Осенью 1971 года режиссер Александр Товстоногов начал в Ленинграде репетиции спектакля «Два анекдота». Вампилов позаботился о том, чтобы тексты обеих частей, составивших «трагикомическое представление», были тщательно выверены. Он писал 7 октября Дине Шварц: «Высылаю “Ангела” в альманахе, надеюсь, он понадобится. Что нового с “Анекдотами”? Репетируется ли “Метранпаж”? Передайте, пожалуйста, Сандро, — пусть не поленится, черкнет пару строк».

О работе труппы над спектаклем довольно подробно рассказала Д. Шварц. Как всегда, когда читаешь мемуары непосредственного участника событий, в воспоминаниях заведующей литературной частью театра немало интереснейших подробностей.

«В этот период, зимой 1971–1972 годов, Саша особенно часто наведывался в театр, бывал на репетициях. В пьесе были заняты в основном молодые актеры. Очень скоро артисты перешли с Сашей на “ты”, он стал для них своим парнем, споры и разговоры о жизни продолжались и после репетиций.

Надо сказать, что никаких недоразумений или вопросов по содержанию пьеса не вызывала. Напротив, актеры как-то сразу поняли и приняли замысел автора, хотя он был и не таким простым, как могло показаться с первого взгляда. Наверное, это был самый вампиловский спектакль, потому что, как мне кажется, были отринуты все театральные ассоциации, актеры работали как бы с самой жизнью, всё более проникаясь чувством причастности к этой истории, где экспедитор и шофер встретились с “ангелом” — агрономом. Наконец, участие автора в репетициях, где были заняты артисты скромные, без званий, определило серьезный и непредвзятый подход к произведению. В те редкие моменты, когда эта серьезность нарушалась, Вампилов показывал свой характер.

Помню, на одной из репетиций актер, игравший Камаева в “Истории с метранпажем”, к своей реплике “Камаев” (так он представлялся незнакомым людям) добавил слово “преподаватель”. Это было уместно и очень смешно, внесло новую краску в характеристику этого бездельника и альфонса. Смеялись исполнители, смеялся Вампилов. Чуть позднее с присущей ему деликатной щепетильностью Саша попросил разрешения у артиста внести удачное слово в пьесу. Другие артисты, заразившись духом импровизации, стали выкрикивать, перебивая друг друга, свои реплики-предложения. Саша тщательно, по порядку записал все предложения, раскрыл пьесу, углубился в текст, проверяя, подходят ли предложенные реплики его замыслу, потом поднял голову и сказал как-то очень спокойно, веско, с достоинством: “Реплик не будет”. После некоторого замешательства репетиция была продолжена. В своем “Сане” актеры вдруг увидели писателя Вампилова, строгого, требовательного, взвешивающего каждое слово мастера-драматурга. Позднее, в процессе репетиций, Вампилов все-таки кое-что изменил, но изменения делал, следуя законам художественной правды, а не под минутным очарованием удачной импровизации. Вариант, созданный в БДТ, был впоследствии напечатан в сборнике издательства “Искусство”».

* * *

В 1970 году я приехал учиться в Москву на пару лет, и когда Саня бывал в столице, он звонил мне. Мы встречались, чаще всего в Центральном доме литераторов или в общежитии Литинститута, где он при нужде находил приют. Я видел, что живется ему трудно: нередко хмурая озабоченность сменяла его привычную дружескую улыбку.

Но радовала уверенность Сани в себе, не та слепая, замешенная на амбиции, самоуверенность, а сознание собственного дара и крепнущего мастерства. Рождалось спокойствие за него, когда он рассказывал об удачной постановке пьесы «Старший сын» в Иркутске, или о начавшихся в Ленинграде репетициях «Двух анекдотов», или о подаренной ему Г. Товстоноговым книге «О профессии режиссера» с лестной надписью: «Дорогому Саше Вампилову с верой в его огромный драматургический талант и самыми лучшими чувствами».

— Георгий Александрович явно растрогался, — как-то застенчиво говорил Саня.

С нежностью, грустной и щемящей, любил он вспоминать пору первых своих рассказов. Как-то, наклонившись ко мне, сказал:

— Знаешь, то, что было в юности, — свято.

Эти слова до сих пор пронзительно звучат в моей памяти. Кроме дара писательского Саня имел еще один, наверняка тоже от Бога данный ему, — талант дружбы, не скоротечной, легкой и бесплодной, а длительной, надежной и творящей добро.

