Самолеты на земле — самолеты в небе

Русов Александр Евгеньевич

РАССКАЗЫ

 

 

#img_4.jpeg

#img_5.jpeg

 

НОВЫЙ ДОМ АБДУРАХМАНА

Абдурахман Кадыров и его гость пили чай. Этому занятию они посвятили несколько часов, и теперь каждый испытывал то особое чувство облегчения, которое может подарить лишь пятый или шестой чайник чая в июльский полдень ташкентского лета. Для Абдурахмана чувство это было привычным, как для исполнительного человека привычно сознание хорошо сделанной работы. Счастье гостя было томительным и сладостным.

— Еще чаю? — спросил Абдурахман.

Гость кивнул.

— Мирхабиб, — крикнул Абдурахман. — Чой!

Из-за занавески показалась стриженая голова. Абдурахман взял со стола опустевший чайник и, не глядя, протянул в сторону двери. Босой тринадцатилетний мальчик в голубой майке и черных трусах вошел в комнату, принял чайник, мгновение помедлил и направился к двери.

— Кора чой, Мирхабиб, — сказал Абдурахман. — Быстрее, — добавил он, и мальчик побежал.

Окно комнаты, где они сидели, выходило в сад, и зной приходил сюда уже ослабленным, в полную меру свирепствуя среди каменных домов и асфальта.

«Какой послушный брат», — подумал русский гость, проводив глазами мальчика. После выпитого чая лень было шевелить языком. Тем не менее он мог бы сказать так о Мирхабибе, не боясь обидеть Абдурахмана. Слишком хорошие они друзья, чтобы обдумывать возможные последствия слов, которые здесь, в трех тысячах километрах от города, откуда он приехал, имели странную способность приобретать иной смысл, иногда прямо противоположный тому, который вкладывал в них говорящий. «Хотя, — думал гость, — то, что брат послушный, можно сказать и чужому. Можно также сказать, что брат красивый. Можно сказать, что жена послушная. Что она красивая — говорить нельзя. Абдурахману, пожалуй, можно, а чужого это обидит».

— Пройдемся? — предложил Абдурахман.

Они поднялись из-за стола. У порога надели сандалии. Не застегивая пряжек и звеня ими, как шпорами, спустились по ступенькам в сад. Земля перед домом была настолько утрамбована, что не давала пыли, а дальше, где росли деревья, шла рыхлая, но тоже очень сухая почва, и даже бороздки, по которым вода во время поливки питала землю, были словно посыпаны пеплом. Деревья, казалось, изнемогали от жары. От их нагретых стволов исходил запах прожаренного на солнце белья.

Абдурахман подошел к толстому стволу урюкового дерева, взялся обеими руками и тряхнул. Несколько урючин упало на землю. Он поднял их, облил водой из ведра и, поймав настороженный взгляд гостя, сказал:

— Чистая вода, не беспокойся.

Тень от дерева наполовину покрывала деревянный помост, застеленный одеялами. По утрам, когда помост был в тени, они пили здесь чай, опираясь на цветные подушечки. Рядом стояла старая железная кровать, на которой спал отец Абдурахмана.

— Здесь неплохо, а там, конечно, другое, — сказал Абдурахман. — Там до работы пять минут, а отсюда час. Погуляй по такой жаре.

— Хорошо, — блаженно проговорил гость, все еще ощущая во рту сладкий вкус урюка. — Очень уж здесь хорошо.

— Сорок человек, — продолжал Абдурахман, — получили квартиры в центре Ташкента. Сорок лучших специалистов, самых достойных. Знаешь, что такое у нас получить квартиру в центре?

— Представляю, — сказал гость.

— Не представляешь, — сокрушенно покачал головой Абдурахман.

На дорожке, ведущей к дому, показалась его жена — почти девочка — в красном пятнистом, словно в солнечных бликах, платье. У нее было тонкое, нежное лицо, добрые глаза и гладкие, смуглые руки. Но тело было крупным, как будто не ей принадлежащим.

— Она у тебя героиня, — заметил гость. — В двадцать лет — второй ребенок.

— Что второй? У меня будет шесть детей, — произнес Абдурахман с достоинством и, перехватив недоуменный взгляд гостя, добавил: — Это у вас такие странные понятия. Родился ребенок — и вы думаете, что на второго уже не хватит сил. А много ли ему нужно?

Абдурахман оглядел сад, развел руками, точно давая понять, что и земли, и фруктов хватит на всех, но вдруг смешался и оборвал себя на полуслове. Несколько дней назад, рассказывая о подарках годовалому сыну в день рождения, Абдурахман упомянул о двух велосипедах, трех пальто и прочих вещах, которых бы вполне хватило на нескольких детей. «У узбеков так принято, — говорил он, — тебе все дарят, и ты всем».

В это время гость услышал курлыканье двух горлиц. Пританцовывая, они разгуливали по утрамбованной земле двора — птицы, похожие на голубей, только клювы у них были тонкие и длинные, а перья имели цвет очень сильно разбавленных фиолетовых чернил, да и курлыкали они громче и заунывнее голубей.

— Нет птицы лучше, чем горлица, — сказал Абдурахман. — Горлицы не выносят шума. Там, где они живут, царит мир.

Они вернулись в дом. Мирхабиб принес чайник. Гость не испытывал жажды, но пить было приятно. Комната Абдурахмана, в которой они сидели, казалась немногим больше стола, стоящего посредине. Во второй, несколько большей комнате жили остальные: мать Абдурахмана, его сестра, брат и сын, а то время, пока у них гостил русский, и жена. На ночь стол выносили на веранду, и Дилбар стелила на полу красные стеганые одеяла.

Утром, когда гость выходил в сад умыться, мать Абдурахмана, еще нестарая женщина, встречая гостя, протягивала правую руку, касалась плеча, хлопала по спине, припадая головой к его груди, громко спрашивала:

— Пал карасёо?

Сначала он только улыбался в ответ, поскольку не понимал, что говорит она. Когда наконец понял, то неизменно отвечал: хорошо, спасибо, очень хорошо, — хотя спать под ватным шелковым одеялом было жарко. Он не решался говорить многосложно с матерью Абдурахмана, боясь, что она не поймет. Так они стояли друг против друга и улыбались.

— Карасёо? Карасёо? — радовалась она, вкладывая в это слово все то, что не умела выразить по-русски, и продолжала свой путь, твердо ступая на сухую землю сначала пяткой, потом всей ступней, и ее ноги в шароварах, виднеющихся из-под платья, напоминали ноги танцовщицы.

За стеной комнаты, где они сидели, монотонно бормотал телевизор. Чайник, принесенный Мирхабибом, иссяк, как и все предыдущие, и Абдурахман медленно поднялся из-за стола. Гость тоже встал. Они прошли во вторую комнату. Ноги в носках мягко ступали по полу, застеленному тонкими тряпичными ковриками, и, если бы не поскрипывание половиц, передвижение двух мужчин по дому было бы совсем бесшумным.

У телевизора сидели Мирхабиб и Покиза, сестра Абдурахмана. Бледный экран, по которому двигались бескровные лица, целиком захватил их внимание. Они скорее почувствовали, чем услышали, что в комнату кто-то вошел. Первой обернулась Покиза и, увидев вошедших, легко поднялась. Многочисленные косички, повторив волнообразное движение фигурки девушки, едва слышно прошуршали по спинке стула, на котором она сидела. Гость никак не мог привыкнуть, что ему то и дело уступают место, но слишком много было странного и необычного в этой жаркой и тихой стране, много такого, что не в его силах было не только нарушить или изменить, но даже понять. Странным был и ящик с бледным экраном, по которому блуждали тени, в насыщенной цветом комнате, где обилие ковров и пестрых одеял, а также диван у стены создавали иллюзию цветущего сада.

В углу, не обращая ни на кого внимания, возился со своими игрушками плоскоголовый малыш. Когда они вошли, малыш оглянулся и сморщил личико в улыбке. Абдурахман подхватил его, поднял над головой, пронес по комнате.

Покиза, сидевшая теперь на диване позади Мирхабиба, тайком взглянула на гостя, тогда как ее никто не мог видеть, поскольку остальные были заняты телевизором. Гость ей нравился. Было приятно и интересно смотреть на него. Все в нем казалось ей чудным, незнакомым и привлекательным. Ей хотелось, чтобы передача, которой так увлеклись Абдурахман и его друг, продолжалась без конца. Но чем дольше она смотрела на гостя, тем печальнее становилась мысль о неизбежной разлуке.

Гость скоро уедет, ее школьные каникулы кончатся, и тогда телевизор — маленькое бледное окошечко в мир путешествий — напомнит ей тот единственный день, когда она могла так долго смотреть на русского друга ее брата. Ей казалось, что она запомнит его на всю жизнь.

В комнату, где смотрели телевизор, вошла мать. Она была босиком, волосы, заплетенные в две косички, спускались на плечи, и шла она точно под музыку ударных инструментов. Абдурахман встал. Теперь мать и сын, стоящие на ковре друг против друга, были похожи в представлении приезжего на актеров старинного театра, условный язык которых он, кажется, начал уже понимать. Гость подумал, что сейчас его пригласят обедать. Так и случилось.

Они перешли с Абдурахманом в другую комнату и сели за обеденный стол. Мирхабиб принес две душистые лепешки величиной с чайное блюдце каждая, положил на скатерть, и Абдурахман разломил их на несколько частей. Покиза внесла чайник и две пиалы, поскольку здесь принято начинать всякую еду с чая. Обедали вдвоем, как и в предыдущие дни. Женщины не садились с ними за стол то ли потому, что не хотели нарушать обычай, опасались, что гость сочтет их нескромными, то ли в это время дня они бывали заняты другими делами.

Абдурахман, как всегда, отвечал на многочисленные вопросы гостя: из чего приготовлен суп? что такое маш?

— Маш, — говорил Абдурахман, — представляешь? — мелкий зеленый горошек. Машхурды — суп из маша. Запах машхурды в старом Ташкенте ты, должно быть, помнишь. Мы ели машхурды у моего двоюродного брата. У него старый дом, а у другого брата новый. Ты видел настоящий узбекский дом. Скажи, где еще ты мог видеть такие дома? Где ты видел ганчевые потолки и стены? Если будем в Самарканде, ты поймешь, что такое ганч. Будем в Бухаре, увидишь дворец Ситораи-Махи-хоса.

Тем временем Дилбар принесла две касы с шурпой. Она вошла в комнату все с той же улыбкой невинности, свидетельствующей о бесконечной мягкости характера и преданности мужу. Но гостю показалось, что в ее улыбке было и что-то от актерской игры, рассчитанной не столько на мужа, сколько на его друга. Не то чтобы ее взгляд был неискренним, но преувеличенно покорным, словно она пыталась выглядеть самим воплощением благонравия и благородства. Гость почему-то был уверен, что, окажись они в другой ситуации, в другом месте — в том же институте, где училась Дилбар, — она бы не молчала, как здесь, и выглядела вполне современной студенткой, одной из тех многих, кто составляет самую яркую и веселую часть жителей любого города.

