Снова и снова возвращался я к химическим реакциям на листке, обнаруженном в бабушкиных бумагах, Некоторые из структур оказались столь необыкновенны, что написать их мог разве что студент-фантазер, которому любой современный преподаватель без колебаний поставил бы двойку. Однако химические взаимопревращения были объединены в общую довольно стройную схему, и я подумал, что формулы написаны на основе какой-нибудь устаревшей теории, о которой я ничего не слышал по той причине, что о ней все забыли. Тогда я стал рыться в старых изданиях, в давних публикациях, прежде всего в работах Алексея Николаевича Баха — патриарха отечественной окислительной химии. Того самого Баха, который вместе с Германом Лопатиным занимался объединением народовольческих организаций, уцелевших от разгрома, и в начале восьмидесятых годов создал киевскую организацию «Народной воли».

Поиски не потребовали много времени. Тогда эта область органической химии занимала всего лишь небольшой островок. Это теперь она — огромный континент.

Как и следовало ожидать, ничего похожего на те формулы я не нашел.

Рядом с промежуточной структурой V стоял жирный вопросительный знак. Такой же знак подле казавшейся столь же невероятной структуры поставил и я, когда потребовалось объяснить наблюдаемый химический эффект с помощью веществ, от которых подобного действия невозможно было ожидать.

Таким вот довольно причудливым образом встретились мы впервые с Богданом Кнунянцем в химической лаборатории в 1899/1973 году, а несколько позже, когда я знал уже почти все о происхождении вопросительного знака, поставленного во время экзамена по химии профессором Павловским, мы стали работать вместе, в одном направлении, как бы соединившись в одно целое.

Двусмысленное положение студента дореволюционных времен мешало мне воспринимать мощный поток ежедневной информации, которую во что бы то ни стало хотели впихнуть в меня ее неисчислимые современные средства. В то же время уже живущий во мне Богдан жадно следил за прессой в надежде уловить признаки пробуждения общественного сознания.

Пропустив около двух лет учебы в Петербургском технологическом институте после демонстрации на Казанской площади в 1901 году и высылки в Баку, я снова сел за учебники. Приходилось наскоро глотать всю эту мешанину, которая застревала во мне непереваренным комом. Впрочем, программа IV курса оказалась проще, чем я ожидал: я одолел ее почти незаметно, как если бы кратчайшим путем дошел от нашей мельницы до родника на краю ннгиджанской тутовой рощи. Но химией в моем представлении было все-таки нечто иное, как бы совсем не имеющее отношения к учебному процессу. Особенно остро я ощущал скуку и мертвечину учебной программы, вспоминая факультативные лабораторные работы в химическом и микробиологическом кабинетах, которые начал еще в 1897 году.

Я усиленно трудился тогда под наблюдением доцента Виктора Никодимовича Пилипепко. В студенческой молодости он горячо сочувствовал народникам, восторженно отзывался об Алексее Николаевиче Бахе, чьи химические опыты по окислению превозносил до небес, а его самого называл своим учителем и духовным отцом. Вполне естественно, что он проводил исследования в той же области, что и Алексей Николаевич, находившийся в эмиграции. Словом, Виктор Никодимович и все мы, преуспевшие в химии студенты, занимались окислением органических соединений природного и искусственного происхождения. Виктор Никодимович выдвинул ряд дерзких, едва ли не фантастических идей, которые мы, студенты, воспринимали как самые смелые, передовые отчасти потому, что большинство профессоров скептически относилось к его более чем нетрадиционным научным исканиям. Развивая представления Алексея Николаевича Баха о влиянии перекисей на существование клетки, Виктор Никодимович утверждал, что перекиси в живом организме являются неким всесильным универсумом. Они управляют не только дыханием, обменом веществ, но и различного рода заболеваниями. От их избытка или недостатка, считал он, зависит возникновение опухолей, лихорадок, а также продолжительность жизни.

