Гостиная, в глубине которой застекленная дверь, выходящая в сад. Справа обычная дверь.

В начале действия Софи, развалившись на диване, болтает по телефону. За столом Эвелина набрасывает эскизы костюмов. На софе сбоку лежит мужчина, его лицо скрыто от зрителей.

Софи (с ленивой усмешкой). Ага-а-а… ага-а-а… Да ну-у-у? Ага-а-а… Да ну-у-у?!… Ну да-а-а!… Да ну-у-у?!… Неужели твой предок, в его-то возрасте, до сих; пор трахает мамашу?

Лежащий мужчина внезапно вскакивает как ужаленный.

Жорж. Ну нет! Ну нет, черт побери! Это уж слишком!

Софи. Нувот, здрасьте! (В трубку.) Это мой предок возникает.

Жорж. Да! Да! Возникает, если тебе угодно. А что мне еще остается, если моя дочь выражается, как последняя шлюха.

Софи (в трубку). Я его шокировала! Я, видите ли, выражаюсь, как последняя шлюха.

Жорж. «Трахает мамашу»! Нет, это просто неслыханно! Родная дочь, сидя у меня под боком, преспокойно несет такую мерзость! Есть же все-таки предел! Дерьмо поганое!

Софи (в трубку). Ладно, дорогуша, пока! Тут из-за меня буря в стакане воды, предок разоряется как ненормальный. Так ты скоро зайдешь?… Договорились. Да?… Что-что?… Да ну-у-у?! (Кладет трубку.)

Жорж. «Да ну-у-у»! «Да ну-у-у»! Я тебе задам, дрянь эдакая! Кто тебя только воспитывал?!

Софи. Ты!

Жорж. Слушай, ты что, измываться надо мной вздумала?

Смотри мне, а то как раз схлопочешь по физиономии. Это я тебе мигом устрою.

Софи. Ха-ха! Интересно было бы посмотреть!

Жорж (подскочив к Софи, дает ей пощечину). На, посмотри!

Эвелина. О, Жорж!

Софи. Негодяй! Ты просто негодяй!

Жорж. Давай, давай, не стесняйся, зарабатывай следующую оплеуху!

Софи. Сволочь, вот ты кто! Если ты так, значит, я тоже имею право огреть тебя по физиономии!

Жорж. А ну-ка, ну-ка, попробуй огрей! Посмотрим, как у тебя рука поднимется на родного отца.

Софи (презрительно). Ну конечно, сразу громкие слова пошли в ход.

Жорж. Какие громкие слова?! Я тебе отец или не отец, дерьмо поганое?!

Софи. Обращаю твое внимание, что ты выражаешься, как последняя шлюха.

Жорж. Как хочу, так и выражаюсь!

Софи. Тебе можно, а мне, значит, нельзя?!

Жорж. Да, нельзя, потому что одно дело – взрослый мужчина, доведенный до белого каления, и другое – семнадцатилетняя соплячка, которая преспокойно говорит мерзости по телефону в той же комнате, где находятся ее родители. Я просто удивляюсь, как ты не видишь разницы! Неужели нужно объяснять такие простые вещи!

Софи. Я уже знаю, как ты их объясняешь – хлещешь по морде!

Жорж. Да, хлещу – за твою наглость!

Софи. Ты спросил, кто меня воспитывал. Я ответила: ты! Где же тут наглость?! Какого ответа ты от меня ждал? Меня действительно воспитал ты. Сперва Пюс, потом ты. Вы оба постарались.

Жорж. Пюс за всю жизнь голоса ни на кого не повысила.

Софи. Зато ты… о-го-го! Да-да, ты меня хоть на части разорви, я от своих слов не откажусь. Разве я не права, мама?

Эвелина. И права и не права.

Софи. Ну вы даете! Я же еще и не права!

Эвелина. И твой отец тоже.

Жорж. Прекрасно, превосходно. Она, оказывается, права! Ну-ну, давай подбодри ее, похвали, пускай и дальше обсуждает при нас по телефону всякие…истории! У меня прямо руки чешутся надавать ей по заднице.

Софи. Вот-вот! Ты только послушай себя! Да у меня язык бы не повернулся выговорить такое даже при тебе!

Эвелина. На этот раз трудно не признать тебя правой.

Жорж. А ты там заткнись, сделай мне такое одолжение.

Эвелина. Я заткнусь только тогда, когда сама сочту нужным.

Софи. Нет, это просто произвол какой-то! Только попробуй слово поперек сказать, тебе тут же кричат: «Попробуй дай пощечину родному отцу!» Ничего себе житуха!

Жорж. Действительно, а почему бы тебе и не дать пощечину отцу?! Нормальное явление!

Софи. Нет, ненормальное. Но бить родную дочь– – это тоже ненормально. Я взрослая женщина. Мне уже семнадцать лет, а не четыре годика.

Жорж. Вот именно! В четыре года я тебя и пальцем не трогал. Ну, а в твоем возрасте самое время начинать получать затрещины. Женщины для этого и созданы, хорошая затрещина прочищает им мозги.

Софи. Мама, признайся честно, и часто ты от него получала затрещины?

Эвелина. Ни разу. Видимо, мои мозги не нуждались в прочистке. Во всяком случае, получи я от него хоть одну пощечину, я тут же отблагодарила бы его парочкой своих.

Жорж. Хотел бы я на это посмотреть!

Эвелина. Можешь не сомневаться, я бы так и поступила. Потом ты мог бы переломать мне руки и ноги или задушить, но твоя пощечина, помноженная на два, непременно вернулась бы к тебе, уж поверь! Я никогда и никому не позволяла бить себя по лицу. Однажды, когда мне было восемь лет, моя гувернантка вздумала ударить меня по щеке, но в ту же секунду получила от меня такой пинок, после которого ей пришлось месяц пролежать в гипсе. Я ей сломала берцовую кость. Тогда-то все и поняли, что со мной шутки плохи. Та пощечина была первой и последней в моей жизни. Так что будь спокоен: за свою ты получил бы сторицей.

Жорж. Говори, да не заговаривайся.

Эвелина. У меня слово с делом не расходится.

Софи. Значит, так! Жена может вернуть оплеуху мужу, а дочь отцу не может? Но почему? Ах, это, видите ли, такой позор! Родной отец! Родной отец? Подумаешь, отец! Чем отец лучше всех прочих мужчин?

Жорж. Для других – ничем, а вот для дочери – лучше, поняла? Хочешь – не хочешь, а это ты должна будешь вбить себе в башку.

