Валентин Распутин

Румянцев Андрей Григорьевич

Глава седьмая

КАКИЕ МЫ ДЕТИ ТВОИ, МАТЬ-ЗЕМЛЯ?

 

 

Без чего нельзя жить

В 1972 году Валентин Распутин публикует повесть «Вниз и вверх по течению» (в журнале «Наш современник» — «Вниз по течению»), которую назвал в подзаголовке «очерком одной поездки». Её сюжет — поездка молодого писателя в родные ангарские места после долгого перерыва. В нём угадывается сам автор. В отличие от предыдущих художественных произведений, где Распутин устами героев с любовью говорил о благословенном уголке Сибири и с болью — о нависших над ним бедах, в новой повести он ведёт рассказ словно бы от своего имени. Эта особенность сказывается и на выстраданности размышлений, и на эмоциональном «градусе» повествования.

Майским вечером, добираясь в деревню на теплоходе, который плывёт уже не по реке, а по рукотворному морю, разлившемуся после сооружения мощной ГЭС, рассказчик переживает мучительное чувство:

«…чистые, негромкие звуки, пятнавшие наползающую на землю тишину, чуткость, отзывчивость и ненадёжность всего этого, вызывали в нём сладкое и томительное чувство благодарности и любви. „Как же так? — упрекая и сокрушаясь в забытьи, рассуждал он. — Почему мы на вред себе не хотим замечать то, что нам необходимо знать и видеть в первую очередь? Почему так много времени мы проводим в хлопотах о хлебе едином, и так редко поднимаем глаза вокруг себя, и останавливаемся в удивлении и тревоге: отчего я раньше не понимал, что это моё и что без этого нельзя жить? И почему забываем, что именно в такие минуты рождается и полнится красотой и добротой человеческая душа?“».

Это было редкое для тогдашней литературы стремление: описать не только земную, но и тайную, «небесную» жизнь души, её устремлённость в иные, вечные пределы. Речь не о загробной жизни, а о постижении высших смыслов бытия и сопоставлении с ними каждого нашего поступка и каждого шага. В этом сказывался творческий урок русских писателей и православных философов второй половины XIX — начала XX века. В 1970-е годы в одной из бесед Валентин Распутин признавался:

«Сейчас писателю нельзя без классики, без постоянного перечитывания Достоевского, Толстого, Тургенева, Гоголя, Лескова, Бунина и других. Если говорить о моём круге чтения, то… постоянно приходится перечитывать, заново читать то, что было пропущено… Наша литература всегда была высоконравственной. Это относится не только к художественной литературе, это относится и к нашей философии, к нашим писателям-философам. А их действительно нужно называть писателями, потому что это были философы необходимого нравственного направления. Мы их, к сожалению, знаем очень мало, знаем не полностью, знаем по нескольким статьям или книгам. А знать их необходимо. И этот пробел я постоянно стараюсь восполнять».

Любопытно, что в эти годы молодой писатель и на своё творчество смотрит сквозь призму такого отношения к жизни. В повести «Вниз и вверх по течению» он ставит себе жёсткий вопрос: а знаешь ли ты душу своего героя настолько, чтобы касаться тайны его чувств, поступков, наконец, божественной сути бытия?

«Давно уже, года два назад, Виктор видел запомнившийся ему сон. Собственно, это был даже не сон, а что-то среднее между сном и обыкновенными, вполне контролируемыми размышлениями, составившими в забытьи горячечную картину, бред истерзанного сомнениями мозга. У Виктора тогда только что вышла книжка рассказов, в которой была одна история об умирающем старике, со всеми вытекающими отсюда вздохами, ахами, мыслями и чувствованиями — не чувствами, а именно чувствованиями, поскольку последнее предполагало более тонкий разрез человеческой души. Мало того — как всякий неопытный и потому смелый писатель, Виктор пошёл ещё дальше: попытался перебраться за черту, которая отделяет одно состояние от другого. Потом он догадался, что этого делать не следовало, но догадался, разумеется, поздно.

