Я попросил итальянца Микеле Барончелли, уже несколько месяцев стажировавшегося в нашей лаборатории, рассказать о тех городах, в которых он неоднократно бывал, жил и учился. Поскольку о Брюсселе и Лондоне, где проходили съезды, а также о Женеве, откуда Богдан вернулся в 1905 году, я имел лишь книжные представления, мои попытки написать хотя бы несколько живых строк о них оказывались, разумеется, безуспешными.

К сожалению, Микеле не помог мне. Итальянец пожал плечами, как бы давая понять, что рассказывать, собственно, не о чем. Такое вот бесстрастное отношение было у него ко всему.

С первых дней у нас сложились настолько добрые, близкие отношения, что им не могла помешать даже та скверная смесь русских и английских слов, с помощью которой мы не без труда объяснялись.

— Доброе утро, — приветствовал я его по утрам. — Как настроение, Миша?

— Хорошо, синьор доктор. Perfectly well. Как поживает ваш дедушка?

— Вы хотели спросить, — поправлял я, — до какого места в его жизнеописании я добрался? Он сейчас в Петербурге.

— В Ленинграде, не так ли?

— Да, в Петербурге.

— А что он там делает? — спрашивал Микеле не без лукавства.

— Организует первый Совет рабочих депутатов.

— Простите…

— Первая русская революция, — объяснил я. — 1905 год.

— О, моя сестра тоже revolutionary, — оживился Микеле, — in Rome. Фашист at dead of night ножом ей в спину — так!

— Ее убили?

— Нет-нет, — улыбнулся Микеле. — Она уже здорова. Молодая, — пояснил он.

— Сколько ей лет?

— Двадцать три. Мама хочет, чтобы дома сидела. Просит папу запретить быть revolutionary. Пана говорит: дети должны интересоваться политикой. У меня красивая сестра, синьор доктор. She knows tier own mind. Читает Ленина, дружит с хиппи, говорит, что Россия — родина коллективизации и революции. Родина хиппи.

Самое время было перевести разговор на мышей, мух, геропротекторы — на все то, что составляло предмет наших рабочих интересов.

Мы обсудили текущие дела. Вдруг Микеле спросил:

— Скажите, синьор доктор, вы верите в то, что можно продлить жизнь человека? Сделать старого молодым. Тар the time.

— Да, — сказал я, — верю.

— You want a niche in the temple of fame, — заметил Микеле. — Но ведь Денкла обнаружил такие штуки, от которых ничего не спасает. Death hormone. Когда начинает работать эта машина, всему живому конец.

— Если мы узнаем, кто включает ее…

— Мы знаем, — Микеле ткнул пальцем в потолок закатил глаза. — Он щадит только cancer cells, Только bugs and scorpions не боятся атомной бомбы. Только cancer cells не знают, что такое смерть. Человек окисляется слишком быстро. Быстрее, чем полимеры. Скажите, синьор доктор, почему вы так заботитесь… как это по-русски?.. почему вас так интересует ваш дедушка? Мои предки жили во Флоренции. Они ушли из Флоренции после revolt popolo minuto — тощих людей, have-nots. Мои друзья тоже из знатных родов. Нас это мало интересует. За это не платят. Хорошее происхождение теперь ничего не стоит. Тебе платят столько, сколько стоишь ты сам. Я приеду домой и получу хорошую должность. У отца есть связи. Я куплю виллу, яхту, дорогой автомобиль. I'll hope a good position. Почему, синьор доктор, у вас нет собственного автомобиля? У синьора профессора должно быть два собственных автомобиля.

— Мне доставляет радость ходить по земле пешком.

— Это оригинально. А вилла, синьор доктор, вам тоже не нужна?

— Пожалуй, нет.

— Я попытаюсь брать с вас пример. Не буду покупать виллу, автомобиль. I'll keep my tiead above water. — Он рассмеялся. — Вы рассуждаете, синьор профессор, как настоящий хиппи. Как баптист. Им тоже ничего не нужно. Я снова убеждаюсь в том, что Россия — страна великих замыслов и вымыслов. Страиа, в которой хорошо умеют жертвовать и мечтать. Это то, что в России умеют делать лучше всего.

