Нина была беленькая, чистенькая, свеженькая, как поросенок, которого везут с рынка и он еще не успел нигде вымазаться. И ресницы у нее были короткие, белые, жесткие, как щетинка.

Но больше всего мне нравилась у нее глубокая ямочка на подбородке, разрезавшая его на две половинки, как яблоко.

Нина все время смеялась. В переменки подсаживалась на край парты то к одному, то к другому и смеялась-смеялась. Блестели свежие, влажные, плотные зубы. И на меня порой падал ее смех, как снег.

Мы не были подругами. Мы просто сидели за одной партой. А дружила Нина с большими девочками, которые тоже учились в нашем классе, но казались гораздо старше нас. Они вместе бегали на танцы в военный городок, а на переменках шушукались, блестя глазами. Одна из них, Валя большая (пышная и волоокая в отличие от тщедушной Вали маленькой), даже вышла замуж. Она вдруг перестала ходить в школу, а когда классный руководитель послал к ней Валю маленькую узнать, что случилось, оказалось, что та уже замужем.

Мы с Ниной сидели за одной партой. Крылышко ее передника прижималось к моему — это сближало нас.

Диктанты Нина писала уверенно, крупным красивым почерком и неизменно получала двойку. Я же писала как курица лапой, потому что в детстве была левшой, но в моих тетрадях обычно красовались четверки.

Но с тех пор как меня посадили с Ниной, ее уверенность передалась мне и стала странно подавлять меня. Мне казалось, что она пишет правильно, а вот я — нет. «ПАлатка или пОлатка?» — спрашивала я нетерпеливым шепотом и косилась в ее тетрадку. И Нина, ничуть не сомневаясь, тут же выводила прямо на парте: ПОЛАТКА. И перо, скрипя, раздваивалось, как ее подбородок.

Несколько раз я заходила к Нине домой. Она жила напротив продуктового магазина. В их маленькой комнате во флигеле было так уютно, чисто, спокойно, что мне хотелось остаться там навсегда. Стены гладко оклеены ковровыми обоями, потолок побелен, на окнах — цветы в горшках. А в углу — огромный, как целое дерево, куст китайской розы.

У нас дома тоже были обои, но они почему-то бугрились, и потому стены казались толстыми и мягкими, как матрац. Потолок был оклеен бумагой, но она почему-то морщилась и быстро желтела. А цветы почти никогда не цвели. А еще у Нины был радиоприемник «Москвич». Он брал две программы одновременно, так что дикторы, перебивая друг друга, вещали взахлеб. Если один голос передавал последние известия, то другой разливался «Над Россиею небо синее». Нина, счастливо улыбаясь, в ситцевом чистеньком халате, открывала мне дверь — и отдавала учебник или брала тетрадку: за этим я и приходила. Разговора как-то не получалось, и мне приходилось почти сразу же уходить, хотя очень хотелось остаться.

Нина жила у тетки. Она называла ее матерью, а мужа тетки — отцом. Своих детей у них не было. Они привезли Нину из деревни, когда умерла ее мать, и удочерили. Говорили, что у Нины было много сестер и что все родственники поделили их между собой. Не знаю, как там жилось остальным, но Нине определенно повезло. И тетя, и дядя наперебой баловали ее, как маленькую. Правда, и Нина любила их и всегда ласкалась к тете. Даже муж ее баловал Нину. Я слышала, как однажды он говорил нашему соседу, с которым вместе работал на заводе:

— Что ж ты дочке гостинцев не принесешь? У меня Нинка большая, а и то прохожу мимо палатки, да и захвачу конфет в карман.

Они были хорошие люди, спокойные, чистые и опрятные во всем.

Очень им хотелось дать Нине образование, и потому после седьмого класса она не покинула школу, как многие у нас, а пошла в восьмой, хотя училась неважно.

И вот тут-то все и произошло. Дело в том, что в нашу школу влилось много учеников из семилетки, произошла пересортировка, и я попала в восьмой «А», а Нина — в восьмой «Б».

Прощаясь весной, мы договорились, что снова будем сидеть вместе за нашей партой, третьей у окна. Условились: кто придет первый, тот сразу бросится занимать парту… И вот на тебе.

Ко мне подсела новенькая, которая «влилась» к нам из семилетки. Я встретила ее с молчаливой враждебностью. И, пока все шумели, звенели и перекликались, сидела насупленно и сжато, словно это не моя, а ее школа, словно не она сюда влилась, а я, и потому мне все здесь чужое. Она тоже любила смеяться — я заметила это сразу, — но хохотала в полный голос. Нина же смеялась широко, открыто, но тихо. Смех ее был скорее виден, чем слышен.

На второй же день задали контрольную по алгебре. «Чтобы выявить знания новеньких», — как сказала наша прежняя математичка. Левый ряд — в затылок — писал первый вариант, правый — и я — второй.

В общем, это не имело значения, потому что я не смогла бы решить ни первой, ни второй задачи. Прежде это было даже не стыдно, потому что Нина тоже не умела решать задач. Не уметь вдвоем как-то легче.

А новенькая, прикусив губу, быстро-быстро что-то начертила, написала и закрыла свою тетрадь. Тут она, видимо, заметила мои тщетные потуги и, ни слова не говоря, так же быстро решила мою задачу на промокашке и подтолкнула ее мне.

Я получила первую в своей жизни пятерку по геометрии.

