земли, словно зрелые початки маиса, с которых ветер сорвал пожухлые рыльца и засохшие листья. Вся равнина трепетала в страхе перед нами! Да, было такое времечко. И верилось, оно возвращается!
Из Сан-Буэнавентуры мы двинулись на Сан-Педро, сожгли его и повернули на Петакаль. Наступила пора уборки маиса, стебли стояли уже сухие, и когда налетал ветер — он любит в это время погулять над равнинным простором, — они даже ломались от сухости. Поднесешь огоньку к краю поля — и пошло полыхать; так и скачет огонь по заповедной помещичьей земле, — поглядеть любо-дорого! Вся Равнина — сплошной костер, а сверху над ней волнами колыхается дым. Пахучий, медовый — потому что пожары перекинулись уже и на камышовые заросли, и на сахарный тростник.
А из дыма выскакиваем мы, чумазые, как черти, забираем скот и гоним его со всех сторон в одно место, чтобы без помехи забить и содрать шкуры. Теперь мы этим промышляли — шкурами.
Педро Самора сказал: «Нашей революции нужны деньги. И мы возьмем эти деньги у богачей. Мы кровь проливаем, пускай же оружие и все прочее, что необходимо для нашей с вами революции, оплачивают богачи. Не важно, что мы покамест сражаемся просто так, ни под каким знаменем. У нас сейчас одна задача: себя не жалеть, но выручить побольше денег. Пусть тогда приходят федералисты! Они увидят, какая у нас сила!» Так он нам говорил.
Но когда пришли федералисты, они опять взяли над нами верх: они снова побеждали и убивали нас, хотя и не с прежней легкостью. Теперь издали было видно, что они нас боятся.
Но и мы их боялись. Бывало, донесет ветерок щелканье ихних затворов или заслышишь, сидя в засаде, цокот кавалерийских подков по каменистой дороге, все ближе, ближе — так и провалится душа в пятки.
И у нас, у каждого, это было написано на лице. Проезжают они, а нам так и чудится: косят в нашу сторону глазами, будто хотят сказать: «Мы знаем, что вы тут сидите, только до поры до времени виду не подаем».
Похоже, что так оно и бывало, потому что едут они, едут, и вдруг ни с того ни с сего — прыг с коней, поставят их кругом, спрячутся, как за бруствером, и отстреливаются, пока выручка не подоспеет. А выручка какая? Зайдут нам с тыла, окружат незаметно и — готово: перебьют, как кур в курятнике. Мы скоро поняли, что хоть самих-то нас много, да не на много времени хватит нашего множества.
Потому что теперь приходилось иметь дело не с войсками генерала Урбано — их послали против нас в самом начале, и они разбегались от одного нашего крика, от одного вида наших взлетающих шляп; да чего и было ждать от новобранцев, насильно оторванных от своих ранчо и против воли посланных воевать с нами; они нападали, лишь когда видели, что нас во много раз меньше, чем их. Те времена давно кончились. На смену новобранцам Урбано пришли обстрелянные солдаты. Но хуже всех были теперешние. Командовал ими некий Олачёа. Народ у него был стойкий, рисковый: частью горцы из далекого Теокальтиче, частью длинноволосые индейцы тепеуаны, они, если надо, могут не есть по нескольку дней, могут сколько угодно часов просидеть не шелохнувшись в засаде — уставятся немигающими глазами в одну точку и ждут; попробуй высунься из укрытия: один меткий выстрел — и нет человека. Карабины у них были крупнокалиберные, с длинными пулями — для такой перебить человеку хребет все равно, что продырявить трухлявый сучок.
Что и говорить — устраивать засады против федералистов было куда трудней, чем нападать на одинокие поместья. И мы стали действовать вразброс, мелкими отрядами, атаковали врага неожиданно то здесь, то там. Никогда еще мы не причиняли неприятелю большого урона. Налетим врасплох, да и были таковы, вроде одичавших мулов, они ведь тоже: лягнут на бегу копытами — и дальше.
