Вернувшись из Москвы, Вампилов сразу приступил к работе. Пьеса «Прощание в июне», как мы помним, была уже напечатана. Теперь ему хотелось опубликовать — поначалу хотя бы в местном альманахе — комедию «Предместье». Первые два названия ее, «Женихи» и «Нравоучение с гитарой», были отброшены. Вместе с новым названием складывался и существенно перерабатываемый текст. Одновременно писалась и новая пьеса.

Саша любил сговариваться с друзьями — с одним, с двумя, а то и с компанией побольше: давайте махнем куда-нибудь в тихое место, в заштатную гостиничку или в какой-нибудь домик на природе, и будем там писать в свое удовольствие. Днем работать, разойдясь по комнатам, по таежным полянкам, а вечером обсуждать написанное, выслушивать дружеские советы, гулять по окрестностям или сидеть у костерка. В первые журналистские годы он то и дело предлагал кому-нибудь из приятелей сочинить опус совместно, и это, бывало, осуществлялось. Теперь было не до того. Но посидеть за срочной работой бок о бок с писателями-ровесниками — особое удовольствие!

На этот раз сошлись вчетвером. Геннадий Николаев описал эту творческую вылазку в своих мемуарах:

«Вспоминаю лето 1967 года. Монтёрский пункт на двадцать третьем километре по Байкальскому тракту… Рядом с небольшой электрической подстанцией бревенчатый дом на две квартиры». В одной из них устроились «мы, четверо иркутских литераторов: А. Вампилов, Д. Сергеев, В. Шугаев и я, на все лето получившие благодаря… расположению ко всем нам главного инженера Иркутскэнерго великолепную, временно пустующую квартиру с видом на лесную просеку и высоковольтную линию. Три комнаты и кухня — о чем еще можно было мечтать!..

Вампилов в то время работал над “Утиной охотой”. Он сидел перед окном за самодельным столом, сколоченным из грубых досок и накрытым газетой. За окном неназойливо гудели трансформаторы, на проводах чернели какие-то задумчивые птицы, названия которых никто из нас не знал, но они были нам симпатичны, потому что хотя и видели все вокруг, но всегда помалкивали. Вампилов часто выходил на крыльцо, подолгу стоял, глядя на лес, на просеку, убегающую в синюю даль, к Байкалу, думал, мечтал. Думал о пьесе, мечтал о Байкале. “А нет ли чего-нибудь такого на берегу Байкала? — спрашивал он, обводя широким жестом подстанцию, ЛЭП, монтёрский пункт. — Вот там бы окопаться!” Байкал всегда тянул его к себе. Многие годы он вынашивал мечту купить на берегу Байкала домишко, какую-нибудь развалюху, чтобы можно было хоть летом приезжать и жить там месяц-другой.

Пьеса продвигалась медленно. Помню, поначалу я сильно удивлялся тому, что за день работы у Вампилова на листочке прибавлялись всего одна-две реплики. Судя по тому, как часто вставал он из-за стола и надолго исчезал в лесу на просеке, можно было заключить, что пьесу он сначала “проигрывал” в уме и по мере продумывания записывал на бумаге…

Дни нашей жизни на подстанции были безоблачны в прямом и переносном смысле этого слова. Работали с утра до позднего вечера, хозяйственные обязанности исполняли весело, дружно, как добрые братья, которым нечего делить и не из-за чего ссориться. Это была поистине золотая пора, по крайней мере, мне она вспоминается со сладкой щемотой в сердце, как вспоминаются светлые дни юности, когда ты еще здоров, полон сил и все у тебя идет ладно. Густой смолистый запах леса, стрекот кузнечиков на просеке, гудение трансформаторов, вкус сотового меда, лукавые мудрствования Таборова (монтера, жившего рядом. — А. Р.) по вечерам, лесная малина с куста, первые маслята, удивительно ласковая собачка, походы на берег Ангары, приволье, ветер, яркое солнце — все это осталось в сердце и живет неразрывно с памятью о Сане Вампилове».

«Утиная охота» была пьесой, которая тяжко давалась автору. Наверное, потому, что речь в ней шла о человеке, потерявшем себя, по слову В. Распутина, немало сделавшем для того, чтобы все лучшие качества в нем превратились в худшие. Вся драма звучит как исповедь, а такие произведения задевают в художнике все существо: его собственную судьбу, его знания о жизни и людях, его представления о смысле земной жизни. И кажется неудивительным, что такую пьесу Александр писал, стараясь быть в окружении творчески близких людей. Словно продолжение рассказа Г. Николаева, звучит воспоминание Распутина:

«А вот мы в ангарской гостинице “Тайга”, куда уехали из Иркутска работать, чтобы не мешало одно, второе, пятое, десятое… Час назад Саша поставил последнюю точку в “Утиной охоте” и только что дочитал мне финальную сцену.

— Хорошо, — говорю я. — По-моему, очень хорошо.

Он долго молчит, мнет в руках сигарету и, наконец, отвечает:

— Мне тоже кажется, что пьеса удалась. Мне она пока нравится больше старых. Но хорошую пьесу трудно увидеть на сцене, поэтому ее надо делать еще лучше. Все равно, наверное, придется еще посидеть над ней».

К осени драматург закончил пьесу. Это можно утверждать потому, что, уехав в конце того года в Москву, он сообщил в письме жене: «Пьеса во многих местах уже прочитана, есть режиссеры и театры, которые хотят ее поставить». Отрывок из нее под названием «Семейная сцена» был опубликован в ангарской городской газете «Знамя коммунизма» 20 декабря. Что касается комедии «Предместье», то ее текст Вампилов подготовил в те же месяцы и напечатал во втором номере альманаха «Ангара» за 1968 год.

Но могло ли удовлетворить драматурга отношение театрального начальства к его пьесам? Комедия «Прощание в июне» московские и ленинградские театры не заинтересовала. Лишь один столичный театр — имени Станиславского — уже в конце жизни автора начал репетировать эту пьесу и показал премьерные спектакли летом 1972 года на выезде — во время гастролей в Красноярске.

Неутомимая Елена Якушкина просила многих главных режиссеров столичных театров прочесть пьесу, но всякий раз они не хотели снизойти до провинциального автора. Даже в родном Театре им. М. Н. Ермоловой Елене Леонидовне не удалось «пробить» произведение своего «любимого автора», как она называла Сашу. Не удалось пристроить «Прощание» и в Театр сатиры, главный режиссер которого А. Эфрос обещал Якушкиной прочитать пьесу, но так и не сделал этого.

С двумя последними к тому времени пьесами хлопоты автора только начинались. Строки из письма Вампилова Ольге Михайловне (конец 1967 года): «За “Предместье” тоже собираются заплатить, но нужно письмо из театра — тоже надо куда-то ехать… хотя бы на один день» — оказались слишком оптимистичными. Чтобы получить гонорар в пресловутом ВУАПе, нужно было добиться разрешения цензуры, распечатки текста на множительном аппарате и отправки его в театры страны и, наконец, подтверждения, что какая-то труппа осуществила постановку пьесы. Все это автор долго не мог дождаться. А за появление на сцене «Утиной охоты» Вампилову вообще предстояла изнурительная борьба до конца жизни.

Вскоре после завершения этой пьесы драматург решил познакомить с ней коллектив Иркутского драматического театра. Здесь автору предложили прочитать ее для членов художественного совета. Ироничную картинку этого действа нарисовал в своих воспоминаниях прозаик Геннадий Машкин, присутствовавший на читке:

«Худсовет собрался в каком-то подсобном отсеке прекрасного здания драмтеатра, выстроенного, как любил говорить Вампилов, сообразно вкусам сибирского негоцианства. Нас поразило обилие старичков и старушек среди членов совета театра. Многих мы и не видели в спектаклях, но на теперешнем заседании они явно задавали тон. Даже главный режиссер Разинкин заискивал перед заслуженными этими старичками. А молодежь вообще теснилась по углам, не смея прерывать старших.

— Что за писатель такой?

— Какой-то Вампиров.

— Ну что ж, послушаем.

Вампилов уже с почетом прошел горнило Читинского семинара 1965 года и сейчас был уверен, что написал стоящую вещь. Главное, пьеса максимально сближена с треволнениями, надрывом сегодняшнего человека. Разве это может оставить равнодушными художественно чутких людей, пусть даже что-то еще не удалось по мастерству вывести на уровень высокой драматургии?