Софи. Хоть умри, не пойму почему.

Жорж. И хватит засорять нам уши всякой похабщиной!

Софи. Нет уж, давай раз и навсегда разберемся в этом деле, раз уж ты влез в мой разговор. Обсудим все спокойно и по порядку.

Жорж. Только не воображай, что ты на университетском диспуте.

Софи. Дело обстоит так: в один прекрасный день или в одну не менее прекрасную ночь мужчина и женщина занимаются любовью, и вдруг – бац! – они зазевались, и он заделал ей ребенка. В восьми случаях из десяти оно так и бывает – как снег на голову. Деваться некуда – готово: ее уже и мутит, и выворачивает наизнанку, и пора заготавливать пеленки. Ладно, будущая мамаша терпит, мается целых девять месяцев, пока чадо растет и шевелится у нее в пузе и пинает изнутри; боится всяких там выкидышей, дрожит перед родами, мучается с дыхательными упражнениями… и так далее и тому подобное. И она через все это проходит. Да, да, факт есть факт, она через все проходит. Я слышала, это далеко не сахар, но это еще цветочки, главная мерзость ждет ее впереди: роды, кормление, мокрые пеленки, фу, гадость, даже говорить не хочется!

Эвелина. Вот и помолчала бы!

Софи. А потом подваливает следующий тур: прививки, коклюш, краснуха, свинка, ангины, сегодня у него болит живот, завтра зубы, послезавтра еще что-нибудь. И так счастливая мамаша развлекается лет пятнадцать подряд. Сдохнуть можно! Ну, а папаша? Этот знаменитый отец, он-то тут при чем? А ни при чем, просто это именно он занимался с ней любовью, подарил, так сказать, минуту счастья. Минуту счастливого забвения. И все! На этом его роль закончилась. Все остальное время он просидел у себя в конторе. Ну так что, я вас спрашиваю? Только потому, что мсье пять, двенадцать или семнадцать лет назад получал удовольствие в течение полуминуты, он имеет право называть себя отцом, и перед этим самым отцом не дай бог заикнуться о постели, и вообще – слова ему не скажи, а если он хлестнет тебя по морде, так не вздумай дать ему сдачи?! Нет уж, извините, это ни на что не похоже. Это надо перетряхнуть.

Жорж. Ну вот, я же говорил: ученый диспут1 Что ты собираешься перетряхнуть? Что вообще означает это «перетряхнуть»? Тебя не устраивает, что родители требуют от своей дочери элементарного уважения? Это ты собралась «перетряхнуть»?

Софи. Неужели я должна тебя уважать только потому, что в один прекрасный день ты неаккуратно переспал с мамой? Хоть убей, не вижу смысла! Я хочу любить тебя, а не уважать! Я могу уважать тебя только в том случае, если я тебя люблю. А если нет, то плевать мне на все!

Жорж. То есть как? Ты хочешь сказать, что не любишь меня? Ну, не стесняйся, говори мне в лицо!

Софи. Во всяком случае, не тогда, когда ты меня лупишь по физиономии. На это не рассчитывай.

Жорж. Ты меня спровоцировала на это. А я не желаю, чтобы моя родная дочь меня провоцировала, вот и все. Ты сказала, что хочешь посмотреть, как я тебя ударю, ну вот, я тебе и показал. И ты эту пощечину трижды заслужила. Господи! Да есть же, наконец, границы всему! Спусти я тебе сегодня, ты завтра же заявишь мне, что я старый хрен, и удивишься, если я за это не поглажу тебя по головке. Нет уж, голубушка, со мной такие номера не пройдут, не на того напала!

Софи. Я тебя никогда не обзывала старым хреном…

Жорж. И не советую!

Софи. Потому что я так о тебе не думаю.

Жорж. Ничего, сегодня не думаешь, завтра подумаешь.

Софи. Только вот чего я никак не пойму – и это меня жутко угнетает, – ты вроде бы и не старый хрен, но мне вспоминается масса случаев, когда ты вел себя, как будто…

Жорж. Как будто… как будто я и в самом деле старый хрен?

Софи. Точно.

Жорж. А теперь послушай меня, Софи. С меня хватит. Пошутили – и баста, слышишь?

Софи. Но я вовсе не шутила. Я спорю с тобой. Я абсолютно серьезна. А ты разве шутил?

Жорж. Хватит, я сказал!

Софи. Ты требуешь, чтобы тебя любили, а сам орешь как ненормальный. С тобой ни о чем нельзя говорить.

Жорж. Скажи спасибо, что я ору, вместо того чтобы расквасить тебе вдребезги всю физиономию. Я ору потому, что я в жизни не слыхал, как родная дочь преспокойно величает отца «старым хреном».

Эвелина. Наоборот, она как раз говорит тебе о том, что она этого тебе не говорила…

Жорж. А ее «как будто»? Она не говорит, но она так думает!

Эвелина. И не думает! Во всяком случае, если кто здесь и показывает пример владения разговорным стилем, так это ты.

Жорж. Каким стилем?

Эвелина. В утонченном стиле Мариво. Да?

Жорж. И тебя это шокирует?

Эвелина. Меня?! Да мне в высшей степени наплевать на твой стиль. Только стоит ли потом удивляться тому, что все окружающие изъясняются тем же языком?

Жорж. Я говорю языком моего времени.

Софи. Так ведь и я тоже. И уж скорее это мой язык, чем твой.

Жорж. Но я никогда не слышал, чтобы мой отец говорил грубости при моей матери.

Эвелина. Значит, у тебя атавизм не сработал.

Жорж. И я никогда не слышал, чтобы моя мать сказала отцу «мне наплевать на твой стиль».

Эвелина. Значит, какая-нибудь из твоих прапрабабушек согрешила со своим конюхом.

Жорж. Если ты думаешь, что я пленился твоим благородным происхождением, так ты глубоко ошибаешься, голубушка.

Софи. Господи, и весь этот сыр-бор из-за того, что Брижитт рассказала мне по телефону, будто бы ее отец и мать до сих пор спят друг с другом!

Жорж. Да-да, и ты это так мило прокомментировала.

Софи. Ну еще бы – это ж обалдеть можно! После двадцати пяти лет совместной жизни они еще… бррр!

Жорж. Ну-ну, давай, втаптывай нас в грязь, плюй на нас!

Софи. Черт побери, и это тоже запретная тема? Ну вот, видишь, я была, права: с тобой ни о чем нельзя говорить.

