Валентин Распутин

Румянцев Андрей Григорьевич

Глава девятнадцатая

УКРЕПИТЬ ДУШИ

 

 

С больной головы на здоровую?

Немалому числу авторов всякого рода поклёпов в начале девяностых годов не стоило бы удивляться. Это было их время — и в политике, и в общественной жизни, и в литературе. Но больно было видеть, что новоявленным «трибунам демократии» подставили плечо и некоторые достойные уважения художники. Среди этих «примкнувших» оказался и Виктор Петрович Астафьев. Он поставил свою подпись под обращением, авторы которого призывали правительство расправиться с парламентом и всеми недовольными курсом Ельцина. Это обращение (названное по количеству подписантов «Письмом 42-х») было опубликовано 5 октября 1993 года в «Известиях» под заголовком «Писатели требуют от правительства решительных действий», когда эти «решительные действия», собственно, уже сотрясали Москву — 4 октября начался обстрел Белого дома, где заседали парламентарии…

В письмах тех лет, ныне опубликованных, Виктор Петрович не стеснялся говорить такое:

«Народ становится всё хуже и подлей, особенно наш, полусельский-полугородской — межедомок имя ему». «Совсем народишко наш шпаной и оглоедом становится. Горлохват и вор — главное действующее лицо у нас». «Народа уже нет, а есть сообщество полудиких людей, щипачей, лжецов, богоотступников… продавших землю и волю свою…» «Носом, как котят слепых, тыкать в нагаженное место, в кровь, в гной, в слёзы — иначе ничего от нашего брата не добьёшься…»

А уж о прежних, советских, властителях уважаемый писатель не находил никаких иных определений, кроме как «фашисты-коммунисты», «большевистские выкормыши», «главные преступники всечеловеческой, а не только нашей истории» и т. д. и т. п. Но почему-то Виктор Петрович с особым пиететом принимал у себя в Овсянке выкормыша «фашистов-коммунистов», вчерашнего члена ЦК компартии, устроившего государственный переворот, а позже расстрелявшего здание парламента с сотнями находившихся в нём людей. Почему-то он ни разу не возмутился шкурными повадками той своры, которая окружила трон президента. И почему-то в те годы, которые стоили стране многомиллионной убыли населения, писатель не произнёс ни одного слова возмущения.

Внимательный читатель мог удивиться и метаморфозе, случившейся с прозаиком за каких-то двенадцать — пятнадцать лет. Как мы помним, в предисловии к распутинской повести «Живи и помни» Виктор Астафьев писал в 1978 году: «…в беде, в кручине, в самые тяжкие дни и испытания место твоё с твоим народом, всякое отступничество… оборачивается ещё большим горем для твоей Родины и народа, а стало быть, и для тебя».

Возникает невольный вопрос: как же эти давние представления о родном народе связать с поздними злыми суждениями? С одной стороны: «в беде, в кручине место твоё с твоим народом». А с другой стороны: если твой народ — это «сообщество полудиких людей, щипачей, лжецов, богоотступников, продавших землю и волю свою», если он — «межедомок, шпана и оглоед, горлохват и вор», то может ли быть «твоё место с твоим народом»?

Какую злую шутку сыграла с Виктором Петровичем «смена вех»!

Удивительно ли, что писатели младшего поколения в годы ельцинизма охладели к Астафьеву: слишком уж резко бросалось в глаза его стремление переложить всю вину за беды страны с больной головы на здоровую. Не мог согласиться с выпадами Виктора Петровича и Распутин. Словно споря с ним, Валентин Григорьевич писал в 1999 году в статье «Сколько же мы будем ещё запрягать»:

«У нас не только нет цельной науки о нашем народе, но и взгляды на него настолько разные и порой противоречивые, будто мы свалились с луны, а не вышли из его недр. Загадочная русская душа до сих пор представляет тайну не для одних лишь иностранцев, усаживающих её под развесистую клюкву, но и для нас, судящих о ней с пространной приблизительностью. Вот уже два века, начиная с Радищева и Чаадаева и заканчивая нашими современниками как из левого, так и из правого лагерей, русский человек никак в себя не укладывается. Разноречивые суждения о нём всем нам хорошо знакомы. Для одних он существо безвольное, склоняющее свою выю под любое ярмо, нетрезвое, недалёкое и т. д. И не объясняется этими первыми, как такое пьяное и „растительное“, малоподвижное во всех отношениях существо построило империю в шестую часть суши, прошло победными парадами в Варшаве и Вене, Париже и Берлине, создало могучую индустрию и могучую науку и первым полетело в космос. Вторые обращают внимание как раз на это, на могучую деятельность русского человека, и обходят молчанием периоды его затишья, вялости и анархии. Третьи, чтобы как-то согласовать те и другие начала, предлагают теорию затухания наций, по которой выходит, что русские сейчас и находятся в периоде такого угасания. Да, были, мол, времена великих подвигов и побед, но тысячелетний срок, отпускаемый историей для активной жизни наций, миновал, наступила пора органической старости».

И эту теорию «третьих» опровергает писатель, напоминая о Поле Куликовом шестисотлетней давности, и об ополчении Минина и Пожарского, очистившем Москву от поляков четыреста лет назад, и о Бородине, где закатилась слава Наполеона, и о Великой Отечественной войне XX века, в которой, по слову прозаика, «едва ли не половину войска составляли мужики из подъярёмной колхозной деревни, которую не перестают сравнивать с крепостничеством».

В лицо русофобам забугорным и недоброжелателям своим, отечественным, слушающим лукавых «обличителей», Распутин твёрдо говорил:

«Так и мы сегодня должны сказать, что народ — это коренная порода нации, неизъязвлённая её часть, трудящаяся, говорящая на родном языке, хранящая свою самобытность, несущая Россию в сердце своём и душе. Если бы случилось так, что не стало России, он бы, этот народ её, долго ещё, десятилетия и века спустя, ходил по пустынным землям и чужим городам и неутешно выкликал её, собирал бы по крупицам и обломкам её остов.

Он жив, этот народ, и долготерпение его не следует принимать за отсутствие. Он не хочет больше ошибаться… Он ничего не забывает: народ — не только теперешнее поколение живущих, но и поколение прошлых, сполна познавших опыт минувшего, но и поколение будущих, вопрошающих о надежде. В этих трёх ипостасях — прошлого, настоящего и будущего — только и можно сполна познать правду, которой суждено выстоять России.