И Вампилов начал читать мягким своим, выразительным, расстановочным голосом. Мы заслушались в который уже раз… Вспомнили, что не в Рабочьем предместье, только тогда, когда Саша глуховато объявил: “Занавес”.

И тут начали прокашливаться члены худсовета, поглядывая ревностно друг на друга: не выскочил бы кто поменьше. Но поднялся самый знатный старичок с бакенбардами, багровым носом и галстуком-бабочкой.

— Нет, не Шекспир перед нами, далеко не Шекспир! — произнес он роковые слова.

За первым оратором слово взяла сухонькая старушка в капроновой шляпке, с раскрытой книжкой в руке и огромным значком передовицы областного смотра культуры на лацкане пиджака. Подкатив глаза к потолку, передовица затянула:

— Не знаю, как кто, но я целиком против… Где-то я уже видела гроб, который вносят на сцену… В зарубежном спектакле…

— Маяков нет! — забасил известный актер, который играл всегда исключительно героев положительного плана. — Где маяки, хочется спросить молодого автора?

— Так моя вещь не про море, — с наигранной растерянностью ответил Вампилов. — Это же про утиную охоту…

— Вот и охотьтесь в другом месте на здоровье, молодой человек!»

Помня теплые беседы с А. Твардовским в Красной Пахре и чтение ему отрывка из пьесы «Прощание в июне», драматург в один из приездов в Москву занес «Утиную охоту» в редакцию «Нового мира». После долгого ожидания автор получил письмо члена редколлегии журнала, известного публициста Ефима Дороша, с которым, кстати, он завязал доброе знакомство:

«Дорогой Саша! Меня не было в Москве, почему отвечаю Вам с таким опозданием. Лакшин пьесу прочитал, он того же мнения о ней, что и мы с Берзер, однако если мы считаем, что ее следует печатать, то он стоит на том, что “Новый мир”-де пьес не печатает. Впрочем, пьесу он мне не вернул, но отдал ее другому заместителю — Кондратовичу, этот, конечно, будет читать долго, вернее, держать ее у себя, поскольку это пьеса, т. е. нечто нашему журналу чуждое. Правда, я буду его поторапливать. Надежд у меня совсем мало, была бы это проза, я бы дал Твардовскому, а пьесу, боюсь, он не одобрит. Впрочем, подожду, что скажет Кондратович. Если у Вас возьмут “Сибирские огни” и Вам нужен будет мой отзыв, напишите, я сразу вышлю…»

Вампилов не предпринял ничего, и драма не была опубликована в прославленном журнале…

* * *

Неизменной оставалась только работа. Александр снова в Москве и в письме, строки из которого приведены выше, он добавляет: «Театр Станиславского требует вторую одноактную, боюсь, что написать мне ее придется здесь полностью, уже работаю. Вероятно (все зависит от денег), уеду в Переделкино недели на две. Оля, если я задержусь, то это очень нормально, сама понимаешь, все это моя работа и наши с тобой средства на существование. Так что не хнычь, нечего было выходить замуж за драматурга».

Осенью 1967 года в стране отмечается очередной юбилей Октябрьской революции. Столичные театры дают пример провинциальным, какими премьерами нужно отметить «священную дату». Широко идут спектакли по пьесам А. Корнейчука, М. Шатрова, А. Афиногенова, И. Штока, В. Тура, А. Софронова, И. Дворецкого. Для зрителя, предпочитающего «что-нибудь щемящее о любви», за первое полугодие в 83 театрах сыграна 3713 раз инсценировка по роману А. Калинина «Цыган». Для этой публики сохраняются в репертуарах и «Таня» А. Арбузова, и «Традиционный сбор» В. Розова, и новинки авторов помоложе — «104 страницы про любовь» Э. Радзинского, «Свадьба на всю Европу» А. Арканова и Г. Горина. Отдана щедрая дань популярной тогда теме бесстрашных разведчиков — на втором месте после «Цыгана» по числу постановок идет инсценировка по роману В. Кожевникова «Щит и меч». Даже детектив на сценах театров держится уверенно: спектакли «Тяжкое обвинение» Л. Шейнина и «Судебная хроника» Я. Волчека прошли за полгода более тысячи раз в шести десятках театров. До «Старшего» ли «сына» тут и, тем более, до «Утиной» ли «охоты»?

Наиболее точно неприятие вампиловской драматургии в первые годы его творчества объяснил Олег Ефремов, главный режиссер Московского театра «Современник», а позже МХАТа. Сам он читал пьесы, которые ему давал Александр, и хвалил их, но добиться разрешения на постановку какой-то из них при жизни автора не смог или не захотел. В порыве самообвинения Ефремов писал после гибели драматурга:

«Очень распространено мнение, что пьесам Вампилова мешали только некоторые не в меру ретивые чиновники. К сожалению, мешали и стереотипно устроенные наши собственные мозги, наше, художников театра, сознание того, что все истины уже известны. Стандартность театрального мышления сильнее всего сказалась в истории с “Утиной охотой”. Наши отношения с лучшей пьесой Вампилова — поучительный урок. Когда пьеса была напечатана, возникло долгое молчание. У критиков не нашлось ни одного слова, чтобы объяснить природу появления такого персонажа, как Зилов. Тогда на сцену пришел Чешков, и все охотно и вполне справедливо занялись дискуссией о характере “делового человека”. Странный и “безнравственный” герой “Утиной охоты”, предложенный обществу для осмысления, даже не был принят в расчет. Его, Зилова, психологический опыт казался какой-то чудовищной аномалией. Потом, когда стала нарастать посмертная слава Вампилова, начались сложные и пространные объяснения и разъяснения “загадки Зилова” и “тайны Вампилова”. Нет, я совсем не против сложных толкований и разгадок…

Но когда все дело стали сводить к “загадке” и “тайне”, которую писатель унес с собой в воды Байкала, когда стали многозначительно поджимать губы и обращать очи долу, становилось как-то не по себе. Флер загадочности стал скрывать конкретный и, по-моему, классически ясный социальный и нравственный смысл вампиловского “предложения”, с которым он явился в “Утиной охоте”. Это предложение совсем не сводилось к обличению и осмеянию Зилова, в котором каждый непредубежденный читатель и зритель чувствует мощную авторскую симпатию и сострадание. На условиях обличительной сатиры мы, пожалуй, могли бы примириться с этой трудной пьесой и ее героем, и такой выход не раз предлагали. Суть же дела, мне кажется, заключалась в том, что Вампилов писал своего героя без всяких иронических кавычек, в том самом высоком значении понятия “герой”, которое вкладывали в него большие русские писатели. Когда-то Лермонтов, предвосхищая некоторые читательские эмоции, разъяснял название романа “Герой нашего времени”. Он писал о том, что людей долго кормили сладостями, что от этих сладостей у них может испортиться желудок. “Нужны горькие лекарства, нужны горькие истины”.

Зилов и есть такое “горькое лекарство”, которое, как выяснилось, нужно и нам, людям совершенно иного времени. Нужно для того, чтобы нравственно очиститься, содрогнуться от зрелища духовного опустошения человека, очень на нас похожего, совсем не изверга и не подонка».

Это, пожалуй, типичное признание, своего рода покаяние.

Дине Шварц, заведующей литературной частью Ленинградского Большого драматического театра им. М. Горького, молодой драматург из Сибири поначалу тоже «не показался»:

«Помню первую встречу — Саша пришел в театр на Фонтанке, пришел просто так, на огонек, без звонка. Пьесы у него не было. Первая многоактная пьеса — “Прощание в июне” — была напечатана… Мы говорили о том, что эта пьеса не подходит Большому драматическому театру. Разговор был бы ничем не примечательным, если бы не одно обстоятельство: сам автор приводил наиболее убедительные аргументы против постановки этой пьесы в БДТ. Должна признаться, что в то время я не понимала всей масштабности личности Александра Вампилова. Однако при всем моем прохладном отношении к “Прощанию в июне” я все-таки понимала, что ко мне пришел драматург, человек, понимающий, что такое театр, умеющий писать диалоги и не боящийся остроты жизни. Он обещал прислать в театр свою будущую пьесу, если найдет ее подходящей для БДТ. Но следующую пьесу Вампилова мне довелось увидеть уже на сцене — в Театре драмы и комедии на Литейном. Это была комедия “Старший сын”, или, как она прежде называлась, “Предместье”… Лично меня пьеса поразила своей пронзительной искренностью, душевной открытостью, высоким мастерством построения сюжета. В этой пьесе уже наличествовали тайна, волнующая неповторимость человеческих отношений, огромный нравственный потенциал. “Маленький человек” с его наивностью, чистотой, с его духовностью приближал эту пьесу к тенденциям великой русской литературы. После “Старшего сына” и первая его пьеса “Прощание в июне” вдруг осветилась для меня новым светом, всё лучшее в ней стало осязаемо, важно, герой стал значительным, а недостатки пьесы — несущественными. Произошло чудо открытия большого драматурга — случай, не так уж частый в нашей практике».

