В начале 1980-х годов Распутин написал небольшую новеллу «Наташа», произведение необычное, выделяющееся даже среди рассказов «Что передать вороне» и «Видение» каким-то особым взглядом на тайну бытия. Собственно, в чём эта тайна, постижима ли она и нужно ли стремиться к её разгадке — таких вопросов новый рассказ не ставил. Он окутывал тёплым и нежным туманом какого-то смутного воспоминания о счастливых минутах, о блаженстве жить среди неувядающих полевых цветов и человеческих улыбок. Впрочем, что говорить об этом, прочтите сами.

«То, что я вспомнил, жило во мне давно, и не знаю, откуда взялось. Вероятней всего, привиделось что-то во сне, но не в полной картине, а полная картина составилась затем, когда я думал об этом вольными представлениями, как и всегда, с заботой достраивающими в нас всё неоконченное. Не думать же об этом было нельзя, мы невольно придаём значение и ищем вещий смысл в подобных видениях, тем более что здесь было в чём его и искать…

Я и сейчас, как наяву, вижу большую поляну на горе (она, эта поляна, существует, и видеть её не составляет труда), полную цветов — жарков, колокольчиков, белых и сиреневых ромашек. Я сижу среди них на земле в каком-то тревожном и восторженном ожидании, которое наполняет меня всё больше и больше, так что я начинаю в нетерпении оглядываться и что-то искать. Прямо передо мной Байкал, широким и стремительным выносом уходящий вдаль и там подымающийся в небо, слева Ангара, внизу, под горой, мой домишко, из которого я был позван сюда неведомой повелительной силой. Солнце, небо чистое и глубокое, с Байкала тянет ровным влажным ветерком, вода внизу сияет пышущей голубизной — я продолжаю всматриваться вокруг с пристальным, предчувствующим что-то вниманием, беспокойство моё нарастает, я жду чего-то и сам не знаю, что это может быть, но жду в полной и ясной уверенности, что от этого изменится вся моя жизнь.

И вот позади меня слышится мягкий шелест травы, я оборачиваюсь и вижу приближающуюся с улыбкой девушку. Она в простеньком, плотно облегающем её летнем платье и босиком, светлые волосы свободно распущены по плечам — если бы не босые ноги, в ней нет ничего необычного. Но тогда я принял босые ноги как само собой разумеющееся и только уж после, разбирая и обдумывая каждую подробность, споткнулся: почему босые? что это значит?..

— Готов? — спрашивает девушка.

— Не знаю. Я не сумею.

— Как же не сумеешь, если ты уже умеешь, — говорит она озабоченно. — Если бы ты не умел, я бы не велела тебе прийти сюда.

— А это ты велела мне прийти? — Я не сомневаюсь, что это так, и спрашиваю, лишь бы оттянуть время.

— Пошли! — Она берёт меня за руку и ставит у края поля лицом к Ангаре, так что солнечный свет бьёт нам в спину. — Бежим! Ну, бежим, бежим!..

Мы парим на той пограничной высоте, докуда достаёт нагретый за день, настоявшийся воздух, на котором можно лежать, почти не шевелясь. Он то приливно приподнимается, волнуясь от закатного солнца, то опускается, и мы качаемся на нём, как на утомлённой, затухающей волне, из далёкого далека дошедшей до берега и теперь играющей возле него. Небо остывает, и я хорошо вижу в нём обозначившиеся тенями тропинки, талыми провисшими путками ведущие в разные стороны. Они пусты, но по лёгким вдавленностям заметно, что по ним ходили, и меня ничуть не удивляет, что они, точно от дыхания, покачиваются и светятся местами смутным, прерывистым мерцанием.

Солнце склоняется всё ниже и ниже, и могучая торжественная музыка заката достигает такого согласия, что кажется тишиной. И в этой тишине громко и тяжело звучит шорох, с каким опускающийся воздух задевает о гладь воды. И ещё — вон там, на берегу, в том лесу на сопке пискнула, я слышу, раскольничьим голосом, не в лад общей музыке, пичужка, пискнула и осеклась, с испугом оглядываясь, что с ней будет. Я вижу и слышу всё, я чувствую себя способным постичь главную, всё объединяющую и всё разрешающую тайну, в которой от начала и до конца сошлась жизнь… вот-вот она осенит меня, и в познании горького её груза я ступлю на ближнюю тропинку…

И вдруг, оборачиваясь ко мне, девушка говорит:

— Пора.

И показывает на берег.

— Нет, нет, — волнуюсь я. — Ещё. Я не хочу.

— Солнце заходит. Пора, — терпеливо и радостно, со сдерживаемым торжеством в голосе настаивает она…

— А дальше? — спрашиваю я.

— Что дальше? — Она делает вид, что не понимает.

— Если дальше ничего не будет, то зачем это было? Я хочу ещё. Я дальше хочу. Там оставалось совсем немного.

Помолчав, она говорит:

— Я буду приходить…

Я смотрю ей вслед и такую чувствую в себе и в ней тревогу, загадочным выбором соединившую нас, но относящуюся ко всему, ко всему вокруг, такую я чувствую тоску и печаль, словно только теперь, полетав и посмотрев с высоты на землю, я узнал наконец истинную меру и тревоги, и печали, и тоски.

Она уходит, и быстро сгущающиеся сумерки скрывают её.

Но она сказала: я буду приходить».

Полвека он приходил к нам, его современникам, — писатель мудрый и чуткий к тайным движениям души. Что-то глубинное, сокровенное о жизни и человеке постигали мы, склонившись над страницами его книг, и, подняв голову, сознавали, что это главные слова о сущем — о добре и вере. И новые читатели с той же благодарностью, что и мы, станут внимать его слову. А он, как и героиня новеллы, скажет им: «Я буду приходить».