Есть надежда, что недалёк тот час, когда, подхватив гагаринскую готовность к величайшему из подвигов, вновь на всю Вселенную прозвучит это слово: поехали!..»

Думается, эта вера и поддерживала Распутина.

Какими были эти месяцы и годы? Недруги насмехались над патриотизмом как «прибежищем негодяев», слабые духом отходили в сторонку, приспособившиеся к новой общественной погоде рядились в соответствующие одежды, «миротворцы» тщетно пытались мирить либералов и противостоящих им. Сегодня странно читать опубликованное письмо Валентина Курбатова Виктору Петровичу Астафьеву о своих попытках убедить Распутина отойти в сторону от тогдашней борьбы на том основании, что и единомышленники у него не те, и дело не сто́ит труда и страданий. Впрочем, вот строки из его письма от 16 декабря 1992 года:

«Виделся в Москве с Валентином Григорьевичем. Гнул своё, понуждая его выйти из ложно пользующих его организаций. Он обещал, но ещё сто раз передумает, связанный ложным чувством общего дела. Воли не хватает на разрыв, хотя когда они его связывали, они как раз сомневались мало и сейчас будут держать изо всех сил, зная, что лучшего знамени у них не будет, и уйдёт он — они окажутся только бойкими говорунами и искателями власти. Он и это знает. И всё-таки не уходит, боясь, что их сейчас начнут преследовать, а он окажется в стороне. Непременно надо со всеми пострадать, хотя бы и не разделяя их правды. Чувствует себя тяжело. Спрашиваю: „Что же вообще-то делаешь? Ну, если не пишешь, то хоть думаешь о чём?“ — „Ни о чём не думаю. Коротаю жизнь“. И так тяжело сказал, что я заткнулся и больше не лез. Сейчас он в Иркутске. Дал бы Бог, чтобы душа согрелась».

В целом понять тревогу критика, — что художник растрачивает свой дар на посторонние, «суетные» вещи, — можно. Что же касается конкретных дел, то, думается, Курбатов во многом выдавал кажущееся за действительное. Распутин обещал выйти из каких-то организаций, использующих его? С такими организациями он изначально не имел дела. И не такой Валентин Григорьевич человек, чтобы сегодня входить в какую-то организацию, а завтра выходить из неё. «Воли не хватает на разрыв»? Это у других писателей воли (или своеволия) было с избытком, чтобы выйти, например, из редколлегии журнала «Наш современник» и побрататься с подписантами расстрельного «Письма 42-х». А Распутин неизменно сохранял верность тому, что он утверждал вчера и утверждает сегодня. С «бойкими говорунами» в Союзе писателей он, возможно, и оказывался рядом, но с «искателями власти» — никогда. «Знает, что лучшего знамени у них, кроме него, не будет — и не уходит»? Это уже о каком-то другом человеке, а не о Распутине.

Что касается слов Распутина о том, будто он ничего не пишет, то это скорее голос скромности, всегдашний голос Валентина Григорьевича. В 1994-м, то есть спустя год с небольшим после письма Курбатова, издательство «Письмена» (созданное мной незадолго до этого в Иркутске) выпустило упоминаемую выше книгу писателя «Россия: дни и времена». В ней, наряду с уже публиковавшимися очерками о Сергии Радонежском, о религиозном расколе в России, о 1000-летии Крещения Руси, были напечатаны новые публицистические работы Распутина, глубокие по осмыслению гибельного времени и обжигающе страстные: «Россия уходит у нас из-под ног», «После событий, накануне событий», «Так создадим же течение встречное», «Что дальше, братья-славяне?» и др. А через три года, к шестидесятилетию писателя, мы вместе с московским издательством «Голос» выпустили сборник новых рассказов Распутина «В ту же землю» — книгу, которую по художественной силе, высокой скорби и любви к разорённому отечеству и сравнить в современной русской литературе не с чем.

 

Истины ради

Ещё несколько слов о житейском и творческом сближении и отторжении двух выдающихся художников — Виктора Астафьева и Валентина Распутина. Меньше всего хотелось бы судить об этом легковесно: вот, мол, до девяностого года оба душевно общались, ездили друг к другу, во всех начинаниях — и писательских, и общественных — были заодно, с любовью и печатно и устно отзывались о новых произведениях друг друга, но пришло судьбоносное для России время — и разошлись, потому что взглянули на перемены каждый по-своему и оценили совсем по-разному. Нет, здесь необходимо попытаться постигнуть духовный опыт того и другого, пройденный ими путь, понимание каждым высшей правды или хотя бы подступиться к этому…

То, что Виктор Петрович до девяностых годов любовался талантом Распутина, высоко ценил его, видно из одного (но не единственного) по-отцовски пронзительного астафьевского признания:

«Я же горжусь тем, что моя родная Сибирь, реализуя свой могучий потенциал, вложила всё лучшее, что в нём накопилось, в достойное дитя своё, во вместительное и мужественное сердце. Насколько хватит его, этого сердца, тихо любящего и могуче бьющегося в борьбе за лучшее в нас, за чистоту душ и помыслов наших, за спасение земли нашей, в особенности за родной Сибирский край? Хотелось бы, чтоб хватило сил и сердца большого художника как можно надольше. Всегда помню и никогда уже не забуду его глаза. Что-то недоречённое, недовыраженное таится в глубине их. Какая-то постоянная, бездонная грусть светится во взгляде, будто постиг он или приблизился к постижению неведомого ещё людям страдания и готов пострадать за них и покаяться, облегчить их долю и жизнь, принявши боль земную, все тяготы человеческие на себя».