Можно только удивляться своего рода «затмению», постигшему причастных к театрам деятелей. Неудобно множить примеры, но читатель должен иметь более полное представление о том, в какую стену непонимания стучался Александр Вампилов. Следующее свидетельство принадлежит Иллирии Граковой, редактору издательства «Искусство»:

«Когда мы впервые с ним встретились в конце шестидесятых годов, помню, я была несколько удивлена его обыкновенностью, что ли. Глубина, яркость и своеобразие этого человека открывались собеседнику не сразу. Разговор тогда, как водится, коснулся литературы, театра… Было даже странно — он знал, что я работаю в издательстве “Искусство”, занимаюсь драматургией и, казалось бы, вполне естественно для молодого автора воспользоваться таким удобным случаем, чтобы поговорить о своих пьесах. Но Саня не просил меня прочитать их. Наоборот, когда позже я предложила ему это, он не высказал особого желания. Лишь спустя какое-то время он принес мне “Утиную охоту” и “Двадцать минут с ангелом”. По правде говоря, меня не привела в восторг перспектива начинать в издательстве разговор о знакомстве с творчеством Вампилова именно с этих пьес.

— Может, у тебя есть еще что-то? — спрашивала я.

— Да нет, разве что “Прощание в июне”, но она уже была напечатана в журнале “Театр”.

Возможно, на том и закончился бы этот этап наших переговоров, если бы мне случайно не попал в руки альманах “Ангара” с опубликованным в нем “Предместьем”.

— Вот с этой пьесы и можно начинать о тебе разговор, — сказала я Сане.

— Нет, там многое надо менять, — ответил он. — Я сейчас переделываю пьесу, скоро пришлю тебе новый вариант…»

Авторов приведенных воспоминаний можно понять: в театрах и издательствах уже сложились критерии отбора произведений для показа на сцене и публикации. И не заведующим литературной частью театров, не редакторам издательств эти критерии было менять.

А чиновники от культуры — как они вели себя по отношению к авторам? Судьба Александра Вампилова показывает это определенно: надсмотрщики над искусством вели себя беспардонно. Манера судить о любом произведении безапелляционно, как будто они непререкаемые авторитеты в искусстве, была присуща клеркам всех «культурных ведомств» — от городского и областного до всесоюзного. Над ними, как и над цензурой, была одна царица — идеология. Горчайшие письма Александра Вампилова разным адресатам, как правило, были вызваны запретами, которые диктовала именно она. А так как ее требования блюли все, от кого зависела судьба талантливого человека, то трудно было найти среди чиновников людей объективных, трезвомыслящих. Даже если кто-то из них считался доброжелательным.

Известно письмо А. Вампилова, адресованное Алексею Симукову и касающееся комедии «Предместье» («Старший сын»). Его предысторию Алексей Дмитриевич изложил так:

«С молодым драматургом, уже заявившим о себе в “Прощании в июне”, Министерством культуры СССР был заключен договор на новую пьесу. Когда же она была написана (это было “Предместье”), дальнейшее ее продвижение неожиданно застопорилось. Один из ответственных работников министерства, большой добрый человек… был поражен жестокостью, как он выразился, основной ситуации пьесы. На все мои попытки как-то смягчить его позицию он неизменно отвечал — как же Бусыгин говорит, что он сын Сарафанова, когда он на самом деле не его сын?.. я безуспешно сражался, чем и было вызвано Сашино письмо.

Вот что он написал: “Дорогой Алексей Дмитриевич! Решился побеспокоить вас по случаю, который мне кажется чрезвычайным. После нашей работы, которая длилась почти полгода и почти беспрерывно, когда явился наконец утвержденный вами конец, я, уверенный, что все позади, глубоко вздохнул и уехал в Иркутск, чтобы здесь без волнения, в тиши дождаться этих злополучных, необходимых мне денег”.

Далее Саша пишет, что, позвонив в министерство, он узнал о затруднениях с пьесой. Пытаясь обосновать свою точку зрения, Саша через меня захотел воздействовать на вышеупомянутого товарища. “Ему кажется сомнительной завязка пьесы — то, что Бусыгин выдает себя за сына Сарафанова… Кажется, этот поступок представляется ему жестоким. Почему? Ведь, во-первых, в самом начале (когда ему кажется, что Сарафанов отправился прелюбодействовать) он (Бусыгин) и не думает о встрече с ним, он уклоняется от этой встречи, а, встретившись, не обманывает Сарафанова просто так, из злого хулиганства, а скорее поступает как моралист в некотором роде. Почему бы этому (отцу) слегка не пострадать за того (отца Бусыгина)? Во-вторых, обманув Сарафанова, он все время тяготится этим обманом, и не только потому, что — Нина, но и перед Сарафановым у него прямо-таки угрызения совести. Впоследствии, когда положение мнимого сына сменяется положением любимого брата — центральной ситуацией пьесы, обман Бусыгина поворачивается против него, он приобретает смысл и, на мой взгляд, выглядит совсем уже безобидным, где же во всем этом жестокость? Алексей Дмитриевич! Вы нянчили обе пьесы, вы всегда были ко мне добры. Заступитесь!”

Я пытался, сколько мог, воздействовать на своего строгого коллегу, но ни его, ни другого начальника, ведавшего театрами, мне не дано было убедить. Как мне говорили, окончательно дело погубила моя неосторожная фраза о тонкости вампиловской драматургии, которая доступна не каждому — что делать, ошибся…»

Ну, этот запрет высказан еще без озлобления. А ведь были начальствующие чиновники, которых иначе как погромщиками не назовешь. Разве иначе выглядели участники обсуждения, которое состоялось в Управлении культуры при Мосгорисполкоме после просьбы Театра им. М. Н. Ермоловой разрешить постановку того же «Старшего сына»? О нем с болью рассказала в датированном 1969 годом письме драматургу Е. Якушкина:

«Вчера, 19 февраля, состоялось обсуждение твоей пьесы в Управлении культуры. Этому предшествовали мои ежедневные хождения туда и разговоры, иначе они читали бы еще три месяца. Еще до обсуждения было ясно, что они (после “Провинциальных анекдотов”) весьма критически настроены в твой адрес. “Вампилов, — сказал Сапетов, когда я сдавала пьесу, — значит, 3-й анекдот написал?” И это стало “крылатым” определением.

Обсуждение было бурным. Тройка: Сапетов, Мирингоф… а главное… Закшевер просто разъярились, как будто бы ты их всех лично когда-то оскорбил. Конечно, Закшевер и другие всё повторяли, что “он талантливый, способный” и т. д., но… “семья Сарафановых неблагополучная, отец — слабый человек, углубить!”, “Нина — грубая, не любит отца”, “Дети покидают отца”, “Взят человек, совершающий подлость, и из него делается положительный герой!”

Закшевер о Бусыгине: “Аристотель сказал, что комедия может смешить, но должна высмеивать. Что высмеивает эта комедия?” Закшевер: “Наташа Макарская — весьма легких нравов”. “Язык — это орудие драматурга — засорен блатными словечками” (Мирингоф); и т. д. и т. п. до бесконечности.

Главное — единодушное возмущение вызвал образ Михаила Кудимова. “Компрометируется самое святое — образ советского солдата. Он выписан дураком, бурбоном, дубом и т. д.”.