Когда она вышла, Абдурахман значительно приподнял брови.

— Знаешь, она все сдала за второй курс, — сообщил он, важно помешивая ложкой содержимое касы. — В октябре хочет продолжить.

— Хорошая у тебя жена.

— Пусть учится, — великодушно сказал Абдурахман, обжигаясь жирной шурпой.

Тень урюкового дерева накрыла весь помост в саду. Тем не менее лбы у сидящих за столом были влажные, лица горячие, но то был жар изнутри. Перец шурпы вошел в кровь и теперь, пощипывая, разогревал кожу. В соседней комнате заплакал мальчик. Встревоженный Абдурахман поднялся из-за стола. Скоро гость услышал за стеной его голос и захлебывающийся смех малыша.

— Не могу слышать его плача, — сказал Абдурахман, вернувшись. — Когда он болел, я на целые дни уходил из дома, только чтобы не слышать. Он плачет, а я сам становлюсь как больной…

«Да, — думал гость, — настанет время, когда твой сын будет распоряжаться в твоем доме, как теперь распоряжаешься ты. Твой тихий отец с тонким красивым лицом, чем-то очень похожий на Дилбар, твой отец — по-прежнему самый уважаемый человек в доме, но уже удаленный от его забот, и даже кровать его вынесена в сад — ведь он уже не самый сильный в семье. Самый сильный теперь ты, Абдурахман, самый сильный и самый главный. Один из «самых достойных» специалистов Ташкента. Когда подрастет твой младший брат, ты сможешь, если захочешь, передать ему эту роль, а пока командуешь ты: «Мирхабиб, чой!» — и мальчик бежит со всех ног заваривать чай.

Покончив с обедом, они вышли на крыльцо. У стены стояли туфли, галоши и шлепанцы разных размеров.

Прямо перед домом за белой саманной изгородью начиналось поле, на небольшой лужайке паслись овцы. Слева зеленел небольшой водоем для поливки сада. Вода в нем поросла тиной и была густо населена лягушками. Улица, на которую они вышли, обслуживалась почтовым отделением Чигитай-Актепа и не имела названия. Дом Абдурахмана не имел номера. Это объяснялось, видимо, тем, что домов на улице было слишком мало, да и вряд ли имело смысл называть улицей неширокую дорожку, бегущую по краю поля, стоявшего в этом году под паром. Старые дома благополучно пережили землетрясение, малочисленные трещины были заделаны, и ничто уже не напоминало о тревожном времени. Ничто, кроме внешних примет, не могло помочь гостю, если понадобится, отыскать дом Абдурахмана в закоулках Чигитай-Актепы.

Они шли под еще очень жарким солнцем сначала вдоль поля до асфальтированного шоссе с потонувшими в зелени садов участками, потом миновали эпидемиологическую станцию — похожее на школу здание за глухим забором, затем пошли вдоль арыка, где по пояс в мутной воде бродили мальчишки, вновь вышли на проселочную дорогу с белыми домами, дававшими с одной стороны узкую полоску густой синей тени, и уже эта дорога вывела их наконец на широкую магистраль.

В центр поехали на троллейбусе, который постепенно наполнялся людьми. Но несколько скамеек с левой, солнечной стороны продолжали оставаться свободными: пассажиры предпочитали стоять в тени, тесно прижавшись друг к другу. Их потные сосредоточенно-вежливые лица выражали невозмутимое спокойствие. Они передавали по цепочке деньги, каждый раз со значением произносили слово «абонемент», которое казалось здесь достаточно ярким, пышным, интернациональным и современным, то есть вполне соответствовало вкусу большинства пассажиров ташкентского транспорта.

Порой гостю казалось, что наполняющий город жар не столько исходит от земли и солнца, сколько упорно поддерживается ими. Основной же источник тепла кроется в этих сдержанных улыбках, в кажущейся расслабленности рук и жестов — в той особой разновидности темперамента, который не растрачивается впустую, но находит выход в действиях, полных глубокого смысла. Глядя из окна троллейбуса, он видел искрящийся рафинад построенных и строящихся домов и думал, что в медлительной сосредоточенности здешней жизни заключена та точность рук и верность глаз, которые способны одолеть стихию и со спокойствием, присущим мудрости, возродить город из пыли землетрясений.

Троллейбус очень долго тащился по улице Навои и наконец преодолел мостик через арык Анхор. Из тихого сельского мира безымянной улицы Чигитай-Актепы Абдурахман и его гость приехали в город, полный звуков узбекской музыки, похожей на застывшие перистые облака, и тех запахов хлеба, машин, пыли, базаров, жареных шашлыков и разогретых камней, которые составляют неповторимое очарование Ташкента.

— Я только отдам паспорта, — сказал Абдурахман, когда они вышли из троллейбуса. — Это отнимет у нас немного времени.

Гость кивнул в знак того, что согласен ждать сколько угодно, пока его друг не закончит свои дела. Он любил ходить по городу с Абдурахманом. Присутствие товарища наполняло неизвестную гостю жизнь смыслом. Абдурахман был как бы контактом, соединявшим его с окружающим, и если этот контакт отсутствовал, еда теряла вкус, краски тускнели, звуки становились раздражающе назойливыми.

Они шли от улицы Пушкина в сторону Алайского базара, откуда люди несли фрукты и овощи в сетках, сделанных, как кольчуги, из металлических колец. Интересно, думал гость, в каком доме будет жить его друг. Что это за дом такой? Он белый, конечно, ослепительно белый, и стоит в центре города посреди площади, как памятник самым достойным людям. Вероятно, из окон квартиры Абдурахмана видны все базары Ташкента — яркие пятнышки из красных, зеленых и синих точек — серо-голубое пятно старого города, улицы, парк Тельмана, ботанический сад и даже, может быть, дендропарк. И конечно, квартира его расположена не слишком высоко. Сюда долетают все запахи земли, без которых жизнь в Ташкенте — уже не жизнь в Ташкенте.

Неожиданно Абдурахман замедлил шаги и направился к киоску, сплошь увешанному изнутри и по обеим раскрытым створкам журналами, газетами и открытками. Абдурахман хотел купить июльский номер «Природы», в котором напечатана его статья, чтобы, как обещал, подарить другу. Гость узнал в киоскере отца Абдурахмана, поклонился и отошел в сторону.

— Ну вот, — сказал Абдурахман. — Я так и думал. Они еще не получали седьмого номера.

Прошло не меньше четверти часа. Отец перекладывал газеты с места на место, а Абдурахман, боком облокотившись о прилавок, смотрел в пространство перед собой, точно ждал кого-то или любовался белесым, выцветшим от жары небом. Временами он поворачивал голову в сторону киоска, и тогда гость слышал гортанные звуки и не мог понять, ссорятся они или говорят о чем-то незначительном.

Напротив киоска, метрах в ста, располагалась бензоколонка. Едва заметное вздрагивание корпуса только что подъехавшей машины, нетерпеливость, спешка живо напомнили гостю родной город. Машины, привлеченные колеблющимся от жары ореолом бензиновых паров, жадно присасывались к красным и желтым поилкам, повисали на них гроздьями, застывали в счастливом изнеможении, а насосавшись, зло фыркали и уносились прочь.

— Пошли, — сказал наконец Абдурахман. — Ты извини. Тебе надоело, наверно, ждать? У отца опять чуть ли не на десять рублей недостача. Он как ребенок — его кто хочет, тот и обманывает. Он всем верит. Представить не может, как это что-нибудь украсть. Так и живет. Коран наизусть знает, а концы с концами свести не может. Скажи, сколько таких осталось? Бывает же так. Ты способный и умный, а твои способности никому не нужны. Кому нужен человек, который знает наизусть весь Коран?

— И все-таки продолжает работать в киоске, — заметил гость.

— Э, — безнадежно махнул рукой Абдурахман. — Ты попробуй убеди его. Я ему говорю: зачем тебе работать, сколько ты получаешь в месяц? А он не слушает, делает вид, что только на нем держится дом, что я лишь помогаю немного. Такие у нас старики. Сидят целыми днями в чайхане, разговаривают. А он сидит не просто так, а в своем киоске. То один к нему подойдет поговорить, то другой. Ему интересно, и люди его уважают.

Не дойдя до Алайского базара, они остановились, и Абдурахман скрылся в одной из арок нового, только что построенного дома со строительным мусором во дворе, остро пахнущим известкой. Гость остался ждать. Витрины магазинов первого этажа многоподъездного дома, уже заселенного, были почти оформлены, и теперь рабочие устанавливали неоновые вывески. Дом выходил на улицу Пушкина, прерывался ею и продолжался новым, точно таким же, развернутым по дуге домом, похожим на часть огромной круговой стены, которой обнесен город.

Вернувшись, Абдурахман предложил посмотреть новую квартиру. Они пошли по разогретому пружинящему асфальту мимо квадратного бассейна, еще не заполненного водой, вошли в один из средних подъездов, и лифт без шума задвинул за ними двери. В кабине, облицованной светлым деревом, горел свет. Гость волновался так, точно его ждала встреча с людьми, с которыми он был долгое время в разлуке. Новый дом, пахнущий известкой и клеем, всегда радость, даже если это не твой дом.

Что-то щелкнуло наверху, лифт остановился. Помедлив мгновение, раздвинулись двери. Яркий свет дня ворвался в кабину и, точно старую, выцветшую от времени бумагу, скомкал устоявшийся полумрак. Через открытую застекленную дверь они вышли на галерею. Далеко внизу находился еще не засаженный деревьями двор, а дальше виднелись многоэтажные дома новой постройки. Вогнутая стена дома, словно рефлектор, собирала и отражала солнечные лучи. Остальные дома существовали как бы благодаря этому отраженному свету.

Они пошли по галерее налево. Абдурахман остановился перед дверью новой своей квартиры и пропустил гостя вперед. Обувь снимать не пришлось, поскольку здесь пока никто не жил. Из прихожей направились в самую большую комнату.

— Ну вот, — сказал Абдурахман, — а?

— Хорошо, — заметил гость. — Очень хорошо.

Они прошли в другую комнату, где стоял стол, накрытый белой скатертью, а на нем — сложенные в пирамиду пиалы, чайник, ваза с конфетами и хлебница, прикрытая полотенцем. Дверь в третью, смежную комнату была закрыта на ключ, торчащий из замочной скважины. Гулкие звуки их шагов заполняли квартиру. «Какое полное, просторное счастье», — подумал гость.

— Пойду приготовлю чай, — сказал Абдурахман.

По дороге на кухню он включил свет, и гость вошел в ванную комнату, облицованную голубым кафелем и выложенную розовыми метлахскими плитами. Холодная вода не шла. Кран порождал лишь далекое гудение и хриплые звуки в трубах. Когда гость повернул второй кран, горячая струя, окруженная облаком пара, устремилась в раковину. Он уменьшил напор до тоненькой непрерывной струйки и, стараясь держать руки как можно ниже, чтобы вода успевала немного остыть, умылся.

