В Милан он приехал второй раз, но, как и в первый раз, город утомлял его, подавлял своими размерами. Этот колосс раскинулся на огромной площади, достаточно сказать, что аэродром Мальпенса, откуда они вчера приехали, находился в сорока километрах от центра города.
Современные магистрали окружили бетонным кольцом всю старую часть города с историческими памятниками, добираться до гостиницы пришлось более часа.
Их группа из трех человек приехала в Милан на неделю — они должны были разместить экспонаты заранее отправленной сюда художественной выставки и принять участие в ее торжественном открытии. Открыть выставку должен был мэр города. Приехавшие вместе с Анджеем Салява и Анубис знали, что он займется подготовкой выставки, а на другой день после ее открытия отправится в частную поездку по Италии.
Они с первого же дня были поражены тем, как работает Анджей; выставка, подготовленная по его наметкам, с каждым часом приобретала все более привлекательный вид. Засучив рукава, все трое развешивали экспонаты, чем немало удивили итальянских рабочих.
На следующий день за завтраком в ресторане при гостинице Анубис спросил:
— А вам не хочется задержаться здесь на несколько дней и посмотреть Милан?
— Я уже бывал тут, — ответил Анджей. — Меня больше привлекает Венеция. Здесь, конечно, тоже немало чудес, которые стоит посмотреть: собор, церковь Санта-Мария делле Грацие, музей Брера.
Он мог со знанием дела перечислить здешние коллекции произведений искусства и предметов старины, все это он осмотрел в этой древней вотчине рода Сфорца еще в свой первый приезд, когда восхищался во дворце Амброджо рисунками Беллини, Дюрера, Рафаэля, Тициана, полотнами Тинторетто, Ван Дейка, Веронезе и Карпаччо. Желая доставить удовольствие сопровождавшим его тогда миланцам, он даже взобрался на самый верх собора и там вместе с итальянскими экскурсантами бродил среди фигур святых, наблюдая не без интереса, как на этой огромной, словно стадион, крыше утомленные осмотром церкви туристы расположились перекусить. Они разбили здесь свой лагерь, будто на вершине покоренной горы, и отсюда, как в пропасть, смотрели на площадь перед галереей Умберто, где суетились, словно муравьи, люди.
— Ну а Ла Скала? — продолжал искушать Анубис. — Мэр приглашает нас в свою ложу в пятницу, на следующий день после открытия выставки. Неужели не можете еще немного задержаться?
— Увы, я должен выехать в пятницу рано утром. К счастью, я уже побывал в оперном театре несколько лет тому назад.
— А я так рад, что попаду туда.
— Вас можно понять. Советую в антракте заглянуть в музей театра. Там хранятся и некоторые вещи, имеющие отношение к Шопену. Вы получите огромное удовольствие.
В памяти Анджея всплыл тот вечер в Ла Скала. Он хорошо запомнил довольно скромный фасад здания старой оперы и памятник Леонардо да Винчи перед ним. Внутри этого самого знаменитого в мире храма оперной музыки все было достойно внимания: вестибюль и фойе, где полно памятных предметов и вещей, разноязычная толпа с какой-то забавной деланной важностью на лицах. Особенно впечатляющи были седые билетеры в светло-серых не то ливреях, не то фраках, с достоинством и элегантностью рассаживающие публику по креслам.
В тот раз давали балет, который не очень запомнился; зато великолепно исполненное во втором отделении болеро Равеля до сих пор звучало в ушах, поражая фантастическим испанским темпераментом и поразительной красотой звука. Анджей воспринимал его не только как все, слухом, но еще и по-своему, зрением. Пылающие сочные краски непрерывно мелькали перед глазами в том же ритме, что и напевы валторны. Он не был тонким ценителем музыки, но любил послушать мелодичные произведения классиков, знаменитые арии, полонезы, мазурки, наиболее известные симфонии, но из всех этих музыкальных творений болеро Равеля особенно увлекло его своими ошеломительными рефренами, покоряющей красотой народной поэзии.