Мы (Белоозеров, Комиссаржевский, Косюков и я) стояли стеной. Был большой крик! Главное, довели даже Валентина Ивановича, который кричал: “Значит, театр приходит со своим мнением и решением, а должен уходить с вашим!” Сапетов орал: “Если так будешь руководить, то положишь на стол партийный билет!” Это при всех, потом, как рассказывал Валентин Иванович, он перед ним извинился. Но “Валюнька” очень разъярился и орал, что и у него билет с 1942 года и он знает лучше Сапетова, что можно ставить и что нельзя.

Резюме “обсуждения”: “Доработать пьесу с автором, т. к. мы тоже хотим, чтобы его имя достойно появилось на московской афише!” Значит, мы не имеем права приступить сейчас к репетициям. Надо подумать, как выходить из положения. Афанасьев — подвел. Потерял первый экземпляр, который ты давал: “Кто-то украл со стола”. На коллегии не обсуждал… Уехал в Ленинград, а затем в Ялту руководить семинаром до 1 марта. Нина Ивановна Кропотова говорит, что она не читала. Обыскались второго экземпляра, тоже пока не нашли. Будем ждать Афанасьева!

Симукову пьеса понравилась. Он “хочет” проводить ее через коллегию в Лит, но явно опасается входить в конфликт с Главным управлением театров Москвы (теперь оно — главное).

Мы решили (обсуждали два дня) пьесу ставить, но надо что-то придумать, чтобы сдать им “второй вариант с поправками”. Я написала тебе официальное письмо, как полагается. Ты ясно понимаешь, что театр на этот раз стоит насмерть и будет стоять. Но Комиссаржевский говорит, что 1) надо пойти к Закшеверу и записать суммированные конкретные замечания (кстати, удачно сказал: “Узнайте, может ли Кудимов быть пожарником или тоже нет? Какой он должен быть профессии?”); 2) все это мы должны обдумать и послать тебе наши предложения, как спасти пьесу, и дать им новый вариант.

Ты не волнуйся, хотя все это страшно утомительно… Вот 5 марта Валентин Иванович вернется с гастролей из Архангельска, и мы с ним снова пойдем по второму кругу. Он это вчера мне подтвердил перед отъездом. Я же буквально “харкаю кровью” весь этот месяц, “бегая по инстанциям”, и еду в Рузу на 10 дней до 6 марта. Иначе у меня снова будет криз. Уже есть симптомы.

Очень прошу тебя сохранить хладнокровие!

Мы (это не только я говорю, но и Валентин Иванович и Комиссаржевский) пьесу пробьем, но надо дать им немножко отдохнуть перед “вторым вариантом”…

Не огорчайся, хотя я вся в валидоле, но верю в будущее (старая дура)…

P. S. Есть еще много возможностей, если сдрейфит и Симуков. Пойду к Анурову… Розову я уже рассказала, но… его собственную пьесу до сих пор не разрешают… Комментарии излишни».

Какие чувства мог испытывать Вампилов, читая это письмо? Ощущение маразма по поводу того, что ему надо узнать у очередного театрального надсмотрщика, какой профессии должен быть герой пьесы Кудимов? Какое социальное зло или какого носителя этого зла автор обязан («по Аристотелю») высмеивать в комедии «Старший сын»? О языке произведения — может быть, Вампилову следовало поучиться у чиновного критика, каким языком писать свои пьесы?

Послание Елены Леонидовны хорошо передает, в какую непробиваемую стену торкался драматург, пытаясь вывести своих героев на сцену. Но чтобы читатель еще раз и наглядно представил это, обратимся к одной публикации. Несколько лет назад журнал «Театр» напечатал дневниковые записи В. Золотухина о том, как в Московском театре на Таганке чиновники принимали спектакль по повести Бориса Можаева «Живой», поставленный Юрием Любимовым. Дело было в марте 1969 года, то есть как раз в то время (чуть ли не месяц в месяц!), когда чиновники Управления культуры при Мосгорисполкоме издевательски поносили пьесу «Старший сын». Даже погромщики там и тут были одни и те же: начальник управления В. Родионов, его подручные М. Мирингоф и И. Закшевер. На обсуждении спектакля по повести известного писателя-«деревенщика» эти бонзы, полновластно «руководившие» театральным искусством, вели себя точно так же. Любопытно, что тон в разговоре задавала министр культуры СССР Екатерина Фурцева, пожаловавшая на показательную проработку.

Итак, запись обсуждения.

«Е. Фурцева. Какая же это комедия? Это самая настоящая трагедия! После этого спектакля люди будут выходить и говорить: “Да что же это такое, да разве за такую жизнь мы кровь проливали, революцию делали, колхозы создавали?” Эти колхозы, которые вы здесь подвергаете такому осмеянию, выдержали испытание временем, выстояли в войну, в разруху. Бригадир — пьяница, председатель — пьяница, предрайисполкома — подлец.

Б. Можаев. Какой же он подлец?

Е. Фурцева. А как же иначе? Да какое он имеет право, будучи на партийной работе, так невнимательно относиться к людям? Я сама много лет была на партийной работе и знаю, что это такое. Партийная работа требует отдачи всего сердца людям.

Кто-то. Спектакль весь сделан так, что не партия помогает Кузькину, не ее меры, а его собственная изворотливость и случай.

Е. Фурцева. А как вы говорите о 30-х годах? 30-е годы — индустриализация, коллективизация, а вы с такой издевкой о них говорите. Нет! Спектакль этот не пойдет, это очень вредный, неправильный спектакль, и вы (Любимову), дорогой товарищ, задумайтесь, куда вы ведете свой коллектив.

Ю. Любимов. Смотрели уважаемые люди, академики… Капица… У них точка зрения иная. Они полностью приняли спектакль как спектакль советский, партийный и глубоко художественный.

Е. Фурцева. Не академики отвечают за искусство, а я. Академики пусть отвечают за свое дело, они авторитеты в своей области.

Кто-то. Откуда у Кузькина такие рассуждения о счастье?

Б. Можаев. Семьдесят восьмая страница “Нового мира”, номер шесть за 1966 год…

Е. Фурцева. А вы читали сегодняшнюю “Правду” о “Новом мире”? И во вчерашней “Литературке” статья! С этого начиналась Чехословакия. Судить вас надо за этот спектакль!»

Можно только удивляться, с каким терпением драматург в очередной раз укротил свое возмущение. Его ответное письмо Е. Якушкиной, как всегда, отличается достоинством, взвешенностью и доказательностью. А кое-где даже и юмором. Видимо, к этому времени Александр получил от нее послание с «конкретными замечаниями» управления. В ответе Вампилова на них иные положения совпадают с теми, что высказаны им в письме А. Симукову, но, думается, стоит привести строки драматурга без сокращений:

«Дорогая Елена Леонидовна!

Ко многому я привык, но такого оборота все-таки не ожидал. Претензии, которые они предъявляют “Старшему сыну”, надуманы специально, и, как видно, речь идет о заведомом и теперь уже планомерном отношении ко всем моим пьесам в целом. Судите сами.

“Герой начинает свою жизнь в пьесе с непорядочного поступка, спекулируя на лучших человеческих чувствах”. Содержание этой претензии помимо чистосердечного непонимания того, что в жизни порядочно и что непорядочно, суть демагогия и нахальное невнимание к тексту. Ведь Бусыгин, подозревая (а почему бы и нет — подозрение мотивировано “исчезновением” его собственного отца), что Сарафанов направился к женщине (от семьи, заметьте), решил подшутить над ним, а заодно хоть немного согреться. При сем Бусыгин вовсе не планирует встречу с Сарафановым — ему явно достаточно того, что Васенька после его ухода огорошит “неверного” папашу известием о визите его “внебрачного сына”. Значит, в поступке Бусыгина есть даже большая мера морализаторства, желание проучить, а может, даже толкнуть престарелого “ловеласа” по пути добродетели. А если и есть в этом поступке доля недоброжелательства, то в том-то и дело, что Бусыгин впоследствии в нем раскаивается.

Далее. “Бусыгин мало человечески интересен”. Это замечание еще раз утверждает меня в том мнении, что из современных Управление признаёт героев каких угодно, кроме живых людей с нормальными человеческими чувствами.