Тем временем Абдурахман выбирал из многочисленных коробок с чаем, которые занимали весь подоконник, нужную. Он включил стоящую на полу электрическую плитку и залил водой из ведра синий эмалированный чайник. Гость заглянул в кухню, и хозяин повел его на балкон, который выходил на улицу.

У гостя закружилась голова при виде белой вогнутой стены, точно с неба опущенной в самое пекло ташкентского лета, а Абдурахман рассказывал, как думает он распорядиться новым жильем, где будут жить сын, жена и остальные пять будущих его детей.

В дверь звонили. Видно, звонили долго, а они с балкона не слышали. За дверью, потеряв терпение, не отпускали кнопки звонка. Абдурахман пошел отворять. Вскоре послышался приглушенный разговор.

Выглянув в прихожую, гость увидел русскую женщину и узбека средних лет. Вид у обоих был скучный и озабоченный. Женщина держала тетрадь, прижимая к себе с таким видом, точно ее хотели отнять.

— Жена и сын, — отвечал Абдурахман на какой-то вопрос, и женщина записала в тетрадь.

Двое заглянули в комнату, где стояла единственная в доме кровать, потом в пустую кладовую, в столовую и попросили Абдурахмана открыть запертую на ключ комнату, которая тоже оказалась совершенно пустой.

— Все ясно, — сказала женщина Абдурахману, — вы не живете здесь.

— Не живу?

— Вещей нет.

— А кровать?

— Втроем на одной кровати? — улыбнулась женщина.

— А стол? — сказал Абдурахман.

— Что стол?

— Стол, стулья…

— Где жена? — спросила женщина. — Где сын?

— Жена в больнице, сын у матери. Что, разве не может быть?

— Может, — сказала женщина. — Всякое может быть. А вот квартира, я вижу, вам не нужна.

— Зачем так говорить? — вспылил Абдурахман.

— Что, разве нет?

— У меня обстоятельства. Я же объяснил: жена в больнице.

— Словом, вы не живете здесь.

— Я вас очень прошу! — воскликнул Абдурахман, вкладывая в эти с особой страстью сказанные слова одному ему ведомый смысл.

Мужчина словно не замечал взгляда Абдурахмана, его интонации и того, что взгляд и интонация служили одной цели: разжечь в сердце женщины пламень, в котором сгорела бы злополучная тетрадь.

— Поймите, — сказала женщина печально и как бы даже сочувствуя Абдурахману. — Люди так нуждаются в квартирах, а она у вас пустая стоит. Сколько же это может продолжаться?

Дверь закрылась, и они снова остались вдвоем.

— Как им объяснишь? — сказал Абдурахман с чувством. — Жена в положении — как объяснишь? У узбеков не принято говорить об этом. Представляешь? Неудобно как-то.

— Тебя ждут неприятности?

— Представь, — сказал Абдурахман, — сорок лучших специалистов Ташкента получили квартиры. Человеку дают квартиру в таком доме. Это что-нибудь значит? Профессору Рахимову не дают, а Абдурахману Кадырову дают. Когда в прошлом году мой двоюродный брат получил двухкомнатную квартиру, мама сказала: почему Аблахату дали, а тебе не дали, чем ты хуже его? И вот мне дают квартиру. Я приглашаю в гости своего друга. Мы сидим, и вдруг приходят эти люди. Приходят специально для того, чтобы испортить другим настроение. Мы даже чай не успели выпить.

— Почему бы тебе и в самом деле не переехать? — спросил гость.

— Сегодня же скажу маме. Аблахату, скажу, такая квартира во сне не снилась. Только ты ничего не говори, — добавил он. — Я сам скажу.

В комнате настолько стемнело, что пора было зажигать свет. Неожиданность, с которой жаркий день сменился прохладным вечером, казалась столь же естественной и уместной для этого города, как устойчивость погоды, долготерпение изо дня в день распаляемой солнцем земли. Не зажигая света, они провели остаток вечера за столом. По мере того как темнота, вылезая из углов, заполняла пространство, стены растворялись в ней, расступались, и от этого комната становилась больше, постепенно сливаясь с надвигающейся на город ночью.

…Дорога до маленького домика в районе Чигитай-Актепы заняла не меньше часа. Они шли под редкими звездами по дороге, казавшейся гостю незнакомой. Однако это был все тот же путь вдоль арыка и мимо эпидемстанции, только вечер изменил очертания предметов. Домов за деревьями почти не было видно, наличие арыка угадывалось по шуму воды. Их встретила собака и молча проводила до крыльца. Днем она отлеживалась в тени, не подавая признаков жизни, а теперь, лениво виляя хвостом, то и дело оборачиваясь, бежала впереди, точно радушный хозяин, заждавшийся поздних гостей. Они разулись и вошли в дом.

Мать Абдурахмана, по-прежнему босая, встретила их громким возгласом.

Они пошли в комнату, где с утра пили чай.

— Я сейчас, — сказал Абдурахман, зажег свет и вышел.

Занавеска на двери чуть колыхнулась, то ли испугавшись яркой вспышки, то ли колеблемая легким дуновением ветра из раскрытого окна.

Всматриваясь в темноту, гость различил движение белой тени в глубине сада и решил, что это, должно быть, отец Абдурахмана возится по хозяйству.

Где-то верещали цикады, точно сторожа, охраняющие наделы ничейной земли, старательно стучали своими маленькими колотушками.

За стеной слышался громкий разговор. Голоса становились все громче. Их было несколько, но выделялись два — Абдурахмана и его матери. Даже не понимая смысла слов, гость уловил тревогу в интонациях говорящих. Голос Абдурахмана не мог противостоять голосу матери ни по силе, ни по напряженности, голосу, который постепенно заполнил весь дом.

Теперь гость ничего уже не мог разобрать, кроме плача, причитаний и пронзительных выкриков сквозь слезы. Пораженный, не зная, как себя вести, он застыл в неловкой позе, боясь пошевелиться.

В комнату вошел Абдурахман. У него был расстроенный, какой-то ощипанный вид.

— Что случилось? — испуганна спросил гость.

Абдурахман печально махнул рукой.

— Как им объяснишь? Что они понимают? Когда Аблахат получил квартиру, она говорила: чем ты хуже его? Когда я получил квартиру, она говорит: зачем ты хочешь нас бросить? Если тебе тесно, строй рядом дом. Легко сказать, строй дом… Ты нас, говорит, опозоришь. Покизу замуж, говорит, никто не возьмет. Люди скажут: раз ушел человек из дома, значит, плохие у него родители. От хороших разве уходят?.. А сад? А наш дом?! Я говорю: поедете со мной. Зачем, говорит, мы поедем в эту каменную коробку? Чем тебе плохо здесь?! Поди объясни ей, что только лучшим специалистам дают эти квартиры. Самым достойным, представляешь? Что я должен, отказаться, что ли? Ты, говорит, хочешь убить меня на старости лет. Хоть ты им скажи. Может быть, они тебя послушают.

— Да, — сказал гость, — конечно, скажу, — и, не зная, что, собственно, ему следует говорить, следом за Абдурахманом направился в соседнюю комнату.

— Вот, — сказал Абдурахман, обращаясь к заплаканным женщинам, — он вам скажет.

— Да, — сказал гость, — действительно, видите ли…

При этих словах лицо матери скривилось, и она визгливо запричитала, но гость почти ничего не понял, кроме восклицаний: «Карасёо?» «Некарасёо!» Она плакала не таясь, Дилбар тоже плакала, едва слышно всхлипывая. Ей было жаль и мать, и Абдурахмана, и гостя, который не знал, как ему следует вести себя в подобном случае. Всхлипывая, она в то же время с надеждой посматривала то на мужа, то на гостя, точно ожидая от него слов; что заставили бы успокоиться мать и вернуть им с Абдурахманом едва обретенный и тут же потерянный новый дом, который она уже любила по-своему.

— Вы не правы, — сказал наконец гость, — это такое счастье, — но его слова заглушил нестройный хор женских голосов.

Они вернулись в комнату, окно которой выходило в сад. Ночной сад жил тихой жизнью, обособленной от жизни обитателей маленького дома. Измученные дневным жаром деревья пребывали в покое, и размеренные движения едва угадываемой фигуры отца усиливали ощущение мира и прохлады. Гость взглянул на Абдурахмана. Тот сидел за столом, подперев подбородок, и сосредоточенно о чем-то думал.

— Ты не расстраивайся, — сказал ему гость. — Все уладится.

— Как уладится? — отвечал Абдурахман. — Разве им объяснишь? Я понимаю, ты понимаешь, а она не понимает. Не могу же я убить ее только за то, что она чего-то не понимает. Что с этим сделаешь? Она растила всех нас, детей. Отец всегда получал мало. Это только теперь мы так живем — все есть. Если я брошу ее, мой сын меня тоже когда-нибудь бросит. Узбек не бросает своих родителей. Вот и решай, как тут быть. Мирхабиб, чой! — крикнул он, и за дверью послышался мелкий перестук босых мальчишеских ног.

1970

 

ТОВАРИЩ МКРТЧАН, ШУБЕРТ И ДРУГИЕ

Голицыны прилетали из Москвы в воскресенье пятичасовым самолетом, который задерживался. На аэродроме их ждала машина и шесть человек встречающих, не считая шофера: заместитель председателя поссовета тов. Мкртчан, директор библиотеки Гурген Карапетович Восканян с женой и детьми, а также высокий молодой человек в черно-белом полосатом костюме. Фамилия молодого человека была Степанян. Он находился здесь по той причине, что доводился дальним родственником жены Ашота Анушьянца, тогда как Павел Голицын являлся его внучатым племянником.

Встречающие оказались в исключительно трудном положении. Вот уже второй день приезжали они на аэродром ранним утром и выходили из здания аэровокзала к каждому московскому самолету, ибо на телеграмму: «Сообщите когда каким рейсом прибудете» гости ответили, что собираются прилететь в субботу или воскресенье. Таким образом, тов. Мкртчану, Гургену Карапетовичу с женой и детьми, а также родственнику жены Ашота Анушьянца пришлось ждать со времени прилета из Москвы первого субботнего самолета до шести часов вечера воскресенья. Они ждали так долго, что успели позавтракать сначала в буфете, потом в кафе. Потом дети ели коржики. Затем все вместе обедали в ресторане аэропорта.

Положение осложнялось тем, что встречающие никогда раньше не видели Голицыных.

Каждый из встречающих втайне надеялся, что гости чем-нибудь выдадут себя, что сработает пока еще не вполне понятный науке механизм предчувствия, и тогда они смогут встретить их как хороших знакомых или, что будет более правильно, как дорогих, самых дорогих друзей. Конечно, размышляли они, не совсем хорошо, что мы до сих пор не имеем их фотографий.

Перед приземлением очередного самолета из Москвы шофер выносил из машины два больших букета цветов и передавал один из них жене Гургена Карапетовича, а другой его двенадцатилетней дочери. Процессия направлялась к самолету. Тов. Мкртчан шел впереди, за ним следовали Гурген Карапетович с женой и детьми, затем молодой человек и, наконец, шофер, играющий ключиком «Волги». Они внимательно разглядывали каждую прибывшую русскую пару, но безуспешно.