— Если мы научимся, господа, регулировать процесс образования перекисей в клетке, — бывало говаривал он, — мы сможем продлить жизнь человека в два-три раза. И это не предел. Ведь как долго живут иные деревья, животные. Пытались ли вы когда-нибудь спросить себя: почему? И потом, господа, нам ведь хорошо известно, что ветхозаветный Енох, скажем, жил триста шестьдесят пять лет, а Мафусаил — девятьсот шестьдесят девять!

Готовясь сдавать за IV курс профессору Павловскому, я с благодарностью вспоминал шумные речи Виктора Никодимовича, одержимого идеей всеобщего блага, к которому он надеялся прийти посредством химии. В сильном возбуждении он ходил в проходе между длинными столами и, заглядывая через плечо, дабы проверить температуру в колбе или проследить, сколь тщательно оттитровывается выделяемый перекисями йод, произносил свов знаменитые монологи, которые мы не раз вспоминали с Сашей Меликовым и Ваней Мелик-Осиповым во время летних каникул в Шуше.

Он неизменно заставлял нас штудировать статью Баха «О роли перекисей в процессах медленного окисления», подготовленную к печати в Париже, в лаборатории профессора Шюценберже в College de France, а также сообщение в «Berichte der deutschen chemischen Geselischaft» под названием «О роли перекисей в экономии живой клетки».

Образ одного из последних героев «Народной воли» с ранних студенческих лет был связан с пламенными речами Виктора Никодимовича Пилипенко, со всей его увлеченной, порывистой фигурой, с воспламененной им любовью к химии.

Когда в 1896 году мы с Людвигом приехали в Петербург сдавать вступительные экзамены, я подал заявление на химический факультет Технологического института с надеждой по окончании курса ваук вернуться на инженерскую работу в Баку, поближе к дому. Пожалуй, по топ же причине я начал посещать лабораторию Пилипенко, который работал в области, довольно близкой к нефтехимической, хотя и с биологическим уклоном. Таким образом, мою связь с химией можно считать счастливой случайностью или, скорее, счастливым совпадением, поскольку неоднократное упоминание Виктором Никодимовичем имени знаменитого в студепческой среде Баха сыграло гораздо большую роль в моем выборе, нежели собственно химическая сторона, о которой по совершенной неопытности я имел тогда весьма смутное представление.

Много лет спустя о событиях тех лет вспоминал проректор Ереванского университета Александр Николаевич Медиков. Описывая экзамен по химии, который (по пути в Женеву на II съезд партии) сдавал его вернувшийся из бакинской ссылки сокурсник Богдан Кнунянц, Александр Николаевич отметил, что экзаменовавший Богдана седобородый профессор Павловский, по кличке Козел, терпеть не мог вечно всем недовольную, неряшливую разночинную публику. Пилипенко, сочувствовавший студентам в пору организованных ими беспорядков, вызывал в нем смешанное чувство отвращения, боязни и ненависти. Любого из этих чувств было достаточно для возникновения непроизвольных жевательных движений, будто во рту у профессора постоянно находился недожеванный кусок. Кроме того, Пилипенко занимал большую лабораторную комнату, в которой, не будь его, хозяйничал бы Павловский. Мелочь, разумеется, но мелочь немаловажная.

При всем том профессор был столь искушен в органической химии, что, как всякий хорошо знающий свой предмет экзаменатор, мог представлять реальную опасность даже для самых способных студентов злосчастного доцента.

По счастью, Богдану досталось окисление углеводородов. Он уверенно отвечал до тех пор, пока профессор не принялся стучать сухим своим пальцем по одной из формул.

— Что это вы тут написали?

— Где?

— Вот здесь, под римской цифрой пять.

— Одно из возможных промежуточных состояний окисляемого вещества.

— Промежуточных между чем и чем, позвольте спросить?

— Между углеводородом и его перекисью.

— По-вашему, выходит, что это промежуточное, как вы изволили выразиться, состояние способно затормозить развитие процесса, его породившего.