Его влияние было долгодействующим. Часто, часто видел я его взгляд, слышал его голос, когда решал для себя, как поступить. В жизни немало людей, которые спокойно спят, зная о несправедливости; живут, ни во что не вмешиваясь, не рискуя благополучием. Так удобно. К тому же человек равнодушный или житейски осторожный еще и слывет за порядочного. Но отчего же бунтует другой? Отчего болит его душа, восстает совесть? Отчего мучилась душа Вампилова? Нельзя было не думать, не помнить об этом — Санин пример помогал нарушить позорное молчание, решиться на поступок, встать под удар.

В январе своего последнего года он сообщал из Москвы Ольге Михайловне:

«Дорогая жена!

Получил твое хорошее письмо, спасибо… Дела мои таковы. “Сына” репетируют и ермоловцы, и “Современник”. Что из этого будет — неизвестно. “Валентину” Товстоногов прочел и принимает. В Москве тоже есть охотники, но у кого она будет окончательно, не выяснено. Сейчас иду в Малый театр говорить с главным.

В Ленинград ехать надо третьего февраля к возвращению Товстоногова дня на три. Там у меня ярко выраженный денежный интерес — надо получить за “Анекдоты” или хотя бы аванс за “Валентину”…

Домой собираюсь через два-три дня по возвращении из Ленинграда. Очень по вам соскучился…

Целуй Ленку, большой привет Тане, на обороте прочти записку для матери. Целую тебя, Александр».

Для Анастасии Прокопьевны Саша написал:

«Дорогая мама!

Прости, что не пишу, не обижайся.

Ольга ведь была здесь и всё рассказала тебе. У меня много суеты, но дела как будто пошли на лад. Если можешь, дождись меня, очень хотелось бы повидаться.

Очень рад за Мишу и напишу ему письмо. Молодец! Целую. Александр».

Тридцатого марта состоялась долгожданная премьера в Ленинграде в Большом драматическом театре. Александр придавал большое значение спектаклю по своей пьесе на такой прославленной сцене. С начала года он то и дело выкраивал время, чтобы прилететь в город на Неве, посмотреть, как идут репетиции. Недаром Д. Шварц сочла нужным отметить в своих записках: «Он уезжал, приезжал, мелькал, но не мельтешил, не суетился, всегда оставался сдержанным, чуть ироничным к своим частым перелетам».

Дина Морисовна с особым, теплым чувством рассказала и об атмосфере первого показа спектакля:

«На премьере “Анекдотов”… Вампилов был рядом. Он присутствовал и на обсуждении спектакля, когда художественный совет театра собрался в полном составе “защищать” спектакль. Лавров, Лебедев, Стржельчик, Юрский и другие ведущие артисты нашего театра взволнованно говорили о пьесе, о спектакле, о работе своих молодых товарищей. Саша был счастлив.

На банкете после премьеры мы все объяснились ему в любви — самым прямым текстом. Он знал, что это искренне и что любовь наша была еще выше, чем это можно выразить в словах. Его полюбили как талантливого человека с открытым сердцем, умной улыбкой, ясными глазами, как сына, брата, друга…»

Сердечные чувства сохранил к участникам спектакля и автор. В письме к Д. Шварц летом 1972 года он просил ее: «Передайте, пожалуйста, от меня привет… актерам — “Ангелам” и “Метранпажам”, с которыми, как мне кажется, я подружился и о которых часто вспоминаю здесь, в Иркутске».

Но, пожалуй, самой большой удачей первых дней года можно было считать решение Георгия Товстоногова поставить у себя в театре пьесу «Прошлым летом в Чулимске». Как мы помним, в одном из писем Е. Якушкиной Вампилов обронил, что в этой драме он держится уровня «Утиной охоты», а там авось этот уровень и перемахнет. Но и позже он тщательно «шлифовал» текст. А в начале 1971 года создал новый вариант драмы, отправив его в издательство «Искусство». Да и в процессе работы театра над спектаклем внес в нее важные поправки. Д. Шварц рассказывала:

«Г. А. Товстоногову показалось, что во второй половине пьесы у героини проскальзывают интонации сентиментальные, жалеющие самое себя, что противоречило мужественной тональности всей пьесы. Саша выслушал это замечание и обещал подумать — не спорил, не соглашался, а лишь принял к сведению. Через две недели он прислал в театр новый вариант, где было вычеркнуто всего две реплики. Товстоногова этот вариант полностью устроил. Оказалось, что несколько лишних слов решали все дело. Саша вообще не считал свою работу над “Чулимском” вполне законченной. Он продолжал думать, уточнять сложнейшие внутренние ходы пьесы, искал наиболее выразительные слова. В письме от 12 июня 1972 года он писал: “Пришлю вам новую последнюю страницу ‘Чулимска’. По сути там, разумеется, ничего не изменится, просто мне пришло в голову, что самый-самый конец (финал) можно сделать точнее и естественнее по форме”. Увы, этой страницы нет ни у меня, ни у кого-либо еще. И трудно угадать, что именно хотел он изменить, потому что при всей простоте и ясности драматургической фактуры Александр Вампилов, как никто другой, был неожиданным в каждом драматургическом повороте, в каждом проявлении человеческого характера. Наверное, эта неожиданность при безупречной логичности и есть признак большого таланта».

Впервые в спектакле по пьесе сибиряка должны были играть выдающиеся актеры: К. Лавров (Шаманов), О. Борисов (Еремеев), Е. Копелян (Афанасий).

Стоит добавить, что Георгий Товстоногов первым из тех, к чьему мнению прислушивались в театральном мире, публично дал высокую оценку таланту Вампилова. В диалоге с В. Розовым на страницах «Литературной газеты» он сказал, что подлинные драматурги редки и он может назвать лишь двоих, Володина и Вампилова, обладающих особым даром — создавать мир в конфликтах видимых и невидимых. Александр откликнулся в письме к Д. Шварц: «Прошу Вас передать Георгию Александровичу привет и большое спасибо за добрые слова обо мне в “Литгазете”».

Наконец, «лед тронулся» и в Москве. Весной в Театре им. К. С. Станиславского начались репетиции комедии «Прощание в июне». За постановку ее взялся сын Георгия Товстоногова Александр (Сандро). Он оставил рассказ уже о завершающихся днях подготовки спектакля летом 1972 года на гастролях в Сибири:

«Театр выехал в Красноярск, где мы продолжали наши репетиции. И вот тут я увидел Александра с другой стороны. Он был старше на семь лет, естественно, был ведущим в наших отношениях. Как я заметил, он становился лидером везде, где бы ни находился. Он был точнее, умнее и, как я постепенно выяснил, образованнее многих, а особенно той “блестящей” московской театральной элиты, которая умеет острить, подать себя, ввернуть вовремя анекдот, знает, что происходит наверху. Но когда доходило до дела — Саша спокойно цитировал Достоевского, пусть не дословно, но всегда точно по смыслу, попадал в ситуацию идеально. Его образование — не блескучая одежда, а всегда вовремя изымаемый инструмент… Как-то Саша спросил меня: “Как ты понимаешь пьесу?” Я что-то там по-режиссерски объяснил. Тогда он сказал: “Ты понимаешь… Предположим, ты придумал лекарство от рака. Донеси его до людей, но… — Эту фразу он форсировал: — Но не расталкивай детей и женщин”». (Подобную фразу произносил Колесов в том варианте пьесы, что был напечатан в альманахе «Ангара»: «Куда бы ты ни торопился — по дороге не расталкивай детей и женщин».)

Постановка театра не устроила Вампилова. Объяснение этого мы находим в письмах драматурга — Александр привык делиться своими радостями и неудачами с театральными друзьями. Он писал Д. Шварц:

«Сообщаю Вам, что был я в Красноярске, у Сандро, на сдаче “Прощания в июне”. Спектакль принят, но, по-моему (и Сандро так думает), он еще не готов. Сандро работал как зверь, многого достиг, но промахнулся в назначении актера на главную роль. За мою небольшую, но все-таки практику я ни разу не вмешивался в распределение ролей, тем более никогда еще не оспаривал результата. Но это особый случай. Ошибка очевидна и непоправима никаким способом, кроме одного: заменить актера или назначить на эту роль второго исполнителя, который впоследствии должен оказаться первым и единственным. И я надеюсь, что Сандро на это пойдет».

И — в послании Е. Якушкиной: «Письмо Ваше пришло, когда я был в Красноярске. Поездка оказалась довольно длительной и весьма сложной по результатам. На сдачу приезжал Шкодин, спектакль принял, но спектакль не готов. Сандро работал много и сделал много, но во многом и просчитался: назначил на главную роль актера, которому эта роль противопоказана. Я стал настаивать на замене или назначении второго исполнителя. Директор решил, что дело уже сделано. Новый главный (Кузенков) крутит и думает лишь о себе, всё запутал, а Сандрик растерялся и улетел в Ленинград (главный исполнитель — его ставленник и приятель). Чем всё это кончится — неизвестно».