Я встал.

— I beg your pardon, синьор доктор. Soviet of workers… Вы, кажется, так сказали. What next?

— Рабочий день давно начался, Микеле. Включайте прибор. Иначе вам не дадут хорошей должности. Поневоле придется to keep your head above water.

— Еще один вопрос. Last thing. Зачем вы пишете свои романы? Хотите заработать деньги или it's relaxation?

— Это средство продлить жизнь, — сказал я, протягивая ему листок с переписанными формулами. — Что вы скажете вот об этой структуре?

— Like a squirrel in a cage.

Я достал с полки бюкс с двойной крышкой. Его дно едва прикрывал белый искрящийся порошок.

— Вот все, что смогли сделать синтетики, пытаясь воспроизвести «белку в колесе». Нужно провести возможно полные испытания.

Я не стал объяснять Микеле, что это вещество почти отвечает структуре V, рядом с которой лет восемьдесят назад экзаменатором был поставлен жирный вопросительный знак.

— Прошу вас только об одном. Предельная аккуратность. Это все, что мы имеем. Испытайте на мышах. Как обычно.

— Океу.

— Непременно проконтролируйте, как будет изменяться содержание препарата в крови.

— Океу.

На следующий день Микеле рассказывал:

— Я разделил powder на десять частей. Exactly, Распределил между десятью животными.

— В котором часу это было?

— Ближе к вечеру. Между четырьмя и пятью. Вот записи в журнале.

— Огромная концентрация, Микеле.

— Мы обычно так делаем.

— Да, но… Я забыл вас предупредить. Здесь может быть очень высокая активность. Как они себя чувствуют?

— Пойду посмотрю.

Когда он вернулся, на нем лица не было:

— Вы смеетесь надо мной, профессор. You know I am weak sister.

— Что случилось?

— Их там нет.

— Кого?

— Мышей. Вы спрятали их. Вы велели их спрятать.

— Что за ерунда!

— Клетка пуста. Контрольные животные на месте, а другая клетка is empty.

— Вы думаете, что говорите? Все мыши?

— Не кричите на меня. I am more sinned than sinning, — пробурчал Микеле.

— Вы что-нибудь перепутали.

— Это невозможно.

— Когда вы вчера уходили из лаборатории, животные были на месте?

— Да.

— Но чудес не бывает.

— Они исчезли, как тело из гроба господня.

Совместный осмотр клеток ни к чему не привел. Животных на месте не было. Клетка, на которую указал Микеле и которая значилась в его лабораторном журнале, в самом деле оказалась пустой. О том, чтобы обратиться к синтетикам повторно с той же просьбой, не могло быть и речи.

Вот так ничем и окончился наш опыт.

При имени Микеле Бароычелли я до сих пор испытываю чувство стыда и запоздалого раскаянья за столь небрежное отношение к труду моих отзывчивых, многотерпеливых коллег. Впрочем, меня не оставляет одно очень смутное, почти невероятное предположение, касающееся таинственного исчезновения мышей. А что, если Микеле в самом деле ничего не напутал? Опасно слишком часто задавать себе этот вопрос.

Ах, если бы сохранился тот небольшой плоский пакет, который Богдан носил в серебряном кошельке, подаренном ему перед отъездом из Тифлиса! Я хорошо помню благородную тяжесть потемневшего металла, вензель на крышке, посекшийся от времени материал подкладки. На дне кошелька и на стенках в складках ткани застряло несколько белых крупинок, а одна стенка имела гораздо более тусклый цвет, чем другая, будто была испачкана мукой или пудрой.

Серебряный кошелек просуществовал в нашем доме до начала шестидесятых годов. Скорее всего, его потеряли при переезде на новую квартиру, когда исчезло много мелких вещей и несколько старых, дорогих мне теперь книг. Кажется, среди них была и брошюра издания 1906 года «Политические партии и формы государственного строя», написанная в Петербурге в период создания первого Петербургского Совета рабочих депутатов. С наступлением реакции эта брошюра побудила власти начать судебное преследование против ее автора, Богдана Радина, ибо С.-Петербургский комитет по делам печати усмотрел в ней «стремление возбудить рабочих к борьбе за осуществление республиканского образа жизни в России и переустройства общества на основе социалистического строя».