Валентин Курбатов, который сохранял с Астафьевым дружбу до самой его кончины в 2001 году, заметил в записках, относящихся к июлю 2009-го:

«Вечером говорили с Валентином (Распутиным. — А. Р.) и о Викторе Петровиче. Я объясняю, почему отказался писать о нём в серии „ЖЗЛ“. Не подыму — столько в нём сошлось: зло и свет, счастье и честолюбие, детство и ожесточение. Валентин хвалит Носова: надо было жить, как Носов, — вот цельность: что дальше, то чище и светлее. Я ему: вот и с тебя только икону писать. А там, у Астафьева-то — жизнь, там клубок, там человек, и если его так прочитать (как человека во всей греховности и свете), то всякий, глядя на эту страшную полноту и бесстрашие, что-то начнёт понимать и в себе — что можно, что нельзя. Что мы воспитаны старым механизмом литературы и „подчищенным“ характером, а вот теперь человек выказал себя без оглядки (только что вышла у Сапронова смутившая многих обширная переписка Астафьева „Нет мне ответа…“), и его надо увидеть во всей „высказанности“ — и понять, и простить. Или не простить, но знать за собой право этого непрощения и обязанность преодолеть это в себе и в нём, благодаря его за ужас примера, словно тот в жертву себя принёс, чтобы ты мог глядеть на него „сверху“, не боялся быть человеком, чтобы потом ты боялся быть им, потому что там бездна, для „выравнивания“ или „засыпания“ которой приходил Христос».

В октябре трагического 1993 года Курбатов честно написал Астафьеву:

«Сразу (чтобы не мучиться самым тяжёлым) — я был очень расстроен, увидев Вашу подпись под категорическим призывом Черниченко и Нуйкина „разогнать, остановить, прекратить“. Так русские литераторы ещё не разговаривали. Это уж, простите, от холопства, которое успело процвести в наших новодельных демократах, от привычки решать вопросы райкомовскими способами. Судя по тому, что Ваша подпись вопреки алфавитным ранжирам явилась за г-ном Чулаки, Вас „приписали“ простой телефонной просьбой. Но понимание случайности не избавляет от горечи. Хотел не говорить об этом, но осталась бы заноза умолчания, так что уж лучше начистоту».

Астафьев никак не отреагировал на этот упрёк в следующих письмах. Но в феврале 1994 года уже без прежнего раздражения, окрашивавшего его жестокие слова о русском народе, высказался в письме Курбатову о газетном выступлении Распутина на эту тему:

«Валентин Григорьевич вон в „Правде“ обвинил меня в том, что я оторвался от народа. От какого? Что касается „моего народа“, то лишь в прошлом году я был на восьми похоронах, в том числе и тёти Дуни Федорихи, которую ты видел. Двоих из восьми сбило машинами, остальные тоже по-всякому кончили свои дни, только старухи умирают своей смертью. Я бы рад от этого народа оторваться, да куда мне? Сил не хватит. И поздно, и места мне в другом месте нету, да и ведь страдаю я муками этого народа. Ну, ничего, чувство моё сильнее яви, и я закончу роман, а тогда уж судите меня, подсудимые и больные, как Вам хочется».

Это благородное признание страдающего сердца. И Распутин слышал его, не потому, что кто-то прочитал ему эти строки, а потому, что хорошо представлял себе нравственное самочувствие старшего собрата в жуткие, убийственные времена. И помнил творческие заслуги Астафьева и не позволял преуменьшать их. Именно в 1994 году Валентин Григорьевич говорил с трибуны писательского съезда:

«…ещё десять лет назад не было в России более сильных людей, чем писатели. Общество с удовольствием позволяло себе смеяться над политическими вождями, не доверяло учёным, с тревогой наблюдало явившееся из „образованщины“ национальное перерождение технической интеллигенции. Но кто, вспомним, позволил бы себе усомниться в искренности Фёдора Абрамова, Сергея Залыгина, Юрия Бондарева, Виктора Астафьева, Василия Белова и других, бывших воистину народными писателями, к слову которых жадно прислушивались? Доверие и уважение к ним заставляло считаться с ними и на верхах».

Вместе с тем продолжение этой речи, может быть, вызвано, помимо прочего, и резкими высказываниями Виктора Петровича о народе:

«…без проклятий, срывающихся из уст нашего брата, не обходится теперь. Упаси нас, Господи, когда-нибудь повторить их, какие бы картины ни готовила нам судьба. Ибо откуда же у самого „дурного“ в мире народа самое чистое слово и самый нежный звук, откуда у него, духовно нищего, великое созвездие святых? Да и откуда мы сами, как не из души и тела его, из его страданий и язв? Это „апрельская“ (читай либеральная — от названия общества „Апрель“. — А. Р.) литература может сослаться на своё инородное происхождение, оттого и невыносим ей русский дух, а наш-то брат с какой стати кидается на то, из чего он вылепился?»

Девяностые годы для Астафьева — время неимоверной, надсадной работы над романом «Прокляты и убиты». А между этим главным делом он успевал ещё написать то повесть, то рассказ, то страницы «Затесей». Но и тогда находил возможность прочесть книжную или журнальную новинку. Впечатление такое, что за работой близких ему писателей (пусть близких вчера!) он следил неотрывно. Во всяком случае, Распутина не упускал из виду. И никогда неприятие иных общественных поступков или публицистических работ младшего собрата не влияло на его оценку новых произведений. Это был суд мастера, справедливый и честный. В ноябре 1995 года, например, он сообщал Курбатову: «Не знаю, писал ли я тебе, что ещё в Овсянке прочёл два рассказа Валентина в „Москве“ и порадовался, что он, как и Женя Носов, начал работать».

В июльском номере журнала были напечатаны рассказы «Женский разговор» и «По-соседски». Второй из них, «По-соседски», вошедший позже в цикл «Сеня едет», показался Астафьеву «чужим» по исполнению:

«…рассказ мне понравился лишь первый, а второй — не его рассказ. Дважды он ступал на „шукшинскую тропу“ — это в „Не могу“ и здесь вот, в борьбе с бутылками, и получается у него не хуже Шукшина, но хуже, чем у Распутина. Всё же Василий Макарович писал „по-киношному“ изобразительно, броско, смешно и, за малым исключением, неглубоко. Он потому и пошёл в „народ“, в переводы и нарасхват, что читать его можно и в трамвае, и в поезде, и на курорте, а лучший Валентин — это чтение трудное, к нему надо готовиться, очищаться маленько, может, как перед исповедью или перед трудной беседой… Надо взаимно понимать автору и читателю, что чтение сие — трудная работа и для читателя, хорошо подготовленного, крепко умеющего думать и сосредоточенно читать.