А кончилось это тем, что А. Товстоногову всё же пришлось заменить исполнителя роли Колесова, кстати, талантливого молодого актера, на другого, не менее способного но, по мнению автора пьесы, точнее соответствующего типажу героя.

«Высокое разрешение» у московских чиновников получила, наконец, и многострадальная комедия «Старший сын». В Театре им. М. Н. Ермоловой за ее постановку взялся режиссер Геннадий Косюков. Летом 1972 года Вампилов пишет с тревогой Якушкиной: «Что театр? Где он? И что наш знакомый Косюков? Черкните мне пару строк…»

Театр находился на гастролях в Куйбышеве, и Елена Леонидовна сообщила: «В. А. Андреев звонил дважды из Куйбышева по поводу твоей пьесы (“Чулимск”). Хочет очень узнать, что ты решил. Ставит ли ее Вахтанговский? Если да, то когда? Он очень хотел бы ее поставить. В. А. Андреев находится в полной неопределенности. Просит тебя написать, что ты решил. К сожалению, я не знаю, где достать экземпляр “Чулимска”. Я ведь сама не знаю самого последнего варианта. (Это не упрек, а только констатация.) Что касается “Сына” и Косюкова, то Андреев сказал: “Репетиции идут полным ходом”».

И в следующем письме Елена Леонидовна дополняет: «Андреев говорит, что Косюков работает отлично и даже В. И. к нему изменился к лучшему. 27 июля они кончают гастроли, выезжают в Москву и все идут сразу в отпуск. Почему он (Г. Косюков. — А. Р.) не пишет тебе, не знаю. Он клялся, что мне тоже будет писать, и даже не бросил открытки. “Каким он был, таким остался”. Поживем — узнаем, что он за режиссер…»

К сожалению, премьера этого спектакля состоялась уже после гибели автора, в начале ноября.

Но в приведенных письмах интересны сведения о другой пьесе Вампилова — «Прошлым летом в Чулимске». Передав ее Г. Товстоногову, Александр хотел увидеть пьесу поставленной и в Москве. О своих сомнениях на этот счет он сообщил Якушкиной: «Теперь о “Чулимске”. Возможно, я и отдам его Андрееву. Я склоняюсь к этому решению. Вахтанговцы молчат, да и что-то я на них не надеюсь. Дина Морисовна сообщила мне уже номер Лита (то есть разрешения цензуры. — А. Р.), они получили его в Ленинграде. Но в Иркутске (в альманахе) пьесу сняло начальство. В конце года ребята еще раз попробуют ее напечатать. С другой стороны — если я отдам пьесу Андрееву, я хотел бы, чтобы это произошло осенью, в сентябре…»

И тут добавление такое же, как и по поводу московской постановки «Старшего сына»: спектакль «Прошлым летом в Чулимске» в режиссуре В. Андреева вышел в Театре им. М. Н. Ермоловой уже после ухода драматурга из жизни.

Но история с публикацией этой последней драмы Вампилова на его родине принесла ему новую душевную боль, отравила (и это не преувеличение) оставшиеся месяцы жизни.

Каждый писатель стремится напечатать свое произведение. Он знает, что каждое его слово, каждая запятая сохранятся в неприкосновенности только в том случае, если они будут напечатаны в книге, а не останутся в рукописи. Вампилов радовался не только тому, что его пьесы шли на сценах театров, но и тому, что они пришли к читателю: одни в книгах столичного издательства «Искусство» и на страницах солидного журнала «Театр», другие в сборниках местного издательства и в скромном альманахе «Ангара». Создав окончательный вариант пьесы «Прошлым летом в Чулимске», он передал рукопись прозаику Геннадию Николаеву, редактору иркутского альманаха. Вампилов был уверен, что его друзья-ровесники, входившие в редколлегию двухмесячника, постараются напечатать произведение без проволочек. Но чиновные надсмотрщики, оплошавшие в дни публикации предыдущей пьесы, теперь были начеку.

Геннадий Николаев написал об этом подробно:

«В Иркутске после выхода “Утиной охоты” против автора была развернута целая кампания. Его ругали за то, что выведен не тот герой, показана не та молодежь, взяты не те проблемы — дескать, сплошное очернительство! Произошла типичнейшая для некоторых критиков и людей, управляющих культурой, подмена: в социальной беде, которую отобразил автор… стали винить самого автора!