Откровенно говоря, новенькая отличалась многими достоинствами. Так, она, как никто, умела подсказывать. У нее на это был просто талант. Съедет на край парты, вытянется, вид решительный, словно собралась броситься под танк. Губами шевелит так выразительно, что каждое слово понятно, хотя звука нет.

Но какое все это имело значение, если она была не Нина? Я тосковала по ней. Мне не хватало ее аккуратного вздернутого носика, ее сахарных зубов, когда она смеялась, не хватало даже ее «встрену», которое она говорила по старой деревенской привычке: «Ты выходи, я тебя на углу встрену».

А больше всего мне не хватало ее пальцев, сухих, с большими белыми лунками на твердых коротких ногтях. На всех уроках она подпиливала их острой бритвочкой и обрезала кожу вокруг. «Больно?» — спрашивала я, морщась. «Что ты, — отвечала она. — Это же мертвая кожа». Но у меня все равно мурашки пробегали по спине, как когда проводят ногтем по стеклу и получается ужасный, скрежещущий звук.

Я знала, что никогда не смогу так орудовать бритвой, и завидовала ее ногтям.

Почему теперь я вспомнила ее пальцы? Наверное, потому, что чаще всего и больше всего я видела рядом их, а не ее лицо: ведь если я не смотрела на доску или на учителя, то смотрела на парту. А на парте были ее руки. Вот они держат на весу страницу учебника, и она колеблется от нашего дыхания. Вот до побеления в суставах сжимают ручку. Вот указательный палец бежит по строчкам: Нина, как первоклассница, имела привычку, читая, водить пальцем по странице. Вот, поплевав на палец, она оттирает промокашкой чернила с выпуклого бугорка мозоли.

С первого же дня я стала просить завуча, чтобы меня перевели в Нинин класс или же Нину в мой. Я ходила за завучем и ныла. Но она и слышать ничего не хотела. «Вы дружите, ну и прекрасно. Расстояние дружбе не помеха».

И тогда странное равнодушие овладело мной. Я стала жить как во сне. По привычке ходила в школу, тупо учила уроки. И с удивлением вспоминала себя прежнюю. «Теперь я всегда буду такой, — думала я с горечью, — всю жизнь». Несоответствие между необъятностью жизни и однообразием состояния, которое, как я предполагала, будет вечным, не удивляло меня. Вот я вырасту, поступлю в институт — и все равно буду такой, безразличной ко всему. Потом я стану бабушкой и буду так же уныло ходить за продуктами в магазин, как сегодня бреду в школу. Нет, определенно, все радости теперь закрыты для меня.

А Нина гуляла по коридору, и смеялась, и никакого участия не принимала в моих переживаниях.

Проходили дни. Теплый сентябрь сменился ветреным оголенным октябрем. Облака уже пахли снегом. И вот однажды, когда я, как всегда теперь, в унылом оцепенении брела за водой, у колодца мне встретилась девочка из нашего класса. Она два дня пропустила и теперь оживленно расспрашивала меня о школьных делах.

— А сочинения раздавали? А физичка шумела? А в планетарий возили?

Я тупо смотрела на нее и отвечала, еле ворочая языком. И тут откуда ни возьмись подвернулась ее младшая сестра.

— Что ты ее спрашиваешь? Она же спит! — закричала она и нахально ткнула в меня пальцем.

И тут меня пронзил стыд. Да, стыд, похожий на ожог.

— Сама ты спишь! — заорала я и, оттолкнув обалдевшую от удивления девчонку, подхватила пустое ведро и бросилась домой. Обида еще клокотала во мне. Но все уже вернулось: и холод ветра, и предчувствие снега, и лай собаки, которая, видно, приняла меня за вора, и крепкая свежесть воздуха, пахнущего перегноем, и легкость — вот-вот полечу, и бешеная радость, радость освобождения.

Так завершилась эта простая история. А Нина между тем вскоре вышла замуж, не закончив десятилетки. Я краем уха слышала, что у нее родилась дочка и муж, мечтавший о сыне, будто бы так рассердился, что даже не хотел брать ее из роддома.

Вскоре ее приемные родители получили квартиру от завода и уехали из поселка.

И вот лет через десять на углу нашей улицы я неожиданно столкнулась с ее тетей. Она сначала прошла мимо, а потом, узнав меня, вернулась и заплакала. Оказывается, два года назад умер ее муж. С тех пор она не приезжала сюда. «Такой был человек, — сказала она. — Хоть бы раз меня обидел. За всю жизнь грубого слова от него не слышала. Теперь таких нет. Вот Нинин муж — плохого про него не скажу, но и хорошего сказать нечего».

И хотя о покойниках принято говорить преувеличенно хорошо, я понимала, что это как раз правда.

Я мгновенно вспомнила их опрятную комнату: и ковровые обои, и китайскую розу в парадном углу. Всегда, когда бы я ни пришла к Нине, куст был усыпан мелкими яркими розами. Вся обстановка комнаты говорила о том, что здесь живут люди, которым хорошо вместе.

И я пожалела, что нет больше этой комнаты, этого спокойного тихого мира, что время своим незримым могучим крылом коснулось и этой крыши, все разметав, перемешав. А еще я подумала, что от времени нет спасения. Даже если бы они заперлись в этой комнате и никуда не выходили оттуда, все равно бы случилось то, что случилось…