И вот будто встал на пороге человек старого, почти прозрачного вида, очень похожий на дедушку Виктора, но с более тонким, благообразно-удлинённым, интеллигентным лицом (дедушка у Виктора был обыкновенный медвежатник; впрочем, подобная обыкновенность теперь уже стала редкостью). Встал этот человек из своего небытия и говорит:

— Прочитал я твою книжку.

— И как? — спрашивает Виктор, конечно, с надеждой, что книжка понравилась.

— А так, — вздохнув, отвечает тот. — Я не понимаю… — Он долго и задумчиво, с печальной проницательностью качает головой. — Не понимаю, зачем нужно писать о том, чего ты не можешь знать. Совсем не можешь, никак. Это не похоже ни на что совершенно, что у вас есть. Это настолько больше и значительней, настолько невероятней того, что может придумать ваша бедная фантазия… И потом… — полудедушка-полупрофессор грустно улыбается, — ваши слова не годятся для этого. Они слишком мелки, слишком коротки. Вы о своём-то, — опять вздох, — о человеческом не можете говорить как следует, а тут вон куда захотел, в такую тайну! Так, кажется, просто сказать, что хочешь, — нет, не можете. Что-то видите, что-то слышите, что-то чувствуете, а что именно, не скажете или скажете неточно, приблизительно, невпопад. До чего же вы любите говорить приблизительно, ходить вокруг да около. Ах, Боже мой… А ты спрашиваешь: как? Когда ты встанешь на моё место и будешь знать то, что знаю я, тогда лишь ты по-настоящему поймёшь, как слаб сейчас и немощен. Вот так. Если ты и впредь собираешься писать — дело твоё, но только не ходи никогда дальше своих сил».

Какой мудрый совет человеку, решившему описывать чужие души и чужие жизни со всеми их тайнами, приобретениями и потерями: «не ходи никогда дальше своих сил». Распутин и брался лишь за то, что было подъёмно для его духовных сил, но силы эти он постоянно стремился приумножать.

Собственно, при чтении распутинских произведений той поры, в которых он так проникновенно вспоминает о своём детстве, на ум приходят страницы его великих учителей — «Детство» и «Отрочество» Толстого, «Степь» Чехова, «Жизнь Арсеньева» Бунина, «Лето Господне» Шмелёва. И здесь мы говорим не о подражании, а о духе сочинений, их нравственном тоне.

В повести Чехова «Степь» мальчик Егорушка едет вместе с ямщиками, сопровождающими обоз с тюками шерсти, на юг России. Рядом с бывалыми путниками он открывает большую родину, взрослую жизнь, и всё это производит на нас чарующее впечатление:

«Попадается по пути молчаливый старик-курган или каменная баба, поставленная бог весть кем и когда, бесшумно пролетит над землёю ночная птица, и мало-помалу на память приходят степные легенды, рассказы встречных, сказки няньки-степнячки и всё то, что сам сумел увидеть и постичь душою. И тогда в трескотне насекомых, в подозрительных фигурах и курганах, в голубом небе, в лунном свете, в полёте ночной птицы, во всём, что видишь и слышишь, начинают чудиться торжество красоты, молодость, расцвет сил и страстная жажда жизни; душа даёт отклик прекрасной, суровой родине, и хочется лететь над степью вместе с ночной птицей…»

А разве у Распутина в повести не то же ощущение счастливой полноты бытия при виде могучей реки, необъятной тайги до горизонта, плывущего к родному дому парохода? Сходны сам тон рассказа, чувство окрылённости, столь естественное в такой поездке:

«Он (Виктор. — А. Р.) плыл в воздухе, совсем один, сворачивая то к дальним молчаливым горам или чёрным пашням, то снова возвращаясь к реке, и всё, что оставалось позади него, отходило ко сну. Он плыл, благословляя открывшиеся ему в свой сокровенный час родные места на отдых и силу, и слышал, как они отзываются ему благодарным шёпотом.