Но еще более драматически сложилась судьба пьесы “Прошлым летом в Чулимске”. В конце 1971 года она была принята редколлегией и поставлена во второй номер альманаха, который издается с периодичностью один раз в два месяца. В начале апреля 1972 года верстка номера с пьесой Вампилова была передана в Обллит. 17 апреля начальник Обллита Козыдло Н. Г. направил пьесу в обком КПСС, сопроводив ее письмом, в котором указывал на “идейную ущербность содержания” и невозможность по этой причине разрешения ее к печати. Пьесу прочитали работники отдела культуры обкома и даже секретарь по идеологии Антипин Е. Н.

Вскоре меня как редактора альманаха пригласили в обком. Когда я вошел в кабинет Антипина, за длинным столом совещаний уже сидело несколько человек: работники аппарата и директор Восточно-Сибирского книжного издательства, при котором и существовал наш альманах. Антипин высказал мнение, что пьеса не является идейно ущербной, но слаба по художественному уровню. Его единодушно поддержали. Я же настаивал на мнении редколлегии и на своем собственном, пытаясь убедить их, что пьеса талантлива, сделана в чеховской традиции, гуманна, оптимистична. Я считал, что опубликовать ее просто необходимо. Искренность моя, видимо, подействовала: Антипин позволил еще раз обсудить пьесу в Союзе писателей с привлечением всех членов редколлегии… Такое обсуждение состоялось 28 июня 1972 года.

Вот некоторые выдержки из стенограммы, представляющие наибольший интерес:

Козыдло Н. Г. Всё действие происходит в чайной, герои пьют, ругаются. Это всё как-то мрачно… Поэтому мною лично верстка пьесы была отправлена в обком партии, в соответствии с установленным порядком. Но, повторяю, упреков в антисоветчине или аполитичности автору пьесы я не делал…

Марк Сергеев (член редколлегии, руководитель Иркутской писательской организации). Думаю, что причина задержки пьесы заключается не в самой пьесе, а во внешних факторах… Вампилов по складу своего дарования комедиограф, ему всегда будет трудно… Я думаю, что пьеса достойна публикации.

Валентин Распутин (член редколлегии). Когда речь идет о военных и государственных тайнах, тут всё ясно. Но когда речь идет о произведениях искусства, расплывчатость мотивировок недопустима. Еще важнее не допускать навешивания ярлыков. А что получается: вы, начальник Обллита, задерживаете произведение, посылаете его в обком, там, естественно, возникает сомнение: раз цензура заподозрила что-то неладное, значит, действительно что-то не так. И начинают смотреть не по-нормальному, а по-всякому: и кверх ногами, и снизу вверх, и вдоль. И появляется на авторе ярлык: это не простой автор, а автор, чьи произведения снимает цензура. Значит, это не совсем хороший человек, с ним надо поосторожней. Чем может кончиться такая практика, мы все прекрасно знаем…

Жизнь широка, многообразна, почему хотят заставить нас писать одну ее сторону — розовую? Если товарищи, которые делают такие замечания по пьесе Вампилова, называя ее ущербной, обладают правами запрещения, то пусть они сами тогда выпускают альманах — уж они-то не ошибутся. Я считаю, что пьесу… надо печатать… Если и дальше будет повторяться такая практика, то я не считаю возможным участвовать в редколлегии.

Дмитрий Сергеев (член редколлегии). Пьеса кажется мне добротной, светлой, с верной авторской позицией. Нельзя читать произведение с заведомой настороженностью и недоброжелательностью…

Вячеслав Шугаев (член бюро писательской организации). О пьесе: на мой взгляд, в ней есть излишняя графичность, излишняя настойчивость в повторении эпизодов с калиткой. Она кажется мне художественно сырой, над ней еще надо работать. Но о политической или идейной ущербности не может быть и речи…

Несмотря на решение редколлегии опубликовать пьесу в шестом номере 1972 года (в более ранние номера она уже не попадала по чисто техническим причинам, так как каждый номер сдавался в типографию почти за четыре месяца), начальник Обллита категорически отказался давать разрешение, называя пьесу “художественно сырой” и ссылаясь на оценку, данную секретарем обкома Е. Антипиным и писателем В. Шугаевым. Тогда я подал заявление об освобождении меня от обязанностей редактора.