В „Современнике“ рассказ его ещё не читал — не попадает мне в руки „родной“ журнал (в апрельском номере „Нашего современника“ за тот год был напечатан рассказ Распутина „В больнице“. — А. Р.)».

Сейчас можно сказать, что между двумя писателями никогда не было вражды. Неприятие каких-то общественных позиций друг друга, противостояние твёрдых характеров — да, но не вражда. И посещение Распутиным вскоре после кончины Виктора Петровича его могилы и скорбная просьба к нему, ушедшему, о прощении — всё это примиряло двух великих сынов России, выбравших среди её бездорожья разные ориентиры, но одинаково послуживших ей своими бессмертными талантами.

 

Жупелы: один, два, три…

В повествовании о жизни и творчестве писателя не хотелось бы для полноты картины обходить стороной ни претензий к нему «идейных» оппонентов, ни критики его общественных поступков, ни резкого неприятия его оценок важных событий. Не однажды писатель выслушивал, например, обвинения в «антисемитизме» и даже «фашизме».

Валентин Григорьевич не отвечал на эти наскоки как на личные обвинения. Он стремился, как говорится, «зрить в корень» — объяснить читателю, почему клеветники России вытаскивают на свет жупел фашизма и стремятся прилепить маску «наци» каждому патриотически мыслящему русскому человеку. В беседе с журналистом «Правды» Виктором Кожемяко он говорил:

«Истинные преступники не могут не понимать, что неслыханное в мире ограбление в считаные годы богатейшей страны, глумление над святынями, над историей, над самим русским именем способны вызвать ущемлённое чувство национального достоинства, требующее действия. Это неизбежная реакция, так было, так будет. Но и остановиться преступники не в состоянии, слишком преуспели в своём ремесле грабежа, слишком зарвались, слишком много поставлено на карту. Наглость и страх диктуют тактику — только вперёд! Ущемлённое чувство национального достоинства после Версаля и итогов Первой мировой войны явилось в Германии питательной средой для зарождения фашизма. Россия сегодня пострадала сильней, поражение её унизительней, обида должна быть больше — вроде бы все необходимые условия для вынашивания фашизма. Ну и подсунуть ей это чудовище, и завопить на весь мир об его опасности! Знают прекрасно, что здесь совсем другой народ — начисто лишённый чувства превосходства, незаносчивый, не способный к муштре, непритязательный, а теперь ещё и с ослабленной волей. Знают, но на это и расчёт: чем наглей обвинения, тем противней от них отмываться. Чтобы в „этой“ стране всё оставалось на своих местах, образ побеждённого, в сравнении с благородным ликом победителя, должен иметь самое страшное, самое отталкивающее выражение.

И пошло-поехало: всякое национальное действие, необходимое для дыхания, будь то культурное, духовное, гражданское шевеление, — непременно „наци“, окраска фашизма. Православная икона — „наци“, русский язык — „наци“, народная песня — „наци“. Истерично, напористо, злобно-вдохновенно — и беспрерывно».

Но возникал вопрос: почему клеветникам верят иные из читателей, почему даже представители власти не стесняются болтать об «угрозе русского фашизма»? Писатель и тут не уходит от ответа:

«Для меня, признаться, это самый трудный вопрос: почему верят? Почему себе, сердцу своему, атмосфере вокруг себя перестают доверять и готовы чуть ли не руки вверх при окрике „фашист“! Да, дурачат, да, владеют мощнейшими средствами для массового одурачивания, применяют новейшие технологии одурачивания… Но ведь и у телёнка есть чутьё, где волк и где собака. Да, русский человек оказался в изоляции от своих учителей, его сознание и душу развращают и убивают вот уже более десяти лет, но чутьё-то, чутьё-то, если не разумный и независимый взгляд!.. У нас в крови это всегда было — издали распознавать злодейство. Как можно верить киселёвым, доренкам и сванидзе, убеждающим русских в русском фашизме! На них же, этих телевещателях, всё написано: как, почему и с какой целью. Они жируют на каждом скальпе „отстреленного“ в дикой, с их точки зрения, стране…

Но не больно-то, надо полагать, люди и верят. Иначе не нарастало бы сначала глухое, а теперь уже всё более открытое недовольство против „духов злобы“. Как не верят и подписантам из известной обоймы „творческой интеллигенции“, время от времени призывающим к расправе над нами. Народ на мякине не проведёшь. Визг, поднятый вокруг „русского фашизма“ и антисемитизма, неприличен, он сам выдаёт себя с головой. Будь действительно опасность фашизма, реакция должна бы быть серьёзней, как накануне Второй мировой войны. Тут и детектора лжи не надо, так видать. Опасность-то, кстати, есть, но с какой стороны — вот тут надо всматриваться зорче.

Под экономической разрухой, несмотря на огромные потери, мы выстояли, под нравственной разрухой выстояли, сопротивление нарастает. Ну так „русским фашизмом“ его по голове, русского человека, как контрольным выстрелом в затылок. „Цивилизаторы“ раз за разом спасают мир от смертельной опасности, которая исходит почему-то от самых обессиленных экономической блокадой и бомбардировками — от иракцев, от сербов… И вот теперь очередь России. Это закон хищников, уголовщины — добивай раненых, больных, измождённых, виноватых лишь в том, что они не признают свободы на поводке.

Десятки, сотни, должно быть, книг о „русском фашизме“ выходит сейчас по миру. В том числе и российских подданных. Тут в изобличителях, как повелось, на первых ролях перевёртыши. Бывший преподаватель Высшей партийной школы С. Кулешов ещё года четыре назад сочинил книжку под названием „Звезда и свастика“, где как специалист, трудившийся во укрепление звезды, говорит об однозначности этих двух символов двух тоталитарных систем и справедливости понятия „красно-коричневые“. Таким образом, если судить по этой литературе, фашизм в России, как ни верти, был неминуем. Ведутся розыски фашизма в нашей истории, единичное возводится в общее, уже без обиняков говорят о дурной генетике. Вы правы: чем ещё, как не заблаговременной подготовкой к санкциям, можно всё это объяснить?

А какой же фашист без антисемита? Это уж обязательно. Это как хлыст, которым нас приводят в чувство, чтобы мы не забывались и знали своё место в „новом порядке“».