Это могла быть та же брошюра, но выпущенная гораздо позже, в Иркутске, сразу после Февральской революции 1917 года, под названием «Монархия или республика?». В таком случае она должна была кончаться фразой «Итак, через демократическую республику к социализму», изъятой в издании 1906 года. Но таких подробностей я, конечно, не помню.

С недавнего времени, совпавшего с началом работы над бабушкиным архивом, во мне усиливалось нечто подобное защитной реакции выздоравливающего организма. Противодействие «жизненному реализму» Микеле Барончелли все дальше увлекало в водоворот страстей и идеалистических устремлений живых людей первой русской революции.

Итак, 13 октября 1905 года Богдана Кнунянца избрали членом первого Петербургского Совета рабочих депутатов. 15 октября как представитель большевиков он вошел в состав Исполкома Совета, а 18-го числа в качестве одного из трех руководителей-распорядителей возглавил многотысячную демонстрацию с требованием освобождения политических заключенных.

Плотные стояли дни. Сверхплотные. «Петербургская осень» оказалась для Богдана необыкновенно плодотворной в литературном отношении. Ее заполнили богатые событиями дни, им самим описанные.

«Сентябрь 1905 года начался в Петербурге особенно бурно. Все высшие учебные заведения были открыты. Почти везде сходки формулировали в резолюциях ту мысль, что они открывают двери „автономной“ высшей школы не для занятий, а для превращения аудиторий в места народных митингов и арену политической агитации.

Студенты „академисты“ и либеральные профессора со своей стороны делали все возможное, чтобы освободить „хранилище науки“ от наплыва улицы. Но общее революционное настроение было так велико, что они не решались мешать митингерам.

Аудитории открылись, и митинги начались.

Хотя на митингах дозволялось говорить всем желающим, не помнится, чтобы на этих действительно народных собраниях выступал оратором кто-нибудь из либералов. Все те, которые еще в предыдущем году на многочисленных банкетах произносили бесконечные речи, как бы испарились теперь и очистили место для революционеров. Арестов больших в это время не было, чтобы можно было этим объяснить их воздержание.

Несколько недель шли митинги. Полиция не вмешивалась совершенно. Вчера еще городовые арестовывали, избивали на улицах мирных граждан, а сегодня сами присоединялись к „крамольникам“, призывали к солидарной с рабочими борьбе. Вчера они были оплотом самодержавия, оплотом монархии, сегодня становились вольными гражданами, друзьями народа, врагами его врагов.

Такова логика революции. Не удивит, если завтра сыщики из охранного отделения, унтер-офицеры, служащие в жандармском управлении, чины департамента полиции забастуют. Революционная армия — это бесспорная сила, демократическая Россия — это факт. Что же удивительного, что к ним все льнут, что с демократией, и только с ней, все хотят связать свою судьбу.

Революция идет, идет неудержимо!

Буржуазная „Русь“ дает следующее описание одного из митингов: „Еще задолго до открытия собрания со всех сторон столицы подходили к зданию университета небольшие кучки людей. Тут были и курсистки, и студенты, и рабочие с женами, даже подростки… Плотно сомкнутыми рядами, сквозь которые нет силы пройти вперед, толпа, окружив кафедру, растет все больше и больше. К началу собрания не только зал, но и все окна его, столы и стулья уже заняты. Море колыхающихся фигур, гул толпы…“

И так почти каждый день. Трудно даже приблизительно сказать, сколько народу прошло через эту агитацию.

Начавшаяся в Москве стачка типографских рабочих, происходившие там столкновения с полицией, митинги на площадях не могли не отозваться на петербургских рабочих. „Союз рабочих печатного дела“ объявил трехдневиую забастовку сочувствия, которая очень дружно прошлая с 4 по 7 октября. Частичные забастовки начались и на заводах. Забастовал Семянниковский завод, брожение шло на Обуховском. Как раз в это время вспыхнула железнодорожная забастовка. Вслед за рабочими объявили забастовку и союзы интеллигентских профессий.