«Как была бы счастлива Эва, если б попала в зрительный зал Ла Скала», — подумал он и пожалел, что в плане их поездки не осталось места для Милана.
А его коллеги, жуя хрустящие итальянские булочки, пробуя различные сорта сыра и потягивая пенистое кофе-капуцино, были удивлены, чего это так неожиданно умолк их товарищ.
— Пан Анджей погрузился в раздумье, — заметил Анубис.
— Да, бывает такое, извините. Завидую вам, что идете в оперу. Но завтра, как только закончим выставку, я изловчусь и обязательно забегу после обеда в Санта-Мария делле Грацие.
— А кто знает, что ждет нас завтра? Опять объявили о какой-то забастовке. Недавно бастовали работники почты, а завтра, глядишь, забастуют работники городского транспорта или железнодорожники. Вы разве не заметили на соборной площади толпы молодежи, расположившейся там лагерем? Студенты. Беспокойная страна.
— Безработица, да и вообще они любят выражать свой протест. Это легче всего. Им нечего терять…
— Директор выставочного зала, где мы готовим экспозицию, кажется, из левых, а говорит, что главная причина экономических трудностей, которые переживает Италия, заключается не столько в социальном строе, сколько в лени. Он говорит, что здесь никто не любит работать.
— Он, верно, имел в виду служащих. Рабочих Италии повсюду считают квалифицированными и трудолюбивыми.
— Только не у себя. За границей они хорошо работают. А наши разве не так?
— Вы едете в Венецию, я слышал, поездом. Вооружитесь терпением, может вспыхнуть забастовка железнодорожников, у них это происходит не сразу по всей стране, а по этапам. На юге они уже бастовали, теперь могут начать забастовку на севере. Наш директор опасается, что могут забастовать и в Брешиа, где живет его семья.
— Брешиа?
Через этот город у подножья Альп он должен проехать завтра по пути в Венецию. Вот была бы неудача, случись что-нибудь в этой поездке. Вполне может оказаться, что интуиция не подвела Эву.
О встрече с ней Анджей теперь думал каждую свободную минуту. Вечерами после работы считал часы, еще чуть меньше сорока осталось до утра пятницы, затем в полдень — Венеция. А к вечеру…
До обеда он весь был поглощен монтажом выставки. Все трое работали самоотверженно и в полном согласии с тем, что уж если показывать польский труд за границей, то делать это на самом высоком уровне, на какой только были способны. Никто из них не жалел ни сил, ни времени. Выделенные им в помощь итальянские рабочие, глядя на польских интеллектуалов с закатанными рукавами и с молотками в руках, удивленно покачивали головами.
Проект выставки был полностью и уже давно разработан Анджеем, но тут, на месте, потребовалось кое-что переделать, к тому же присланные в Варшаву планы выставочных помещений оказались не совсем точными.
Художники, коллеги Анджея, хорошо знали его добросовестность. Все знали, что он совсем забросил свою живопись, попусту, как выражались некоторые, тратит время, работая в институте, всю свою энергию расходует на других, не выставляет собственных работ. Так было и на этот раз, когда он готовил подобранную им самим выставку иллюстраций польских художников к шедеврам детской литературы. По мнению Анджея, и не только Анджея, здесь польским художникам, так же как и в искусстве плаката, было что показать. Именно этот аргумент и убедил в свое время руководство института выложить денежки на участие Польши в этой выставке.
На следующий день, когда они заканчивали размещение экспонатов, он улучил момент и сумел выбраться в церковь Санта-Мария делле Грацие. Храм пятнадцатого века, где имелись росписи самого великого Браманте; там было много других объектов, достойных внимания, но все туристы, которых, впрочем, было не так уж много в тот день, направлялись прямиком в находящуюся по соседству с храмом знаменитую трапезную отцов-доминиканцев. Некоторые посетители, прежде чем пройти в глубь помещения, задерживались у стойки с альбомами и открытками.