— В определенных условиях.

— В каких именно?

— Затрудняюсь ответить, профессор.

— Тогда на основании каких же умозаключе-е-ений, — пропел профессор, все более наливаясь краской, — вы написали эту формулу?

— На основании собственных экспериментальных наблюдений.

Саше Мелпкову, русоволосому, голубоглазому шушинцу, который вместе с несколькими другими студентами при сем присутствовал, стало даже страшно за Богдана. Сдерживая гнев, Павловский заметил с издевкой:

— А не кажется ли вам, молодой человек, что выводов из ваших собственных экспериментальных наблюдений может оказаться недостаточно для получения удовлетворительной оценки на экзамене по химии?

Павловский вдруг успокоился, краска сошла с его лица.

— По-вашему получается, — сказал профессор, словно бы стыдясь недавней вспышки, — что такой всеобщий и неумелимый процесс, как окисление, может тормозить сам себя? Получается, — развивал он свою мысль, — что ржавчиной можно бороться с ржавлением, дрожжами — с брожением, что дыхание может не только старить, по и омолаживать организм. Это абсурд.

— Или диалектика?

— Так можно договориться бог знает до чего.

«Его блестящие ответы, — несколько патетически вспоминал Александр Николаевич Меликов шестьдесят пять лет спустя, в год девяностолетия со дня рождения Богдана Кнунянца, — вызвали среди студентов бурные рукоплескания. Все удивлялись его эрудиции и спрашивали друг друга: каким образом за столь короткий срок наш занятый большой общественной работой товарищ сумел подготовиться к экзаменам?»

Приведенный диалог с профессором Павловским я записал как перевод на общедоступный язык того, что было написано твердым карандашом на пожелтевшем листке; бумаги, исходя из предположения, что именно в него тыкал сухим своим пальцем профессор Павловский и что вопросительный знак рядом с наиболее непонятной структурой был также поставлен им.

«Если бы он имел счастье жить дольше, — продолжал свои юбилейные воспоминания Александр Николаевич Медиков, — из него несомненно бы вышел великий ученый».

Ссылки на работы А. Н. Баха, которые в скрытом виде присутствовали на том же листке рукописного химического текста, заставили меня внимательнее взглянуть на старые статьи, опубликованные не только в «Berichte der deutschen chemischen Gesellschaft», но и в санкт-петербургском «Журнале Русского физико-химического общества». Видимо, личность Баха, действительно, не в малой степени определила химические увлечения Богдана. Даже их биографии, которые я попытался сравнить, имели нечто общее, с той разницей, что Алексей Николаевич прожил восемьдесят девять лет, а Богдан — неполных тридцать три, то есть умер в том возрасте, когда Бах только еще начинал свои знаменитые научные исследования у Поля Шюценберже в Париже.

Сходные деревенские впечатления детства. Отец Алексея Николаевича был техником-винокуром, а Мирзаджан Иванович Кнунянц курил тутовую водку в своем ингиджанском саду. Оба хотели видеть своих сыновей учеными. Оба сына стали студентами-химиками. Одного выгнали со второго курса Киевского университета, другого — с третьего курса Петербургского технологического института. Раздвоение между наукой и революцией. Лабораторные занятия органической химией с биологическим уклоном. Полный уход в революцию. (Алексей Николаевич успел вернуться к занятиям химией, а Богдан не успел.) И, наконец, в июне 1903 года, хотя и по разным причинам, оба оказались в Женеве.

Смерть Богдана в тюремной больнице была безвременной и загаданной. Дважды фигурирующий в полицейски к материалах белый порошок неизвестного происхождения, всякий раз обнаруживаемый среди вещей, принадлежавших Богдану, а также следы порошка на красной матерчатой подкладке серебряного кошелька, памятного мне с детства, наводят на мысль о странной связи между ними и опытами учеников доцента Пилипенко. Из-за отсутствия в то время слова «геронтология» область научных интересов пилипенковских сотрудников уместно было бы назвать «мафусаилологией» (при попытке продлить жизнь до 969 лет) или «епохологией» (до 365 лет).