Стачка быстро распространялась. Вся хозяйственная жизнь города замерла. Необходимо было создать для руководства стачкой более широкий и приспособленный аппарат, чем партийные организации. Результатом этой необходимости и явился Совет рабочих депутатов.

…Совет сделался больше чем стачечным комитетом, а вместо рабочего „самоуправления“ он стал руководителем всех боевых действий петербургского пролетариата в октябрьские и ноябрьские дни.

Не будь Совет учреждением, явившимся в результате долгой работы социал-демократии среди петербургского пролетариата, и не поддержи его во всей его деятельности партийные организации, никогда бы Совет не достиг той мощи и того влияния.

Массы с большим доверием относились к своим депутатам, которые были им постоянно подотчетны. Совет депутатов стал в Петербурге первой массовой организацией пролетариата на строго выборном начале. В партийной организации этого не было: конспиративные условия не давали возможности развернуться и создать действительно массовую организацию. Самые отсталые слои пролетариата смотрели на Совет как на свое учреждение, где все дела решают рабочие, а не „интеллигенты“.

Задачи, которые ставил себе Совет рабочих депутатов, можно сформулировать очень кратко: демократическая республика и 8-часовой рабочий день. За все время существования Совета не помнится ни одного случая, чтобы кто-нибудь из депутатов высказался против полной демократизации нашего государственного строя. А ведь в состав Совета входила очень разнообразная публика: наряду с высокосознательпыми рабочими крупных заводов были представители мелких мастерских, ремесленных предприятий. Одним только объясняется такое безусловное признание республики как ближайшей политической цели — глубокой ненавистью к существующему режиму и полной уверенностью в невозможности ждать чего-нибудь „сверху“. Этот „верх“ после особенно памятных петербургскому пролетариату январских дней рисовался в представлении всех как воплощение самого жестокого произвола, варварской азиатчины.

После кровавых событий 9 января 1905 года пролетариат стал в глазах всего населения главным деятелем революции. Буржуазный либерализм как бы совершенно исчез с арены. Либералы где-то заседали в своих союзах, выносили резолюции на съездах, но никто не ждал от них ни инициативы, ни сколько-нибудь имеющих значение выступлений.

Пролетарская борьба накладывала на все свой отпечаток: чиновники, инженеры, юристы, банковские служащие и даже профессора — все превратились в забастовщиков, все стихийно шли за пролетариатом, перенимая у него не только самый способ борьбы, но и тип его учреждений, как-то: стачечные комитеты, стачечные фонды и т. д.

Тут было не простое подражание уже созданным пролетариатом образцам. Неспособная к решительным действиям, затертая революционной волной буржуазная оппозиция льнула к силе, старалась хоть сколько-нибудь замаскировать свою дряблость.

Ждать от правительства было нечего, пока власть находилась в руках представителей старого режима; пока революционный народ не победил по всей линии, нечего было и мечтать об осуществлении народовластия.

В пятницу генерал Трепов писал: „Для народа не жалеть патронов“, а в субботу: „В народе созрела потребность в митингах“. Какая перемена за двадцать четыре часа! Вчера мы были зрелы только для патронов, а сегодня уже созрели для народных собраний.

В народе созрела потребность в митингах, говорит генерал Трепов и открывает для петербургского народа три небольшие клетки. В воскресенье утром он захватывает военной силой все университетские здания, ставшие в эти дни достоянием народа. Но нам, революционному народу Петербурга, тесно в тех полицейских ловушках, дверь которых раскрывает перед нами треновский указ.

Народу нужны не царские указы, а оружие.

Меньше всего в области вооружения мог сделать Совет депутатов. Вся надежда была на партийные организации, которым благодаря налаженному конспиративному аппарату это было легче устроить. Но и им в большом масштабе не удалось ничего сделать. Совет же только сумел вооружить часть депутатов, что вызывалось необходимостью самообороны: черная сотня всякими средствами старалась изъять „из обращения“ того или другого из ненавистных ей депутатов. Не раз происходили стычки между возвращавшимися с собраний депутатами и хулиганами.