Скажем, часть людей разоряет и поджигает богатые ранчо на склоне вулкана в Хасмине, а тем временем в другом месте другой отряд наносит внезапный удар по войскам. А чтобы думали, много нас, привяжем каждый к веревке ветку акации, чтоб дорогу мела, и летим в туче пыли, с гиком, со свистом, с воплями.
Когда мы нападали на поместья, федералисты не сразу в дело вмешивались, выжидали. Но все-таки гонялись за нами, метались по Равнине из конца в конец, как ошалелые, и все без толку: придут, а нас и след простыл. Иллюминацию мы в горах устраивали такую — отсюда бывало видно. Смотришь на пожарище и думаешь: никак лесосеки горят! День и ночь полыхали усадьбы и ранчо, а случалось, и большие селения: Тусамильпа, Сопотитлан. Да, отсюда видно бывало. Ночью светло, как днем. Солдаты Олачеа заметят огонь и мчатся во весь опор к месту происшествия, но только доскачут — в другом конце занялось, горит Тотолимиспа, как раз в той стороне, откуда они прискакали.
Глядишь — и сердце не нарадуется. Солдаты покрутятся, покрутятся, туда-сюда, да и уберутся восвояси. А мы выезжаем из непролазных зарослей мескита и смотрим, как они, несолоно хлебавши, тянутся по пустынной дороге, и рады бы померяться силой с врагом — да врага-то перед ними никакого нет, — а вокруг, огороженная со всех сторон горами, раскинулась подковой во всю свою ширь Равнина, и военный отряд тонет в ней, как в бездонной морской глуби.
Мы сожгли дотла Куастекомате и устроили там игру в «бой быков». Педро Самора любил эту забаву до страсти.
Федералисты в это время гнали коней на Аутлан: рассчитывали застигнуть бандитов, нас то есть, прямо в логове, в местечке под названием Ла-Пурификасьон. А мы оттуда как раз только что снялись. Они махнули туда, а в Куастекомате пришли на их место мы.
Тут славный можно было устроить «бой быков». Федералисты впопыхах позабыли в Куастекомате восемь своих солдат, не считая старшего и младшего интендантов.
Арену мы соорудили честь честью, поставили круговую ограду, вроде загона для коз, сами сели на перекладинах, чтобы нашим тореро, чего доброго, не улизнуть. А то погонится Педро Самора за ним со стилетом, чтобы проткнуть, как бык рогами, а тореро наш — наутек, такого драпу задаст, только держись.
Но солдатиков было всего-навсего восемь штук, и хватило их на один только вечер. Интендантов Педро оставил на завтра. Ох, и задал же ему работенку второй интендант, капрал. Тощий был, долговязый, жердина жердиной, попробуй в него попади, подастся чуток в сторону, стилет — мимо. Зато старший не успел в круг войти — и готов. Да и где ему было, такому неповоротливому — приземистый он, плотный. Хоть бы раз увернулся, нет, не сумел, как вышел, так встал на месте и стоит, будто только и ждет, чтобы в него клинок всадили. И умер тихо, без крика. А вот капрал — тот да, задал работенки.
Педро Самора велел при выходе в круг выдать каждому по чепраку — для защиты. Но одному только капралу послужило оно в пользу. Здорово он им управлялся, — а это надо уметь, чепрак-то тяжелый, толстый. Взял он его в руки и стал отбивать удары. Педро вокруг прыгает, клинок нацеливает, а капрал мах чепраком, стилет и скользнет в сторону. Умаялся наш Педро, кругом да около бегая, а достать ни в какую, так только, оцарапал слегка. Вот и не хватило у него выдержки. Бык никогда с тыла не подкрадется или со стороны, бросается на врага грудью, спереди. А Педро вдруг забежал сбоку, левой рукой за чепрак, а правой — стилет под ребра. Капрал сгоряча боли, верно, не почувствовал, невдомек, что крышка ему, знай чепраком машет, вверх-вниз, вверх-вниз, словно осиный рой от себя отгоняет. Потом видит, течет у него по боку, будто красной лентой всего опоясало. Остановился, на лице — страх, пальцами рану зажимает. Да где там, ручьем из нее бежит, и чем оно алей, тем сам он белей становится. Упал посредине круга и смотрит на нас, каждому в глаза. Полежал, полежал, а потом взяли мы его и повесили, а то когда бы еще он умер.