Теперь такой термин имеется. Имеются лаборатории, занимающиеся геронтологическими исследованиями и Синтезом потенциальных геропротекторов. В одну из них я и обратился с просьбой синтезировать химическое вещество, близкое к обозначенному римской цифрой V на листке со схемами реакций. Потом я надеялся провести У себя в институте испытания на мышах или на лучших наших крысах линии «Джистар».

Действительно, если структуру V, с поправкой на современное ее написание, удалось бы реализовать, то с ее помощью, пожалуй, можно было бы вылавливать из организма опасные, губительные для жизни свободные радикалы. Во всяком случае, уже сегодня с помощью химических веществ мы в полтора раза увеличиваем продолжительность жизни маленьких легкокрылых Drosophila melanogaster.

…Да, было просто невозможно не описать наш кратовский сад и медный аппарат для винокурения, стоящий у истоков всей этой чертовщины, и полученный в Пилпенковской лаборатории белый порошок, каждый раз обнаруживаемый полицейскими. Не рассказать о рукописях Ивана Васильевича, об осенних листьях на мостовой и о бесконечных наших опытах на мышах in vivo.

Хотелось описать горячую золу, выгребаемую из-под чана, само колдовское варево, летний день и запах земли, босоногого мальчика рядом с отцом — то ли юного Баха в его Борисполе, то ли маленького Богдана в ингиджанской роще, стоящего подле чана и наблюдающего, как из змеевика, погруженного в старую бочку с водой, капля за каплей стекает в бутыль чистый, с голубоватым отливом, обжигающий и горький на вкус, перебродивший, дистиллированный сок сладкой туты.

«Кто виноват в том, что льется человеческая кровь, — русский царь или японский микадо, кто вызвал эту жестокую, братоубийственную войну, которая вот уже две недели тянется и неизвестно еще сколько протянется?» — писал Богдан Кнунянц незадолго до того, как был арестован в шестой раз и заключен в Таганскую тюрьму, вскоре после возвращения из Женевы, где он, возможно, встречался с Алексеем Николаевичем Бахом.

Во время ареста, 15 февраля 1904 года, у него отобрали черновик этой листовки под названием «Кто виноват?». Переписанный ее текст я обнаружил в тетради, одновременно содержащей наброски под общим названием «Детство» и записи, относящиеся к 1905 году, о котором бабушка Фаро как-то сказала: «Пятый год был для меня бесконечным».

Озаглавив первую половину тетради «Отец. Мать. Коротко о Богдане», бабушка писала: «Отец рано бросил школу, где, по его словам, почти ничему не учили, а только издевались над детьми, и стал заниматься самостоятельно. К 18 годам он был уже настолько подготовлен, что смог отправиться учительствовать в деревню, преподавал в сельских школах более 25 лет. Благодаря большой усидчивости, хорошей памяти и способностям к языкам он в совершенстве изучил русский, персидский, арабский, русскую историю, историю религий Востока и историю армянского народа. В Шуше представители враждующих магометанских сект не раз обращались к вему за разъяснениями спорных положений Корана, а местное христианское духовенство при переводе или издании отдельных глав Евангелия всякий раз прибегало к его помощи. По рассказам Тиграпа, который был старше меня на четыре года и больше знал о молодости родителей, отец одно время именовался правительственным старшиной, имея под своим началом сорок всадников. Правительство назначало на эту должность грамотных людей.

Отец тогда только начал учительствовать. Молодые родители разъезжали вместе по соседним с Инги селам, бывали в Гадруте, Нпгиджапе, Трпаварзе. Мама научилась хорошо ездить верхом на лошади. Однажды поздней осенью, когда она ехала с первым своим годовалым сыном Иване на руках из Ннги в Шушу, на нее напали волки. Ей удалось отбиться от них плеткой и ускакать. Но рассказы об этом я уже смутно помню».