Жорж. Послушай, Софи! Ты, может быть, считаешь себя сверхэмансипированной, сверхсовременной и еще черт знает какой, но пойми наконец, что девушке в семнадцать лет, даже твоего поколения, нужно еще многое постичь и набраться ума, чтобы начать разбираться в жизни.

Софи. Вот именно, я и стараюсь все постичь. Но стоит мне затронуть какую-нибудь серьезную тему, ты в момент заклиниваешься.

Жорж. Я не заклиниваюсь. Я просто отказываюсь обсуждать некоторые вещи с родной дочерью, вот и все.

Софи. С ума сойти, до чего вы все закомплексованные!

Жорж. И если сейчас ты этого не понимаешь…

Софи. Нет, никак!

Жорж…то поймешь позднее, когда у тебя самой будут дети.

Софи. Дети?! Ну уж нет, с детьми я еще погожу!

Жорж. Надеюсь, что погодишь, для твоего же блага.

Софи. К счастью, на эти дела имеется пилюля.

Жорж. Согласен. Только учти – знать про пилюлю еще не значит знать все.

Софи. Что – все?

Жорж. Все о любви, все о жизни.

Софи. Поглядеть на вашу с мамой жизнь, так много чего узнаешь. Я, во всяком случае, узнала.

Жорж. Ты нас только что осчастливила монологом об отцах и поведала о своем отношении к этим презренным типам, единственное назначение которых покрывать своих жен, как жеребцы.

Софи. Я вовсе не сравнивала тебя с жеребцом. Я прекрасно понимаю, что в ту минуту мужчину действительно влечет к женщине. Не делай из меня идиотку! Я сказала…

Жорж. Знаю, знаю, что ты сказала. Мы не глухие, слышали. Но я тоже хочу тебе сказать одну вещь: я всегда относился к своим родителям с истинным обожанием, а отсюда и с неподдельным уважением, – да, да, я не стеснялся уважать их, и это было искреннее уважение, ясно тебе? А вы, теперешняя молодежь, полагаете, что открыли для себя смысл жизни, только потому, что оскальпировали слова и открыто говорите непристойности.

Софи. Это ты так считаешь?

Жорж. Да, я так считаю. Но беда даже не в словах. Вы, современные девицы, воображаете, что постигли жизнь и имеете право плевать на весь мир и ложиться в постель с кем попало, и чем чаще, тем лучше.

Софи. Если хочешь знать, мне это предлагали достаточно часто, но я никогда ни с кем не спала лишь бы переспать.

Жорж. Ничего, это не за горами.

Софи. Будем надеяться.

Жорж. На этот счет я спокоен. Все вы одним миром мазаны.

Софи. Конечно, а куда же денешься? Мужчины ведь тоже все одинаковы. Им бы только переспать. И если бы женщины всегда отказывались, какая от этого польза? А потом, женщинам тоже часто хочется, и это естественно и нормально.

Жорж. Согласен. Я только хочу тебе разъяснить, что любовь существует даже для твоего поколения, что любовь каким-то непостижимым образом все ставит на свои места, и стоит мужчине и женщине полюбить друг друга, между ними возникает чудесное равновесие. Все зыбко и вместе с тем надежно. Мир странно сужается, но в то же время беспредельно расширяется. Любовь распахивает перед вами необозримые горизонты, но все они приводят к Ней или к Нему. Целая вселенная воплощается в любимом человеке, но этот человек необъятен, как вселенная.

Эвелина. Слушай, Софи, слушай.

Жорж. Плевать я хотел на твою иронию. Я знаю что говорю. Я-то видел на примере моих родителей, что значит идеальная пара, подлинный союз двух любящих сердец, продлившийся целых сорок лет. Конечно, их жизнь украшало и многое другое: деньги, друзья, приемы, путешествия. Но все это были сущие пустяки по сравнению с их глубокой взаимной любовью, перед неразрывным союзом двух существ, созданных друг для друга и в какой-то счастливый миг обретших друг друга, – я сам был тому свидетель и могу поклясться, что до самой смерти моей матери – а она умерла, когда ей было за шестьдесят, – я бы, в отличие от тебя, не посчитал ни постыдным, ни мерзким тот факт, что мой отец мог заключить ее в объятия. Вот почему твой телефонный разговор вывел меня из равновесия. Если бы кто-нибудь посмел задать мне подобный вопрос о моих родителях, я бы ему сразу морду на сторону свернул.

Софи. Охотно верю.

Жорж. Вот тебе мое мнение, дочка. Любовь есть, она существует. Откуда ты знаешь, может, тебе тоже суждено полюбить одного-единственного на всю жизнь, и ты будешь бегать за ним как собачонка и не взглянешь ни на кого другого.

Софи. Да я только о том и мечтаю! Конечно, при условии, что и он не взглянет ни на одну женщину. Иначе я ему тут же рога наставлю. Я не дам над собой изгаляться.

Жорж. Браво, браво! Самый верный способ удержать мужчину – это наставить ему рога. Очень рад, что хоть ты-то по крайней мере можешь за себя постоять.

Эвелина. Понимай так: «не то что твоя идиотка мать».

Жорж. Не исключено.

Эвелина. Я поняла. Я было собралась в свою очередь произнести речь, но от твоего дифирамба красоте супружеской любви у меня в зобу дыханье сперло и все вдохновение улетучилось. После такого фонтана красноречия мне прямо стыдно рот раскрыть. Какой изысканный стиль! Я думала, ты вот-вот перейдешь на монолог Пердикана: «Союз созданий жалких и презренных…»

Жорж. Это еще что за чертовщина?

Эвелина. Мюссе. «С любовью не шутят».

Жорж. Ах да, я и позабыл, мы же обучались на театральных курсах! Терпеть не могу Мюссе. Сопливая баба, а не поэт. И в роли любовника у него выступала женщина. Да-да, в этой парочке мужчиной была Жорж Занд, а не он. А когда она дала ему отставку, он начал скулить в этих своих «Ночах». И скулил, и скулил без конца, как брошенная дворняжка. Нет, подумать только! Он льет слезы в мае, он льет их в октябре, и у него еще остается про запас на рождество! До чего же тошнотворный тип, сил нет! Вот Бодлер – совсем другое дело! Это настоящий мужчина. Разбирался как следует и в женщинах, и в любви, да и во всем прочем тоже. Да, Бодлер – поэт, а твоему Мюссе только на мандолине тренькать, как гондольеру на Большом Канале.

Эвелина. Видишь, Софи, ты была не права, утверждая, что с твоим отцом не о чем поговорить. По субботам после полудня он даже занимается литературной критикой.

