Дмитрий Степаныч вздрогнул, проснулся, открыл глаза. Перед ним стояла секретарша. Он вопросительно поднял густые седые брови: в чем дело?
— К вам со студии пришли, с телевидения.
— Я занят.
— Но вы с ними договаривались…
— Когда? Не помню.
— У меня записано, Дмитрий Степаныч.
— У нее записано… А вот у меня — не записано. Хоть убей, не помню.
Дмитрий Степаныч был не так уж стар — недавно ему исполнилось всего-навсего семьдесят. Для администратора это возраст расцвета — не так ли? Да и выглядит ректор медицинского института вполне респектабельно: внушительная осанка, строгий орлиный взор из-под густых бровей. Ослепительная жемчужная улыбка. А вот с памятью что-то в последнее время происходит неладное… Тревожные какие-то провалы. Как сейчас, например: начисто ведь забыл про на меченную встречу с телевизионщиками. Ой, беда.
— Сколько их?
— Двое, — мяукнула секретарша. — Репортер и оператор. Говорят: на полчаса, не больше. Короткий репортаж, для программы новостей.
— Какие у нас новости? — буркнул он. — Ну да ладно, пусть заходят. Куда от них денешься?
Вот жизнь пошла… Со всех сторон теребят — и сверху, и снизу, и радио, и газеты, и телевидение. Окружили. Обложили. Отдышаться не дают. И словечко придумали: гласность. Раньше другое требовалось: согласность, а тут… Перед каждым щенком отчитывайся. Отчего да почему. Да если б я сам знал эти ответы, если б я сам понимал… Приходится делать умный вид.
— Человеческий фактор — это главное на сегодняшний день, — неторопливым, размеренным голосом начал вещать Дмитрий Степаныч. — А у нас, как известно, главное — это студенты, наша смена, наше будущее…
— Извините, пожалуйста, — перебил его картавый репортер в клетчатом джемпере, — у меня вот такой вопрос: как проявляется процесс перестройки в вашем институте?
— Трудно однозначно ответить на этот вопрос, — глубокомысленно вздохнув, произнес Дмитрий Степаныч. — Процесс перестройки — это прежде всего внутренний процесс, затрагивающий каждого отдельно взятого человека, потому что, как я уже сказал, человеческий фактор — важнейшее…
— Если можно, конкретней, пожалуйста, — мягко перебил репортер. — На примере.
— Что ж, это можно. На всех уровнях педагоги ческой и научно-исследовательской структуры нашего медицинского института проявляются с каждым днем все ярче и значительнее весомые приметы интенсификации наиболее прогрессивных методов…
— Поконкретней, если можно, — взмолился репортер. — Телезрители не поймут. Весь сюжет — минуты полторы, не больше. Приведите пример перестройки.
Ишь, чего захотел. Пример перестройки ему подай… Да я сам — всю жизнь только тем и занимаюсь, что перестраиваюсь. Устал уже перестраиваться. Нет, серьезно. Разве легко мне было, к примеру, тогда, в сорок восьмом, на знаменитой васхниловской сессии? Мне, зеленому аспиранту-биологу, легко ли мне было слушать, как академик-невежа сиплым голосом удавленника казнит моего мудрого шефа, моего любимого учителя? И разве легко мне было на следующий день опустить глаза при встрече с учителем в институтском коридоре и как бы не заметить его?
Нет, нет, не помню. Ничего не помню.
— Сколько угодно примеров, — произнес ректор с нескрываемым раздражением. — Зайдите на любую кафедру — и увидите живые приметы нового, которые явственно свидетельствуют о радикальных переменах, происходящих…
Репортер вздохнул. Терпеливо слушал, кивал курчавой головой.
А Дмитрий Степаныч монотонно бубнил и бубнил — и сам, как бы со стороны, слышал свой глуховатый голос, похожий на голос чревовещателя. Автоматически продолжая свой монолог, он скользнул строгим взглядом по застекленному книжному шкафу — и вспомнил вдруг, что ведь там, во втором ряду, надежно укрытое высокими томами Большой медицинской энциклопедии, прячется тринадцатитомное собрание сочинений некогда грозного вождя. Вся чертова дюжина! Когда-то, давным-давно, эти книги в темно-бордовых переплетах красовались на самом видном месте, в его домашней библиотеке, но после пришлось их убрать, спрятать в чулан, на даче. Вскоре времена изменились — и одиозное собрание сочинений дружной стаей перелетело из сырого чулана в ректорский кабинет. Правда, во второй ряд. Во второй эшелон. В резерв. И вот — опять перемены. Опять, что ли, прятать в чулан? Или — погодить? Или — что?..