— Могли пропустить, а? Может, в село позвонить, Тигран Рафаилович?

Тов. Мкртчан кивнул.

— Попытайтесь связаться с районом, — сказал он шоферу строго.

Выяснилось, что гости не приезжали. Было решено дать объявление по радио, но и оно не принесло успеха. Когда наконец задержавшийся пятичасовой из Москвы заглушил моторы и был подан трап, а делегация встречавших в который раз медленно направилась к самолету — тов. Мкртчан впереди, цветы чуть позади, — Гурген Карапетович сказал вдруг вполголоса:

— Кажется, они.

Мкртчан ускорил шаг, остальные тоже пошли быстрее. Приближаясь к Голицыным, заметившим их, встречающие еще опасались ошибки и не спешили признаться в том, что узнали гостей. Это напоминало сближение дуэлянтов, каждый из которых не решается выстрелить первым, боясь промахнуться и понимая, что медлить больше нельзя.

Когда молчаливое объяснение произошло, все почувствовали облегчение.

— Мы вас с утра ждем, — весело заметил Гурген Карапетович.

Радостные улыбки не оставляли сомнений в том, что часы ожидания были едва ли не самыми счастливыми в жизни этих людей. Шофер попытался перехватить чемодан у Тиграна Рафаиловича, но едва приметный жест последнего заставил его отойти.

— Все в порядке, товарищи. Все хорошо, — подытожил руководитель делегации, посмеиваясь. — Очень правильно сделали, что приехали, — добавил он торжественно.

— Спасибо, я сам, — пробовал возразить Голицын.

— Думаете, не справлюсь? — подмигнув, заметил тов. Мкртчан и как бы в доказательство, тяжело завалившись на левый бок, неловко помахал большим чемоданом в воздухе.

Вера взглянула на мужа и улыбнулась. Цветы почти закрывали ее лицо. Они вышли из здания аэровокзала. Шофер открыл дверцу автомобиля, а тов. Мкртчан, поставив чемодан на тротуар, критически оглядел площадь, заполненную машинами. Этот осмотр, казалось, не вполне удовлетворил его.

— К сожалению, — обратился он к гостям, — машина не совсем новая. Мы только в пятницу вечером получили телеграмму и не успели организовать все как следует.

Вера придвинулась к Павлу, освобождая третье место на заднем сиденье.

— Можно взять детей на руки, — предложила она.

— Зачем беспокоитесь? Вон сколько машин.

В проеме задней дверцы показалось лицо молодого человека, который ласково посмотрел сначала на Веру, потом на ее мужа, красноречиво обвел рукой запруженную машинами площадь, как бы давая понять, что все это принадлежит ему.

— Мы еще не познакомились, — сказал он, опуская глаза. — Меня зовут Шуберт. Шубик тоже можно. Я живу в деревне, куда вы едете.

— Дома поговорим, — нетерпеливо сказал тов. Мкртчан.

Шуберт мягко закрыл дверцу, машина тронулась.

— Вот, — неопределенно промолвил тов. Мкртчан, быстрым движением влажного языка коснувшись полных и смуглых, будто загоревших на солнце губ. Вера, еще раньше заметившая за ним эту странную привычку, подумала, что она связана скорее всего с неким тайным течением мысли тов. Мкртчана. Он сидел рядом с шофером вполоборота к гостям. Приезжим были видны седеющие виски, редеющие волосы, нос, круто нависший над нижней частью лица. Он долго молчал, потом заметил:

— Ничего, товарищи. У нас будет время получше познакомиться, узнать друг друга.

С правой стороны вдоль шоссе плыла синяя гряда гор, покрытых кое-где серым рваным ватином низко спустившихся облаков. Слева серебрилась долина, отгороженная от шоссе сплошным рядом кустарника и низкорослых деревьев.

— Какие это горы? — спросил Голицын.

— Масис.

— А что, Арарат далеко?

— Арарат? — задумчиво наморщив лоб, повторил тов. Мкртчан. Он облизал губы, точно у него пересохло в горле. — Это и есть Арарат.

Шофер сказал что-то по-армянски. Хриплые звуки незнакомого языка были похожи на радостные восклицания.

— Он сказал, что вас нужно повезти в одно место, откуда вы по-настоящему увидите Арарат. Конечно, мы это непременно сделаем.

Слова, произнесенные затем тов. Мкртчаном по-армянски, служили как бы переводом только что сказанных им по-русски слов, точности которых он, видимо, не вполне доверял.

Их на большой скорости обогнала новая зеленая «Волга» — покрытое густой пылью такси, из полумрака которого высунулась на мгновение рука в полосатом пиджаке и помахала им.

— Между прочим, неплохой парень, — тов. Мкртчан кивнул вслед удаляющейся машине. — Немножко шалопай, но в целом неплохой. В театральном институте учится. Ваш родственник, а? Не прямой, конечно, но все-таки… Знаете, — продолжал он, понизив голос, — мы в течение ряда лет проводим работу по розыску родственников Ашота Суреновича Анушьянца. Вы и ваш отец Евгений Георгиевич — это пока все, кого удалось разыскать. Очень жаль, что он не смог приехать. Как он теперь себя чувствует?

— Спасибо, хорошо, — ответил Павел, прежде чем понял собственную ошибку.

— Сейчас гораздо лучше, — смущенно добавила Вера.

— Когда совсем поправится, непременно должен приехать к нам. Так и передайте: мы его давно ждем. Ведь он родной племянник Ашота Суреновича.

Машина свернула с шоссе, и теперь дорога бежала меж небольших домиков, сложенных из крупных квадратных камней. Кое-где, уцепившись за неровную поверхность, по стене карабкалась виноградная лоза, но в основном виноградник, как белье, держался на толстых проволоках, натянутых на деревянные колья.

— Наши трудности, — продолжал тов. Мкртчан, — связаны с тем, что Ашот Суренович уехал из села в ранней молодости, жил в Петербурге, потом в Москве. Долгое время находился на нелегальном положении. Детей у него не было. Все это, товарищи, затрудняет поиски. К тому же и возможности у нас пока не слишком большие, но кое-какие успехи имеются. Совсем неплохие успехи, — торжественно добавил тов. Мкртчан. — Ха! — он выдохнул воздух и нахмурился. — Кажется, я хвастаю. Хорошо, сами посмотрите.

Машину начало бросать из стороны в сторону, как утлое суденышко в открытом, разволновавшемся море. Они ехали в сплошном облаке пыли. Потом дорога вновь выровнялась.

Тов. Мкртчан взглянул на притихших гостей.

— Устали? Вы извините, у нас пока еще встречаются такие дороги. До всего руки не доходят. В следующий приезд мы постараемся повезти вас уже по хорошей дороге.

Машина остановилась перед домом с низкой оградой. «Словно остатки крепостной стены», — подумала Вера. Под ногами лежали бутовые россыпи — белесый, мелко раскрошенный камень.

Тов. Мкртчан, будто догадавшись о чувствах, которые владели приезжими, озабоченно проговорил:

— Так, товарищи. Так. Воздух у нас замечательный, — и видно было, что думает он сейчас о другом.

Возможно, он сожалел об отсутствии фотографа, который запечатлел бы приезд гостей, или опасался, что этот торжественный момент пройдет для них незамеченным. Во всяком случае тов. Мкртчан медлил у входа в дом; у него был сосредоточенный, таинственный вид.

— Дядя Тигран! — донеслось из-за ограды.

Наконец он решился. Напряженное выражение сошло с лица, складки на лбу разгладились.

— Пожалуйста, товарищи, входите.

На этот раз чемодан нес шофер. Они вошли в калитку. Вера отметила про себя, что участок вокруг каменного дома больше, чем те, мимо которых они только что проезжали, и в меньшей степени возделан. Именно это обстоятельство придавало дому живописную прелесть, которая так радует глаз горожанина.

На пороге деревянной веранды их встречали Восканяны. В пролете двери виднелась чуть сгорбленная фигура Шуберта, который словно стеснялся своего роста.

Старшая дочь Восканянов, зеленоглазая девочка, которая дарила им на аэродроме цветы, перекинув через плечо толстую косу, как будто сплетенную из черного бархата и рыже-золотых ниток, крикнула сверху вниз:

— Дядя Тигран, вы что, забыли, куда идти надо? — и засмеялась.

— Карине! Бесстыдница! — сестра дернула ее за подол платья.

— Ай, отстань, — лениво отмахнулась старшая.

— Карине, Рузанна, перестаньте шуметь.

Жена Восканяна, вся состоящая как бы из одних тонких линий, плавных движений и тихого голоса, укоризненно посмотрела на дочерей, и те замолкли.

— Они так вас ждали, — объяснила она гостям, точно оправдываясь.

Девочки прошмыгнули мимо Шуберта в открытую дверь.

«Какие они воспитанные, — подумала Вера. — А младшенькая просто красавица: гибкая, живая. Маленькая Кармен».

— Пожалуйста. Милости просим. — Тигран Рафаилович, заметно волнуясь, вытянул вперед левую руку, как бы указывая гостям путь и одновременно защищая их от возможного падения с лестницы на тот невероятный случай, если перила, сделанные вполне добротно, почему-либо рухнут.

Восканяны отступили в глубь веранды, пропуская приехавших.

Они вошли в комнату, в которой уже начали накрывать на стол.

— Товарищи, наверно, хотят умыться с дороги. Арпик! — обратился Тигран Рафаилович к жене Восканяна.

— Пойдемте, — сказала Арпик. — Вон, видите дом напротив. Только дорогу перейти. Здесь, в этом доме, нет воды, а мы идем сейчас к нам. У нас вам было бы, конечно, удобнее, но Тигран Рафаилович считает, что тут вам лучше будет. Мы ему доказывали, умоляли — и Гурген просил, и я, но, знаете, с ним невозможно спорить.

Сквозь тонкие подошвы туфель Вера ощущала колкую россыпь хрустящих под ногами камней. По обе стороны дороги росли невысокие деревца. Там, где дорога, обрываясь, переваливала за холм, виднелась полоска пронзительно светлого неба.

— Это ничего, — продолжала Арпик, — ведь это рядом. Вы и в этом доме, и у нас жить будете. Только при таком условии отпускаем вас.

«Что это значит? — подумал Павел. — Почему нужно ходить умываться в другой дом?»

— Здесь разве с водой плохо? — спросил он.

— С водой неплохо. Только там, где вы будете жить, нет воды.

«Все это странно, — думал Голицын, несколько уязвленный. — С одной стороны, извиняться, что машина, на которой нас повезут, не слишком новая, с другой — поселить в доме, где нет воды. Лучше бы помогли устроиться в гостинице. По крайней мере, там вода есть».

Они вошли во двор такого же одноэтажного дома, только более поздней постройки. Земля под фруктовыми деревьями была усыпана мелкими высохшими лепестками. На открытой площадке плотными короткими рядами рос виноград: из причудливо изогнутых, ссохшихся его стеблей вылезали острые, влажно свернутые, чуть красноватые листья.

