У меня было две бабушки: мамина мама и папина мама, приехавшие в эвакуацию позже. Первая жила с нами, и потому я считала ее своей; вторая — отдельно. Может быть, поэтому мне она казалась чужой.
Свою я любила и совсем не боялась. Чужую, наоборот, и побаивалась, и недолюбливала.
В комнате моей «чужой» бабушки мне нравились только полы. Были они из широких досок и ярко-желтые. Эти полы очень занимали меня. Мне казалось, что таких широких досок не бывает, и я ползала по полу в поисках того места, где они, по моему мнению, должны быть склеены. Как-то за этим занятием меня застала моя «чужая» бабушка. В тот раз я особенно увлеклась: ощупывала доски рукой, заслоняла от солнца ладонью, чтобы они не отсвечивали… И бабушка, споткнувшись о меня, спросила раздраженно: что я тут потеряла, неужели иголку? Надо сказать, что она больше всего на свете боялась потерять иголку и потом найти ее в супе. Я сказала, что ничего не потеряла и ищу вовсе не иголку, а то место, где склеены доски.
Бабушка посмотрела на меня как-то странно, а потом стала выпытывать, не разговариваю ли я во сне и не испытываю ли желания походить ночью по крыше. Я сказала, что нет, не испытываю, но она, по-моему, не поверила.
Пожалуй, кроме пола, мне ничего не нравилось у моей «чужой» бабушки. Она, конечно, этого не знала и, видимо, думала, что мне не нравится у нее абсолютно ничего. И потому сердилась на меня. Мне кажется, она бы стала относиться ко мне гораздо ласковее, знай она о том, какие чувства вызывает во мне хотя бы пол в ее комнате.
В отличие от моей родной, худенькой, маленькой и шустрой, эта была дородна и величава. И мне это тоже не нравилось. Конечно, я не могла признаться ей в своей нелюбви, но пыталась как-то выразить свой протест — например, ни за что не хотела с ней здороваться.
Еще по дороге к ней я наслаждалась предстоящей местью. Вот сейчас мы приедем, я сползу с санок, поднимусь на крыльцо. Мы постучимся в дверь, дверь откроется, и «чужая» бабушка, нисколько не меняя своей величественной осанки, скажет недовольно: «Что же вы так поздно? Уж обед подали». Она всегда говорила «обед подали», хотя и готовила, и подавала сама. У нее садились за стол минута в минуту, не то что у нас, и мне это тоже крайне не нравилось.
И вот тут-то моя родная бабушка посмотрит на меня: дескать, поздоровайся. А я сделаю вид, будто очень занята завязками своего мехового капора.
Тогда «чужая», потеряв терпение, дернет за эти завязки, так что голова у меня мотнется из стороны в сторону, будто хочет слететь вместе с капором.
Моя подтолкнет меня в спину, но я, словно не понимая, чего от меня хотят, нагнусь и начну стаскивать галоши с валенок.
И тогда моя бабушка как закричит:
— Ты что, забыла, что надо поздороваться?!
Но ведь я нисколько не боюсь ее. И гнев ее, и крик для меня — что с гуся вода. Мигом скину я валенки — и бегом в комнату, в шерстяных носках — по чистому, желтому, аппетитному полу.
…Как-то летом мы уже собрались уходить, как «чужая», провожая нас до калитки, спохватилась: «Что же я вам морковки не нарвала, да и помидоры уже почти поспели. Дойдут на подоконнике». И она повела нас за дом, в огород. А огород у нее был такой же ухоженный, аккуратный, как и комната в чужом доме, где она временно жила.
Я остановилась между грядками, а бабушки пошли дальше. Они выдергивали морковь, отряхивали ее, раздвигали кусты помидоров. А я стояла в стороне и носком сандалии подталкивала дождевого червя, чтобы он уполз с дорожки, где его запросто могли раздавить. Но червь не понимал моих добрых намерений и, свернувшись в клубок, притворялся мертвым.
Тогда я взяла его двумя пальцами и, размахнувшись, бросила на дальнюю грядку. И тут от восторга у меня перехватило дыхание…
Там, на дальней грядке, на толстом, сочном, неподвижном ярко-зеленом стебле, прямо, как стрела, невесомо и гордо стоял круглый прозрачный цветок. Он весь состоял из белых тычинок, которые словно бы не были ни к чему прикреплены, а держались в воздухе, не теряя, однако, своей формы — формы легкого, сквозного шара. Так стайка мошек образует иногда четкий правильный шар, и шар этот перемещается в воздухе, не распадаясь и не теряя своих очертаний.
Странный цветок был похож на одуванчик, и в то же время было ясно, что это не одуванчик, а совсем другое, самостоятельное растение.
Было в нем что-то гордое, даже надменное. Может быть, оттого, что рос он один, один-одинешенек. И я побежала к нему, не отрывая от него глаз, побежала по грядкам, утопая в мягкой земле, ломая кусты помидоров и топча укроп.
Меня пригвоздил к месту резкий окрик:
— Негодница! Вы только посмотрите, она вытоптала весь укроп! А я никогда, никогда не сажусь обедать без укропа. Сколько раз говорила: не смей ничего трогать без разрешения. Хочешь лука — так попроси.
Тут только я заметила, что стою на луковой грядке. И «чужая» бабушка стала рвать эти изумрудные острые стрелы и прямо-таки зашвыривать меня ими, словно хотела пронзить насквозь.
Но подоспела моя родная бабушка и грудью заслонила меня от этих живых стрел.
— Да нет, она не хочет лука. Зачем разорять грядку? Ей понравился тот цветок.
— Какой еще цветок? — гневно и даже вызывающе выпрямилась хозяйка луковой грядки. — Где вы видите цветок? — И добавила гордо: — Я никогда не сажаю цветов. В наше время это слишком большая роскошь.
И она уничтожающе посмотрела на мою бабушку.
И моя маленькая добрая бабушка пробормотала униженно:
— Конечно, конечно, ты права. Но девочка (в растерянности она почему-то даже не назвала меня по имени, то ли боясь, что это еще больше взбесит хозяйку грядки, то ли пытаясь вызвать снисхождение к моему детскому возрасту)… но девочка имела в виду вот это… — И она робко показала пальцем на белую головку из тычинок, которая невозмутимо возвышалась посреди грядки.
— Какой же это цветок? — с полным презрением процедила хозяйка луковой грядки. — Это просто цветет лук.