С тех пор Педро Самора частенько играл в «бой быков», не упускал ни одного случая.
В то время у Педро в отряде все, начиная с него самого, «понизовые» были, с Равнины. Потом прибилось к нам немало и пришлого люда: белокурые, с молочно-белыми лицами, длинноногие индейцы из Сакоалько. И горцы с «холодной земли», — кажется, из Масамитлы. Какая бы ни была жара, они кутались в свои сарапе, словно идет дождь со снегом.
Зато от жары у них пропал аппетит, и Педро послал их высоко в горы, охранять проход между вулканами, там кругом один песок да голые выветренные скалы. А белые индейцы прямо-таки влюбились в Педро Самору, ни на шаг от него, скажи он слово — готовы в огонь и в воду. В бою держались всегда рядом с ним, прикрывали его: где он, там и они. До того доходило, что, бывало, вступим в город или деревню, так они выкрадут девушек, которые покрасивее, и чтобы себе взять — ни-ни: отдадут ему.
Навсегда запомнилось мне это время. Пробираемся мы ночью по горной тропе, едем осторожно, тихо — ни стука, ни бряка, а сами чуть с седел не падаем — сон разбирает; но привала сделать нельзя — по пятам за нами идут федералисты. И вот как сейчас вижу Педро Самору, проезжает он в малиновом своем плаще вдоль колонны, смотрит, чтобы никто не отстал.
— Ну-ка, Питасио! Пришпорь своего каурого! Э, да вы, Ресендис, никак задремали? Просыпайтесь, просыпайтесь, мне с вами побеседовать надо!
Да, он обо всех нас заботился. Ночь, темнота кругом, глаза так и слипаются — уж не думаешь об опасности, только бы уснуть. А он подъедет, заговорит с тобой — он нас всех в лицо знал, по имени, — смотришь, и расшевелил, подбодрил. Чувствуешь на себе его взгляд, и спокоен: Педро Самора не задремлет. Глаза у него зоркие: какая бы ночь темная ни была, он все видит и каждого сразу узнает. Едет и пересчитывает нас, словно скупец свое золото. Потом поворотит коня и поедет рядом. А мы слышим, как ступает его конь, и уверены: Педро Самора начеку, чуть что не так, он заметит. Потому и шли за ним, ни слова не говоря, не жалуясь на холод и недосып. Как слепые за поводырем.
Но только загубили мы все дело тем, что под Сайулой пустили под откос поезд. Не этот бы поезд проклятый, может, еще и сейчас были бы живы и сам Педро Самора, и Ариас-Китаец, и Чиуила, да и все наши, и, может, мы, повстанцы, еще одержали бы верх. Но уж больно насолил им Педро этим поездом, никак не могли они простить, что он поставил им такой фитилек.
Убитых во время крушения потом в кучи складывали и сжигали. Пламя высокое — под самое небо, так издали и сверкает — вовек не забыть. Мертвецов скатывали с насыпи, как стволы-кругляки, подгребали лопатами в кучу, потом — керосину, и поджигали. А дым разносило по ветру во все стороны. Сколько дней после прошло, но все в воздухе горелой мертвечиной смердело.
А почему так вышло? Мы ведь и не знали толком-то, что из этого получится. Просто взяли и рассыпали на рельсах коровьи рога и кости — порядочный кусок полотна обработали этим манером. А чтобы уж наверняка — путь на повороте разобрали. Сделали свое дело и стали ждать.