В мрачном и холодном, как каменная тюрьма, зале с влажными стенами был, по сути дела, только один объект для осмотра — неповторимая картина, привлекающая к себе туристов из самых отдаленных уголков мира, желающих стать непосредственными зрителями тайной вечери.
— Вечеря, мой малыш! — Стоящая рядом итальянка, склонившись над черноволосым мальчишкой, бесцельно глазеющим в потолок, насильно поворачивала его голову к картине: — Андреа, смотри налево, вверх! Христос, апостолы, а вот этот темный — Иуда, предатель!
Анджей присел на стул примерно в том же месте, что и в тот раз, чуть левее картины. Как и тогда, он вынужден был постепенно всматриваться, глаза должны привыкнуть после резкого перехода от залитой солнцем площади к сумраку зала, привыкнуть к лучу прожектора, бросающего полосу света на стену. Анджей знал, что в итальянских церквах опускают монету в автомат, установленный перед алтарем, и тогда вспыхивает свет и выхватывает творение мастера из церковного мрака, и этот внезапный свет усиливает яркость красок и остроту рисунка, а в этой трапезной негаснущий луч прожектора освещает только картину и еще довольно заметные следы ее разрушения. Он опять был огорчен тем, что итальянские реставраторы по-прежнему мало прилагают усилий к тому, чтобы спасти этот шедевр.
Как-то он прочел в итальянской газете, что некто Пелличиоли будто творит чудеса, спасая фрески Леонардо, однако он увидел здесь те же, что и несколько лет назад, подтеки, стекающую на головы апостолов влагу. Фреска, сделанная гениальной рукой Леонардо, казалось, продолжала размываться, крошиться и осыпаться.
Картина была мало похожа на подкрашенные, ретушированные копии на почтовых открытках и больших репродукциях, которые продавались повсюду. От нее веяло распадающейся седой голубизной. Почерневшие фигуры апостолов приобрели грязно-землистый цвет.
Анджей заставил себя забыть о повреждениях, которые мешали любоваться прекрасной картиной. И хотя он неподвижно сидел на своем стуле, ему казалось, что он приближается к столу, за которым идет беседа, и края стола совсем близко от него. Он всматривался поочередно в каждого апостола, всматривался в их лица и глаза, и ему начинало казаться, что он сопричастен к этому великому, застывшему в неподвижности мгновению.
— Андреа! Мой мальчик, Иуда, Иуда! — снова донесся до него шепот итальянки.
Для всех зрителей самым интересным и самым страшным был, конечно, Иуда. Предательство витало над этим столом. Не Христос притягивал внимание Анджея, а прочно опершийся локтем о стол купец из Капернаума, наполовину скрытый в тени. Анджей знал этот образ по самым различным его трактовкам, по книгам, по монументальным фильмам, не раз видел его на подмостках польских театров, на всю жизнь запомнил столетнего актера, корчившегося на сцене под тяжестью Иудиных преступлений, но этот Иуда, нанесенный рукой Леонардо да Винчи на стену трапезной, был самый достоверный, живой, всем своим естеством присутствующий здесь, причем не отодвинутый в сторону, как на «Вечере» Тинторетто, а сидящий рядом, даже очень близко к Христу, между святым Петром и святым Иоанном, потому что предательство и подлость любят прятаться под покровом доверия, держаться поближе к истине и добру, а именно эти добродетели олицетворяли здесь два апостола. Иуда, изображенный Леонардо, не таясь сжал в руке мошну, а лицо его выражало наглую самоуверенность, никто не смог бы отыскать следов растерянности на лице предателя, только что услышавшего слова Христа: «И скажу вам воистину, что один из вас предаст меня».