В начале июля 1972 года мы снова пошли в обком. Марка Сергеева и меня принял Антипин Е. Н. Разговор пошел о только что прошедшей расширенной редколлегии, о принятом на ней решении печатать пьесу и упорном нежелании начальника Обллита пропустить ее в печать. М. Сергеев показал секретарю обкома мое заявление — Евстафий Никитич прочел, усмехнулся, сказал, что мы, дескать, оказываем на него давление. Но на прощание пообещал содействие.

Однако вплоть до августовских трагических дней разрешение на публикацию пьесы не выдавалось…»

А как воспринял Вампилов запрет цензуры и обкома? Вскоре после описанных событий, вспоминал тот же Г. Николаев, он встретился с Александром. Тот уже знал «о долгом и трудном разговоре по поводу его пьесы, о столь неожиданном выступлении В. Шугаева, которое, по сути, и решило исход спора не в пользу пьесы. Вампилов был удручен… Я сказал, что мы… не отступимся, будем отстаивать свою точку зрения. Вампилов устало покачал головой — нет, ничего этого делать не надо…».

Сам Шугаев тоже вспоминал последний разговор с Сашей — это краткое объяснение с бывшим другом и не могло не быть последним: «Он был недоволен моими словами, более того, был чрезвычайно раздражен ими…» И только? Да, и только. Это дома, в кругу близких, он сказал твердо: «Больше я не подам ему руки». Да еще одну горчайшую фразу Вампилова услышал от него в те дни Дмитрий Сергеев: «Нужно быть готовым к тому, что останешься один».

Легко представить эту борьбу в душе человека: неужели дружба слепа? Ведь друг мог понять, что недостатки пьесы, мнимые или действительные, замеченные им, можно поправить позже, в корректуре, а сейчас, когда идеологические монстры, дрожа за свою карьеру, запрещают ее публикацию, нужно сообща прорвать их тупо и прочно сооруженный заслон, вместе выйти победителями. Как решительно и дерзко бросил им в лицо Валентин: если вы хотите, чтобы мы изображали только розовую жизнь, то пишите книги и выпускайте журналы сами! Как жалко, что Александр не узнал поздней распутинской оценки их дружбы: «О товариществе он (Вампилов. — А. Р.) был старых рыцарских понятий; его товарищи сказали об этом сполна — и о том, что искал он в друзьях, и с какой щедростью отдавался дружбе. Но я вспоминаю его взгляд, словно бы переводимый с “близкого” человека в себя, из иронического становящийся задумчивым, на короткое время опустошенным, — взгляд разочарования и выставляемого решения. Возле него мы все становились лучше, все соглашались с требованиями, негласно предъявляемыми в товариществе друг к другу, но не все эти требования в состоянии были выдержать. Зачеркивая где-то внутри себя в близком ему списке имя, Вампилов, как правило, от общения не отказывался (знаю только два случая, когда он порывал решительно и безоговорочно), но смотрел при встречах устало и сам страдал оттого, что круг дорогих ему людей прервался».

Но всегда, при любом несчастье или потрясении, связанными с бытом, с творчеством, Саша страдал молча, тайно, смирял себя, будто кто-то вышний напоминал ему в эти часы и дни о трагической сущности человеческой жизни, о высоте духа, которую он пытался открыть читателям и зрителям и которую обязан был иметь в собственной душе…

И в июльские дни трагического года он не давал никакой поблажки себе. Его последнее письмо Елене Леонидовне производит впечатление, будто строки набросал человек, отдыхающий в райском уголке, довольный жизнью, легкий и счастливый, а не вернувшийся из чужого города и расстроенный неудачным спектаклем, не переживший только что предательство товарища, не отодвинувшийся от трудной работы над новой рукописью:

«Как Вы живете? Как здоровье Вашей матери? Достается Вам, я понимаю, но знаю также, что крайнее уныние — это не Ваш жанр. И слава богу. Я работаю потихоньку. Написал половину первого акта, пока как будто забавно получается…»

* * *

А между тем душевное напряжение было заметным. Г. Николаев, общавшийся с Александром в июле постоянно, продолжал в своих записках:

«Вампилов был удручен — и тем, что публикация пьесы откладывается на неопределенный срок, и тем, что администрация Иркутского ЦБТИ (Центрального бюро технической информации. — А. Р.) высказала недовольство “Утиной охотой”, решив, что пьеса нацелена против них; и страшной усталостью, и бессонницей, и, наконец, тем, что Сандро — режиссер Товстоногов — не сможет приехать на Байкал…