Час был ранний, но уж начинало развидняться. Смотрим, идет поезд. На крышах народу полным-полно. Кто-то песни поет. Мужские голоса, женские. Застучали вагоны мимо нас, и хоть сумерки еще не разошлись, мы разглядели: едут солдаты с девками своими. Сидим, ждем. Поезд идет не шибко, но не останавливается. Захоти мы тогда, могли бы их всех перестрелять — паровоз еле тащился, даже отдувался с натуги, словно бы думал: одним пыхтением уклон одолеет. В другое время так и побеседовать можно бы. Но только вышло все иначе.
Они смекнули, в чем дело, когда поздно было. Вагоны вдруг зашатались, подпрыгнули и выгнулись дугой, будто их кто вверх поднял. Паровоз подался назад, но уже не по рельсам, а прямо по насыпи: вагоны его за собой под гору потянули — тяжелые они, народу-то в них битком, а он гудит, хрипло, протяжно, и такой гудок у него тоскливый. Но никто на помощь к нему не подоспел. А вагоны все назад, назад катятся — поезд-то длинный, хвоста не видать — и тащат паровоз за собой. Вдруг смотрим, колеса у него с насыпи соскочили, накренился он, повалился набок — и под откос. И вагоны за ним: первый, второй — так друг за дружкой и посыпались. Мы и моргнуть не успели. Очнулись — тихо кругом, ни звука, будто не то что их, но и всех нас вместе с ними поубивало.
Вот как оно обернулось.
А когда те, что в живых остались, начали выбираться из-под обломков, мы тягу дали — жуть нас взяла, да такая: руки-ноги трясутся.
Сколько-то дней отсиживались в надежном месте. Но федералисты добрались до нашего укрытия и с этого дня уже не давали нам передышки. Мяса копченого кусок всухомятку, и тот, бывало, в рот не положишь. Сна нас лишили. Ни поесть, ни поспать, днем ли, ночью ли — не было нам от них ни покоя, ни отдыха. Думали: доберемся до каньона Тосин — там передохнем. Не вышло. Они раньше нас туда прибыли: обогнали. Тогда мы двинулись в обход вулкана и ушли высоко в горы. Но и там нас поджидали федералисты. На Божьей тропе, так это место называется. Устроили они нам встречу. Еще немного, все бы мы там остались. Ох, и жахнули. Огонь — шквальный, пули так и свистят, даже воздух от них горячий сделался, ей-богу. Мы за камнями залегли, так эти камни, один за другим, будто комья сухой земли, рассыпались. Потом только мы узнали, что у них не карабины — пулеметы были, и что пулемету тебя изрешетить — минутное дело. Но мы тогда про пулемет слыхом не слыхали, думали: армию целую против нас выставили, тысячи солдат. И уж никакой другой мысли у нас не было, кроме как бежать, бежать без оглядки.
Убежали — кому посчастливилось. А вот Чиуиле не повезло. Он укрылся от огня за тутовым деревом, привалился к нему, да так и остался. Накидка на плечах обвернута концом вокруг шеи, словно он хочет согреться. Сидит и смотрит мертвыми глазами, как мы поодиночке расходимся, смерть нашу на части между собой делим. И зубы его, кровью залитые, оскалены, будто он над нами смеется.
Разошлись мы оттуда кто куда.
Многих это спасло. А кое для кого кончилось худо. Не было такой дороги, где бы не привелось нам увидеть кого-нибудь из наших на телеграфном столбе. За ноги их вешали. И никто их потом не снимал: висели, пока сами с веревки не оборвутся. Стервятники выклевывали у них внутренности и мясо, одна скорлупа оставалась: ссохшаяся, заскорузлая кожа. Вешали высоко — не дотянуться, вот они и висели неделями, а то и месяцами, раскачивались на ветру. Иной раз смотришь, и вовсе уж ничего не осталось от человека, только штаны, зацепленные за штанины, полощутся, словно бы кто их там после стирки сушить повесил. Поглядишь, бывало, и подумаешь: видно, и впрямь конец нам пришел.