Собеседник писателя Виктор Кожемяко воскликнул в связи с тем, что расхожий ярлык часто приклеивается именно к самому Распутину: «Как вы можете переносить такое? Как же сердце-то ваше выдерживает всё, что враги России обрушивают на вас?»

Тут уж и в самом деле не ответишь: мол, помогает бойцовская закалка. Тут нужны факты. Вот ответ Валентина Григорьевича на лживые обвинения и домыслы:

«Никакого врождённого антисемитизма у русских быть не может — если не принимать за антисемитизм их национальность. Когда евреи находятся на одном уровне жизни и отношений с русскими и другими, к ним не может быть и настороженности: вместе работаем, вместе мыкаем горе. В этих условиях, в условиях круговой разрухи, помощь друг другу естественна, она не имеет ничего общего с круговой порукой, как на более высоких уровнях власти и влияния. Вот там, на более высоких уровнях, реваншизм, притом грубый, откровенный, налицо — словно один народ и создан для власти, а второй — для подчинения, один — судия, второй — подсудимый, один изначально несёт в себе победу, второй — поражение».

Так, видимо, решили «победители» в начале девяностых годов. Но продолжу цитирование:

«Когда шум умолк и дым рассеялся (уточню: от расстрелянного здания парламента. — А. Р.), прежнего государства уже не существовало, зато явлены были миру образы Березовского, Гусинского, Смоленского, Чубайса, Немцова и других, захвативших власть. Тут можно было бы привести множество циничных откровений по поводу этой победы, а также спеси и презрения к нашему народу. Кто же кого должен бояться? И разве неверно, что там, где кричат об антисемитизме, нужно искать русофобию, стремление к окончательной победе, чтобы и писка нашего не возникало…

Самые ненавистные в России образы, с которыми связано разграбление страны… Их хотя бы на время следовало куда-нибудь спрятать, не дразнить ими народ! Нет, безвылазно торчат на экранах, дают советы, сыплют соль на раны. Куда подевалась хвалёная осторожность и предусмотрительность евреев, их рассудительность и расчётливость?

Эх, если бы и впредь пришлось иметь дело с такими „фашистами“, как мы! Не закрывающими глаза на недостатки и пороки своего народа, замечающими таланты и достоинства других народов. Но ни в своём, ни в каком другом народе не согласимся мы с „избранностью“, с „выше всех“, с правом навязывать свою волю и вкусы, с особым счётом к миру за своё присутствие в нём…»

В Интернете часто злобно комментировалось каждое личное мнение Распутина. Вот пример:

«Валентин Распутин придерживается сталинистской позиции и считает её созвучной мнению народа». По этому поводу писатель высказался в беседе с тем же Виктором Кожемяко:

«Вот и запах Сталина не могут переносить. Но тут уж я оставлю иронию и напомню читателям, что, сколько бы ни ненавидела Сталина и на дух его не принимала нынешняя инославная „элита“, не следовало бы забывать ей, что в России не только ветераны, но и молодёжь относится к нему совсем по-иному.

И когда, напомню, выдвигались народом кандидатуры на „Имя России“ (всероссийский опрос, проведённый телевидением. — А.Р.), третье место после благоверного Александра Невского и П. А. Столыпина было отдано Иосифу Виссарионовичу, генералиссимусу Великой Отечественной. Мало для кого секрет, что занял-то он в действительности первое место, но на две позиции был сознательно отодвинут, чтобы „не дразнить гусей“, то есть не принимающих Сталина на дух граждан.

И когда наша недалёкая либеральная то ли элита, то ли шарашка, злобно ненавидящая Сталина, требовала, чтобы в юбилейные дни 65-летия Победы и духа Иосифа Виссарионовича нигде не было, не говоря уж о портретах вождя, она добилась этим только того, что и духа, и портретов будет гораздо больше, чем если бы она так нахально не выставляла свои ультиматумы фронтовикам да и всем нам.

И правильно: не лезьте в душу народную. Она вам неподвластна. Пора бы это понять».

 

«Год выходит за пять…»

В марте 1995 года Валентин Григорьевич писал красноярскому журналисту Владимиру Зыкову о напастях, обрушившихся на него:

«Вернувшись из Москвы почти месяц назад, прежде всего поехал к матери в Братск, где она живёт у моей сестры и в 84 года чувствует себя всё хуже и хуже. А я уже и сам чувствую себя глубоким стариком. В последние года год выходил за пять. Приехал сейчас на Байкал в санаторий, куда раньше не раз уезжал поработать и где ещё узнают меня, — так узнают, всплескивая руками: „Вы ли это?“ Сказались пять операций под наркозом, моя былая беспутная жизнь, мой консерватизм по отношению к переменам и прочая… Не буду больше жаловаться, дело это невесёлое.

В Москве пока остаётся казённая квартира — пока до мая (видимо, как для депутата прежнего Верховного Совета. — Уточнение В. Зыкова). Держался за неё из-за дочери, которая нынче заканчивает консерваторию по специальности музыковед, вторая специальность — органист, но на работу консерватория приглашает в издательский отдел, там же в Москве. Сын у меня окончил Иркутский институт иностранных языков, отслужил в армии и теперь зарабатывает вместе с женой курсами английского языка.

Почти не пишу. То есть пишу, занимаюсь подёнщиной. В прошлом году вышел трёхтомник (издавали совместно „Молодая гвардия“ и „Вече“, но деньги были последнего), заплатили по старым понятиям копейки. И так всюду. Коммерческие издательства не хотят платить, некоммерческим платить нечем. В демократы не вышел — сам виноват. Спасают изредка зарубежные журналы, заказывающие статьи. Я со своими взглядами для них — нечто экзотическое. Напечатают рядом с цивилизованным человеком меня, чтобы показать, какие экземпляры на Земле ещё остались, — читателю забавно. Скоро, пожалуй, будут показывать живьём из вольера, не говоря ни слова.