“Система случайностей, на которых строится сюжет, нарочита”. Где система и где нарочитость? Случайность всего одна: появление Сарафанова во дворе как раз в то время, когда там находятся Бусыгин и Сильва. Больше случайностей в пьесе нет, все последующие события оправданны и закономерны. Во всяком случае, куда более закономерны, чем если бы, допустим, в один прекрасный день с какого-нибудь карниза отвалился бы кирпич как раз в то время, когда внизу проходил бы Закшевер, и этот большой кирпич угодил бы по его умной голове.

Кудимов, я надеюсь, вовсе не так “ограничен” и “туп”, как это представляется утонченным критикам из Управления. У Кудимова прежде всего другой, чем у Сарафанова, взгляд на жизнь — деловой, трезвый, определенный. Не понимаю, как этими свойствами можно скомпрометировать солдата. По-своему Кудимов прав и несомненно правдив. Ну да, он недостаточно чуток, но спросите вы их, пожалуйста, могут ли в современной пьесе действовать разные характеры или все они должны быть одинаковы. Как там по Аристотелю?

В конце концов Кудимова можно сделать гражданским летчиком (училище ГВФ), это хотя и глупо, но, в сущности, ничего не меняет.

“Сарафанов фигура жалкая, семья его черствая и неблагодарная”. Возможно. Но, во-первых, в жизни такие фигуры и такие семьи имеют еще место, а во-вторых, давно ли запрещено у нас писать о том, как черствые, неблагодарные дети становятся детьми приличными и благодарными? И что зазорного в том, что в слабохарактерном человеке автор старается найти и подчеркнуть добрые качества? После перечисленных претензий чрезвычайно странным выглядит то обстоятельство, что рациональным зерном в Управлении признана “метаморфоза” героя, его попытка принять участие в делах семьи, его активное стремление к доброте. Этим суждением начисто перечеркивается предшествующая ему критика. В самом деле, разве была бы возможна “метаморфоза героя”, если бы поступок его в начале пьесы был бы благородным, как того требует первое замечание товарищей из Управления? И надо ли принимать “участие в делах семьи”, где все благополучно и вовсе нет ни “черствости”, ни “неблагодарности”? Таким образом, Вы имеете все основания сообщить Закшеверу и К*, что на этот раз автор поставлен в тупик неразрешимыми противоречиями суждений и требований Управления.

Итак, “суммированные замечания”. Что именно Управление хочет от автора? Да сущие пустяки: 1. Чтобы пьеса ни с чего не начиналась. 2. Чтобы пьеса ничем не заканчивалась. Другими словами, никакой пьесы от автора не требуется.

Елена Леонидовна, дорогая! Выпустите из этого письма ругательства и хотя бы по телефону прочтите его Закшеверу. А лучше Родионову. Кстати, Вы не пишете, какую позицию занимает он. Нетрудно, конечно, об этом догадаться, но вдруг он хоть немного придержит на этот раз своих молодчиков. Скверно. Если так обстоит с этой пьесой, что же тогда “Анекдоты” и “Охота”? Анохин голоса не подает, видать, смирился. Здесь, в Иркутске, у меня вылетела из плана книжка, в “Театре” без Лита пьесу не печатают, из ВУАПа пошли сущие копейки. “Расцвет упадка”. К тому же на улице ни зима, ни весна — черт знает что, погода каждый день меняется. Мать болеет. Сижу дома, вожусь с дитем, обрастаю серым мхом добродетели. Немного сочиняю Гончарову, но настроение нерабочее.

То, что театр от меня не отступается и полон, как Вы пишете, решимости, — в этом сейчас единственная надежда. Не выйдет пьеса сейчас — не выйдет долго, а в этом случае в ближайшее время меня ожидает служба, контора и никаких сочинений.

Теперь, я думаю, театру надо пробовать Афанасьева, вероятно, его надо было ждать, а отдавать пьесу в Управление было, получается, ошибкой.

Елена Леонидовна! Если появится свободная минутка, распорядитесь, пожалуйста, “Анекдотами”. Покажите их в Сатире или в “Современнике”. Если возможно, то лучше там и там — поочередно…

Иногда думаю: не будь Вас в Москве, я быт бы там круглый сирота.

Вы там сильно не расстраивайтесь и не берите всё на себя. Пусть Комиссаржевский, Белоозеров и Косюков больше упираются.

Что Гена Косюков? Как он настроен? Передайте ему большой привет. Комиссаржевскому засвидетельствуйте почтение. Владимиру Ивановичу — тоже. Гончарову при случае передайте, что подотчетный ему автор сильно замордован, но вовсе еще не пал духом и гнет потихоньку свою линию. К новому сезону пьесу ему представлю. Называться она будет “Валентина”… Ваш Вампилов».

Неутомимая Елена Леонидовна продолжала действовать. Она сразу ответила Вампилову: «Читала выдержки (из письма) Валентину и Комиссаржевскому. Андрею Александровичу по телефону читала, что относится к нему. Он ждет пьесу. Очень волнуется, что так получилось с “Анекдотами” и “Сыном”. Считает, что выходить надо с большой пьесой через паузу.

Мы с Валентином Ивановичем обдумываем сейчас план нового “захода” на Управление».

* * *

Но время проходило, а глухая стена вокруг пьес драматурга из Сибири не исчезала. В мае 1969 года Александр изливает Якушкиной свою горечь: «Письма Вашего нет, значит, ничего нового, хорошего нет. Написали бы о плохом. Все-таки. А то — ничего. Похоже на похороны. Знаю, Вам недосуг, но всё же, всё же…

Мне прислал письмо Пермский ТЮЗ, просят пьесу. Будьте так добры, отправьте им один экземпляр…

Если “Старший сын” не пойдет сейчас хоть где-нибудь, хоть в Перми, хоть у черта на куличках, мне придется в ближайшее время и самым решительным образом отказаться от сочинения пьес. Я не жалуюсь, я остервенел и просто-напросто брошу все это к чертовой матери! Вы только подумайте: хотел я 75 процентов за “Сына” получить через Иркутский театр, читал им пьесу, они слушали, единогласно приняли, распределили роли — и вот же! Всё стоит на месте, актеры выживают из театра главного режиссера… и моя пьеса становится жертвой этих интриг. Это вот на что похоже: шайка головорезов (актеры) с матерым рецидивистом, с вором в законе (режиссером) во главе проигрывают в карты несчастного прохожего (автора). А дальше? Если автор случайно останется жив, за углом его ждет местный Закшевер (и тут есть управление — честь по чести). А дальше еще и еще. Скажите, ради бога, при чем здесь искусство, какая работа?..

А специалисты (я говорю о Вашем дорогом и любимом режиссере) тем временем разгуливают в белых перчатках и ждут пьес, в которых будут обнаружены их собственные добродетели.

Да ладно, ладно. Никто не заставляет меня писать пьесы, и, слава богу, не поздно еще на это дело плюнуть. Есть у меня такая возможность.

Елена Леонидовна! Я прошу Вас, напишите мне насчет Вашего театра точно и ясно, чтоб я не надеялся, — шутки шутками, но надо ведь как-то жить дальше… Так напишите же мне! И не забудьте про Пермь!»

Последующие весточки от Елены Леонидовны во многом объясняют весь драматизм вампиловской судьбы, похожей на ежедневный путь сквозь тернии. В письмах Якушкиной указано немало фамилий, и мы сохраняем их не для того, конечно, чтобы обвинять задним числом названных людей, а для того, чтобы в каждом свидетельстве сохранялась неукоснительная правда.

«Дорогой Саша! Сегодня получила твое письмо. Очень, очень огорчилась. Да, ты прав.

Я не писала тебе… потому что не могу тебя порадовать хорошими новостями…

Я свой Ермоловский театр… отнюдь не защищаю, но мы действительно связаны по рукам и ногам тем, что Закшевер произвел такой шум вокруг “Сына”. Я не теряю надежду, но ведь это дело далекого будущего, т. к. не забывай о 100-летии со всей тематикой и направлением репертуарной политики 1970 года. Я лично считаю, что “Старший сын” мог бы быть поставлен в 1970 году как пьеса добрая и человечная. Но я ведь только завлит, а не главный редактор Министерства культуры, и мое мнение остается моим личным мнением.

Я говорила сегодня с Дубровским и с Гончаровым о тебе. Оба они ждут твою пьесу, и… всё. Что они еще могут сделать?