Но каждый видел в образе Иуды олицетворение бесчестья. Измена притаилась в затененных глазах лжеапостола, сидящего за одним столом с богом, а вскоре должно сотвориться проклятое на веки веков преступление против добра и истины. Воплощение лжи и предательства, на что Анджей раньше обращал гораздо меньше внимания, сегодня воспринималось им куда сильнее и вызвало угрызения совести. Ложь или умолчание правды — это одно и то же, а он ведь утаивал правду, погряз во лжи.
Он смотрел на Иуду Искариота и видел, как предательство источается из-под его век, его можно распознать по отклоненной назад фигуре, по выражению лица, повернутого с чрезмерной самоуверенностью к Христу, сидящему совсем рядом. Ибо только истина и добро всегда едины в слове и деле человека, как в этом можно убедиться, глядя на небесно-светлое лицо святого Иоанна.
Но не Иоанн, а Иуда стоял перед глазами Анджея, когда он вышел из темной трапезной. Он окунулся в дневной свет, перед ним предстал привычный мир, можно было вздохнуть с облегчением. Итальянское солнце косыми лучами залило небольшую площадь у церкви Санта-Мария делле Грацие.
На углу он завернул в бистро, подошел к стойке.
— Синьор, пожалуйста, кофе-капуцино, — бросил он толстому бармену.
— Здравствуйте, один момент!
Бармен умело управлялся с никелированными кранами «Эспрессо», наливал в чашки черный как смола кофе, доливая их свистящими, как лопнувшая шина, вспененными сливками. Придвинул тарелочку и металлическую сахарницу.
— Синьор, капуцино с сахаром. — Почуяв в клиенте иностранца, заговорил он своеобразными макаронизмами.
Анджей вдыхал великолепный аромат вкуснейшего кофе и старался отогнать от себя предательские глаза Иуды.
«Такой шедевр, а они его не берегут». — Этой мыслью он пытался заглушить ту, другую, — о лжи и предательстве.
Здесь Леонардо погибает так же, как и многие памятники старины в Венеции, о которой сейчас много говорят и которую нужно спасать усилиями всего человечества. Он внушал себе, что через два дня, да, неполных два дня, сможет проверить собственными глазами, что изменилось к худшему или лучшему в городе дожей, который он обожал и которым ему еще предстоит наслаждаться вместе с Эвой.
Но Иуду Леонардо трудно было обмануть заботами об охране достопримечательностей Венеции, и он никак не желал исчезать. В этот вечер его лицо нависло над кроватью Анджея в гостинице и еще четче и ярче ночью, во сне. Искариот возникал перед Анджеем совсем неожиданно и вовсе не в Назарете и не на Голгофе. Он почему-то звал Анджея прогуляться, но не по Венеции, а по тому, давно запланированному им с Ренатой маршруту, через Барселону, Мадрид, приглашал на корриду в ложу, где сидела молодая, с лоснящимися черными волосами, такая же красивая, как и в военные годы, Рената. И была именно пятница, даже во сне пятница, самый важный день недели не только в жизни Иуды Искариота…
Утром в пятницу Анджей, разбуженный швейцаром чуть ли не на рассвете, сидел в такси и ехал на главный вокзал, откуда нужно было еще добраться на метро до станции Порта Гарибальди, так как именно оттуда отправлялся утренний поезд в Венецию. Можно было уехать и попозже, скорым прямо из центра, он и тогда прибыл бы вовремя в Санта-Лючию, сразу же после полудня, но побоялся рисковать. Ведь в Милане только и говорилось что об опозданиях поездов и о забастовках.
«Я должен выехать самым ранним, каким только можно», — решил он накануне и сейчас, усевшись в купе, нетерпеливо поглядывал в широкое окно и беспокоился, отойдет ли поезд вовремя.
Когда колеса локомотива пришли в движение и мягко уплыли назад окна вокзала, он облегченно вздохнул. Едет. Теперь самое главное — проскочить Брешиа, потому что там как будто объявлена забастовка железнодорожников.
На станции Брешиа все оказалось в порядке. В купе, занятое одним только Анджеем, вошел с чемоданом новый пассажир — пожилой мужчина с буйной седой шевелюрой.