Совет, естественно, должен был очень скептически отнестись к „свободам“, дарованным манифестом 17 октября. В то время, когда буржуазия ликовала по поводу „конституции“, пролетарский орган хладнокровно подчеркивал, что, пока власть находится в руках правительства, не может ставиться вопрос о правовом порядке. „Известия Совета Рабочих Депутатов“ писали в передовой статье о новом положении вещей:

„Дана свобода собраний, но собрания оцепляются войсками.

Дана свобода слова, но цензура осталась неприкосновенной.

Дана свобода науки, но университеты заняты войсками.

Дана неприкосновенность личности, но тюрьмы переполнены заключенными.

Дан Витте, но оставлен Трепов.

Дана конституция, но оставлено самодержавие.

Все дано и не дано ничего“.

Между тем не раз уже прибывали депутации от митинга на Казанской площади с запросом, согласен ли Совет руководить шествием к тюрьмам или нет. Кажется, было решено отсоветовать от такого рискованного шага, но скоро обстоятельства сложились так, что Совету пришлось выступить в качестве руководителя грандиозной манифестации.

Около девяти часов вечера послышались громкие звуки „Марсельезы“ и крики толпы, вызывающей депутатов. Толпа демонстрантов в несколько тысяч человек заполнила всю улицу перед зданием, где происходило заседание Совета. Демонстранты требовали немедленного ответа, согласен ли Совет руководить ими и вести к тюрьмам для освобождения арестованных. Момент был удивительный. Все депутаты были наэлектризованы. Без прений сейчас же постановили стать во главе демонстрации и вести ее, если это окажется возможно, на „Предварилку“ для освобождения товарищей. Тут же выбрали трех распорядителей-„диктаторов“, как в шутку их называли, большими полномочиями: им разрешалось распустить любой момент от имени Совета демонстрацию, если он: это найдут нужным. Было также постановлено безусловно повиноваться всем их решениям. Заседание закрыли, и депутаты присоединились к толпе.

Шум на улице усиливался, требовали немедленного в: хода распорядителей. Наконец, они показались в окне второго этажа с белыми повязками на шляпах. Раздалось громкое „ура“, потом все смолкло в ожидании речей. Улица казалась совершенно красной от знамен, красных повязок на шляпах, рукавах и т. д. Везде во время шествия толпа снимала „национальные“ флаги (по случаю манифеста дома и магазины были разукрашены ими), срывала с них синие и белые полосы, из красных же делала или знамена или всевозможные повязки.

Распорядители объявили из окна, что по постановлению Совета они станут во главе шествия, и именем Совета требуют безусловного подчинения, вплоть до распущения демонстрации. Толпа громкими возгласами выразила свое согласие. Распорядители вышли и, окруженные морем красных знамен, стали впереди шествия. Еще сверху, рассмотрев численность толпы и расспросив о ее составе (было много просто уличных зевак и детей)! они решили сейчас ни в коем случае ее к Дому предварительного заключения не вести, а попытаться соединиться с участниками митинга на Казанской площади и в университете, а потом, в зависимости от настроения масс и их состава, попробовать освободить арестованных.

Шествие, сперва беспорядочное, скоро приняло удивительно стройный характер. За цепью — несколько рядов знамен, а за ними уже масса, тоже по возможности выстроившаяся в ряды во всю ширину улицы. Перед цепью шли распорядители, около которых несли высокое знамя с фонарем. Вечер был тихий и ясный. Нигде не видно ни войск, ни полиции. Надлежало пройти Лиговку и весь Невский проспект. На панелях стоял народ и приветствовал демонстрантов криками сочувствия. Многие присоединялись к шествию. Толпа все более и более разрасталась и скоро достигла нескольких десятков тысяч человек. Невский проспект представлял собой необычайную картину. Далеко впереди тянулась лента проспекта, совершенно свободная от извозчиков. По обеим панелям шпалерами стоял народ. Торжественно и медленно продвигалось море красных знамен под звуки „Марсельезы“, „Варшавянки“ и других революционных песен.