Говорила с Александром Петровичем Левинским, директором (театра) Сатиры, об “Анекдотах”, договорились, что он прочтет. Но я думаю, что даже если им понравится, то они не поставят их скоро. Дай бог, чтобы я ошиблась, но боюсь, что время для всех одно…

Сегодня и завтра уезжает мой театр на гастроли в Киев. Значит, я освобождаюсь… от многой суеты. Тогда я схожу к Анурову с твоей пьесой (“Старший сын”) и вообще с ним посоветуюсь о тебе. Только что вернулся из Парижа Розов, я хочу с ним тоже поговорить о тебе…

…Я понимаю твое состояние, Саша! Я знаю, что легко давать советы и “чужую беду”… и т. д., но я думаю, вернее — верю, что надо сцепить зубы и еще потерпеть, обождать… Иначе просто невозможно жить. Ты очень талантливый драматург, родился драматургом и должен быть реализован и будешь, конечно, реализован. Весь вопрос — когда?

Может быть, без “станции Ук” ты можешь взять работу в журнале или даже газете, чтобы переждать это тяжелое время».

В одном из последующих писем Е. Якушкина откровенно рассказывает, какие результаты приносило ее стремление обратить внимание уважаемых деятелей театра на пьесы Вампилова.

«Я звонила много-много раз Табакову и Любимову, но, по-видимому, Табаков неуловим, а Любимов не может снизойти до личного разговора с “завлитом” одного из московских театров. Целую неделю (!) ежедневно днем и вечером мне отвечали, что он занят, вышел и т. д. Моя энергия тебе известна, но его недоступность даже я не могла сломить. Тогда мне пришлось спуститься на ступеньку ниже и беседовать с завлитами:

1) Котова сказала, что пьесу она получила и тебе ответила. Табаков репетирует “Старшего сына” вне плана ежедневно (?!), даже когда у них был отпуск, он уехал в Рузу со всей командой и там ежедневно (?!) репетировал… Когда выпуск — она не знает…

По-моему, она больше занята делами Ефремова, которому часто звонит, и говорит, что он будет ставить тебя в этом году обязательно, что именно — я не могу понять.

2) Элла Левина чрезвычайно смущена недоступностью своего главного режиссера, т. к. я и к ней обращалась с просьбой соединить меня с ним. Один раз она собралась это сделать, но потом начала шептать в трубку, что он очень сердитый и в данный момент соединить меня с ним она не может… Так вот Элла уверяет (в личной беседе в прошлую среду), что он хочет, хочет, хочет ставить “Утиную охоту” и будет ее ставить обязательно в этом году. Да, он до сих пор не получил “Ангары” Ты ведь ему тоже послал, в чем я ее заверяла. Позавчера мне звонила завлитша из Ленинграда. Кажется, из Ленкома, просила выслать им “Валентину”. Я сказала, что у меня нет. Дала ей твой иркутский адрес и т. д. Как будто ты стал самым модным драматургом Москвы, хотя еще не поставленным. Из-за тебя, как некогда из-за прекрасной Елены, спорят все театры Москвы, но, кажется, Парисом будет Искремас, т. е. Лелик Табаков. Андреев то требует “Прощание в июне”, то хочет получить “Валентину”. Я объяснила ему, что “Прощание” ты в Москву не дашь, а “Валентину” еще не кончил. Кстати, я думаю, что “Валентину” надо ему показать».

В некоторых воспоминаниях мы можем прочесть не просто о прохладном отношении иных театральных деятелей к Вампилову, а о неприличном приеме его в стенах «храмов искусства». Совершенно удивительный (и анекдотический) случай рассказал в своих мемуарах режиссер Роман Виктюк. Человек одного поколения с драматургом, он дружески общался с Вампиловым, близко к сердцу принимал его «хождения по мукам».

«Мы с Сашей познакомились в Калинине… Мы подружились, и вот однажды, по наивности, поехали в Москву, чтобы предложить столичным театрам пьесу “Свидание в предместье”. Мы обошли театров пятнадцать, от нас шарахались, как от прокаженных. Все говорили, что это пошлость, и уже от отчаяния мы пришли в Театр имени Гоголя, который тогда больше походил на вокзал. Главным режиссером там был Голубовский. Он заставил нас прождать два часа, потом, не поздоровавшись, не выслушав, схватил пьесу и пробурчал что-то вроде: приходите через месяц.

Приходим. Опять часа два ждем, причем Саша за моей спиной прячется. Приходит Голубовский и опять без “здрасьте” кидает в меня “газэтку”, а “лиздочки” с пьесой из нее так и посыпались.

И вот эта мизансцена: мы с Сашей ползаем на карачках, собираем листочки, а над нами стоит главный режиссер театра и говорит, чтобы мы ему такие мерзости не смели приносить, что он, вообще, театр нравственный строит…

Кстати, недавно я попал в один дом — оказалось, Голубовского — я не знал. И вот он заявляет:

— Роман, как я рад, как давно хотел с вами познакомиться.

— А мы знакомы, — говорю я и рассказываю, как мы с Вампиловым приходили к нему.

— Ну, Роман, вы шутник, выдумщик. Да если бы вы пришли, я бы дал вам всё — лучших актеров, все условия…

Ну а тогда вышли мы от этого режиссера как оплеванные… Брели мы у метро “Курская”, и Саша вдруг заговорил о замысле “Утиной охоты”. У меня не хватило ума тогда же все это записать, помню только, что финал был другой, с убийством. Потом я дважды пытался поставить пьесу так, как слышал тогда от Саши, но, думаю, значительную часть вампиловских шифров, заложенных в тексте, я пропустил. Многое ведь было на уровне полутонов, намека. Цензура страшно уродовала его пьесы…

Мы не были с ним диссидентами, об этом даже смешно говорить, но чувство несчастья ощущалось нами вполне… Мы мучились от незнания, где и как искать выход…

В Вампилове всегда чувствовали чужака, а он был человек нежный, не умел защищаться…»

* * *

Письма Саши из Москвы, адресованные жене и датированные временем начиная со второй половины 1967 года и кончая первой половиной 1970-го пестрят строками: «Определенного пока нет», «Денег нет». Неудивительно, что Дмитрий Сергеев в воспоминаниях, относящихся к той поре, увидел Вампилова в столичном скверике сумрачным и подавленным. Оба писателя направились в Министерство культуры, где должна была обсуждаться пьеса «Старший сын». Пусть читателя не удивляет обилие этих обсуждений: их могли проводить и Управление культуры при Мосгорисполкоме, и художественные советы союзного и российского министерств. Результатов разговора в последнем из названных ведомств Вампилов и Сергеев, оказавшийся его «болельщиком», и хотели дождаться.

«Мы устроились на подоконнике в торце длинного коридора, — припомнил Д. Сергеев. — Массивная величественная дверь, за которой заседал худсовет, была неподалеку, но ни единого звука из-за нее к нам не долетало. Саня нервничал. Наконец, двери распахнулись, члены худсовета вышли на перекур. Кое-кто из них знал Вампилова, к нему подходили, здоровались. Дольше других возле Сани задержался невзрачный человек с неаккуратным пухлым портфелем. Кто он был, не помню, хотя Саня называл его.

Мы полусидели на подоконнике, человек с портфелем встал напротив Сани и начал увлеченно пересказывать то, что говорилось за массивной дверью по поводу “Старшего сына”. Излагал обстоятельно, с подробностями, иногда апеллируя к Вампилову:

— Ну, ты догадываешься.

Или:

— Сам понимаешь. А что они еще могли сказать?

А говорилось о пьесе примерно так: “Автор изображает задворки, провинциальный быт, его герои нетипичны для нашего времени. Кто они? Чем занимаются? Ничем. Разыгрывают фарс. Современному зрителю нужен не такой герой, современный зритель жаждет…”

— Представляешь, — усмехнулся Санин знакомый, — они знают и это — чего жаждет современный зритель! — Он не выпускал из рук своего делового портфеля: то держал его перед собой, то прятал за спину.

Добровольный осведомитель говорил, как бы смакуя наиболее едкие и обидные замечания.

Вдруг он отвел глаза в сторону. Я взглянул на Саню: он неотрывно смотрел в лицо собеседника. Тот засуетился, объявил, что пора идти — перерыв кончается. Саня заметил мое недоумение.