Эти смутно-тревожные мысли промелькнули в переутомленном сознании Дмитрия Степаныча. Но патетический монолог его при этом не прерывался ни на секунду.
— Простите! — перебил измученный репортер. — А как вы можете оценить недавнее чрезвычайное происшествие в вашем институте?
— О чем вы? — нахмурился Дмитрий Степаныч.
— Я имею в виду пожар в студенческом общежитии…
— Пожар? — искренне удивился ректор. — Впервые слышу. Когда это было?
Репортер и оператор переглянулись.
— Ну как же… — смутился репортер, начиная кое о чем догадываться. — Еще и месяца не прошло. Пожар в новом студенческом общежитии. Были жертвы.
— Странно, — насупил густые брови ректор, — очень странно. Мне почему-то не доложили. Разберусь. Обязательно разберусь. Приму строжайшие меры. Та-ак… И какие еще у вас будут вопросы?
Репортер задал еще несколько вопросов, мысленно проклиная ректора-склеротика, засидевшегося в своем кресле.
Да, он почти правильно угадал: Дмитрий Степаныч забыл про недавний пожар в студенческом общежитии. Правда, причина забывчивости не в одном лишь склерозе… Забыл начисто! Невероятно, но факт, Как говорится, вытеснил из памяти эту не очень приятную информацию. А ведь какой был скандал! На весь город, на весь край. Удивительно, как он смог еще после этого удержаться в ректорском кресле?.. А может, финал близок? Дмитрий Степаныч боялся даже думать об этом. От подобных мыслей ему хотелось убежать, скрыться, спрятаться. Или — хотя бы — забыть… Окружающие с некоторых пор обратили внимание, что стал их уважаемый ректор слишком уж рассеянным, отвлекаемым, многие события в его памяти путались, менялись местами, совсем выпадали… Сам он этого вроде не замечал. Не хотел замечать. Подчиненные — боялись ему даже и намекнуть. Как можно?! А те, кто повыше, давно и всерьез поговаривали: мол, пора старику на заслуженный отдых, пора и честь знать. Но — тянули резину. Может, боялись обидеть. Может, замену подыскивали. А может, просто: лень было заниматься хлопотным делом. Как это в детской сказке: «Нелегкая работа — из болота тащить бегемота…»
— К современному врачу предъявляются высочайшие требования, — продолжал вещать Дмитрий Степаныч, — и требования эти касаются не только профессиональной компетенции, уровня, так сказать, врачебной квалификации, но и — что не менее важно! — уровня моральной компетенции советского медика, его этической, а если уж быть совсем точным, деонтологической квалификации, без которой в наше время не может быть и речи о том, чтобы соответствовать духу переживаемой страной перестройки…
— Митяй! Митяха! Не подсматривай! Отвернись!
— Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать! Кто не спрятался, я не виноват! Ага, Танька, вижу — за деревом! Тук-тука! Толян, вылазь из бочки — тук-тука! А где Серый?
— Ищи, Митяха.
— Пуля, сиди!
— Опять, небось, в сарай стырился…
Митя на цыпочках заходит в темный сарай. Скрипит дверь. Пахнет слежавшимся сеном. Тишина. При глядевшись к сумраку, Митя всматривается во все углы. Прохладно. На стенах висят хомуты, вожжи, грабли.
— Ну, Серый… от меня не уйдешь.
— Ты чего здесь делаешь? — оглушает его гром кий голос отца.
Дмитрий Степаныч вздрагивает, оборачивается. На пороге, загородив синее солнечное небо, стоит отец — высокий, широкоплечий.
— Мы в прятки играем, — отвечает Дмитрий Степаныч.
— А ну, марш домой! — приказывает отец. — Обе дать пора, мать тебя по всему двору ищет. Чтоб одна нога здесь, другая там… Живо!
— Бегу, — кричит Митя.
И вскакивает из-за письменного стола.
— Что с вами?! — испуганно шарахается от него высокая черноволосая дама, только что вошедшая в кабинет. — Вам плохо?
— Что?.. Нет… Вы кто такая? — приходит в себя Дмитрий Степаныч и хмурит густые брови. — По ка кому делу?