Жорж. А почему бы и нет?! Всю неделю я торгую кастрюлями, так имею же я право хотя бы в субботу заявить, что Мюссе – дурак. У меня сегодня выходной, поняла? И еще я имею право любить Бодлера. Он величайший из поэтов. И это доказывает, что во мне развито чувство прекрасного. (Декламирует.)

«И вы могли презреть очей чудесных взгляд – Ребенка моего прекраснейший из взоров! В нем прелесть сумерек, волшба ночных узоров… О милые глаза! Ваш темный блеск мне свят!»

Звонит телефон.

(Подходит, по пути бросая Эвелине.)

А твой Мюссе так может? В подметки Бодлеру не годится! (Снимает трубку.) Алло!… А, это ты, как дела?… Да ничего, в порядке. Я тут как раз защищаю французскую поэзию от варваров… Нет, слишком долго объяснять… Да, сегодня я дома. Обычно по субботам я имею право на общение с сыном, но сегодня у меня его похитили… Не знаю… Говорят, к зубному врачу. В общем, когда я пришел, его уже увели. Эта непоседливая блоха Пюс1исчезла вместе с ним в два часа… В шахматишки? Прекрасно!… Конечно, согласен… Нет, нет, наоборот! Самое верное средство – выкинуть из головы эти чертовы кастрюли! Так что давай, распрощайся с женой и детишками и приходи!… Эвелина?… Да, она дома. (Бросает взгляд на Эвелину.) Что собирается делать? Вот чего не знаю, того не знаю. Скорее всего, воспользуется твоим визитом, чтобы отправиться к одному из своих многочисленных любовников!… А вот увидишь… Ну пока! (Вешает трубку). Это Антуан, он же Титус.

Эвелина. Мы так и поняли. Объясни только, почему ты так упорно стараешься ему внушить, что я его избегаю?

Жорж. Да ты его видеть не можешь!

Рuсе (франц.) – блоха.

Эвелина. Вовсе нет. Просто мне не о чем с ним говорить, вот и все.

Жорж. Раньше тебе всегда находилось о чем с ним поговорить, даже больше, чем со мной.

Эвелина. Когда это?

Жорж. Да еще совсем недавно. А потом он тебе вдруг ни с того ни с сего опротивел.

Эвелина. Вовсе он мне не опротивел. Просто ты вдруг целиком завладел им сам.

Жорж. И этого оказалось достаточно, чтобы ты тут же забыла о его существовании. Да-да, не обессудь, я давно уж приметил, что тебе не нравятся мои друзья.

Эвелина. Я всегда была вежлива с Титусом, и у меня нет ни малейшей причины быть с ним грубой, – так отчего бы я вдруг стала внушать ему, что он мне не нравится?

Жорж. Да тебя никто из моих друзей не интересует.

Эвелина. Ау тебя только этот один и остался. Кроме него и твоего отца, ты вообще ни с кем не видишься.

Жорж. Ты еще попрекни меня моим отцом!

Эвелина. Нет, это просто поразительно, как ты ухитряешься все вывернуть наизнанку, лишь бы обвинить меня бог знает в чем! Я только упрекнула тебя в том, что ты внушил Титу-су, будто я не желаю его видеть. Какое отношение это имеет к твоему отцу?

Софи. Ну ладно, за мной скоро Брижитт зайдет. Пойду переоденусь. До вечера! Хотя нет… Я не знаю, вернусь ли я к ужину.

Эвелина. Будь добра, позвони хотя бы!

Жорж. Ты все-таки не в гостинице живешь, изволь об этом помнить.

Софи. Ладно. Я звякну до шести.

Эвелина. Ты рискуешь никого не застать.

Софи. Но ведь Пюс и Фредерик вернутся.

Жорж. Я-то уж, во всяком случае, дождусь Фредерика. Не собирается же эта паршивка Пюс проторчать с ним у дантиста целый день! Еще и эта… Как-нибудь на днях я ей тоже мозги прочищу, она у меня попляшет! Малышку она тоже умыкнула к этому зубодеру.

Софи. Чао, семейство! Привет Титусу!

Жорж. Эй, Софи, если узнаешь что-нибудь новенькое про отца и мать Брижитт, не забудь поделиться с нами, а то мы просто не переживем неизвестности!

Софи. Ну, я-то переживу, а вот каково ей, бедняжке! Ее тоже понять можно, поставь себя на ее место! (Выходит.)

Жорж. Нет, ты только послушай, что она говорит, просто уши вянут. Слава богу, она не пожелала узнать, спим ли мы с тобой.

Эвелина. Ну, на этот счет ей трудно обмануться. Она давным-давно все знает.

Жорж. Откуда ты знаешь, что она знает? Попробуй угадай, что они знают, а чего нет.

Эвелина. Да, она знает, как знаю я, как знает Пюс и как, наверное, довольно скоро узнает Фредерик о том, что в твоей жизни есть другая женщина. И она знает, что вот уже три года мы спим в разных комнатах.

Жорж. И это, во всяком случае, очень кстати, поскольку нынешние юные особы, видите ли, считают отвратительным тот факт, что их родители еще способны любить друг друга.

Эвелина. Ты вовсе не обязан оправдываться передо мной.

Жорж. А я и не думал оправдываться.

Эвелина. Неужели? Ты, кажется, сказал: «Во всяком случае, это очень кстати…»

Жорж. А что, неправда?

Эвелина. Я никогда не говорила тебе, что это была ошибка. В один прекрасный день ты объявил мне, что отныне не всегда будешь ночевать дома и что поэтому тебе нужна голубая комната. Я ведь не так уж глупа. Я поняла. Я велела устроить тебе постель в голубой комнате и не сказала по этому поводу ни одного слова.

Жорж. Вот это верно! Это уж точно. Чтобы выжать из тебя это самое слово, нужно здорово попотеть!

Эвелина. А тебе хотелось бы, чтобы я жаловалась?

Жорж. Как же, дождешься от тебя!

Эвелина. Нет, не дождешься, я на это неспособна.

Жорж. Тебе гордость и воспитание не позволили бы.

Эвелина. Разреши тебе напомнить, что ты получил воспитание не хуже моего, и дали его тебе идеальные родители.

Жорж. Верно, но почему-то считается, что я негодяй. В то время, как ты!…

Эвелина. Что «я»?

Жорж. Ты – благородная наследница, «барышня» из Шатору.