— Все, что он пересказывал сейчас, на худсовете говорили не только другие, но и он сам, — объяснил Саня. — Все ясно, делать здесь больше нечего.

Ждать окончания совета не стали. Дурное предчувствие не обмануло Саню: пьеса не прошла.

— На восьмом барьере застряла, — подытожил он».

* * *

А что писала о первых пьесах драматурга столичная театральная критика? Сравнение рецензий на спектакли с высказываниями руководителей творческих семинаров о произведениях сибиряка удивляет. Создается впечатление, что в театральной среде существовало негласное правило: устно, во всякого рода обсуждениях, можно было высказывать собственное мнение о пьесе и спектакле откровенно, а на страницах печати — только так, как разрешено. Не дай бог отступить от принятых идеологических канонов.

Комедия «Прощание в июне» уже шла на сценах более десятка театров страны, и, конечно, московские издания не могли промолчать о ее постановках. Из наиболее заметных публикаций назовем рецензию Милицы Кон «Первое падение Колесова» в четвертом номере журнала «Театр» за 1969 год. Автор откликнулась на спектакль по вампиловской пьесе в Красноярском театре юного зрителя им. Ленинского комсомола, который в те годы был на творческом взлете.

Оценка постановки предсказуема. Главное достоинство спектакля, по мнению рецензента, в том, что он «заставляет думать, спорить, рассуждать». Особую остроту спектаклю, как можно понять из публикации, придало изменение, которое театр внес в финал пьесы (вероятно, без согласия драматурга): Колесов в последней сцене не рвет диплом. М. Кон с удовлетворением замечает: «Если бы все было так просто: получил диплом ценой компромисса — порви его, и снова чист! Но ведь подлость была совершена, а “сделать бывшее не бывшим, увы, не в силах человек”. Театр оставляет Колесова в смятении чувств, в тяжелом раздумье, покинутого Таней, которая не может больше верить тому, кто ее предал. Перед ним два пути: либо искупать предательство годами и делами жизни, неся горечь невозвратимой утраты, либо покатиться по гладенькой дорожке компромиссов, сделок с совестью (как сказал один из героев пьесы: “Кто свихнул ногу в юности, всю жизнь прихрамывает”), постепенно теряя самое дорогое — уважение к самому себе».

Автор рецензии хвалит артистов — исполнителей ролей Колесова, ректора Репникова, его жены, их дочери Тани, находя в игре каждого свои «выразительные краски». Актеру в роли Колесова удается «нарисовать сотканный из противоречий образ»; тот, что представляет ректора, тоже интересен: «вначале он снисходительно корректен, затем становится раздражительным, а с Колесовым откровенно желчен», но под конец — «почти благожелателен»; актриса, играющая жену Репникова, представляет на сцене героиню как супругу, которая «спокойно и привычно служит своему высокопоставленному мужу; не любит, не дружит, не помогает (все это ушло!), а именно служит»; молодая актриса в роли Тани — девушка «открытая и прямая в своем чувстве, она готова идти за Колесовым безоглядно, готова драться за него не только с отцом, но, если надо, и со всем миром; такая Таня не может простить предательства, торгашества с жизнью… и после исповеди Колесова уходит от него навсегда».

Словом, правильный спектакль. Всё в жизни верно понято и показано, всё выдержано. Единственное критическое замечание вызвала переделка, на этот раз, по мнению рецензента, неудачная: «не там» поставлена точка в спектакле. «Схлынули куда-то участники бала (торжества, на котором выпускникам университета вручили дипломы. — А. Р.), ушла оскорбленная Таня… Если бы тут была поставлена точка, наступили бы раздумчивые секунды тишины, помогающие зрителю сосредоточиться на тех чувствах и мыслях, которые разбудил театр. Но не тут-то было!» Далее последовали искусственный поклон героев, шутовское фотографирование на сцене «живописными группами» участников действа, команды… Золотуева, обращенные к фотографу, и пр. Все это театральные казусы. А в целом очень современный спектакль!

Через год с небольшим в том же журнале появилась рецензия В. Исакова (без заглавия, в подборке «Театральный дневник») на спектакль по комедии «Старший сын» в Калининском драматическом театре. Видимо, в этом городе, где, судя по воспоминаниям Р. Виктюка, так своеобразно принимали Вампилова, решили поставить новую пьесу молодого автора. Отклик на спектакль можно назвать простодушно-поверхностным. Он исключал сколько-нибудь серьезный разговор о комедии сибиряка.

Спектакль театра, сообщает рецензент, «снискал репутацию необычного театрального явления. Поскольку “необычное” — эпитет обоюдоострый, зрительный зал довольно ощутимо разделился на сторонников и противников того нового, что несет эта комедия. Примирить обе точки зрения, вероятно, трудно, и можно заранее сказать, что это не входит в задачу настоящей рецензии».

«Примирять обе точки зрения», может быть, действительно не стоило, но пояснить, в чем состояли эти два, видимо, противоположных взгляда, нужно было. Иначе о чем речь?

В. Исаков продолжает:

«Драматург Александр Вампилов написал, а режиссер Юрий Николаев поставил необычную комедию. Они взяли обыкновенных людей и заставили их совершать какие-то необыкновенные, эксцентрические поступки (здесь и далее выделено мной. — А. Р.). В этом спектакле — все парадокс, все нарочито условно, эксцентрично, и все весело и интересно. На сцену, оформленную условными, игрушечными домиками на колесах, выходят несколько актеров и, натанцевавшись под музыку, начинают разыгрывать необычное действие. Два молодых шалопая, опоздав на электричку и оставшись ночью в чужом городе (не в чужом городе, а в дальнем предместье города. — А. Р.) заходят в незнакомую квартиру. Невинная игра в старшего, никогда не существовавшего сына хозяина квартиры кларнетиста Сарафанова рождает целый поток любопытных драматических ходов. Сарафанов легко верит шутникам: мало ли, пришел — значит, есть. Он принимает новоиспеченного сына в семью, рассказывает ему о своих заботах, о своей жизни. И завертелся сложный клубок невероятных событий и положений.

Веселая условность декораций, музыкальные заставки, танцы, стремительный ритм спектакля создали на сцене атмосферу изящную, комедийно легкую, одухотворенную. Зритель найдет в комедии неожиданные проблемы (?!), любопытные повороты мысли (?!). Пересказывать комедию нет необходимости: надо сходить в театр, там сказано всё(?!) и сказано весело».

Вот вам схожий вариант речей Закшевера и Мирингофа, на которые откликнулся А. Вампилов в письме Е. Якушкиной. Вариант несколько смягченный, простодушно изложенный. Нет смысла повторять, как ответил на избитые претензии Александр. Можно пожимать плечами новым несуразностям, высказанным автором рецензии туманно и невнятно, — о том, что в комедии подняты «неожиданные проблемы», есть «любопытные повороты мысли». Видно, что у В. Исакова и не было намерений выяснить глубинный смысл комедии, ее художественную значимость. Суждения о «нарочито условных положениях и поступках» героев пьесы, об «изящной, комедийно легкой атмосфере» спектакля должны были привести к неизбежному выводу: перед зрителем — современная молодежная комедия, и «актеры идут на этот спектакль, как на праздник». «Не забывайте, — внушает автор рецензии, — что работа актера — игра, а игры, как известно, бывают интересными и неинтересными. Комедия “Старший сын” — интересная игра, и это наложило отпечаток вдохновения на работу… актеров, занятых в эксцентрической интриге, которая закрутилась вокруг незадачливого кларнетиста Сарафанова, живущего в игрушечном доме на колесах».

Можно представить, какие чувства испытывал Вампилов, читая эту облегченную беседу рецензента солидного журнала с читателями, тоже, вероятно, близкими к театру. Высокая одухотворенность, драматизм переживаний, сильное нравственное воздействие — всё, что театр мог раскрыть в пьесе, сведено к некоей «эксцентрической интриге», нарочитой игре.