Красноярск стал слишком далеко, гораздо дальше Москвы. В прошлом году, едучи поездом, сошёл на перрон, наобещал встречавшим, что потом обязательно приеду, — и исчез. Ехало не повезло. Вместо Енисея отправился опять на Лену, да и то недалеко. Намеревался, собираясь продолжать книгу о Сибири, проплыть всю Лену, но на первом же (горном) этапе жестоко простудился, четырежды отлежал в больницах с двумя операциями и теперь уже никаких обещаний не даю. Надеюсь всё же, что встретимся ещё и на этом свете. Прости, письмо невесёлое, но уж так „наехало“… Да, встретил в конце января в Колонном зале на праздновании 60-летия Союза писателей Лилю Моисееву и Тамару Назарову. Легко узнаваемы, по-прежнему великодушны, особенно Лиля… В. Распутин».

А в ноябре того же года он вновь сообщает Владимиру Зыкову невесёлые новости:

«В августе хватил меня удар, вызванный, как потом выяснилось, всего-то спазмом мозгового сосуда, но меня он напугал. Только пришёл в себя — инсульт у матери, которая живёт у сестры в Братске. Пришлось ехать туда. С трудом „откачали“ мать, но она с той поры уже больше не поднимается».

Последние годы перед уходом Нина Ивановна очень тосковала по родной деревне. В предисловии «Откуда есть-пошли мои книги» писатель рассказывал:

«Лет десять мы с сестрой на лето привозили её в деревню, о которой она вздыхала всю зиму, а под весну в изнеможении и тоске умолкала, уставившись глазами туда, в родные пределы и в родной дом. Она была по рождению не аталанской, отец привёз её с Ангары же, но верхней, — и вот как: мимо Аталанки и легла».

Многострадальная матушка Валентина Григорьевича умерла 11 марта 1996 года и была похоронена в Братске (как выразился сын, «мимо Аталанки и легла»).

А полмесяца спустя угодил в больницу и сам писатель. Но находит время и силы послать в Красноярск поздравление: тамошнему издательству исполнилось 60 лет. В этом «доме книги» когда-то готовились к выпуску его первые сборники прозы. К тому же руководителем коллектива в новые времена стал Владимир Зыков. Кроме поздравительной открытки ему адресовалось письмо:

«Ваше издательство уже тем достойно уважения (и удивления), что оно живо и не скурвилось. Наше (иркутское. — А. Р.) решило в своё время расцвести на нечистотах и теперь вынуждено распустить всех редакторов и ничего, кроме двух-трёх заказных книг, произвести не в состоянии… Я живу подёнщиной, по большей части статьями. Книги нынче не кормят. Издавать их можно только от сытости. Я потихоньку пишу и буду писать прозу, но, как мне кажется, пишу для близкого круга друзей. Но это моя судьба. Бог с ней! А издательству подниматься в рост и печатать лучшее и необходимое надо. Это мы можем уходить. Издательство не может. Сейчас опять начинают писать. Опять идут рукописи, и я вижу, что русская литература жива. Хотя многие, в том числе и известные, поддались на наживки, с помощью которых принято подцеплять писателей.

Спасибо за память. Твой В. Распутин».

 

Сибирская даль с альпийских гор

Французский департамент Верхняя Савойя, расположенный на побережье Женевского озера (там его называют озером Леман), тесно сотрудничал с Иркутской областью в экономике, образовании, медицине, спорте. Осенью 1997 года французы решили провести в своём сказочном краю, предгорьях Альп, Дни Байкала и пригласили на этот праздник большую группу сибиряков — врачей, преподавателей высшей школы, музыкантов, юных спортсменов, даже модельера с образцами оригинальной сибирской одежды. Иркутских писателей представлял я. Вот тогда-то два издательства — «Алидадес» из Верхней Савойи во главе с госполином Эммануэлем Малербэ и «Письмена» (которым, напомню, руководил я) — договорились обменяться изданием сборников поэзии и прозы писателей Восточной Сибири на французском языке и таких же сборников современных французских авторов на русском языке. Малербэ, большой поклонник и пропагандист русской литературы, к тому времени уже издал книги Н. Гоголя и Н. Лескова, С. Есенина и А. Ахматовой, А. Блока и О. Мандельштама, других наших классиков.

Валентин Григорьевич обратился к организаторам Дней Байкала в Верхней Савойе с приветственным письмом, которое я и привёз во Францию. Оно было зачитано на торжественном открытии акции. Приведу текст письма, которое не публиковалось в России (копия его сохранилась в моём архиве):

«Я благодарен за приглашение на Дни Байкала в Верхней Савойе. Впрочем, прежде-то всего вас нужно благодарить за то, что вы понимаете великое значение нашего славного моря для всего человечества, и за то, что вы берёте на себя часть нашей боли за его судьбу. Байкал делает нас таким образом и ближе, и родней.

К сожалению, жизнь моя складывается так, что я не смогу в этом году приехать в ваши прекрасные края. Однако от души желаю плодотворного обсуждения самых важных вопросов современности — вопросов культуры, нравственности, экологии и сотрудничества в широком смысле.

Бог ведает, где собираются добрые и честные люди. Им и помогает Он найти те слова, которые являются истиной, и подводит к тем делам, которых жаждет человечество в надежде свернуть с ложного пути.

В эти дни савойское солнышко обогреет и Байкал, и меня. Успехов вам!

Валентин Распутин. 14 октября 1997 г.».

Уже к 1999 году поэтический сборник сибиряков «Кедровый посох» на французском языке вышел на родине Бодлера, а книга стихов французских поэтов под примечательным названием «Звёздный дождь» на русском языке — на земле Распутина. Специально акцентирую внимание на последних словах, потому что Эммануэль Малербэ очень гордился тем, что произведения его земляков вышли в свет на родине Валентина Григорьевича. Вслед за сборниками стихов наш французский друг выпустил в своём издательстве книгу рассказов иркутских писателей «Здесь, на родной земле». Её украшением стали новеллы В. Распутина «Видение» и «Наташа», несколько прозаических произведений А. Вампилова.

Литературные связи двух регионов дали повод нам с Валентином Григорьевичем и молодым прозаиком Александром Семёновым осенью 1999 года поехать во Францию и Швейцарию по приглашению издательства «Алидадес» и Общества российско-французской дружбы. В течение недели мы выступали в высших и средних учебных заведениях, культурных центрах, библиотеках, крупных книжных магазинах Гренобля, Анси, Эвиана, Аленжа, Женевы, Лозанны. В Женеве приняли участие в большой радиопередаче. В конце поездки господин Малербэ вручил нам более десятка публикаций во французских и швейцарских газетах.