Женщины пошептались о чем-то и тихо ушли за дом, оставив Павла одного. Со стороны гор подул резкий, холодный ветер. Поежившись, Павел застегнул пиджак на все пуговицы и засунул руки в карманы. Тоска владела им, одиноко стоящим посреди голого сада на чужой земле, с которой ничто не связывало, кроме имени Ашота Анушьянца. О нем он слышал кое-что от отца.

Когда было получено приглашение от Мкртчана, Павел испытал нечто подобное тому, что испытывает ребенок в преддверии темной комнаты — желание войти в нее, чтобы зажечь свет и убедиться, что там никто не прячется.

«Отец правильно сделал, что не поехал. И мне не следовало».

Женщины возвращались, оживленно беседуя.

— А как же зимой? — спрашивала свою новую знакомую Вера, кивая в сторону виноградника.

— Вера-джан, у нас зимой не то что у вас. У него корни глубоко-о в земле сидят, а в земле тепло.

— Ты что, Павлик, замерз?

Отсюда была видна изгородь дома, откуда они пришли и где им предстояло жить. По дороге брел старик, устремив перед собой неподвижный взгляд. Он двигался медленно и равномерно, точно не живой человек, а заводная игрушка. Вдруг старик остановился, словно кончился его завод, и Павел увидел, как, с видимым трудом нагнувшись, он заботливо ощупал камень в изгороди, поправляя или проверяя, насколько хорошо тот закреплен. Сделав дело, старик выпрямился, оглядел дом за оградой и продолжал печальный свой путь.

«Так вот в чьем доме мы будем жить, — подумал Павел. — В доме без воды. Бедного старика, видимо, переселили куда-нибудь на время приезда  д о р о г и х  г о с т е й».

— Это наш дедушка, — сказала Арпик. — Он очень старенький.

— Ваш дедушка?

— Да, наш родственник. Дедушка двоюродного брата сводной сестры Гургена.

Дедушка двоюродного брата сводной сестры. Павел попытался разобраться в сложной родословной, но начал путаться и оставил нелепую затею. «Если дедушка двоюродного брата сестры мужа — родственник, то я, можно сказать, ближайший родственник Ашота Анушьянца. Сын сына родного брата», — прикинул он.

Дед на дороге понравился Павлу. Во-первых, он не встречал его как родственника знаменитого Анушьянца, и, следовательно, Павел ничем не был обязан ему, во-вторых, старик оказался как-никак лицом пострадавшим: лишился на время своего жилья.

— Я вам плащ принесу, — предложила обеспокоенная Арпик.

— Ничего, уже согрелся.

— Верно, сейчас тепло. Это только с непривычки может показаться, что холодно. Вы подождите меня, я сейчас.

— Она учительница, — сказала Вера, как только Арпик вошла в дом. — А муж — директор здешней библиотеки. По его инициативе начали собирать материалы о твоем деде, об Ашоте Анушьянце. И музей, и памятник — это все он. Оказывается, дед твой был еще и поэтом. Гурген считает целью своей жизни написать книгу о нем и опубликовать его стихи. Он считает Анушьянца очень крупным поэтом, о котором мало кто знает.

На пороге дома показалась Арпик с постельным бельем в руках.

— Вы ведь с голоду умираете, — спохватилась она. — Гурген мне голову за вас оторвет. Пойдемте скорее.

— Эй! Скоро вы там?

Шуберт Степанян шел им навстречу.

— Слушайте, сколько можно, а? Мы есть хотим. Там все готово.

— Идем, — сказала Арпик.

— Как доехали? — спросил Степанян. — Как вам у нас нравится?

Павел с недоверием посмотрел на него.

— Здесь очень красиво, — сказала Вера.

— Вас еще никто не спрашивал, нравится ли вам Армения?

— Нет.

— Хорошо. Значит, я первый.

«Комедиант», — подумал Павел.

— А как вы находите нашего товарища Мкртчана?

Арпик пихнула Шуберта в бок.

— Милый, заботливый человек.

— Да, — сказал Шуберт, — да, товарищи. Так будет лучше…

Его лицо сделалось вдруг важным и чуть рассеянным. При всем различии внешностей сходство с тов. Мкртчаном было поразительным.

Вера и Арпик смеялись.

— Очень настойчивый человек, — продолжал Шуберт, снова став самим собой. — Пробивной, да? Для села горы может свернуть. На первое место в районе скоро выйдем. Памятник, музей — все это он добился. Пробил, да? Я правильно говорю по-русски?

— Правильно, — улыбнулась Вера.

— Зачем говоришь: только он? — рассердилась Арпик. — Многие. Ты тоже. Он тоже, — обратилась она к гостям. — Концерты устраивал, а деньги, которые собрали, пошли на строительство памятника. Шубик у нас замечательный артист. Он кого хотите изобразить может.

— Да, — сказал Шуберт тихим, почти женским голосом. Рост его словно бы уменьшился до роста Арпик. Глаза смотрели на гостей нежно и преданно, уголки губ приподнялись, образовав подобие ангельской улыбки. — Все мы очень любим и ценим нашего дорогого Шубика.

Они вернулись в первый дом, ярко теперь освещенный. Комната оказалась больше, чем показалось сначала Вере. Кроме тех, кто встречал их на аэродроме, здесь собралось много незнакомых мужчин.

— А вот и гости наши дорогие, — сказал тов. Мкртчан. Все вокруг разом затихли, насторожились, обернулись в их сторону.

Фигуры приезжих на какое-то едва уловимое мгновение сосредоточили на себе множество взглядов — жадных, открытых и пристальных, точно те, кому они принадлежали, спешили утолить долго мучившую их жажду. Словно люди, собравшиеся на маленьком островке земли, напрягали все силы, чтобы вернуть некогда утраченную надежду и узнать в пришельцах своих собратьев, многие годы пропадавших без вести, — отважных путешественников, в чье возвращение они уже не смели верить.

— Вы нас извините, — обратился тов. Мкртчан к Голицыным. — Извините, что побеспокоили вас в день приезда. Вы устали, конечно, и хотите отдохнуть.

— Тигран Рафаилович, — сказал один из присутствующих, по виду человек городской, — за столом лучше речи произносить, а?

Держался он независимо, свободно и по-хозяйски, из чего можно было заключить, что говорящий являет собой начальство более высокое, чем тов. Мкртчан.

— Правильно, товарищи, — согласился Тигран Рафаилович. — Ованес Степанович абсолютно прав. Хочу лишь добавить от себя лично, что мы не будем слишком утомлять гостей и только немного поужинаем вместе с ними.

Все сели за стол, вдоль которого бесшумно и почти незаметно двигалось несколько женщин, всецело поглощенных поисками свободного пространства для еще одной тарелки или еще одного кувшина с вином. Женщины входили в комнату, покидали ее и существовали словно независимо от остальных.

Почти напротив Павел заметил деда, который поправлял камень в изгороди. Несмотря на все то, что он слышал о кавказском гостеприимстве, Павел не мог принять столь открытое и явное выражение любви со стороны незнакомых людей и не готов был отказаться от мысли, что за всем этим кроется некий тайный, пусть даже совсем непонятный ему пока подвох или умысел. С одной стороны, чувства этих людей были на поверхности, с другой — истинные причины их поведения ускользали от него в неведомую глубину. Он не мог вполне доверять им.

«Тем более, — думал Павел, — что этот мой новоиспеченный родственник. Моцарт или Шуберт — бог знает какое странное у него имя, — понравился Вере». Случайно зародившееся подозрение теперь жило в нем, находя все новые подтверждения в склоненной к его жене курчавой голове Шуберта, в ее вдруг залившемся краской лице, в предупреждающих ее желания движениях рук, в блеске глаз, выдававших радостное возбуждение.

Тем временем тов. Мкртчан произносил тост. Он говорил, что приезд дорогих гостей — большая честь для села, для всех, кто собрался сегодня. Среди присутствующих, говорил тов. Мкртчан, товарищи из Еревана и из района, все, кому дорога память о славном сыне армянского народа Ашоте Анушьянце.

Вера наклонилась к Павлу, спросила шепотом:

— Павлуша, что с тобой? Ты себя плохо чувствуешь?

Остальные делали вид, что не замечают его угрюмо-сосредоточенного взгляда или относят к легкому недомоганию, которое лучше и быстрее всяких лекарств излечат чистый воздух и жаркое солнце.

Когда тов. Мкртчан допил свой бокал, начали по очереди подниматься из-за стола другие. Они говорили о том же, только всякий раз иными словами, чокались с гостями, пили вино и садились на свои места, что напоминало игру в города или эстафету, передаваемую каждым из говорящих своему соседу. Это был все еще один тост, конец которого совпадал с замыканием круга.

Тема была задана, и каждый облекал ее в свою форму. Но, пожалуй, все делалось не только ради слов, а для поддержания объединяющего людей огня, которому не давали погаснуть. Когда наступила очередь старика, он медленно поднялся и на мгновение застыл на фоне висевшего на стене ковра. Его руки, все еще крепкие, но уже костенеющие от старости, продолжали покоиться на скатерти, а пальцы чуть двигались, будто подбирая мелодию на каком-то невидимом музыкальном инструменте. Потом он заговорил тихо и хрипло, ни к кому не обращаясь, внимательно глядя прямо перед собой. Некоторые из мужчин потупились, другие, подобно Павлу, внимательно следили за говорящим. Из всего сказанного по-армянски Павел понял одну лишь фамилию, которая так часто повторялась за этим столом. Старик посмотрел на гостя, поднял стаканчик и выпил вино.

Павел заметил несколько влажно блеснувших глаз, увидел взволнованные, взбудораженные лица. Никто не решался нарушить молчание. Видимо, речь шла о чем-то прямо касающемся жизни всех сидящих за столом, об их счастье. Словно уходящая в далекое прошлое память старика была частью их общей, никогда не угасающей памяти.

Еще запомнились гостю слова директора местной библиотеки, хотя он понял их тоже не до конца. Когда человек имеет много денег, начал муж Арпик, он может позволить себе не считать отдельные монеты, а когда денег мало — следует дорожить каждой из них. Далее он сказал, что богатство может быть заключено в нескольких монетах большого достоинства, тогда как нищий не станет богачом даже в том случае, если его карманы будут набиты мелочью. Как бы раздумав рассуждать на эту тему, он оборвал незаконченную мысль и в дальнейшем говорил об истории Армении и ее народе. Павел, не знающий последовательности и связи событий, о которых шла речь, воспринял лишь в самых общих чертах рассказ о судьбе огромной страны, ставшей вдруг совсем маленькой, подобной грудному младенцу — единственному, что уцелело от некогда великой державы. Младенца хотели убить, чтобы уничтожить последнего представителя рода.

Тост напоминал не столько историю, сколько печальную сказку, которая кончалась спасением ребенка благодаря покровительству того, кто оказался впоследствии его братом. Товарищ Восканян призывал гостей сегодняшнего праздника воздать хвалу спасенному младенцу и его брату-спасителю.

— Может, наши дорогие гости тоже хотят сказать?