Как хорошо теперь на островах, где поднимаются мягкие и нежные, будто мех, травы и особенно ярко и щедро цветут цветы, где запахи воды, земли и буйной зелени смешиваются в тонкий и острый хмельной настой, который, несмотря на вечные ветры, никогда не пропадает, лишь к осени становится острей и суше. От ветров гнутся в одну сторону деревья, но стоят крепко, кряжисто, широко раскинув цепкие и тугие корни. Возле воды заросли ольхи и тальника, а в нём ягодник — больше всего смородины. И всегда на острове возникает удивительное — обманчивое и одновременно верное — ощущение движения, словно ты на корабле, на пароходе, плывущем медленно и важно, и возникает оно не столько от воды кругом, сколько от волнующего чувства какой-то приподнятости над землёй, пьянящего и желанного паренья. Знаешь, что стоишь на твёрдой земле, но под ногами, передвигаясь, мелко вздрагивает, поворачивает то влево, то вправо, и ты уже не в состоянии сопротивляться — плывёшь куда-то осторожно и загадочно».

 

Скорбит душа

Однако в повести «Вниз и вверх по течению» уже пробивается та скорбь, которая зазвучит лейтмотивом в новой книге «Прощание с Матёрой». Молодой писатель плывёт на пароходе по рукотворному морю через несколько лет после затопления ангарских берегов. Ему, выросшему в заповедном уголке Сибири, всё, что он теперь видит, кажется апокалипсисом, дьявольским надругательством над его родной землёй.

«…Виктор проснулся от странного и длинного скребущего звука — будто теплоход трётся обо что-то бортом. Он прислушался: нет, теплоход двигался, его мерные и частые, подхватывающие друг друга толчки чувствовались отчётливо… Зевая и морщась ото сна, Виктор поднялся с постели, опустил вниз и с трудом закрепил на задвижке срывающуюся решётку и вдруг отшатнулся: перед его лицом, едва не задев, подпрыгнула и исчезла грязная острая ветка. Впору было перекреститься: теплоход двигался по лесу. Мимо, царапая ветвями борт и оставляя на палубе сучки, проплыли две стоящие рядом берёзы, потом показалась верхушка сосны, потом снова берёза.

Виктор торопливо оделся и вышел на воздух. Теплоход пробирался внутрь какого-то неведомого широкого залива, с берегов которого далеко в воду уходили деревья. Они торчали и впереди и сзади. Первое впечатление двоилось и подменялось; неясно было, что удивительней и невероятней: то ли считать теплоход, осторожно ползущий среди деревьев, огромным доисторическим чудовищем, то ли смотреть на деревья, растущие из воды, как на какую-то фантастическую картину».

В первые же минуты встречи героя со своими близкими в доме на новом, обезображенном берегу он чувствует, что небывалые перемены перевернули не только уклад жизни деревни, но и самочувствие людей. Потрясение, душевное смятение, невозможность в одночасье приспособиться к чуждому быту — всё это с болью видит Виктор. Словно родные люди пережили светопреставление, он нетерпеливо спрашивает:

«— А как вода поднималась?..

— Ты думаешь, валом? — заговорил отец и покачал головой. — Нет. Но ходко. — Он ещё помолчал. — А я перед тем всё спускался туда. На бережку посижу, по улице, где избы стояли, пройдусь…

— Тянуло, — подтвердил Николай. — Я тоже ходил. Она ругается, — он кивнул на Настю, — то, сё надо по дому, а меня туда манит. Уж знали, что вот-вот будут затоплять. Жалко. Вроде как прощаться ходили. С работы приду, поем — не поем, а уж под гору надо. Воровски убегу и прячусь где-нибудь. Видишь: в одном месте наш бродит, в другом… Дядю Егора Плотникова Мишка каждый день матом оттуда выгонял. Сядет и сидит, ночь — не ночь, он как пристынет.

— Ага, — вскинулась бабушка, слушавшая до того с нетерпеливо-мучительным напряжением на лице. — А мёртвых утопленниками сделали — это как? Они уж померли, а с ними всё равно не посчиталися. Это как?

— Да что уж сейчас про мёртвых говорить…

— А пошто не говорить? Там твоя бабка лежала. Все наши там лежали. А теперь где их искать, под каким берегом?