Корреспондент французской газеты «Дефине Либерте» рассказал читателям об одной из встреч:

«Русские писатели были приняты в приятном зале Академии Шабле. Организаторы встречи отложили в сторону „протокол“ и расположили своих гостей в кругу, создав таким образом доверительную атмосферу… Валентин Распутин с воодушевлением говорил о родной Сибири. Он вспомнил: „Когда я приехал в первый раз на Байкал, мне сказали, что на монете, брошенной на глубине в несколько метров, можно прочитать надпись. Я не поверил. Но затем сам убедился в этом. Что касается воздуха, то можно легко различить противоположный берег Байкала, удалённый на расстояние сорок километров. На самом деле не бывает бедной природы, есть бедные люди, которые не умеют ценить природу“.

Оказалось, что Александр Семёнов участвовал в переводе книги Жюля Верна „Михаил Строгов“, вышедшей в Иркутске в начале девяностых годов. В связи с этим Валентин Распутин заметил, что он „был удивлён описанием Сибири, представленным Жюлем Верном: в романе рассказывалось, например, о ключах тёплой воды, бьющих со дна озера Байкал. Позже я нашёл упоминание об этом феномене в другой книге и был удивлён, как Жюль Верн смог достоверно описать Байкал, не приезжая туда“.

На вопрос о будущем русской литературы писатели заявили: „Она будет жить до тех пор, пока жива Россия“. Сейчас страну захлестнула псевдокультура. Настоящей литературе трудно прийти к читателю. Вспоминая цензуру предшествующего режима, гости посчитали необходимым подчеркнуть, что писатели тем не менее не молчали: „Была цензура, но была и литература. Сегодня нет цензуры, а где настоящая литература?“

К счастью, этот вечер стал хорошим доказательством того, что люди, страстно увлечённые книгой, не поддаются расхожим мнениям. А что касается будущего русской литературы, то она вне опасности».

Приведу несколько отзывов французских и швейцарских газет о двух иркутских книгах.

«Мы открываем в этих книгах реальность огромного пространства, которое населяет не один десяток народов и этносов».

«…авторы сборника „Кедровый посох“ впечатляют своим вдохновением и решительным голосом в собрании столь же замечательном, сколь и разнообразном, прекрасно переведённом Кристианом Музом».

«…удивительное путешествие по Восточной Сибири, предложенное писателями из Иркутска, меняет как наши литературные привычки, так и стереотипный взгляд на далёкий от Франции край».

 

Глазами Жоржа Нива

Во время поездки мы встретились с известным французским исследователем русской литературы профессором Женевского университета Жоржем Нива. Он — один из авторов капитального многотомного издания «История русской литературы», ставшего учебным пособием для студентов университетов, в которых готовят русистов. Жорж Нива переводил на французский язык произведения Пушкина, Гоголя, Цветаевой, Белого, Солженицына. Для названной «Истории» он написал очерк о творчестве Валентина Распутина. Мне удалось ещё во Франции прочитать эту работу в переводе на русский язык, и я попросил у автора разрешение напечатать её в Иркутске. Договорились, что переводчики Ольга и Клаудио Турко тщательно проверят текст и пошлют его Распутину в Москву.

Позже я получил письмо от Валентина Григорьевича.

«24 ноября 1999 года.

Андрей,

переправляю тебе пришедшую по почте страницу женевской газеты „Ze temps“ („Время“) с моим интервью и статьёй о тебе, а также и статьёй под названием „Возвращение русофильства“ журналистки Марианны Граф. Вдруг да пригодится.

Отправляю и статью Жоржа Нива, которую ты читал. Пусть В. Козлов решает сам, надо ли её печатать. Может быть, и не стоит возбуждать ревность нашего брата-писателя, как и нашего друга-читателя. Мне утешения публикация не доставит, я давно растерял всё своё честолюбие. Словом, смотрите сами. В. Распутин».

Очерк Жоржа Нива привлекает тем, что произведения русского писателя он рассматривает на фоне сходных по тематике сочинений западных прозаиков. А ещё размышления французского исследователя отмечены тем душевным сопереживанием, нравственным приятием творчества писателя, которые всегда проявлял и сам Валентин Распутин, когда писал о произведениях близких ему по духу авторов. Думается, русский читатель с интересом прочтёт строки Жоржа Нива о Распутине:

«Этот застенчивый человек, пребывающий в постоянном поиске нравственной чистоты, выделяется прежде всего как независимая (даже если и ранимая) и недоступная личность. Он являет собой одну из наиболее спорных фигур периода „перестройки“, и это произошло, конечно же, не по его воле. В шестидесятые годы Распутин вошёл в советскую литературу как необычайно свежий порыв ветра. Обычно его относят к так называемым „крестьянским писателям“ („деревенщикам“), группе, которая сформировалась в начале шестидесятых годов и включала в себя Виктора Астафьева, Василия Белова, Владимира Солоухина, а также Василия Шукшина, умершего в 1974 году. Всё же это определение ошибочно, поскольку искусственно не выпускает этих писателей из рамок литературы местного характера, делая из них в лучшем случае патриотов-певцов своего края, подобно тому, как поступали критики в отношении Жорж Санд, когда речь шла о её произведении „Франсуаза-найдёныш“…

Среди этих писателей Валентин Распутин выделяется своим неповторимым голосом, преисполненным любви к родной Сибири, пророческим универсализмом и тайными ранами собственного „я“. Прежде всего писатель мечтает о цельности и автономии индивидуума, и в этом отношении он сходен с Жан-Жаком Руссо и, в частности, с Жан-Жаком Руссо — автором фантастического сочинения об озере Бьенне. „Не знаю, бывает ли у кого ещё такое, но у меня нет чувства тесной и нераздельной слитности с собою“, — пишет Распутин в маленьком шедевре, который называется „Что передать вороне?“. „Нет у меня, как положено, того ощущения, что всё во мне от начала до конца совпадает, смыкается во всех мелочах в одно целое, так, что нигде не хлябает и не топорщится. Постоянно во мне что-нибудь хлябает и топорщится: то голова заболит, и не просто болью, которую можно снять таблетками или свежим воздухом, а словно бы от страдания, что не тому она досталась…“ В Распутине всё: от извечной боли человека, с которой тот воспринимает мир, до присущей ему своеобразной „несветскости“, от невыразимого очарования его коротких рассказов, построенных на вроде бы безделицах, до его очерков (оплакивание былого единства русского мира, которое разрушается на глазах), и даже избрание им политических позиций — можно объяснить его „несчастливой“ неспособностью к восстановлению фундаментальной целостности собственного „я“, духовной и нравственной…

