На островке покоя стояла моя комната. В ней было пять метров в длину и два в ширину. Одна из двух ее дверей выходила во внутренний садик, который был, пожалуй, не больше самой комнаты. Дверь эта никогда не открывалась. Летом — потому что садик граничил с детским садом и на заборе всегда висели ребята, которым воспитательница время от времени кричала металлическим голосом: «Иванов, слезь с забора».

Зимой дверь не открывалась потому, что сразу же за порогом начинался глубокий сугроб. Только кошки могли одолеть его: они были так легки, что не проваливались в снег.

Когда-то, а в общем, не так давно, всего каких-нибудь лет двадцать назад, комнаты этой не существовало и на том месте, где позже поставили мой диван, рос шикарный куст жасмина. Когда в темные вечера я выходила в сад, жасмин белел, как звездное небо.

В комнате, в кувшинах и стеклянных банках, стояли срезанные ветки жасмина, и запах, сладкий и прекрасный, был всюду.

Я не разлюбила жасмин даже тогда, когда какой-то дурак сказал, что он пахнет покойником. Я долго принюхивалась к жасмину, и ничего не замечала, и продолжала любить его, но по ночам мне мерещился длинный гроб на столе и длинная фигура со сложенными на груди руками. Лица я представить не могла, так как никогда не видела покойников, не считая раннего детства, когда мы хоронили моего дедушку. Но и тут я не помню, видела ли я его. Помню только, как на солнечном закате я сидела в кузове грузовика, стараясь не касаться сандалиями рыжего, плохо покрашенного гроба с выпуклой крышкой.

Когда грузовик подскакивал на ухабах, бабушка говорила: «О господи, черт! И куда торопится? Ведь кровь может хлынуть».

У бабушки была привычка поминать господа и черта одновременно, и мама всегда возмущалась таким кощунством.

Какая кровь? Значит, из мертвого дедушки может хлынуть кровь? Прямо мне на ноги? Это страшно испугало меня. Пожалуй, это было самым тяжелым впечатлением от смерти дедушки.

Так вот, неужели этот нежный белый цветок мог пахнуть так, как пахло мертвое тело моего дедушки?

Неужели мой дедушка, опухший и страшный (мама говорила: «Боже, как он опух. Не подпускайте ребенка»), мог пахнуть так, как этот летний ослепительно белый куст?

…Из года в год жасмин цвел все пышнее. Но однажды пришел сосед, из кармана своих несвежих брюк вынул складной сантиметр и, щелкнув им, раскрыл его. Затем он измерил наш участок в длину и ширину. И жасмин, расцветший особенно обильно, попал в участок, отмеренный сантиметром. Тогда его жена Шура с тем чувством, которое я не знаю, как называется, с чувством, свойственным женщине и почти никогда — мужчине, сказала тихо: «А жасмин-то погибнет. Жалко».

— А чего его жалеть, — весело возразил ее муж. — На что он нужон-то? Вон белые метелки весь забор облепили.

— Так то метелки, а то жасмин, — сказала жена.

— А какая разница? По мне все одно, цветок — он и есть цветок. Вот если б яблоня была — другой разговор. — И он посмотрел на меня, как бы призывая в свидетели своей правоты.

— А может, пересадим? — осторожно спросила бабушка.

— Это можно. Только примется ли? Он уж не молодой. Болеть будет.

И все-таки Шура пересадила жасмин. Часть взяла себе, а часть оставила нам. Он не засох. Но цветов на нем больше не было.

А на том месте, где недавно рос жасмин, я поставила диван и спала на нем, так как этот участок стал моей комнатой.

Я могла бы еще вспомнить о том, как мы ездили на склад покупать бревна, вернее, не бревна, а железнодорожные шпалы, потому что на шпалы, как сказал нам сосед, идут самые лучшие бревна; как я лазила по целым штабелям шпал (они громоздились, как горы) и выбирала самые толстые; как потом привезенные шпалы лежали у нас на задворках, где сараи, лежали зиму, весну, и под ними медленно подтаивал снег, а когда он стаял совсем и шпалы просохли на солнышке, утром к нам постучался тот же самый сосед и сказал:

— А шпалы-то одной не хватает. Не веришь? Иди сама посчитай.