Сбоку, на полях, имелась мелкая бабушкина запись: «Узнать возможно подробнее, что такое правительственный старшина».

Если принять во внимание, что молодость ннгинского учителя совпала с Крымской войной, знаменитым Зейтунским восстанием, созданием многочисленных конных и пеших добровольческих отрядов, охранявших границы и убиравших урожай крестьян, то сорок всадников, им возглавляемых, были скорее всего чем-то вроде отряда самообороны или народной милиции. Способность руководить военным отрядом была, пожалуй, не только обусловлена грамотностью сельского учителя, но и унаследована им от своего отца, Ивана Гнуни, служившего в пограничных войсках и воевавшего за присоединение Карабаха к России. В «Истории армянского народа» эта бабушкина запись находит документальное обоснование, ибо там сказано, что добровольческие отряды «была созданы также и в Шуше». (Ннги — одно из близко расположенных к Шуше сел.)

«В 1872 году, — пишет бабушка…

…в год выступления крестьян села Бжни против помещика Гегамяна, — читаю я в „Истории армянского народа“, — и основания в Ване тайного общества „Союза спасения“…

…отец оставляет учительствование, — продолжает бабушка, — и перебирается с семьей в Шушу. Мать по секрету рассказывала нам о причине, вынудившей отца бросить любимую работу.

Его постигла участь дедушки Ивана, который тоже в свое время был обвинен в „богохульстве“. Нашему же отцу поставили в вину распространение атеистических идей среди населения. Его уволили из школы и публично высекли. На всю жизнь, говорила мать, отец сохранил обиду на местные власти, на церковь и просил никому не говорить о великом позоре.

Приехав в город, отец занялся юридической практикой. Брался он в основном за крестьянские дела, хорошо зная деревню и ее нужды. Со временем он стал пользоваться большой популярностью среди армянских и тюркских крестьян уезда за свою неподкупность, честность и прямоту. Поэтому, несмотря на наличие в Шуше нескольких полудипломированных юристов, выходцев из дворянства (братья Ишхановы, Юзбашевы), крестьяне все же предпочитали обращаться к отцу со своими жалобами.

Его труд чаще всего оплачивался натурой. У крестьян и бедняков-горожан брал он мало, иногда вовсе бесплатно вел дела, что также влекло к нему простых людей. Он был разборчив и придирчив, говорил клиенту открыто, справедлива ли его тяжба, стоит ли затевать дело, можно ли добиться благоприятного решения при существующем соотношении сил истца и ответчика. Крестьяне верили ему, из деревень приходили группы ходатаев. Жалобы касались пастбищ для скота, водопоев, межей, расценок за труд на помещичьей земле. В основном это были дела, направленные против имущих. Не случайно поэтому через несколько лет после начала юридической практики отцу пришлось скрываться в горах от бандитов, нанятых местной знатью.

Мы все с малых лет слышали бесконечные жалобы крестьян на тяготы жизни в нищих армянских и татарских деревнях (тогда азербайджанцев называли татарами). После таких разговоров отец вымещал свое недовольство на матери, на нас, детях, особенно если кому-нибудь случалось получить в тот день посредственную оценку в школе, а также на родственниках матери, происходившей из купеческой семьи. В сильном возбуждении ходил он по дому и кричал:

— Видите, до чего доводит невежество и отсталость крестьянской жизни? Как тяжело живут люди! Я хочу, чтобы вы получили образование и порвали все связи с этим несчастным, преследуемым сословием. Чтобы вы не были вынуждены гнуть спину перед каждым мерзавцем. Но и с этими торгашами у нас нет ничего общего. Нечего ходить к ним. Какие они нам родственники?

Бедная мама бегала, суетилась, стараясь восстановить мир в доме. Мы знали, что мама очень религиозна, хотя она скрывала это от нас, стеснялась посещать церковь, постоянная ругань отца по адресу местных священников, которых он называл не иначе как „продавцами душ“, причиняла ей невыносимые страдания.