Павел оглядел стол и ощутил неприятный холодок в груди, так как не был готов.

Медленно, как тот старик, поднялся он из-за стола, еще не вполне представляя себе, что скажет. Тема основного тоста менялась. Теперь он должен благодарить за память о далеком родственнике, которую почти не сохранила его семья. Павел решил обратиться к старику, чья речь произвела на всех сильное впечатление.

— За хозяина этого дома! Спасибо вам!

— Хорошо сказано. Очень хорошо, — радовался тов. Мкртчан.

— Да, — соглашался с ним товарищ из Еревана, усиленно кивая в знак одобрения. — Коротко и хорошо.

Один лишь старик ничем не выразил своих чувств, только легким кивком головы показал Голицыну, что понял его.

Потом тост предложил товарищ из Еревана.

То там, то здесь на столе расцветали новые душистые оазисы стрельчатых и кружевных трав. Опустевшие кувшины наполнялись вином, золотистая, темно-янтарная влага вновь плескалась в тонких бутылках, отмеченных знаками солнца и двуглавой горы. Словно те, кто пировал за столом и пополнял нескудеющие запасы, не могли допустить даже напоминания об опустошении и гибели его совершенной архитектуры. Стол был накрыт отныне и навсегда. Когда уйдут те, кто находится за ним сейчас, придут другие, чтобы продолжить или начать новый праздник.

Комната наполнялась то долгими, грустными, с гор пришедшими звуками незнакомых песен, которые пела женщина с маленькими бирюзовыми сережками в ушах, оживлявшими ее худое, некрасивое лицо, то сухими, как изогнутая виноградная лоза, или сочными, как его листья, звуками стихов, которые, разрастаясь, густо завивали все свободное пространство комнаты. Кто-то пытался перевести все это на понятный гостям язык, рассказывая о директоре библиотеки Гургене Восканяне: как он потратил свой отпуск на поездку в Москву и Ленинград, чтобы разыскать в архиве необходимые документы об Ашоте Анушьянце. Кто-то говорил о завтрашнем дне, об открытии памятника и о многом другом — всего невозможно было упомнить.

— Товарищи, — слышал Павел будто сквозь сон. — Я думаю, пора кончать. Нашим гостям предстоит завтра напряженный день.

Стол был убран. Гурген и Шуберт принесли две раскладушки и одеяла, и Арпик вместе с Верой удалились в другую комнату стелить постели.

— Как вам здесь, ничего, а? — спрашивал у Павла тов. Мкртчан.

Он придирчиво оглядывал потолок, пол, стены, чтобы еще раз проверить их надежность и окончательно убедиться, что гостям будет хорошо.

— Может, лучше кровати принести, а? Отдыхайте, товарищи, устраивайтесь. Вы у себя дома.

Арпик следом за Верой вышла из второй комнаты и, уходя, улыбнулась Павлу: они не прощаются, а лишь расстаются на несколько часов.

— Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

Они остались вдвоем.

— По-моему, Павлик, ты немножко опьянел, — сказала Вера. — Иди-ка ложись.

— Я еще телевизор посмотрю.

— Какой телевизор? Второй час ночи.

— Слушай, — сказал он, — здесь нет телевизора! И радио нет. Ну и живет дед! Газет тоже, наверно, не читает.

— Какой дед?

— Ну, этот. Хозяин. Двоюродный брат. То есть двоюродный дедушка этого… брата.

— Павлик, умоляю, идем спать.

Она погасила свет и увела его в комнату, где было постелено. Павел сел на стул и покорно начал развязывать шнурки на туфлях. Заметив на стене старую фотографию бородатого мужчины, направился к ней.

— Смотри-ка, а в молодости он был ничего. В каком-то допотопном сюртуке снят. И галстук… Посмотри, какой смешной галстук… Сколько ему сейчас лет, как думаешь? Здесь еще кто-то сфотографирован. Надо же, чтобы так человек менялся. Я тоже когда-нибудь стану таким?

Вера выключила свет. Ослепившая ее темнота постепенно высветилась призрачным светом луны, и в комнате можно было различить белые простыни, два стула, старый комодик в углу.

Павел разделся и лег. Вера слышала его ровное дыхание.

В комнате было душно. Она попробовала открыть окно, но безуспешно. Пол под ногами скрипнул. Еще раз прислушалась: Павел спал. Ей померещился веселый шум голосов в соседней комнате, но звуки были тихи и неясны, будто работала далекая радиостанция, с трудом пробивающаяся в эфир и время от времени заглушаемая ровным пустым гулом.

У входа в большую комнату она задела о тупой выступ. Вытянув руку, Вера коснулась шершавой поверхности ковра, закрывавшего оттоманку. Шум голосов не приблизился, точно звуки доносились откуда-то извне, с улицы, может быть, из соседнего дома.

Выйдя на крыльцо, она поняла, что ошиблась. Нигде не теплилось ни огонька, только луна освещала голые вершины деревьев, крышу восканяновского дома и дорогу, тонущую в ночи. Стены веранды, ступени лестницы и перила были хорошо видны. Все предметы казались одинакового серо-серебристого цвета. Без труда различались даже самые мелкие детали: кустики травы, какое-то растеньице, доползшее по стене до середины окна. Вера дотронулась до его тонкого стебля и услышала легкое, сухое шуршанье. Стебель оказался неживым и ломким. Прошлогоднее растение, погибшее зимой из-за неглубокого залегания корней, или вьюнок-однолетка.

Ей стало вдруг неуютно и холодно. Вспомнился дом, сын, мама — они были теперь бесконечно далеко. Она припомнила даже бабушку, которая давно умерла, и хотела вспомнить еще кого-нибудь из родных, но там, где искала, память была глуха и пуста. Собственный ее мир, в котором она жила со своей семьей, оказался, в сущности, очень маленьким оазисом однолетних растений, чьи семена ветры рассеивали поодиночке. Подобно одному из таких семян, для которого наступил час пробуждения и роста, она со страхом обнаружила, что вокруг нет почти никого из той большой семьи, которой она должна была принадлежать.

За калиткой открывался гладкий, белесый путь. Свет луны сгладил неровности дороги и обрезал ее по краям. Немного успокоившись, она вдруг поймала себя на мысли, что ей, трусихе, совсем не страшно сейчас, тогда как в городе с наступлением темноты боялась идти даже по своей ярко освещенной улице и, задерживаясь на работе, каждый раз просила Павла встретить ее. Словно для того, чтобы проверить себя, она пошла дальше. Земля жестко шуршала под ногами, носки туфель ударялись о большие камни. Нет, страх не приходил. Точно кто-то незримо и надежно охранял ее в этом пустынном, каменистом мире, но кто именно — она не могла бы сказать. В темноте все строения казались одинаковыми, и Вера не запомнила, какой по счету их дом. Но даже вполне очевидная опасность остаться одной ночью в незнакомом месте отступала перед ничем не объяснимой уверенностью, что она непременно найдет его.

Она и в самом деле легко разыскала каменную ограду, напоминавшую остатки древней крепостной стены, сразу узнала веранду, лестницу, засохший стебелек под окном.

Луна, казалось, стала светить ярче. В последний раз оглядев дом, чтобы окончательно убедиться в том, что она не ошиблась, Вера заметила на стене выступ прямоугольной формы. Она подошла ближе и увидела каменную доску, на которой было написано по-армянски. Ниже по-русски были выбиты слова:

«В этом доме 5.5.1870 г. родился славный сын армянского народа Ашот Анушьянц».

Она вздрогнула от неожиданности и удивления, что они с Павлом не заметили этой надписи при дневном свете, и прочитала ее еще раз. Потом поднялась на крыльцо, притворила за собой дверь и, не заперев ее, вошла в дом.

1972

 

ЖИЗНЬ В САДУ

Чаплины жили и работали в одном из южных ботанических садов страны — и окна их квартиры выходили на склон, засаженный ливанскими кедрами. Плоские, будто спрессованные ветви образовывали ярусы, нанизанные на стержень ствола и формой напоминающие пагоды, а вершины были приплюснуты, словно придавлены чем-то тяжелым, что мешало ливанским кедрам походить на обычные деревья, макушки которых легко и остро тянулись вверх, буравя небо. Сквозь ажурные плоскости хвои виднелась узкая полоса моря.

Лучшим временем года в ботаническом саду считалась осень, когда было еще тепло, а посетителей становилось заметно меньше. И хотя все чаще выдавались прохладные дни, жаркая, воистину летняя погода нередко баловала отдыхающих.

В один из таких теплых октябрьских дней Чаплиных навестил их бывший сослуживец, доктор физико-математических наук Потин, недавно приехавший из Москвы.

На вид было ему не более тридцати шести лет. Гладкая кожа лица, покойный, чуть меланхолический и вместе с тем уверенный взгляд говорили о том, что этот человек успел насладиться успехом. Он сошел с автобуса на верхнем шоссе. Запах выхлопных газов казался сильным, въедливым и особенно неприятным в легком и прозрачном, как стекло, воздухе, так что Потин еще долго помнил его, спускаясь вниз.

По обеим сторонам шоссе росли мелкие, почти игрушечные кипарисы, но сада не было, и ни одной живой души не было вокруг, чтобы спросить дорогу. Приезжий подумал, что спутал остановку, решил спуститься к морю, берегом дойти до ближайшей пристани и вернуться обратно на катере.

Однако вскоре он увидел долгую изгородь, которая с трудом сдерживала натиск прорывающейся сквозь нее растительности. Дорога кончилась площадью перед входом в ботанический сад. Высокая решетка, пристройка больничного типа и четырехэтажный каменный дом по ту сторону ворот, излишне больших и фундаментальных, а также несколько ярко-красных цветов в глубине привносили в этот уголок южной природы мрачноватый, кладбищенский колорит. У Потина поначалу возникла мысль узнать у дежурной телефон Чаплина, связаться с ним и попросить встретить, но потом он передумал.

Посыпанная битым кирпичом дорожка шла мимо дома, миновав который приезжий оказался среди цветущего множества роз. Свет дня стал здесь таким ярким, точно с темной улицы он вошел в хорошо освещенный цветочный магазин. Справа от клумб, занимавших непривычно большое пространство, росло огромное хвойное дерево, ветви которого не провисали под силой тяжести, а, словно хорошо натренированные гимнасты, уверенно держали прямой угол, заостряясь, утоньшаясь и сходя на нет по мере удаления от ствола. Каждый последующий ярус не соприкасался с предыдущим. Казалось, никакой ветер не способен поколебать это мощное сооружение природы.

Потин принялся читать укрепленные под розами таблички, но латинские названия ничего не говорили ему, а русские были столь невыразительны, что очень скоро он почувствовал усталость, разочарование и неприятный вкус во рту, точно переел сладкого. Почти незаметно для себя, вместо того чтобы разглядывать цветы, он стал бегло просматривать одни лишь названия, словно пытался для очистки совести скорее перелистать страницы заданного урока. Это чувство было сродни отчаянию, которое Потин испытал пятнадцать лет назад, когда ему, только окончившему университет и начавшему работать, пришлось прочитать великое множество статей, патентов и книг.