Ах, какой неприступный. Орлиный взор. Гордый орел с заячьим сердцем.
— Неужто вы меня не узнаете?.. — снова изумляется брюнетка.
Невероятно, но факт: он не узнал свою бывшую пассию. Беспардонную ассистентку с кафедры гистологии. Свою некогда ненаглядную.
— Ближе к делу, — обрывает ректор. — Излагайте суть. Четко, кратко, по-деловому. В духе требований, предъявляемых перестройкой, в духе тех высочайших задач, которые ставит перед нами…
Боже, что я плету?!
— Да я в двух словах, — перебивает дама. — Вокруг меня, дорогой Дмитрий Степаныч, сжимается кольцо интрижной блокады…
— Выражайтесь яснее!
— Я насчет предстоящей аттестации. Ах, милый Дмитрий Степаныч… вы мне позволите вас так называть?
— Я впервые вас вижу, сударыня. Впрочем, продолжайте. Но помните: время — деньги. Итак, слушаю вас.
— То есть как? — приоткрыла рот, полный золотых зубов, прекрасная дама. — Вы и впрямь меня не узнали?.. — И она оглянулась, словно ища свидетелей. — Странно… Более чем странно… Ведь у нас. между прочим, имеются общие воспоминания… Или — вы боитесь, что нас могут подслушать? — Дама лукаво улыбнулась ему, подмигнула: — Ах ты, старый конспиратор!.. — Она наклонилась к нему и вдруг негромко запела страстным хрипловатым баритоном: — По-о-омнишь ли ты, как счастье нам улыба-алось?..
— Что такое? — вскочил, багровея, ректор. — Что вы себе позволяете?! Вон отсюда! Вон! Вон!
Ребячья ватага сидит на липких сосновых досках, нагретых летним полуденным солнцем. Пахнет душистой смолой.
— Может, махнем на речку? — предлагает Серый.
— Не-е, — тянет Танька. — Давайте в прятушки.
— Сколько можно? — ворчит Митяха, но все века кивают, а Танька уже начинает считалку:
— Катилося яблочко вкруг огорода, кто его поднял, тот воевода… Шишел, мышел, взял да вышел! Серый — тебе голить!
— Слабину надыбали, — обижается Серый. — Все я да я. Надоело.
— Голи! Голи! — кричат ребята.
Серый отворачивается, закрывает лицо грязными ладошками. Слышит босоногий топот разбегающихся ребят.
— Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать! — кричит он. — Кто не спрятался, я не виноват!
Убирает руки от лица, оглядывается — видит за досками рыжие вихры.
— Колька! Тук-тука!
А вон и Танька — за углом колхозного клуба.
— Танька, вылазь! Тук тука!
А кто это там, в кустах сидит?
— Ага! Толян! Вылезай, Толян! Тук тука!
А где же Митяха! Неужто в крапиву стырился? Или — на берег убежал, под обрыв засел?
— Пуля, сиди! — кричат ребята. — Атас, Митяха! Пуля, сиди!
Серый выходит на крутой глинистый берег, смотрит с откоса — никого. Старое белое бревно, перевернутая лодка. Обмелевшая река неторопливо несет свои мутные воды. На противоположном берегу видны заросли тальника, ивы, а еще дальше, до горизонта, тянутся колхозные поля. Жаркий воздух звенит от зноя.
Где же Митяха?
— Пуля, лети! — надрываются пацаны. — Пуля, лети!
Но Митяха боится выскакивать из своего убежища.
Серый приближается к перевернутой лодке.
— Пуля, лети!
А откуда-то с неба вдруг слышится грозный голос секретарши:
— Дмитрий Степаныч! Вас вызывает Москва! Министр на проводе!
Секретарша заглядывает в кабинет — никого.
— Что такое? — удивляется она. — Дмитрий Степаныч, вы где?
Не мог же он в окно выскочить?.. Испарился, что ли?
— Дмитрий Степаныч! — кричит она.
— Чего орешь? — отзывается из-под стола мальчишеский сердитый голос.
Секретарша наклоняется, заглядывает под стол — и видит белобрысого босоногого мальчишку. Он сидит, скорчившись, грозно хмурясь и прижимая к губам грязный палец: мол, тихо, дура, не ори.
— Ой, мальчик… а ты что тут делаешь? — еле слышно произносит секретарша.