Мы жили на окраине города, в самой верхней, горной его части. Семья наша считалась обеспеченной. Кругом в землянках жила городская беднота. Мать тайком делилась с соседями чем могла, и это было, пожалуй, самой большой радостью в ее жизни. Помнится, как она была однажды смущена и обижена, когда Богдан, будучи уже взрослым, назвал ее „врожденной благотворительницей“, с насмешкой заметив, что бедным людям благо творительностью не помочь — нужны более действенные меры.

— Что же, по-твоему, — возмущенно воскликнула мать, — сидеть сложа руки и смотреть, как люди голодают?

Он поцеловал ее и заметил с грустью:

— Мама, дорогая, делай как знаешь. Я совсем не это хотел сказать.

— Не поймешь тебя.

С годами я узнала, что и отец религиозен, только церкви не признает.

Мама погибла вместе с братом, с дядей моим Алексаном, во время армяно-татарской резни в Шуше в 1920 году. Сгорела с ним в нашем шушинском доме во время пожара…»

В записях Ивана Васильевича имеется почти мистическое замечание об огне. Когда прабабушка Сона ждала рождения дочери, в Шуше случился пожар. Она увидела огонь и очень испугалась. Видимо, последствием этого испуга явились родимые пятна у бабушки и у ее дочери — моей мамы. Их почти невозможно отличить от старых следов ожогов. В связи с огнем шушинского пожара Иван Васильевич упоминает и о моем ожоге ноги третьей степени в 1944 году, от которого я чуть не умер, пролежав, в Морозовской больнице около года. Все эти факты, сведенные воедино, должны были, видимо, навести на мысль о том, что генетический наш «огонь» перемещается из рода в род. Тут же Иван Васильевич приводит слова из некролога, написанпого Степаном Шаумяном о Богдане Кнунянце: «Он не жил, а горел в течение этих десяти лет своей красивой жизни», — причем, слово «горел» подчеркнуто Иваном Васильевичем двумя жирными чертами.

«Богдан с детства отличался большими способностями, особенно по математике, — пишет бабушка. — Не было по соседству старика, старушки, юноши или девушки, взрослого мужчины или женщины, кто бы не здоровался с ним, не приглашал зайти в дом. Со всеми находил он общий язык. Что-то неудержимо влекло к нему людей. Может, доброжелательность, которой он был одарен в избытке? Когда я приезжала в Шушу на каникулы, самые разные люди спрашивали меня о нем. Остановит, бывало, на улице женщина, помогавшая нам обычно печь хлеб на зиму:

— Фаро, можно тебя на минутку.

Оглядит меня с головы до ног, стянет одной рукой платок у подбородка и тихо, вкрадчиво спросит:

— Скажи, когда приедет Богдан?

— В этом году не приедет, — отвечаю. — Зачем тебе? Может, я чем могу помочь?

— Нет, у меня особый разговор. И отойдет тихо.

В Богдана верили. Ему доверяли. Считали всесильным. Он обладал особым даром убеждения, что и помогло ему стать яркой политической фигурой.

А вот Людвиг был совсем другим — нелюдим, прирожденный конспиратор. И хотя они и в Тифлисе, и в Баку вместе вели революционную работу, о Людвиге почти ничего не известно. Он как бы постоянно находился в тени, на втором плане, заслоняемый младшим братом.