Перестав обращать внимание на таблички, Потин с особенным вниманием стал прислушиваться к садовым шорохам. За клумбами начинался парк, впрочем, совсем необычный, ибо и без табличек легко было догадаться, что родина этих деревьев — далекая, чужая земля.

Здесь росли многочисленные platanus, различные abies, начиная от стройных деревьев и кончая прижимающимися к земле северными согбенными карликами с серо-голубой хвоей, а в нескольких шагах можно было увидеть sequoia gigantea, рядом с которой человек казался крошечным насекомым.

Интернациональное собрание деревьев своей пестротой и несоизмеримостью напомнило Потину совместную с Чаплиным поездку в Японию на научный конгресс, после чего Чаплин в связи с болезнью жены переехал из Москвы в Крым.

Приезжий дал крюк и снова вернулся к розовым клумбам, но на этот раз подошел к ним с той стороны, где росло дерево с плоскими ветвями. Это был один из ливанских кедров: он-то и напомнил Потину японский город Осаку, конгресс и его доклад, который там хорошо приняли. Помнится, Потин вернулся домой с чувством трудно объяснимого облегчения, будто поведал миру, чем жил до сих пор, и от этого жить ему стало легче. Признание давало уверенность, снимало прошлые тревоги, очищало место будущему и служило звездой, свет которой будет заметен через много лет после того, как самой звезды уже не будет. Впрочем, теперь он не вздрагивал, как прежде, когда встречал в литературных ссылках свое имя.

Потин прошел бамбуковую рощицу, спустился по каменным ступенькам лестницы, но, заметив, что удаляется от четырехэтажного дома, решил вернуться.

Он нашел Чаплина не в том доме, где предполагал, а в светло-желтом, неподалеку от кедра, стоящего особняком.

Потин сидел в вестибюле на диванчике, покрытом полотняным чехлом. Стояла мертвая тишина. Только аквариум с красными и черными рыбками свидетельствовал о том, что это помещение, более похожее на санаторий, чем на научно-исследовательское учреждение, обитаемо. Послышались шаги, и Потин поднялся.

Наблюдая за спускающимся с лестницы человеком, Потин отметил мешковатость и провинциальную медлительность, разительно не соответствовавшие внешности куда более удачливого, чем он, ученого и тому успеху, который неизменно сопутствовал Алексею Чаплину.

Его лицо сильно заросло за то время, что они не виделись, как зарастает брошенный сад или пустырь за домом.

— Не узнаешь? — спросил приезжий.

Что-то ожило в глазах бородача и снова затуманилось, будто он нырнул, но не достал дна, и теперь снова нырял, набрав больше воздуха в легкие.

— Постой, почему ты здесь? — был первый вопрос Чаплина, и следом за тем его лицо прояснилось.

Видимо, все-таки он достал со дна то, что хотел, и могучая сила сама несла пловца на поверхность, теперь уже без всяких усилий с его стороны.

— Отдыхаю в Ялте, — отвечал Потин немного смущенно, — решил зайти. Ты отрастил такую бороду, что невозможно узнать тебя.

Чаплин насмешливо пожал плечами.

— Давно приехал?

— Пока искал, прошелся по парку. Сколько раз приезжал в Крым, и никогда не бывал в вашем ботаническом раю.

Они вышли в сад и пошли тем же путем, каким недавно шел Потин: мимо платанов, пихт, секвой и маленького участка, сплошь заросшего бамбуком. Ядовито-зеленые стебли с узкими мелкими листьями росли плотно, не давая возможности существовать ничему другому. Чаплин сначала молчал, точно ему не о чем было спрашивать Потина, но, стараясь угодить приезжему, занять его и быть ему чем-нибудь полезным, начал рассказывать историю о бамбуке, слышанную им от экскурсовода. Будто в Азии существовала казнь, когда осужденного на смерть привязывали к земле, на которой посеян бамбук. Тонкие ростки прорастали сквозь тело несчастного, медленно убивая его.

Узловатые сочленения стеблей, набухших от избытка влаги, здоровья и хлорофилла, а также тьма, царившая в бамбуковых зарослях, вызвали в Потине смутное отвращение.

— Расскажи, чем теперь занимаешься?

— Цветами, — шутливо отвечал Чаплин, — деревьями. У меня здесь аналитическая группа физикохимиков. Что-то вроде маленького комбината бытового обслуживания.

— Обслуживаете ботаников?

— Да.

— Печатаетесь?

Вместо ответа Чаплин махнул рукой.

«Бедняга, — подумал Потин. — Что с ним стало после всего, что было. Обслуживающая группа, ботанический сад. Это ведь даже не его специальность».

Они подошли к каскаду, находившемуся рядом с лестницей. Каждая ступень каскада представляла собой небольшую купель, где плавали золотые рыбки. Вода, покрывая ступени, скатывалась на следующий уровень и ниже, но рыбы не могли переплыть из бассейна в бассейн.

— Цветы, — говорил Чаплин, пока они спускались по лестнице, и неопределенно крутил рукой в воздухе. — Что нового у вас?

Потин ответил не сразу: то ли собирался с мыслями, то ли оттягивал время.

— Гриша докторскую защитил.

— Давно?

— В апреле… Я тоже защитил.

— Вот как, — сказал Чаплин. — Поздравляю.

Такое, казалось бы, важное известие не произвело на него сильного впечатления. Словно он знал все это раньше или ожидал услышать что-нибудь куда более неожиданное.

— Как жена себя чувствует? — спросил Потин.

— Мы оба работаем. — И, точно вспомнив, что гостю следует показать сад, добавил: — Пойдем, посмотришь пробковое дерево.

Их было несколько — толстых, словно оплывших жиром стволов, кем-то обгрызенных снизу.

— Это не мыши, — улыбнулся Чаплин в ответ на замечание гостя. — Многие экскурсанты стараются отковырнуть кусочек коры на память, хотя это и не разрешается. Хочешь, отковырни и ты.

— Зачем?

— Ну, выбросишь потом. Зачем другие отковыривают?

Пробковые деревья, с одной стороны, чем-то напоминали роскошные, все в перевязках, обнаженные тела рубенсовских картин, с другой — болезненную полноту беззащитного кретина, над которым издеваются, которого исподтишка щиплют не знающие милосердия злые мальчишки.

Они походили еще немного и поднялись наверх. Отсюда было видно море в том месте, где оно соединяется с небом, блеклая, размытая полоска неподвижной воды.

— Хорошо здесь, а?

— Да, — сказал Чаплин, — только экскурсантов много. Сейчас меньше, а летом очень уж много.

Они прошли мимо посаженных вдоль дороги олив с блестящими листьями и множеством плодов, похожих на очень мелкие сливы, только в отличие от слив плоды эти имели коричневый цвет. Воздух вокруг был легкий и свежий, тогда как под секвойями густыми пластами лежали тяжелые испарения.

Потин отметил про себя, как по-прежнему уверенно шагает его приятель, как легко ориентируется он на местности, а его сильная фигура на фоне деревьев и трав невольно вызывала в памяти кадры старых приключенческих фильмов. Почти забытый образ героя детства, покоряющего природу с ее непроходимыми джунглями, дикими зверями и зарослями бамбука, вырастающими за одну ночь. Героя, который бы победил и выжил, окажись даже на необитаемом острове. Только как он мог жить в ботаническом саду?

Чаплин увел гостя в круглую побеленную беседку с несколькими скамейками, обращенными в сторону густо поросшего склона. Склон был таким крутым, что вершины деревьев, росших почти рядом с беседкой, находились ниже уровня площадки. Солнце садилось. Света стало меньше, цвета углубились и потеплели, а прибрежные холмы и горы стали темно-вишневыми, покрывшись полупрозрачным матовым налетом.

— Эти деревья, — сказал Потин, указывая на ливанские кедры, — напоминают Осаку.

— Да, пожалуй, — согласился Чаплин. — Я, ты знаешь, впервые увидел ливанский кедр сразу после войны на почтовой марке. Маленькая была марка с белым кантом, и на розовом фоне изображено это дерево.

Они снова кружили по аллеям парка до тех пор, пока свет дня не начал оседать на землю вместе с пылью, поднимаемой уборщиком, подметающим дорожки. У поляны, сплошь заросшей мелким курчавым растением, росло большое дерево, и поэтому все, что было внизу, казалось особенно низким и невзрачным.

— Обрати внимание, — сказал Чаплин, — любопытная травка.

Потин нагнулся и прочитал табличку:«Лох, Eleagnus». Но это оказалась не трава — скорее мелкий кустарничек, который почти стелился по земле, закрывая ее так плотно, что самой земли не было видно. Потин потрогал рукой упругие листья.

— Чем же она замечательна?

— Тем, что имеет знаменитого родственника. Есть еще другой лох: большие кусты с серебристыми листьями.

— Оливы?

— Пшат. Вспомни Бюракан: ты ведь ездил к Амбарцумяну летом. Они растут по дороге из Еревана в Аштарак и особенно по обеим сторонам отходящих от основного шоссе дорог.

— Пшат? — переспросил Потин.

— Узкие длинные листья. Когда ветер, то кажется, что блестит вода. Так что эти лохи вот какие, а те…

— Все по Дарвину, — заметил Потин.

Они как раз подошли к горке с кактусами, растущими на камнях, в тех привычных и естественных для них условиях, в которых любое другое растение погибло бы или в лучшем случае влачило жалкое существование. Особенно выделялся центральный, самый крупный кактус — неуклюжий, колючий гигант. Туго налитые листья свидетельствовали о том, что почва под ним бедна и суха. Смысл его существования заключался, видимо, в противодействии засухе, в одолении живой природой немощи иссякшей земли. Казалось, он был чужим среди буйно зеленых, жадно поглощающих влагу растений.

Обилие впечатлений утомило Потина. Вернувшись к беседке, из которой открывался вид на море, они обошли ее стороной и поднялись выше.

— Там наш дом, — показал Чаплин и, словно желая поскорее договорить то, о чем не хотел говорить дома, спросил:

— Мою тему кто-нибудь продолжает?

— Я же говорил: Гриша. Это часть его докторской. Понимаешь, не он, так другой. Ведущая тема лаборатории. Кто-то должен был взять ее завершение на себя.

Чаплин мельком взглянул на солнце, которое стояло совсем низко, и его глаза погасли, когда он обернулся к гостю. Похоже, что перегорел волосок электрической лампочки, накалившейся сверх меры и как бы вложившей в эту вспышку все возможности, рассчитанные на долгую службу.

Все-таки Потин не мог представить себя на его месте. Осесть вот так, на годы. «Нет, — убеждал он себя, — это не только обстоятельства, но и какая-то инертность, покорность судьбе. Ведь он был способнее других, удачливее любого из нас».

— Гриша? — переспросил Чаплин.

— У него теперь своя лаборатория. Получил уйму приборов. Кстати, Леша, вскоре после того, как ты уехал, начали организовывать международный научный центр.

— Вовремя уехал, — пошутил Чаплин.