Эвелина. Когда мы познакомились, тебе было девятнадцать лет, а мне семнадцать. И я отдалась тебе на третий же день. Тогда я не очень-то думала о своем благородном происхождении и воспитании. Не понимаю, откуда у тебя этот нелепый комплекс. Впрочем, нет, отлично понимаю.

Жорж. Какой комплекс?

Эвелина. Которому я обязана твоими непрерывными намеками на мою семью и который все чаще и чаще побуждает тебя изображать свирепого злодея. Тебя зовут Жорж Рости – и этим все сказано.

Жорж. Что ты болтаешь, понять не могу!

Эвелина. Очень просто. Хотя фамилия Рости пишется через «о», тебя, поскольку ты всегда был невысоким, вечно дразнили «малыш Расти». И ты ужасно бесился. Ты мне сам раз двадцать об этом рассказывал. И с тех пор ты непрестанно доказываешь всему миру, что ты не мальчик-с-пальчик, а страшный людоед. Вот почему ты считаешь своим долгом ругаться, как самый отъявленный хулиган, и всем подряд бить морду или, как ты выражаешься, прочищать мозги. Когда я с тобой познакомилась, мне это казалось интересным. Теперь это совсем неинтересно и даже немножко смешно.

Жорж. Ну, уж лучше быть таким хулиганом, как я, чем таким психоаналитиком, как ты. Ошиблась, голубушка, этот номер не пройдет! Если бы ты мне вечно не ставила палки в колеса, я был бы совсем другим человеком. Вот тебе мой диагноз, кушай на здоровье! Мал я или велик, моя фамилия Рости, и другой не будет.

Эвелина. Будь добр, скажи мне хоть раз, как, каким образом, какими способами я ставила тебе палки в колеса? Окажи мне такую услугу, объясни – может, я тогда научусь не делать этого?

Жорж. Вот-вот, давай, валяй дурочку. Чего уж проще!

Эвелина. По-моему, проще всего ответить. Но, обрати внимание, ты этого не делаешь.

Жорж. А мне нечего отвечать.

Эвелина. Ну тогда нечего и меня упрекать.

Жорж молчит.

А ведь только что ты спел такой блестящий панегирик любви, браку и идеальной паре.

Жорж. Да, идеальной.

Эвелина. Твоему отцу и матери. Да, мы с тобой – совсем другое дело. Но я тут вовсе ни при чем. Ты всегда заводил интрижки направо и налево. Меня это обижало, но я не придавала им особого значения. Мы все еще были счастливы, а потом, в один прекрасный день, появилась эта дама. Будь откровенен со мной хоть один раз в жизни и признайся, что именно из-за нее все пошло вразброд между нами. Ты вынудил меня приспосабливаться к твоему новому образу жизни, к твоим развлечениям на стороне. Ты потребовал себе отдельную комнату, где время от времени ночуешь по каким-то непонятным соображениям приличий, обедаешь с нами не чаще одного раза в неделю, и, если бы не Фредерик, мне кажется, мы тебя и вовсе бы здесь не видели.

Жорж. Я люблю своего сына. У меня только он один и есть на свете.

Эвелина. Мы с Софи знаем это. Хочу тебе напомнить, что среди твоих детей есть еще Малышка. Правда, она девочка. И ты бесишься оттого, что мы трое тоже существуем, хочешь ты того или нет. Я тебе очень сочувствую, но факт остается фактом: мы существуем. Никуда не денешься: тебе придется с этим примириться. А еще ты бесишься оттого, что я принимаю ситуацию, которую ты создал, – мало того, я принимаю ее с улыбкой, чего ты совсем уж перенести не можешь. Тебе хочется, чтобы я протестовала, устраивала тебе сцены, – и тогда ты мог бы устраивать их мне, кричать, оправдывать себя в полный голос.

Жорж. Да мне вовсе незачем себя оправдывать! Я имею право жить как мне заблагорассудится. Я не из тех слюнтяев, которые, разлюбив жену, продолжают цепляться за ее юбку и изображать вместе с ней крепкую семью перед детьми, перед знакомыми, перед чертом, дьяволом. Зачем? Ну скажи мне, христа ради, зачем? За каким дьяволом мужчина должен испоганить свою жизнь, лишить себя радости, удовольствий, счастья, продолжая жить с женщиной, которую больше не любит?

Эвелина. Верно, незачем.

Жорж. Небось скажешь – из приличия? «Ах, что скажут матушка и сестрица»?

Эвелина. Я повторяю, незачем.

Жорж (с пеной у рта). А мне плевать на ваши приличия, поняла? И мне плевать на то, что скажут или подумают люди! Я человек свободный. Свободный и свободомыслящий!

Эвелина. Свободней и быть не может: ты делаешь все, что тебе угодно. Так чем же ты недоволен?

Жорж. Я хочу только одного: быть счастливым!

Эвелина. Так почему же ты не становишься им?

Жорж. Тебя не спросил!

Эвелина. Зато я тебя спрашиваю.

Жорж. Ну что ты ко мне привязалась?

Эвелина. Хорошо, я сама тебе и отвечу. У тебя совесть нечиста передо мной.

Жорж. Да ни капельки!

Эвелина. И я все пытаюсь найти этому причину.

Жорж. Ищи ее поближе к себе.

Эвелина. Если все дело во мне, тогда я тебя совершенно не понимаю. Ты обожаешь сына, у тебя есть любимая женщина, а здесь, в твоем доме – жена, которая предоставляет тебе полную свободу и никогда не упоминает о своей сопернице, да ей, впрочем, вполне на нее наплевать; и эта жена никогда ничего у тебя не просит, кроме разве сносного настроения – изредка и насколько это для тебя возможно. А ты в ответ на все это только кричишь, скандалишь и обращаешься со мной хуже чем с собакой.

Жорж. Я же тебе сказал, что я хулиган!

Эвелина. Ты несчастен, ты только мечтаешь о счастье, а на самом деле несчастен. Вот почему я хотела бы знать главное: любишь ли ты ее?

Жорж. По-моему, ты о ней никогда не говоришь?!

Эвелина. Я и не говорю о ней, я говорю о тебе. Любишь ты ее или нет?

Жорж пожимает плечами.

Вот в этом и кроется причина твоего несчастья: ты не способен любить ни одну женщину.

Жорж. Может, скажешь, я и тебя не любил?

Эвелина. Во всяком случае, сейчас ты меня ненавидишь. Тебе и самому это известно. Приходится признать очевидное.

Жорж. Когда ты кончишь измываться надо мной?…

Эвелина. Я вовсе не измываюсь над тобой. Я просто называю вещи своими именами. Пытаюсь во всем разобраться до конца. Ты меня ненавидишь, и я это знаю. Ты меня просто не выносишь.