А кому и повезло — добрались до Большой горы, проскользнули ползком, как змеи. Сидим там наверху и смотрим вниз, на Равнину, на милую нашу землю, где мы родились и жили и где теперь поджидают нас, чтобы убить. Страх на нас напал: другой раз, бывало, тени от облака испугаешься.
Наша бы воля, мы бы со всей охотой вниз спустились, заявили кому следует, что мы замирения хотим, будем тише воды ниже травы, пусть только нас не трогают. Но слишком уж много мы понатворили такого, чего бы не след, да и понатворили-то не в одном месте, и тут врагов себе нажили, и там. Разве теперь нам поверят? Даже с индейцами горскими пошли у нас нелады — зачем скотину да птицу у них отбираем. Власти их сразу оружием против нас снабжать стали. Они и послали нам передать, чтоб больше мы к ним не совались — перебьют всех до одного.
«Мы их не желаем видеть. А увидим — живыми не уйдут», — так и сказали.
И не осталось нам на всей земле места. Не только чтобы голову приклонить, но даже и помереть, потому что и для могилы клочок земли нужен. И мы решили, последние, кто вместе держался, совсем разойтись, поодиночке и в разные стороны.
* * *
Почти целых пять лет сражался я бок о бок с Педро Саморой. Бывало и худо, бывало и хорошо, день на день не приходится, огляделся — пять лет набежало. Но с тех пор, как мы разошлись, не довелось больше с ним встретиться. Был слух, будто поехал он в Мехико за какой-то бабенкой и там его убили. А мы тут, я и, кроме меня, многие, все ждали, может, еще он вернется, придет день, и опять поднимет нас Педро Самора на бой с оружием в руках. Но потом устали мы ждать. Он не вернулся. Убили они его там. Рассказал мне про это, что убили его, один человек, который сидел со мною в тюрьме.
Из тюрьмы я вышел три года назад. Срок мне дали не за одну вину — сразу за несколько. Но не за то, что я был в отряде у Педро Саморы, — про это они не пронюхали. Посадили за другое разное, главное, за то, что взял я плохую привычку — увозить девушек. Из этих вот девушек одна сейчас со мной и живет, и сдается мне, нет на всей земле женщины добрей и лучше ее. Вышел я из тюрьмы, а она за воротами стоит, ждет, когда меня выпустят. Не знаю уж, сколько она там простояла.
«Голубок, я тебя дожидаюсь, говорит. Я тебя тут уж давно жду».
Звякнет меня сейчас, думаю, для того и подкараулила. Вспомнилось мне — будто сквозь сон, — кто она такая, и словно бы дождь холодный побежал по спине, как в ту грозовую ночь, когда мы ворвались в Телькампану. Камня на камне мы там не оставили, дотла разорили городишко. И я почти наверное знал, что это ее отца, старика, ухлопали наши ребята перед самым уже выездом. Я дочку схватил — и к себе, поперек седла, а он кричать, ну кто-то и разрядил карабин ему в голову. Стукнул я ее разок-другой, чтобы оглушить, а то из рук рвется, кусается. Затихла. Молоденькая она была, совсем девчонка, лет четырнадцати, не больше. Ух, и глазищи же у нее были! Дала она мне жизни. Никак не сладить! Ничего, объездил, смирная стала.
— Сына вот тебе вырастила, — говорит она мне. — Вон стоит.
И показывает пальцем на долговязого парнишку. А он застеснялся, потупился.
— Сними шляпу, сынок, пусть отец на тебя посмотрит!
Снял парнишка шляпу. Вылитый я, и глаза с хитрецой. Опять же ни от кого, как от меня.
— Его тоже Голубком прозвали, — говорит она мне, жена моя теперешняя. — Но он не бандит, не убийца. Он самостоятельный.
Я только голову опустил.