— Приезжали японцы, интересовались, передавали тебе привет. Помнишь, те двое, из университета?

Он говорил все это специально для того, чтобы раздразнить Чаплина, растрясти его, вырвать из спячки, вызвать в нем зависть и интерес. Он говорил так, словно рядом с ним шел не бывший товарищ по работе, а выпускник университета, в котором он обнаружил вдруг талант и теперь считал своим долгом развить и поддержать его. Для Потина было вполне очевидно: тот, кто испытал счастье пусть даже маленького, пустячного успеха в их деле, навсегда будет отравлен им, и ничто в жизни не сможет ему заменить это счастье.

Они вышли на дорогу, ведущую к дому.

— Вот что, — сказал Чаплин, остановившись. Его лицо снова сделалось таким, будто он перестал как следует узнавать Потина. — Ты при жене… Словом, она… Ты знаешь.

Если осень была для сада лучшим временем года, то закат, который все это время мог наблюдать Потин, был едва ли не лучшим временем дня. Сначала сад замер в предвечерней истоме, деревья засветились последним светом, воздух застыл, и в природе вылезло наружу все, что было в ней грустного, разнеженного, сентиментального. Но чем ближе к вечеру, тем спокойнее становилось вокруг. Сад уже вошел в ту пору своей жизни, когда давно миновал весенний лихорадочный рост веток, неуемное стремление каждой травинки, всякого деревца утвердиться, вытеснить других и занять свое место под солнцем, а потом своим цветением привлекать внимание пчел, бабочек и людей, — когда все это было отодвинуто в прошлое пришедшей зрелостью, новыми заботами о том, какой будет зима и как ее пережить.

— Вот и мы, — сказал Чаплин, наполняя маленький флигель движением и жизнью.

— Здравствуй, — Потин пожал протянутую женскую руку.

В комнате у окна стоял письменный стол с лампой, три стула, а в правом углу — заваленная книгами, видимо, бездействующая пишущая машинка в клетчатом чемоданчике.

— Какими судьбами? — спросила приезжего Чаплина. — Отдыхаешь где-нибудь поблизости?

— Да, — сказал Потин.

Ее лицо сужалось и заострялось книзу, сквозь тонкую смуглую кожу на шее и на висках просвечивали жилки цвета почти смытых следов чернил.

— Ну, рассказывай, — нетерпеливо попросила она. — Небось все уже рассказал без меня?

— Ничего он мне не рассказывал.

— Мы гуляли, — объяснил Потин. — Алексей показывал сад.

Жена накрыла скатертью письменный стол, поскольку другого в доме не было, а вести приезжего на кухню, где обычно обедали сами, ей не хотелось. Из этого Потин заключил, что гости для них редкость и что они рады его приходу.

Из окна было видно, как темнел склон с ливанскими кедрами и маленький кусочек моря, гораздо меньший, чем тот, которым они любовались с Чаплиным со смотровой площадки.

— Почему мне только полрюмки, бородач? — запротестовала женщина, когда они сели за стол. — Он всегда так, — пожаловалась она Потину. — Неусыпно стоит на страже моего здоровья. Ну, за твой приезд. И пусть у бородача характер станет более покладистым. Он запер меня в саду, и я ничего не знаю, кроме того, что передает радио.

— А радио передает, что у вас там плохая погода, — усмехнулся Чаплин.

— Неважная, — согласился Потин. — С вашей не сравнить.

— Что погода?.. Ты послушай, — она тронула Потина за рукав. — Полгода в санатории в Алупке-Саре, три с половиной — в ботаническом саду. Разве не достаточно? Мы оба, кажется, уже сыты этим климатом и этим садом по горло.

Потину было неудобно сидеть за письменным столом — некуда девать ноги. Они упирались в тумбу, и приходилось разворачивать их то в одну, то в другую сторону.

Стало совсем темно. Чаплин протянул руку и включил настольную лампу.

— Она меня в Москву отправляет, — сказал он. — Можно подумать, что вы занимаетесь там чем-то необыкновенным. Не хочет понять, что серьезно работать можно где угодно, и там не лучше, чем здесь.

«Что ж, — подумал Потин, — пусть себе как хотят». Он чувствовал тепло лампы и видел большую причудливую тень, которую отбрасывала фигура Чаплина. Эта тень занимала чуть ли не всю комнату, заслоняя ее от ночи и утверждая этот дом, определяя его пределы.

— Мне врачи не разрешают уезжать, — быстро проговорила жена, — а ты поезжай. Ко мне будешь наведываться время от времени. А когда разрешат, я и сама приеду.

Она говорила это просто, привычно, не вкладывая никакого иного, тайного смысла в слова. По ее спокойным, переставшим блестеть глазам было видно, что она не хочет услышать в ответ возражение или поймать одобрительный взгляд гостя. Видимо, не хуже Потина она понимала положение Чаплина и не меньше бывшего сослуживца желала ему успеха.

Потин знал, что привязанность, жалость и сострадание могут удерживать людей друг подле друга, но не мог поверить, что все эти чувства способны помешать талантливому ученому следовать своему призванию. Может быть, лет сто назад Чаплин сумел бы делать свое дело в маленькой домашней лаборатории, но в наши дни это было исключено.

Что за сила, называемая любовью или каким-нибудь другим не менее старомодным словом, заставлявшая в старину немощных барышень терять последние силы, а чрезмерно чувствительных юношей стрелять в себя из револьвера, таилась в этом сильном и вполне земном, лишенном предрассудков современном человеке? Нет, он не казался слабым. На ум приходили разные слова, которые могли бы объяснить причину, не позволявшую Чаплину уехать: порядочность, невозможность пойти на предательство — если только можно назвать предательством бегство из этого сада. Но чтобы так поступать, Чаплин должен быть убежден, по крайней мере, в том, что его жену вылечат не столько лекарства и южный воздух, сколько одно его присутствие здесь, то есть нечто совсем уж нематериальное и сомнительное в медицинском смысле. И хотя Потин не мог до конца понять и назвать, предательством чего именно стало бы возвращение Чаплина в Москву и кого, кроме этой женщины, оно касалось, он понимал, что Чаплин никогда не уедет один.

— Хорошо у вас здесь, — громко вздохнул Потин. — Море, погода чудесная.

— А у вас затяжные дожди. Это мы слышали, — сказала Чаплина. — Как дела на работе?

«Но, может быть, дело совсем не в том, — продолжал думать Потин. — Может, это у него с детства осталось — любовь к ливанским кедрам?»

— Какие у нас дела. Шеф не в чести, у лаборатории отобрали две комнаты.

— А Гриша?

— Все в том же качестве. Младший научный сотрудник.

«И зачем я все это говорю?» — удивлялся он.

— А ты?

— Как и Гриша.

Потин перехватил взгляд Чаплина, устремленный на него еще мгновение назад, — настороженный взгляд, но теперь уже успокоенный, обращенный на жену, и ему показалось необычным, как внимательно вслушивался Алексей в каждое слово этой хрупкой женщины, точно в них, даже самых пустяковых, содержались ответы на все вопросы, которые его занимали. Если раньше столь сосредоточенное выражение его лица свидетельствовало лишь об интересе к поведению неживой материи, то теперь он будто открыл для себя новый мир и, погрузившись в него, целиком уходил в изучение малейших признаков и оттенков жизни на лице жены, сидящей напротив. Все-таки Потину странно было видеть этого здоровяка Чаплина в таком положении. Сколько времени потребуется собирать по крохам, накапливать подобные признаки и оттенки?

— Если у вас такое болото, — сказал Чаплин, отвечая на замечание Потина, — то перебирайся к нам. У нас сухой климат.

— Возьмете?

— Постараемся, — пообещала Чаплина, — так уж и быть. И даже поселим рядом.

Они веселились до позднего вечера. Когда Потин взглянул на часы, было около одиннадцати. Чаплины заявили, что без чая не отпустят его. Жена пошла на кухню ставить чайник, включив по дороге верхний свет.

Теперь Потину особенно трудно было представить себе, что эта хорошо освещенная комната находится в заснувшем ночном саду на вершине спускающегося к морю склона, покрытого, точно воткнутыми в землю японскими зонтиками, раскидистыми кедрами. За дверью, где-то в глубине квартиры, закашляли громко и долго, после чего все смолкло. Когда Чаплина вернулась с кипящим чайником в руках, Потину показалось, что кожа на ее лице стала более прозрачной.

Алексей взялся проводить гостя до автобусной остановки на верхнем шоссе. Ночь стояла ветреная, прохладная. Деревья шуршали, стряхивая с себя остатки грусти, всей той южной неопределенной, томительной истомы, которая способна так расслабить, разнежить и растравить душу приезжего. Часть неба над морем была затянута облаками, другая, свободная часть засеяна мелкими, далекими звездами, которые слабо светили, вздрагивали, разгораясь и затухая, точно собирались совсем исчезнуть, но тем не менее продолжали светить. Свет звезд растворялся в воздухе, не доходя до земли, и поэтому дорога, по которой они шли наверх, едва белела в ночи.

В небе, звездах и в свежем воздухе более ясно, чем днем, чувствовалось наступление осени. Море вот уже полторы недели было холодным. Немногие отдыхающие жались по утрам к теплой каменной стене на берегу, а с пляжей убирали тенты и лежаки. Крымское побережье спешило закрыть свои летние кафе, тиры, ларьки — все те многочисленные заведения, которые после первых же дней пребывания здесь перестают быть увеселительными и становятся почти деловыми в жизни отдыхающих. Словом, не только природа, но и люди готовились к холодам, убирая в чемоданы летние вещи и все лишнее. Отдыхающих стало мало, а у тех, кто здесь жил постоянно, не оставалось, как всегда, времени любоваться морем. Поэтому люди теперь существовали как бы независимо от моря и от погоды, рассматривая яркие краски пустеющего курортного юга со снисходительным пониманием, но без особого увлечения, как взрослый человек, оказавшийся вдруг на детском празднике.

Земля совершала свой очередной круговорот и сейчас находилась на пути от лета к зиме, вынуждая живущих на ней переменить не только одежду, но и представление о ценностях. Тепло с каждым днем убывало и потому поднималось в цене, хотя некоторые отдыхающие, в основном молодежь, все еще не желали расстаться с шортами, точно не замечая холодного ветра с суши.

Чаплин и Потин вышли на магистраль, перешли ее и остановились у автобусной остановки. Вскоре подошел автобус, радостно светящийся изнутри. Они попрощались, и, прежде чем вскочить на подножку, Потин почувствовал, как Чаплин нашел в темноте и быстро пожал его руку, точно, прощаясь, извинялся и тайком благодарил его за что-то такое, о чем тот, может быть, не догадывался. Уже из автобуса Потин в свете окон увидел прямую фигуру товарища, а также его неправдоподобно большую тень на склоне холма.

От выпитого вина и автобусной духоты Потин обмяк, в голову лезли запутанные латинские названия цветов и деревьев. Он то и дело отворачивался к окну, за которым нельзя было различить ни сада, ни моря, а только холодный блеск звезд и теплый свет в окнах все реже встречающихся домов.

1970