В 1914 году наш Тигран поехал в высокогорный район Карабаха, в деревню Патар, принимать дубовые шпалы для строившейся тогда железной дороги Шуша — Евлах, которая к концу империалистической войны была законсервирована, а в дальнейшем так и не построена. В одном из окраинных домов ему предоставили ночлег. Там на старом комоде он совершенно неожиданно обнаружил болшую стопку прокламаций, выпущенных Бакинским комитетом РСДРП в 1902–1908 годах. Среди них оказались листовки, написанные Богданом, а также карикатура на царя, нарисованная Тиграном и выпущенная Бакинским комитетом (БК) в количестве 1500 экземпляров к мартовской демонстрации 1903 года. На полулисте бумаги был изображен царь, сброшенный с трона, рядом валялись корона и разломанный пополам скипетр. Рабочий со знаменем в одной руке и с молотом в другой наступал на спину царя. На флаге написано: „Долой самодержавие! Да здравствует свобода! Да здравствует 8-часовой рабочий! день!“ А сверху на листовке: „Пролетарии всех стран, соединяйтесь!“ Тигран рассказывал, что четыре дня и четыре ночи печатали они вместе с Мехаком Аракеляном эту карикатуру. Чтобы сделать на гектографе 1500 экземпляров, надо было нарисовать ее пятнадцать раз. Чтобы знамя получилось красным, нужно было очень тщательно накладывать листы. Словом, когда последний экземпляр был готов, Тигран находился почти в бессознательном состоянии. К тому же ему в эти дни пришлось написать большой портрет Карла Маркса, который во время демонстрации был прострелен и куда-то пропал. Что касается знамени, которое спрятали в палку и принесли на парапет, то его изготовили на квартире Розы Бабиковой, жены Людвига.

И вот, находясь в глухой деревушке по делам Инженерной дистанции, Тигран обнаружил эту листовку среди других, лежащих на комоде. Он спросил хозяйку, зачем та держит в доме открыто такие опасные бумаги. Хозяйка ответила, что подобные листки можно найти во многих деревенских домах. Их привозили или присылали родственники, работающие в Баку. Ее сыновья велели хранить листки как зеницу ока, давать читать, кто попросит, но не выбрасывать.

— Так все и делают, — сказала она.

В 1915 году вместе с братом Тарсаем, акцизным чиновником, инспектирующим винокурение в Карабахе, я объезжала армянские деревни. Узнав, кто мы такие, люди приходили из окрестных деревень, чтобы спросить об отце и о Богдане.

— Такой веселый, живой парень, — вспоминали они. — Хоть и не наступила та хорошая жизнь, которую он обещал нам, все равно хотелось бы еще раз встретиться с ним, поговорить.

И сокрушались, узнав о печальной его судьбе.

Через товарищей Богдан присылал отцу отдельные номера журналов со своими статьями, брошюры и листки, изданные в октябре — ноябре 1905 года, в частности издательством „Молот“, под псевдонимом Радин. „Организуйтесь!“ — ½ коп. листок, „Нужна ли рабочему политическая борьба“ — 1 коп. листок, „Политические партии и формы государственного строя“ — 3 коп. брошюра, „Государственное устройство Франции“ и „Какое избирательное право нужно рабочему классу“. Все это я нашла в 1916 году в нашем шушинском доме, в библиотеке отца.

Богдан был хорошим популяризатором и на досуге, которого, впрочем, оставалось мало, кроме статей на политические темы писал статьи и брошюры научно-популярного характера. Часть его работ перечислена в библиографическом указателе „Библиотеки социал-демократа“ Платона Лебедева, вышедшем вторым изданием в Нижнем Новгороде (изд-во „Н. И. Волков и К°“) в начале 1906 года».

К сожалению, научно-популярных статей Богдана пока обнаружить не удалось. Хотелось бы думать, что они касались не только химии нефти, но и результатов, полученных в лаборатории В. Н. Пилипенко. Прежде всего, я имею в виду геронтологические опыты студента из Шуши, а также научно-фантастические предвидения его руководителя, в чем-то сходные с инженерно-техническими прожектами американца Беллами, автора книги «Через сто лет» — предмета страстных увлечений молодых обитателей шушипского дома.

Глядя на бабушку Фаро, над которой словно бы не властно время, я невольно думаю, что кто-то когда-то подсыпал ей в кубок с вином таинственный порошок, изготовленный студентом Богданом Кнунянцем в петербургской пилипенковской лаборатории. Но кто бы мог подсыпать его мне?