Таинственная сердцевина творчества Валентина Распутина кроется именно в этой прирождённой хрупкости, в этой неспособности души укорениться на земле и в вещном мире. Мы вспомнили Жан-Жака Руссо и его фантастическое сочинение об озере Бьенне потому, что определённые страницы произведений Распутина посвящены мечте о восстановлении целостного бытия, и потому, что такое единство достигается человеком только на короткое время, в состоянии души, далёком от рационального. Водворение тишины как внутри, так и вовне себя — это одна из постоянных составляющих поэтики Валентина Распутина, которую можно определить как поэтику одиночества: писатель так любит великие сибирские реки, щедрые таёжные леса, безграничные луга, потому что в этих местах душе удаётся предаться молчанию, вырвавшись из нездоровой суеты жизни…»

На Западе давно уже стало подлинной болезнью одиночество человека — его постоянная отъединённость от толпы. Жорж Нива справедливо находит в произведениях Валентина Распутина эту общую для европейцев ноту. «Тема одиночества человека, его неспособность пустить корни в ежедневной рутине проходят красной нитью сквозь всё творчество Распутина. Первым большим триумфом художника стала повесть „Деньги для Марии“, опубликованная в 1967 году. Мораль этого произведения, даже если в его основе лежит чисто „советская“ проблема, — универсальна. Распутин с не меньшим мастерством, чем Лев Толстой в „Фальшивом купоне“, показывает нам злую силу денег и человеческий эгоизм…»

Напомнив о последнем дне, отведённом Кузьме для поиска денег, о его последних минутах перед городскою квартирною дверью брата, Жорж Нива справедливо заметил: «Сейчас ему откроют. Символизм Распутина не бросается в глаза, но это мощный символизм большого мастера: в этой двери — ключ к сердцу, это врата рая, это та дверь, о которой Иисус Христос говорит в Евангелии».

О героине «Последнего срока», старой Анне, автор очерка с удивлением замечает: «…в какой-то момент у неё появляется ощущение, что она когда-то уже жила. Как, чем была, ползала, ходила или летала, она не помнила, не догадывалась, но что-то подсказывало ей, что она видела землю не в первый раз… Это может показаться странным, но героиня Распутина, старая сибирячка, кажется, приходит к буддийской философии, двигаясь, в определённом смысле, по пути, уже пройденному Львом Толстым».

Анализируя произведения писателя, французский исследователь всякий раз стремится выявить их «вселенский», общечеловеческий смысл. Так, о повести «Живи и помни» сказано:

«Судьба дезертира Гуськова, который кружит вокруг деревни, где живут его родители и жена, символизирует вечную „изгнанность“ распутинского человека или, вернее, его неспособность найти себе пристанище на этой земле, даже тогда, когда всё самое родное и близкое, привычный быт — тут, рядом… Распутин первым из писателей затронул проблему дезертиров Второй мировой войны, которые иной раз скрывались десятилетиями; тема допускает в определённом смысле оторванное от реальности и литургическое видение самых простых составляющих жизни. Эти парии общества — дезертир, сам себя приговоривший скрываться от людей до конца своих дней, и его жена, принуждённая ко лжи и одиночеству, — они оба живут как во сне. Все привычные устои крестьянского быта деревушки, описанные с большой достоверностью, имеют точное метафорическое значение: это своего рода способы достижения общности с миром, недоступной для героев повести и, возможно, для всего человечества с тех пор, как оно разделилось внутри себя…

Присутствие судьбы, свернувшейся клубочком у ног человека, придаёт повествованию классическую строгость. Приходит возмездие, и судьба не знает прикрас, сказка не готовит сюрпризов: все события соединяются между собой по законам античной трагедии. Единственный результат — это рассеяние „тумана в сердце“. И вот возникает новое, маниакальное в своём роде внимание к действительности, которое дарит нам потрясающие страницы, почти сюрреалистические, как картины Шагала: когда, кружа возле родительского дома, Гуськов видит в ограде большую чёрно-белую корову с телёнком. Подобные сцены материнства в животном мире — а их немало в повести — имеют свой смысл, так как они подчёркивают потерю контакта с миром людей. Гуськову, должно быть, больше никогда не доведётся ухаживать за животными. „По сравнению с другими потерями, — заметил писатель, — эта была не самой важной, но почему-то болезненной и непонятной, и что-то в нём не хотело с нею мириться“».

В повести «Прощание с Матёрой» Жорж Нива тоже выделяет то, что особо занимает западного читателя:

«В повествовании, которое ведёт большой мастер, нет нехватки реалистических деталей; впрочем, мы знаем, что Распутин мог пересказать историю своей родной деревни, которая стояла на берегу Ангары и была поглощена водой. Но аллегория доминирует: затопляя остров человечности, цивилизация забвения готовит другой мир, в котором для прежних духовных ценностей не остаётся места».

И, наконец, итог размышлений французского исследователя над произведениями Валентина Распутина:

«Сила его творчества проистекает из скрытой слабости: ведь не будь у писателя тайных душевных ран — ни его призывы к памяти народа, ни предупреждения, обращённые к современному человеку — нерадивому „жильцу“ Земли, — не имели бы той силы воздействия, которую мы находим у Распутина. Оставаясь истинно русским писателем, отыскивая на просторах России реликты языка „Слова о полку Игореве“, Распутин одновременно является и местным писателем, потому что только любовь к малой Родине позволяет писателю пустить корни на той большой общечеловеческой Родине, каковой является Земля».

Читая эти размышления, думаешь: Господи, как непохож глубокий и ясный монолог французского знатока литературы на путаные, невнятные, а чаще искажённые злым умом рассуждения отечественных критиков от «демократии»! Примеров тут не счесть, нынешние печатные и интернет-издания, как правило, в руках именно этих толкователей литературы.