Жорж. Вот это точно!

Эвелина. И однако, я все та же, что и раньше, в дни нашей юности, когда ты не просто «выносил» меня, но, осмелюсь напомнить, обожал меня. Ты преклонялся передо мной.

Жорж. Ну и что с того?

Эвелина. А отсюда напрашивается вывод: причина твоего несчастья не во мне, как тебе хотелось бы думать, а, скорее, в той, другой.

Жорж. Еще пара минут, и тебе удастся доказать, что именно ты мне необходима и что в глубине моего сердца я обожаю тебя и только тебя.

Эвелина. Мне было бы очень грустно, если бы это оказалось так, – просто не знаю, что бы я стала делать с твоим обожанием. В создавшейся ситуации меня больше устраивает твоя ненависть. В гневе ты по крайней мере иногда бываешь занятен и остроумен, а твое обожание смертельно скучно. Это не твой стиль.

Жорж. Тогда на что же ты жалуешься?

Эвелина. А я именно не жалуюсь, и это-то тебя и бесит. Вот что я и пытаюсь довести до твоего сознания. Ты возненавидел меня за то, что я тебя стесняю. А стесняю я тебя тем, что принимаю все как есть. Да и как, скажи пожалуйста, я могла бы поступать иначе?

Жорж. Ага, теперь все ясно!

Эвелина. Что тебе ясно?

Жорж. Ты – жертва!

Эвелина. Вовсе нет!

Жорж. Сейчас ты запоешь о том, что ты тоже обожаешь своего сына!

Эвелина. И что своих дочерей я тоже обожаю, если ты не против.

Жорж. Ну конечно, у нее дети, вот почему она «вынуждена» смириться со своим положением, она даже улыбается, разыгрывая бедную овечку, невинную очаровательную жертву, брошенную мужем – извергом и эгоистом, и все кругом жалеют ее и осуждают его. Старая песня, голубушка, надоело!

Эвелина. Мне казалось, ты безразличен к мнению окружающих.

Жорж. Да ну-у-у?!

Эвелина. Во всяком случае, мне в высшей степени наплевать на то, что говорят или думают кругом, уверяю тебя. И я ни в малейшей степени не чувствую себя жертвой.

Жорж. Еще чего не хватало! Да у тебя все есть. Ты можешь вытворять все что хочешь, встречаться с кем хочешь, принимать кого хочешь, спать с кем хочешь – и все с моего согласия и на мои денежки! Но ты ничего этого не делаешь. Ты сидишь тут как бедная родственница. И ты не «принимаешь» все как есть, нет, ты «покорно переносишь». Даже любовника не удосужилась завести!

Эвелина. Если бы я и завела или собиралась завести любовника, поверь, тебя бы я в известность не поставила. Даже чтобы облегчить тебе муки совести. Я презираю такой род сообщничества между мужем и женой. Но мы, кажется, говорили о свободе. Так вот, уверяю тебя, я себя чувствую свободной как никогда. Впрочем, этой свободой я обязана только себе. Я не знаю, что ты подразумеваешь под словами «бедная родственница», но ты как будто забыл, что я по профессии модельер, что я работаю весьма успешно и по этой причине полностью обеспечена материально, что избавляет меня от всяких комплексов по отношению к тебе. Я вовсе не чувствую себя «бедной родственницей», и я кормлю себя сама. Мало того, именно я вот уже пятнадцать лет плачу за работу Пюс.

Жорж. Которая пролезла в дом и водворилась здесь под тем предлогом, что она твоя кузина и что пятнадцать лет назад у Софи была скарлатина.

Эвелина. Пюс искала работу, а я предпочла заниматься любимым делом, а не состоять гувернанткой при детях. Как бы там ни было, три года назад, когда мне пришлось делать выбор, я решила остаться в доме из-за детей, но – запомни хорошенько – вовсе не в качестве твоей пленницы или жертвы. И это ты должен понять раз и навсегда.

Жорж. Вот это самое я и говорил: у тебя есть все.

Эвелина. Ау тебя нет ничего?

Жорж. Я знаю многих женщин, которые охотно заняли бы твое место.

Эвелина. А я тебе много раз повторяла, что я еще охотнее освободила бы его, но только вместе с детьми.

Жорж. И речи быть не может! Тебе не удастся отнять у меня Фредерика.

Эвелина. Это не я хочу отнять у тебя Фредерика. Это ты, скорее, выгонишь меня из дома вместе с ним.

Жорж. Ладно-ладно, знаю я, как ты все переворачиваешь с ног на голову, на это ты мастерица.

Эвелина. Мы оба попали в западню, бедняжка Жорж, и я и ты. Только я сразу взглянула фактам в лицо и приспособилась к своему положению. А ты – не смог. Ты все еще хорохоришься. Ты все еще хочешь какой-то свободы. А ведь ты на крепкой привязи: слева – одна веревка, справа – целых четыре, и каждая тянет в свою сторону, так стоит ли удивляться тому, что тебе стало совсем невмоготу?

Жорж. В понедельник с утра я повидаюсь с моим поверенным, и в среду ты получишь повестку в суд. На то и есть развод, чтобы разводиться.

Эвелина. Ты же прекрасно знаешь, что не станешь разводиться иначе бы ты давно уже это сделал. Но нет, такой вариант тебе не подходит. Единственное, что тебя могло бы устроить, – это моя смерть.

Жорж (с немного наигранной детской радостью). О да! О да! Это было бы превосходно, но – нельзя же требовать от судьбы так много. И потом, на это слишком мало шансов. Умирают, как правило, любимые женщины, а за остальных можно не беспокоиться – эти живут до ста лет и еще вас похоронят. Самое мудрое суждение о браке я вычитал не в книгах. Я услышал его у кладбищенских ворот от одного старика, который – вот поистине редкий случай! – только что похоронил жену. Он не видел меня, он думал, что его никто не слышит. И он прошептал: «Слишком поздно!» Никогда ни одному писателю не удалось так много выразить всего в двух словах. «Слишком поздно». Я представляю себе, как этот бедняга мечтал прогуляться вот эдаким манером на кладбище тридцатью годками раньше. Как он был бы счастлив тогда! А теперь – слишком поздно.

Эвелина. Думаю, что немало женщин, возвращаясь с похорон мужа, тоже могли бы прошептать или подумать: «Слишком поздно».

Жорж. Вполне возможно. Согласен.

Эвелина. Ну, не теряй надежды, сейчас столько автомобильных катастроф. А я езжу много.