* * *

Вот и рассуждай после этого о пьесе Теннесси Уильямса «Трамвай “Желание”», и восхищайся фильмом Федерико Феллини «Восемь с половиной»! Вот и беседуй с друзьями о Достоевском, Чехове и Гоголе, обсуждай с ними написанное, пользуясь своим аршином — тем, с которым ты подходишь к любому сочинению классиков. В этих приватных разговорах — один язык, а в публичных оценках официальных «знатоков» — совсем-совсем другой. Впрочем, бог с ними, «знатоками». Запоминались-то мнения людей, понимающих тебя. Например, по-братски общался с Вампиловым упоминавшийся выше молдавский драматург Серафим Сака во время очередного семинара в Ялте. Этот не говорил об «эксцентричности» и «нарочитой условности», а зрил, как говорится, в корень. Через несколько лет после встречи с сибиряком в Ялте он воспроизвел то впечатление от пьес Александра, что высказывал автору тогда:

«Вампилов создал нечто большее, чем драматургию. Вампилов создал театр, в котором как бы воплотил целую вселенную, извлекая драматургические ситуации из таких источников, где иные и не помышляли их искать. Почти из ничего, из будничного существования. Или из очень многого, именуемого жизнью. Из самых банальных, преходящих и непримечательных событий. Притом еще провинциальных, разоблаченных или оплаканных почти во всех литературах».

Молодой драматург из Кишинева уловил и прекрасно выразил главное:

«Сопоставление с Гоголем, Чеховым и даже с Достоевским (в неистовом порыве утвердить человеческое возвышение через падение) позволяет выявить своеобразие его театральности, с которой он ведет героя, бесстрашие, с которым дает нам возможность обсуждать что угодно. “Говорите, говорите!” — словно побуждает драматург. Говорите просто, говорите сложно, не бойтесь быть непонятыми. Вершинные ситуации, в которых персонажи получают полную свободу выбора, еле обозначенные подтекстом действия, ведущие к открытой развязке, наконец, разрастающееся место действия, которое с тесной сценической площадки переносится в живое пространство театра, где сшибаются разнообразные типы… — вот лишь некоторые характерные качества театрального почерка Вампилова.

Каждому из нас доводилось останавливаться где-нибудь в районной гостинице, сталкиваться с администратором. Ситуация выглядит довольно банальной, вряд ли ее можно считать находкой для драматурга. Вампилов же нашел в ней незаурядные драматургические возможности. Столкновение происходит молниеносно: столичный наборщик — футбольный болельщик, администратор — педантичный сторонник порядка. Кажется, конфликт довольно поверхностный. Вампилова же интересуют живые подробности, рядовой человек. Даже такой маленький человек, как чиновник Калошин…

Действие другой пьесы — “Двадцать минут с ангелом” — тоже происходит в гостиничной комнате. Быть может, в той же гостинице. Даже в скучной комнате захолустной гостиницы драматург умеет разглядеть многообразную, богатую оттенками жизнь. А в ней случается всякое. Словно в пьесах Вампилова. Перефразируя старое изречение, я сказал бы, что от жизни до искусства — один шаг. Но лишь талант позволяет его сделать! Вопрошая, Вампилов спрашивает и себя, спрашивает нас. Зилов, например, интересуется, способны ли мы любить, ненавидеть, желать. Не утратили ли мы способность ощущать вкус воды, запахи трав, слушать музыку тишины? Верим ли мы в то, что говорим, или заранее знаем, что нам не поверят, и потому болтаем всякое?..

Думается, прав Вампилов, когда порой вышучивает то, о чем великий Чехов, с которым у нашего драматурга, несомненно, есть точки соприкосновения, говорил с задушевностью.

И в то же время, на мой взгляд, Вампилов мог иногда задушевно говорить о том, над чем Гоголь, другой его великий предшественник, смеялся беспощадно и жестоко.

Другие времена, другие нравственно-эстетические критерии. Вампилов был сыном века, он не хотел и не мог уложить многообразие мира в прокрустово ложе. Ему были чужды суждения такого типа: “Если это не белое, значит, черное. Если он не крепкий, значит, слабый. Если он не добрый, значит, непременно злой”.

За рамками этих примитивных разделений начинается искусство современности, великое и великодушное, искусство, в котором главное и второстепенное, явное и подспудное, большое и малое, белое и черное противопоставляются и взаимодействуют, обогащая озоном художественную атмосферу…

Вампилов не уклонялся от жизни. Он к жизни пришел. Порой он брал ее на руки, иногда вступал с ней в схватку, щедро проявляя талант, благородство, проницательность…»

Беседы с такими людьми, как автор этих строк, укрепляли Александра Валентиновича в правильности своей творческой стези. Тернии терниями, но ободряющие дружеские слова помогали идти, несмотря на злые шипы.

А еще оставалась родина. Заповедные места, куда можно отправиться с женой и дочкой, с приятелями, давними и надежными. Самое любимое место, где можно отойти от столичной обессиливающей толкотни, от сумрачных дум, — это Байкал, его благословенные берега. У истока Ангары, в красивейшей Молчановской пади, по весне покрывающейся цветущим багульником, а летом — роскошным разнотравьем, у многих иркутских писателей были дачи. Семья Вампилова постоянно гостила (да нет, хозяйничала!) во владениях Валентина Распутина, Глеба Пакулова, Владимира Жемчужникова. Своей дачи, к сожалению, Саша так и не успел завести. А что касается рыбалки — то в самые дальние, необжитые таежные места байкальского побережья сманивал приятелей именно Вампилов.

Вот рассказ В. Жемчужникова об одной такой вылазке.

«Б начале лета шестьдесят девятого года одним из первых рейсов теплохода “Комсомолец” отправились мы на северный Байкал. Малый рыбацкий десант составили трое — Саша Вампилов, Гена Машкин и я. Два дня плыли мы по “славному морю”, день шли пешком по глухоманной, мрачноватой тайге. И добрались наконец до озера Фролиха — цели нашего пути.

Фролиха — словно дитя батюшки Байкала, великолепная его копия, уменьшенная приблизительно в сотню раз, но сохранившая ту же чистоту и красоту. Драгоценный аквамарин в оправе посеребренных снегом гольцов Баргузинского хребта… Кто сроду не слыхивал о Фролихе, может вызвать в воображении знаменитую кавказскую Рицу. Только надо представить Рицу, не захваченную туристами и курортниками с их автобусами и прогулочными катерами. И — без единой общепитовской точки!

На берегах Фролихи жили всего-навсего восемь человек — мы да ученые-ихтиологи, лагерь которых стоял неподалеку от нашей палатки. Они там занимались тихими научными делами, почти ничем не напоминая о своем присутствии. Да и мы старались не бередить тишину, что выстаивалась в озерной котловине не иначе как с ледникового периода.

В нашем распоряжении появился плот, связанный из четырех сосновых бревен. На нем-то и пускались мы в ежедневные плавания. Сперва попадались на крючок только окуни, здоровенные колючие “лапти”, мы им не радовались. Не ради банальных окуней совершили бросок за полтыщи верст! Мы мечтали о красной рыбе, диковинном даватчане, который водится на Фролихе, в некоторых других озерах на севере, а на Байкале почти не встречается. Мы долго стегали спиннингами воду в разных местах озера, и все безуспешно. Лосось-даватчан не давался в руки, пока Геннадий Машкин случайно не открыл простой и верный способ лова…

Каждый день плавали мы на середину Фролихи, к маленькому островку, возле которого лучше всего клевало. Лесистый островок казался необитаемым, однако вскоре мы обнаружили там крякву и травянистое гнездо с яичками. После первого знакомства больше ее не тревожили…

Нисколько не преувеличу, если замечу, что Саня был самым упорным среди нас рыболовом. Мог легко подняться на утренней зорьке, мог сидеть на плоту в ожидании клева до самых сумерек, мог идти ради нескольких хариусов по такому буреломному берегу, где сам черт ногу сломит. Жить так жить, рыбачить так рыбачить. Да, он ничего не умел делать походя, вполнакала, вполчувства.

Вскоре подошло время расставаться с Фролихой. Туристов за эти дни заметно подвалило. Зазвенели топоры, загремели выстрелы, по вечерам от дальних костров неслись крики, песни и гогот. Заповедной благодати — как не бывало.

— М-да, не дадут нашей крякве утят высидеть, — хмурился Вампилов…

Случалось, и у таежного костра, и даже посреди застолья он неожиданно как бы уходил в себя, сосредоточивался на чем-то своем, очень личном. И эти минуты (не отрешенности, нет, а самоуглубления) выдавали упорный ход творческой мысли, невидимые миру поиски…»