У пассажира была не только красивая шевелюра, но и приятная улыбка, и звонкий голос.
— Добрый день, синьор, не занято? — спросил он, указывая на место у окна.
— Свободно, пожалуйста, синьор, — подтвердил Анджей, не любивший занимать в поезде место у окна. Там он чувствовал себя как заключенный, зато у дверей, обеспечивающих возможность быстро выйти, он чувствовал себя гораздо увереннее. Все та же привычка, укоренившаяся со времен оккупации: не иметь никого за спиной ни на улице, ни в ресторане, нигде.
Не был он расположен и к знакомству в поездах. Он пренебрежительно относился к людям, которые, едва успев занять место в купе, вступают в разговор.
По-итальянски он говорил плохо, но не это удерживало его от болтовни, просто он считал, что нет смысла завязывать знакомство, которое может продлиться около двух часов, именно столько времени займет дорога до Венеции.
Попутчик, видимо, был настроен иначе, не успел поезд тронуться, как он тут же отметил:
— Поезд тронулся минута в минуту, отлично, синьор.
— Отлично, — как эхо подтвердил Анджей и ничего больше не добавил.
Итальянец быстро сообразил, что перед ним иностранец, и у него тотчас появилось безудержное желание поговорить. Ему захотелось высказаться по поводу забастовок. Рассуждал он примерно так же, как директор музея в Милане.
— Не хотят работать. Каждый считает, что должен получать как можно больше, а делать как можно меньше. А синьор откуда, из какой страны, если не секрет?
— Из Варшавы.
— Варшава! Да здравствует Польша! Добрый день, синьор, — заголосил он, забыв, что уже поздоровался раньше. — Я говорю о коммунистах, а у вас они тоже есть.
— Есть.
— Ну и как у вас?
— Ничего. Безработных, например, нет, — сказал Анджей, а сам подумал: так я тебе и признался, если бы даже и было плохо.
— Гм, понятно, — итальянец изменил тон, — и вам разрешают ездить по свету?
— Наверное, разрешают, если вы меня видите здесь. И не мне одному, а что вы имеете в виду?
— Гм, понятно.
Он одарил Анджея еще одной, на этот раз вымученной, улыбкой, бросил банальное «прошу прощения» и, прикрыв лицо полами плаща, висевшего у окна, спокойно погрузился в сон, прерванный ранним отъездом.
Анджей остался наедине со своими мыслями. Каждая станция, которую они проезжали, вызывала воспоминания. Верона! Виченца! Он бывал здесь, осматривал эти города. А вот и незабываемая Падуя. Он смело мог сказать, что так же, как и Венецию, полюбил и этот город, столь близкий каждому поляку. Постепенно всплывали в памяти достопримечательности Падуи — он вспомнил массивные колонны зала в палаццо делла Раджоне, столь похожие на галереи Вавельского замка в Кракове, припомнились гербы и бюсты на стенах древнего Падуанского университета, он мысленно бродил по тем улочкам, на которых когда-то пытался обнаружить следы пребывания Коперника, Замойского и обучавшихся здесь в старину поляков.
Из окна вагона нельзя было увидеть старую Падую, ее приметы не дотянулись до вокзала. Вокруг был современный, скучный мир стандартных многоэтажных домов — таких же, как где-нибудь на Садыбе либо в Грохове. Когда остались позади современные кварталы, показались склады и свалки, каких немало на окраинах любого крупного города. Единственное, что ему понравилось здесь, в предместье Падуи, и по всей трассе, — опрятные, аккуратные… фабричные здания.
«Какие яркие домики, просто трудно поверить, что там работают».
После Падуи он ни о чем больше не мог думать, только о встрече с Эвой. Росло напряжение. Ему не сиделось в купе, и, приоткрыв дверь, он вышел в коридор.
Неожиданно появилась надпись: «Венеция — Местре».