Однако он внезапно предложил сплавать с ним и с Глебом Пакуловым на лодке по Байкалу — дней на десять. У нас с женой и дочерью с 5 августа были путевки в Дом творчества Дубулты, и еще почти целый месяц можно было поработать дома, но я был так измотан заботами в альманахе и собственной своей литературной работой, к тому же соблазн проехать по Байкалу на лодке был так велик, что я немедленно согласился…»

Далее мемуарист описал долгое ожидание хорошей погоды, свои сомнения по поводу того, стоит ли выходить в море (местные рыбаки называют Байкал только морем) в дождь и сильный ветер, и продолжил: «Но Саня был как мотор — его тянуло, гнало на просторы Байкала. Не этот Байкал, который он видел отсюда, с берега, а тот, в синей дымке, необъятный, далекий, неизведанный — вот какой Байкал манил его! И все те десять дней, что мы неутомимо, бросками, шли вдоль берега до северной оконечности острова Ольхон и обратно, Саня, казалось, ни на минуту не мог расслабиться, притормозить в себе этот мощно работающий маховик. Его гнала безостановочно какая-то неведомая сила, и ни одно место на побережье, где мы останавливались, как бы прекрасно оно ни было, не могло удержать его более чем на несколько часов… Дважды во время ночных переходов мы натыкались на топляки, однажды на большой волне у нас срезало шпонку, крепящую к валу винт, и мы чуть не перевернулись. В другой раз, когда мы мирно обедали у костра, волной отогнало от берега лодку, и Саня, ни секунды не мешкая, сбросил с себя одежду, кинулся в воду и догнал лодку. Нечто тревожное, гнетущее видится мне теперь, через много лет, в этой его непреклонной устремленности вперед, во внешне хладнокровном, но внутренне до предела напряженном движении».

Ночевки у костра, привалы на безлюдном берегу, озвученном лишь прибоем да шорохом тайги, — разве могли трое писателей обойтись здесь без исповедальных речей, таинственных откровений? «Мы говорили о звездах, — писал Николаев, — вернее, говорили обо всем на свете, но разговор наш освещался звездами, и мы невольно то и дело возвращались к ним, как к исходной первооснове всего бытия… Я стал рассказывать про стягивание звезды в ничто, образование “черных дыр”, превращение энергии в тяготение, “испарение” дыры при вспышке “сверхновой”… Вампилов эти вещи глубоко чувствовал, ибо сказал примерно следующее: есть медицинский коллапс, есть астрономический, но, видимо, есть и коллапс человеческой души — это когда вдруг, вроде бы ни с того ни с сего, человек превращается в подонка, в зверя. Мы заговорили о Раскольникове как литературном примере духовного коллапса. Вспомнили и Карамазовых. Потом дошла очередь и до Зилова. Вампилов признал, что с точки зрения “гипотезы” коллапса он не довел своего Зилова до кризиса, а лишь проследил подход Зилова к нему…

Звезды, коллапс, Достоевский, Бог — вот ход наших мыслей в ту яркую штормовую ночь на Байкале. Вампилов не верил в Бога, он верил в человека, в разум, в доброту, в движение к свободе и чистоте. В трогательном упорстве обесчещенной Валентины открылся нам пронзительный оптимизм Александра Вампилова.

Расстался я с Вампиловым на берегу Ангары в порту Байкал двадцать второго июля. Он скверно себя чувствовал, был печален, озабочен, торопился к “Несравненному Наконечникову”…»

Без сомнения, Николаев верно передает состояние Саши: и печален, и озабочен. Но заглянем в рукопись его последней комедии, оставшейся на письменном столе: откуда бралась светлая искрометная ирония, с которой он представлял будущим зрителям новоявленного драматурга? Как происходило в его душе божественное чудо преображения человека, отягощенного тяготами будничной жизни, в проницательного и насмешливого художника? Почитаем:

«Эдуардов (напомним: певец, любимец публики. — А. Р). Может, тебе литературой заняться?

Наконечников (парикмахер). Да что ты. У меня всего семь классов…

Эдуардов. Это неважно. Даже наоборот: пойдешь от жизни… Ну, со стихами сейчас непросто, поэтов тьма, ты можешь не выдержать конкуренции. Так. Роман тебе не по зубам, прямо скажем… Что там у нас остается? Драматургия… А что? Пожалуй, это идея! Я в газете вчера читал: в театре репертуарный голод, драматургия отстает, пьес никто не пишет. А? Что ты на это скажешь?

Наконечников. Что такое драматургия?

Эдуардов. Привет! Ты бывал хоть раз в театре?