Дошли до Казанской площади. По знаку распорядителей шествие остановилось. На Казанской площади еще шел митинг. Участников было не особенно много. Одни из распорядителей отправился в сопровождении нескольких знамен к митингу, где ему устроили овацию. От имени Совета рабочих депутатов он предложил стоявшим там присоединиться к шествию и вместе направиться к тюрьмам для освобождения арестованных товарищей. „Идем, идем!“ — зашумела толпа, и многие вслед за распорядителями примкнули к главному шествию.

Решили отправиться к университету не через Дворцовый мост, а через Николаевский. В первом случае пришлось бы пройти мимо Зимнего дворца, где могла быть засада; наконец, деревянный Дворцовый мост мог не выдержать тяжести нескольких десятков тысяч человек. Около Александровского сада шествие остановилось. Все, как один, сняли шапки и пропели „Вечную память“ и „Вы жертвою пали“ в память товарищей, павших здесь в бойне 9 января. Проходя мимо правительственных зданий, толпа чествовала их свистками и криками: „Долой монархию!“, „Да здравствует свобода!“ и т. д.

На Университетской набережной случилась любопытная встреча. Откуда-то шла полурота солдат с офицером и попала как раз в самую гущу толпы. Солдаты шли молча, в каком-то придавленном настроении. К ним со всех сторон обращались с призывами: „К нам, братья!“, „Пойдем освобождать арестованных!“, „Передайте оружие народу!“ и т. д. Те не отвечали ни слова и только шли несколько быстрее.

Соединившись на Университетской набережной с манифестантами, вышедшими из университета навстречу, шествие повернуло назад, чтобы отправиться к Дому предварительного заключения. Трудно хотя бы приблизительно определить число демонстрантов; говорили, что со знаменами идет около 80 тысяч народу.

Перейдя Николаевский мост, направились к казармам 14-го и 8-го флотских экипажей, среди которых происходило особенно сильное брожение. Площадь перед казармами мигом наполнилась народом. Знаменосцы с распорядителями подошли к подъезду. В передних рядах оказался какой-то матрос с большим красным знаменем. Подъезд был высокий, и когда распорядители поднялись на него, перед ними открылась дивная картина: целое море голов, над которыми развевались сотни больших в малых красных флагов. Тишина стояла поразительная. Распорядители долго стучали в двери и вызывали кого-нибудь, но никто не выходил. Стоявший тут же дневальный объявил, что все двери заперты на замок и охраняются изнутри солдатами. Следовало попробовать обратиться к матросам как-нибудь иначе. Окна казарм выходили на набережную канала. Толпа направилась в ту сторону и долго стояла под окнами, убеждая матросов выйти и присоединиться к народу. С верхних этажей, где заперли матросов, у которых, как рассказывали, еще задолго до того отобрали оружие, послышался треск разбиваемых стекол. Нижний этаж охранялся более надежной пехотой. Почти полчаса оставались манифестанты у казарм, однако, убедившись, что никому не удастся выйти, двинулись дальше.

Без всяких приключений прошли мимо Мариинского театра, через Садовую, Невский проспект на Литейный. У дома Победоносцева учинили кошачий концерт. На Литейном в передних рядах произошла из-за пустяков паника: поводом, кажется, послужило столкновение между демонстрантами и извозчиками. Тут особенно ярко проявилось настроение толпы, поддающейся панике из-за пустяков. Дойдя до Пантелеймоновской улицы, распорядители остановили шествие и отправили несколько человек к Дому предварительного заключения узнать, свободен ли путь. В это время к ним подошел какой-то инженер в форме министерства путей сообщения и от имени стачечного комитета Союза инженеров передал, что сейчас только была у Витте депутация, „амнистия“ ужо подписана и завтра будет опубликована. С таким же известием прибежали откуда-то еще инженер и студент. Инженер клялся своей честью, что все это не слухи: его отправил стачечный комитет для предупреждения излишнего кровопролития.

Распорядители решили ввиду этих сведений распустить демонстрацию. Большинство сейчас же начало расходиться. Небольшая группа повернула обратно к Невскому, столкнулась, кажется, с патриотической манифестацией черносотенцев и после маленькой стычки также разошлась. „Патриоты“ в эту ночь еще долго бесчинствовали на улицах с национальными флагами, избивая попадавшихся под руку интеллигентов.