Жорж. Вряд ли, ох вряд ли! Ты доживешь до восьмидесяти лет и будешь еще вполне цветущей вдовой, в этом я не сомневаюсь.

Эвелина. Ну, раз так, оставляю тебя наедине с твоим отчаянием. Дожидайся Титуса, а у меня свидание. Пойду попробую кое-что сделать для тебя.

Жорж. Что еще?

Эвелина. Постараюсь врезаться в автобус.

Жорж. Идиотка!

Эвелина пожимает плечами и выходит.

До чего же подлы эти бабы, когда злятся. Но эта… эта, можно сказать, побивает рекорды. Ах черт, подумать только, если бы не эта кретинка Софи, я бы сейчас спал и седьмой сон видел. (Слегка растерян, лишившись противника и не зная, куда себя девать. Подходит к проигрывателю. Долго ищет какую-то пластинку и, найдя, ставит.)

Это «Реквием» Моцарта, его звуки постепенно наполняют комнату, так как проигрыватель включен на полную мощность.

(Слушает музыку. Его лицо внезапно преображается. Но через несколько минут волнение его достигает апогея. Он бросается к проигрывателю и выключает его.)

Он написал «Реквием» и умер. Ну, что нам теперь осталось! Что нам это дерьмо, которое нас окружает?! Счастье, горе, рогоносцы, праведники – господи боже мой, какая ерунда! Кто имеет право жить, когда умирает Моцарт?! А я вот живу! Торгую кастрюлями и живу. И миллионы болванов вроде меня тоже живут. Ах, как идиотски устроена жизнь! (Ложится на диван, устремив вдаль застывший взгляд.)

Зрители слышат конец «Реквиема», едва доносящийся из-за кулис: как будто это Жорж, знающий «Реквием» наизусть, слышит его мысленно.

Наконец, взглянув на часы, взбивает одну из диванных вышитых подушечек и вытягивается, положив на нее голову. Но лежать ему неудобно: его царапает угол подушки. Он приподнимается, снова взбивает ее, опять укладывается на диван и начинает елозить щекой по подушке, как будто обнаружив в ней что-то необычное. Музыка внезапно умолкает.

(Прислушавшись еще немного, он поднимает голову, ищет что-то глазами, замечает нож для бумаг и лихорадочно вспарывает им подушку. Шепчет.) Ara! Ara! По-тря-сающе! Пре-вос-ходно! (Запускает руку в подушку и вытаскивает письмо. Злорадно хихикает.) На этот раз ты влипла, голубушка! (Рассматривает конверт, но на нем нет ни слова. Разрывает конверт, вынимает письмо, и восторг на его лице сменяется изумлением. Потом впадает в какое-то оцепенение, читает… читает… пересаживается с места на место, сам того не замечая.

Вдруг раздается звонок в дверь.

(Заканчивает чтение последней страницы, сидит как пришибленный. Бормочет то тихо, то громче.) Не может быть!… Не может быть!…

Титус (входит через дверь из сада). А, ты здесь?

Жорж не отвечает.

(Дважды окликает его.) Жорж! Жорж!

Жорж. А? Входи… входи…

Титус. Что с тобой?

Жорж. Сейчас… сейчас… скажу.

Титус. Тебе плохо?

Жорж. Нет… нет…

X и т у с. Тебе нужно прилечь. Тебе же явно плохо. Может, вызвать врача? Где Эвелина?

Жорж. Оставь Эвелину в покое! Со мной все в порядке.

Титус. Да ты посмотри на себя!

Жорж. Должен тебе сказать, ты выбрал неподходящую минуту для появления. Я как раз думал, не схожу ли я с ума.

Титус. Ну вот видишь…

Жорж. Извини, но шахматы придется отложить до другого раза.

Титус. Конечно, но что все-таки случилось?

Жорж. Сейчас узнаешь. У меня нет от тебя секретов. Да и этот секрет, в общем-то, не мой. Но мне необходимо с кем-то поделиться тем, что я только что узнал. Ты лучше сядь, а то плюхнешься мимо стула, когда услышишь. Ну, так вот… Эвелина… (С минуту раздумывает.) Или нет. Так будет проще.

(Достает письмо из кармана и протягивает Титусу.) Читай! Вот отсюда, здесь самое главное.

Титус начинает читать, а Жорж мечется по комнате, следя за выражением лица Титуса, который до конца чтения не поднимает головы. Окончив, он медленно складывает письмо, изумленно глядя на Жоржа, а тот выразительно разводит руками, как бы говоря: «Вот так-то!» Внезапно Жорж взрывается.

Ну нет, ну нет, я этого так не оставлю! Шлюха! Шлюха! А какая респектабельность, какой стиль, а эта вечная улыбка, а это безупречное поведение!… Всего четверть часа назад она вот здесь, на этом самом месте уверяла меня, что у нее никогда не было любовников!… А у нее их было шестеро! Шесть любовников и седьмой – которого она любила настоящей большой любовью, которому рассказала про тех, предыдущих, – единственный, который был всем для нее, который, может быть, и сейчас…

Титус. Да нет…

Жорж…и он – отец моего… Господи, и я еще не убил эту проклятую потаскуху! (Кидается к двери.)

Титус. Жорж, ты сошел с ума. Это все не так!

Жорж распахивает дверь. За дверью стоит Эвелина.

Эвелина. Я хотела поздороваться с Титусом, перед тем как уйти.

Жорж грубо втаскивает ее в гостиную.

Жорж. Шлюха!

Эвелина. Жорж, ты совсем рехнулся!

Жорж. Да, рехнулся! И скажи спасибо, что Титус здесь, а то я бы удавил тебя как собаку!

Эвелина (Титусу). Что это с ним?

Жорж (бросается к дивану и сует ей под нос подушку). Вот что со мной! Вот что! Это тебе ничего не говорит?

Эвелина. Зачем ты разорил подушку, не понимаю?

Жорж (вырывая письмо из рук Титуса). Чтобы найти в ней вот это! Письмо одного из твоих семи любовников, отца Фредерика! Шлюха! (Набрасывается на Эвелину.)

Титус еле успевает его оттащить.

Эвелина (поняв, что надо привести его в чувство, в свою

очередь оглушительно кричит). Хватит! Довольно!

Жорж (отступив). Ты что?

Эвелина. Хватит, говорю! Дай сюда письмо, идиот!

Оробев от ее властного тона, он протягивает ей письмо. (Прочитав, с жалостью смотрит на него.) Мне очень жаль…

Жорж. Тебе… жа-а-аль?