Наконечников. Был.

Эдуардов. Что ты там видел?

Наконечников. Постановку… Какую — не помню…

Эдуардов. Что такое постановка?

Наконечников молчит.

Ну хорошо. На сцене ты видел актеров. Что они там делают?

Наконечников. Показывают…

Эдуардов. Что показывают?

Наконечников. Ходят, разговаривают… Один всё молчал, а потом говорит: дальше, говорит, так жить нельзя, вы, говорит, не люди, а тушканчики, скучно, говорит. Я вас, говорит, в тюрьму пересажу и сам с вами сяду.

Эдуардов. Так. Это драма.

Наконечников. А другую видел, так там всё больше смехом. И мужик веселый. Жену, говорит, вы у меня, конечно, отбили, сына, конечно, тоже увели, есть у вас, говорит, и другие недостатки, но теперь, говорит, дело прошлое, и в целом, говорит, вы всё же люди неплохие. Поэтому, говорит, давайте все вместе будем веселиться.

Эдуардов. А это комедия. И придумал всё это и написал — автор, писатель, он же драматург — понятно тебе?

Наконечников (вдруг). А чего тут не понять?

Эдуардов. Вот и попробуй. Вдруг — талант?

Наконечников. А за это платят?

Эдуардов. Платят хорошо. Кроме того — слава, почет и уважение… Но предупреждаю: написать — это полдела, главное — пробиться. Тут, конечно, тебе не повредили бы связи, знакомства…

Наконечников. Погоди, у меня есть знакомый. В театре.

Эдуардов. Парикмахер?

Наконечников. Директор.

Эдуардов. Сам директор?

Наконечников. Он у меня бреется. Уже третий год.

Эдуардов. Да?.. Что ж, для начала это совсем неплохо. Ты подаешь надежды. (Выглянул на улицу.) Ушли… (Подходит к Наконечникову.) Давай прощаться, я пошел…

Наконечников. Погоди… А как их писать — пьесы-то?

Эдуардов. Здравствуйте, приехали! (Смеется.) Берешь бумагу, ручку, садишься, пишешь название. Дальше — действующие лица. Ну и пошел. Пишешь: “Катя”. Ставишь точку. Потом пишешь, что эта Катя говорит. Потом — “Петя”. Снова точка и что этот Петя той Кате отвечает. Например. Катя: Петя, ты куда собрался? Петя: До свидания, дорогая Катя, я уезжаю. Катя: Как так, Петя? Ты уезжаешь, а как же я? Разве ты меня не любишь? Почему, отвечает Петя, я тебя люблю, но у меня уже билет в кармане. И так далее. И пошел, и пошел. (Подает Наконечникову руку.) Ну! Желаю тебе. Дерзай. Приеду в следующий раз — чтобы ты пригласил меня на свою премьеру.

Наконечников. Что такое премьера?

Эдуардов. Первое представление. Желаю тебе — еще раз. (Идет к двери.)

Наконечников. Постой!

Эдуардов останавливается.

Про что мне писать?

Эдуардов. А уж это тебе лучше знать. Возьми какой-нибудь случай интересный — может, из своей жизни, а нет, так что-нибудь придумай. Но смотри, ври, да знай меру. Чтоб на правду было похоже. Понял? Всё. Желаю успеха. (Уходит.)

Оставшись один, Наконечников погружается в глубокое размышление. Через некоторое время на улице раздается шум толпы, который приближается к самым дверям парикмахерской. Наконечников подходит к двери.

Наконечников (неожиданно, тоном Эдуардова). Что вам угодно?

Голос из толпы. Вы не видели Эдуардова?

Наконечников (небрежно). Вадима?.. Он только что ушел. А что вам угодно? Если автограф, то пожалуйста, могу дать. Но предупреждаю, водку я с вами пить не буду.

Голос из толпы. А кто вы такой?

Наконечников. Михаил Наконечников. Драматург».

Никто из нас не согласится, что это написано замотанным, усталым, нервным человеком. Д. Сергеев справедливо заметил:

«Как у всякого художника, у Вампилова была своя тайна, в которую он не мог никого посвятить, если бы и захотел, потому что прежде всего ее нужно было разгадать самому. Тайна осталась неразгаданной».

Неиссякаемые душевные силы — это, может быть, главная Сашина тайна. И вера в то, что они ему потребуются на многие годы. Не зря же в последний год он беззаботно сказал Дине Шварц: «Замыслов у меня много, я должен жить долго-долго…»