И Шура, которая, как тихая тень, всегда ходила за ним, сказала негромко:

— Давайте уж начинать, пока все не растащили.

За три недели они срубили мне комнату с двумя окнами и двумя дверьми, и Шура говорила: «Хорошая комната, как сундук».

А почему как сундук — я так и не знаю.

Когда уже все было готово и мы веником смели опилки с белого некрашеного пола, я вдруг увидела на полу веселый и острый лучик света. Отметя опилки, я обнаружила, что он прошел в щель между нижним венцом и плинтусом. «Летом — солнце, а зимой в комнате будет снег», — сообразила я и сказала Шуре:

— А сундук-то, оказывается, с дырой.

— А ты заткни паклей или ватой, — посоветовала Шура.

Я так и сделала, и лучик, обиженный, ушел обратно во двор.

Я могла бы еще рассказать о том, как я жила здесь почти двадцать лет. Но это будет слишком длинно и, пожалуй, однообразно. Потому я беру только начало и конец.

Сейчас моей комнаты больше нет.

И эти записи я делаю на станции того самого поселка, где жила прежде. Я сижу на скамейке в конце платформы, и майское солнце, охлажденное прохладным воздухом, мягко пригревает меня. Каждое воскресенье я совершаю экскурсии в те места, где у меня в жизни когда-то что-то происходило. Я возвращаюсь в свое прошлое и как бы снова несколько часов живу в нем, но уже в новом состоянии. Человек всегда идет вперед, даже если он всю жизнь просидел в бухгалтерии на одном и том же стуле, как моя новая соседка. Он никогда не может вернуться назад. А вот я возвращаюсь, причем каждое воскресенье. О, как я люблю эту хитрую игру! Я как бы раздваиваюсь, и рядом со мной, взрослой, идет пятилетняя девочка, пятнадцатилетний подросток, которые тоже я.

Теперь станция уже не та. Скрипучие доски платформы, которые были невыгодны, потому что часто гнили, сквозь щели которых темно просвечивало то, что под платформой: камни, стекляшки, бледная трава, — заменили вечным бетоном. Тоже дощатый вокзальчик — современным строением из бетона и стекла. И даже бревенчатые шпалы заменили на бетонные. Теперь на складе не купишь сосновых шпал, из которых можно построить даже дом: такие шпалы больше не изготовляют за ненадобностью.

Я сидела и думала, и вдруг мне пришло в голову, что сосед тогда нас обманул: он сам стащил шпалу, чтобы мы испугались и скорее начали строить.

Сейчас моей комнаты больше нет. Может быть, она сгорела от баллонного газа, ведь его так любят привозить привыкшие к удобствам дачники, а он так любит вспыхивать.

Может быть, исполком вынес решение построить на этом месте шлакоблочное строение, и нахальный бульдозер наехал на нее всей своей тяжестью.

А может быть, здесь решили сделать море, искусственное море, которое какой-то сухарь назвал водохранилищем, как зернохранилище или овощехранилище. Как будто можно назвать хранилищем, то есть складом, живые волны, и облака, и кусты, отраженные в них. Смешно!

Так вот, быть может, на месте нашего дома теперь шумит море, и там, где рос жасмин, а позже была моя комната, плавает маленькая плоская рыбка с выпученными глазами и гибким хвостом. Пусть она не попадется на крючок того пьянчуги-рыболова, что вот уже полсуток торчит в своей резиновой лодке над прозрачно-синей водой и вот-вот уронит в нее свою кепку, и она, медленно набухая, станет опускаться на дно морское, к великому удивлению слетевшихся рыбок, смотрящих на нее так, как будут смотреть когда-нибудь люди на судно, посланное нам жителями Марса.