— Ну вот, — стал продолжать отец. — А в последний раз так было. Только с горы спускаться, гляжу: река уж взбучилась, кипит. Я скорей туда. Боюсь, не утонуть бы, а ноги несут, не удержишь. До дороги добежал, а вода с другой стороны, как раз до нашего двора дошла. И лезет, лезет, глазом видно, что лезет. Я прячусь от неё, но смотрю, не убегаю. Сор подняло, какой был, угли, крапиву, лебеду теребит. До избы докатилась, где изба наша стояла, и воронкой давай крутить — в подполье, значит, кинулась. Пока смотрел, оглянулся, а она уж меня со стороны обошла, уж брести надо. На первую гору за Егоровым огородом залез, вижу, народ из деревни бежит. А сначала один был, никого больше, первый её, холеру, встретил.

— А мы в тот день на покос ходили, — вспомнила Настя. — Ты был тогда, нет ли? — повернулась она к Николаю.

— А кто с тобой, интересно, ещё был, если не я? Может, Стёпка-казак на нашу корову косил?

— А, был, был. Туда утром ушли — всё ничего, обратно к речке подбегаем — батюшки вы мои! — это что ж такое на белом свете деется! Мостик через речку сорвало, он, голубчик, посерёдке плавает, а вода по траве — ш-ш-ш — так и шумит, так и шумит. Как домой попадать? Полезли мы опять в гору. Далеко-о пришлось обходить, до старой верховской дороги дошли — нигде больше не перебраться. Бегу и боюсь: а ну как всё на свете этой водой затопило — и старую деревню, и новую. Он, — на Николая, — на меня кричит: дура да дура. А что дура? Ежели никогда такого не бывало, поневоле испугаешься. Откуда что знаешь? Долго ли ошибиться, кто эту воду пускал. Потом её разве остановишь? А там ребятишки — конечно, сердце не на месте. В потёмках уж на поле выскочили — слава Богу, живы наши избёнки, стоят. А там, где старая деревня была, вода блестит».

И сам писатель, которому было так понятно и близко потрясение родных людей, тоже не мог оправиться от потери — ушли в чёрную темь отчее село, могилы бабушек и дедушек, близкие с детства тропинки, лесные лужайки, приречный песок. Ушла такая часть прошлой жизни, без которой будто осиротела душа, затмились вековая любовь и надежда. Рассказчик говорит о своём герое:

«Виктор никак не мог привыкнуть к тому, что он уже приехал, ему казалось, будто он всё ещё в дороге и остановился где-то неподалёку от родной деревни… Он был рядом и всё-таки в стороне, и там, где он теперь находился, висело другое небо — однобокое и неровное, сильно смещённое в один край над водой; лежала другая земля, в редкие сокровенные минуты напоминающая ту, на которой он рос, и всё же чужая и неясная; гнулись под небом другие горизонты и стояло в центре всего этого другое село — большое, пёстрое и шумное. Он готов был поверить, что приехал сюда не вовремя — или слишком поздно, или рано, но не в свой час, затерявшийся неизвестно где по ту или другую сторону от этих дней».

Мы понимаем, что потеря эта не просто житейская, потеря эта духовная: погибшее богатство имело отношение к народной судьбе, к истории малой и большой родины. Недаром же в другом месте повести автор заметил, откуда, из каких глубин пришла красота его края и для каких сиюминутных выгод цивилизации она погублена:

«Не витал в поднебесье над этими многими водами чистый и ветхий дух тайны, заставляющий в детском изумлении перед красотой вопрошать ежедневно и ежечасно: как, зачем, с каких пор, откуда это взялось и продолжает браться? Перестала трепетно и пламенно, обмирая от глубины, биться душа над пропастью времени, и ушло, закрылось прочной крышкой ощущение вечности. Всё здесь было понятно — и как, и зачем, и с каких пор, и с какой целью».

От этой повести было уже недалеко до «Прощания с Матёрой»: осознание нравственных потерь, которые несёт с собой рациональный век, было выражено в новом произведении с потрясающей исповедальностью и художественной мощью.

А что касается места повести «Вниз и вверх по течению» в творчестве сибиряка, то Виктор Астафьев заметил: «Завершив очень важный начальный этап в работе, он (В. Распутин. — А. Р.) как бы отошёл чуть в сторону, чтобы взглянуть на ту дорогу, какую он сам себе торил, да и поразмыслить о дальнейшей своей судьбе, стало быть, и о судьбе родной земли».