Распустив демонстрацию, распорядители отправились сейчас же в Союз инженеров узнать подробности об амнистии. Инженеры еще заседали, несмотря на позднее время. Оказалось, что все рассказанное была сплошная ложь и что никакой стачечный комитет не уполномочивал этих господ что-либо подобное передавать! Ходили только слухи, довольно достоверные, но одни слухи. Инженеры приняли резолюцию, выражающую извинение перед Советом и порицание господам, помешавшим своей мистификацией демонстрации (они тут же присутствовали на заседании). Лишь через несколько дней опубликовали частичную амнистию, освобождающую некоторые категории политических „преступников“. Вопрос о полной амнистии опять остался на разрешение самой революции.

Из многих городов приходили известия, что похороны павших за время стачки сопровождались грандиозными манифестациями. Описание похорон убитого Н. Баумана, в которых участвовала вся революционная и оппозиционная Москва, переходило от одних к другим. Убитые были и в Петербурге. Совет рабочих депутатов и партийные организации решили устроить торжественные похороны-манифестацию с участием рабочих всех районов. Похороны назначены были на ближайшее воскресенье 23 октября. Приготовления делались грандиозные. Готовился хор, оркестры учащихся консерватории собирались сопровождать шествие. Принимались меры, чтобы трупы товарищей как-нибудь не исчезли.

Октябрьская стачка в Петербурге особо выдвинула вопрос о введении 8-часового рабочего дня. С первых зке дней существования Совета депутаты на заседаниях не раз говорили, что теперь уже ни за что рабочие не согласятся приняться за работу на прежних условиях. Это было единственное экономическое требование, выставленное крупными заводами.

Революционное движение шло в гору, правительство пошло на крупные уступки, пролетариат становился хозяином положения, влияние Совета с каждым днем возрастало, и всякое его постановление моментально исполнялось; в такой момент трудно было бы удержать массы и их выборных от исполнения заветной мечты рабочих — укорочения рабочего времени.

Бывают события в жизни отдельных классов, как и в жизни отдельных лиц, которые оставляют глубокий след. Грандиозная манифестация петербургского пролетариата в пользу 8-часового рабочего дня принадлежит именно к таким событиям.

Чтобы попять, почему даже люди, глубоко сомневающиеся в возможности осуществить в одном Петербург 8-часовой рабочий день, не сопротивлялись декрету Совета, не старались уговорить его не делать подобного шага, нужно проникнуться тем исключительным настроением, какое господствовало тогда.

Многие наивные люди сильно преувеличивали впоследствии значение этого шага. Они приписывали Совету все дальнейшие неуспехи и даже последующую реакцию. Они как будто забыли, что не будь такого повода, правительство и буржуазия сумели бы найти другой.

В возможность установления у нас спокойствия после манифеста никто в Совете не верил. Уже 18-го приходили известия о столкновениях у Технологического института и в других местах. Правительство Витте наконец-то заговорило, и на этот раз не тумапными фразами о народной пользе, о будущих свободах, о благе родины, а определенными, не поддающимися никаким кривотолкованиям действиями.

„Конституционное“ министерство Витте оказалось решительнее, чем „самодержавное“ министерство Трепова, Трепов объявлял на военном положении только отдельные города и губернии, а „либерал“ Витте, призванный к проведению в жизнь царских свобод, без всякого стеснения целых десять губерний зараз поставил вне даже Русских законов, в полное хозяйничанье доблестных генералов.

Не раз уже „либеральные“ реформы аккомпанировались ружейными залпами, свистом нагаек, воплями избиваемых и истязуемых граждан. Не в первый раз правительство давало доказательство своей „искренности“ и „доброжелательности“!

России торжественно обещали неприкосновенность личности — на деле это воплотилось в свободное разгуливание казацкой плети по спинам граждан, в полное господство военных судов, вешающих граждан в двадцать четыре часа, в провокаторские убийства переодетыми чинами полиции нежелательных правительству лиц и так далее.

Маска была сброшена. Кто еще сомневался в выборе между Витте и революционным народом, теперь уже сомневаться не мог»…