Эвелина. Да. Мне очень жаль, что я причиню тебе такое огорчение, Жорж. Но у тебя здесь Титус, с его помощью тебе будет легче пережить это.

Жорж. Ты что, надеешься заговорить мне зубы и выйти

сухой из воды?

Эвелина. Выслушай меня спокойно, Жорж. Я предпочла бы никогда не читать этого письма. Более того, лучше, если бы оно никогда не попадало тебе в руки.

Жорж. Нет, вы только послушайте ее! Она просто издевается надо мной.

Эвелина. Эти подушки вышивала твоя мать, как тебе известно. И после ее смерти твой отец подарил их тебе, потому что ты их очень любил. Письмо написано твоей матери.

Жорж. Что?!

Эвелина. Ты не слишком внимательно прочел его, вот почему ты не сразу понял. Твой сын – это твой сын, а вот ты сам – не сын твоего отца. (Возвращает ему письмо.) Мне действительно очень жаль. (Выходит.)

Жорж беспомощно смотрит на Титуса.

Титус. Я тоже так понял.

Жорж. Ну, знаешь ли… На меня все равно что Гималаи обрушились!… (Взрывается.) Какой страшный фарс! И кто же герой этого гнусного фарса – или, может, идиотской мелодрамы, – попробуй угадай кто? Да я!!! «Внебрачный сын, или Тайна Жанны». Авторы Дюма – отец и сын. «Плод любви, или Вышитые подушки». Авторы Машосет и Кана-ри, пара знаменитых водевильных писак! Моя мать!… Шестеро любовников и великая любовь, в результате которой родился я!… Моя мать! Это прозрачное, почти призрачное создание с небесным взглядом кротких глаз, с детски невинной улыбкой, – господи, да что я тебе говорю, ты же знал ее почти так же хорошо, как я, – хрупкое существо, в котором тем не менее угадывалась внутренняя твердость, внушавшая невольное уважение окружающим. Кому же тогда можно верить?! А я-то, дурак, еще полчаса назад приводил Софи в пример эту исключительную пару – мою мать и отца… то есть… да, отца! У меня язык не поворачивается назвать его иначе! Просто неслыханная, невероятная история. И я обнаруживаю эту тайну – тайну ее и моей жизни – вот в этой подушке, куда она зашила письмо… уж не знаю… лет тридцать тому назад! Есть от чего свихнуться, согласись!

Титус печально и сочувственно глядит на него, ничего не отвечая.

(Обнаружив, что все еще держит письмо в руках, читает его вслух). «Любовь моя! Эти два слова трепещут у меня на губах с тех пор, как я обрел величайшее счастье – любить тебя, ибо нет минуты, когда бы я не думал о тебе! Ни один человек в мире не был более поглощен и охвачен любовью, чем я – с того дня, когда услышал от тебя слова, перевернувшие и потрясшие до основания всю мою жизнь. Сотни раз за эти десять лет – десять лет, любовь моя! – мы вместе вспоминали и переживали вновь тот дивный миг, когда, услышав мое признание в любви, ты обернулась и взглянула на меня. Этим взглядом ты вверяла мне свою жизнь, как и я – ни минуты не думая – отдавал тебе свою. Да, наша любовь должна была родиться именно так: с чудесной и почти божественной легкостью распускающегося цветка. О, этот взгляд любящих! Прошлое умирает в этот миг, и рождается новый день. В какую-нибудь четверть часа я все узнал о тебе и о твоей жизни, о пяти или шести увлечениях, не оставивших следа в твоей душе, о привязанности к мужу, рядом с которым ты тем не менее чувствовала себя глубоко одинокой, – и отныне я знал: ты – моя жена. Небо даровало мне это блаженство, как дарует иногда тем, кто разуверился в любви. А вторым его даром был наш ребенок, который – увы! – никогда не будет носить моего имени, но вырастет подле тебя и будет залогом того, что я никогда тебя не покину. Любовь моя, наступают черные дни. Весь мир охвачен безумием, пугающим безумием. Я пишу тебе каждый раз, как в последний, – так ненадежна и хрупка в наше время человеческая жизнь. Я сделаю все, чтобы вырваться к тебе, клянусь. Повторяю, я сделаю все, но не знаю, удастся ли мне это. Я обожаю тебя. Никогда ни одна женщина не была любима так, как ты. Пусть эти слова всегда будут моим прощальным приветом тебе. Ж.». Наверное, его звали Жаном.

Титус. Какое письмо!

Жорж. Да. Неудивительно, что моя мать не уничтожила его. Но что за странная мысль пришла ей в голову – спрятать его в этой подушке!

Титус. Это письмо явно написано во время войны. Может быть, это действительно его последнее письмо.

Жорж. Почему ты так думаешь?

Титус. Это объясняет тот факт, что письмо было зашито в подушку и что оно оказалось единственным. Твоя мать, скорее всего, сожгла все остальные, но это она уничтожить не смогла. А ведь оно явно самое опасное из всех по своему содержанию.

Жорж внезапно начинает ощупывать подушки, одну за другой, прислушиваясь, не шуршит ли внутри бумага.

Жорж. Нет. Больше ничего. (Возвращается к разговору о письме.) Когда я прочел это письмо, перед самым твоим приходом, мне словно туман глаза застлал, я понял только одно – это измена, а намек на войну прошел мимо моего сознания.

Титус. Да тут и сомневаться нечего. «Я пишу тебе каждый раз, как в последний…». «Я сделаю все, чтобы вырваться к тебе…». Ясно, что он был мобилизован и что речь идет о самом начале войны – тогда еще не были отменены отпуска. Да и цвет чернил, фактура бумаги тоже доказывают, что…

Жорж. Страшная история… Но, знаешь, я теперь доволен, что прочел это письмо. Узнать, что моя мать была так страстно любима человеком, который и через десять лет писал ей о своем чувстве с неугасающим пылом, со счастливой убежденностью во взаимности их любви, – это в каком-то смысле даже приятно. Но, черт побери, какой свет это проливает на женщин! Какой свет на этих!… (Сдерживается.) Вот такие-то дела, старина. В хорошенькую передрягу я угодил. Хочешь виски?

Титус. Спасибо, с удовольствием.

Жорж. Но раз такое дело… дьявольщина, я бы хотел все-таки узнать, чей я сын. Я частенько не мог понять, отчего я временами веду себя как последний негодяй, как грубая скотина. Теперь-то я наконец узнаю, от кого это во мне!

Титус. Судя по стилю этого письма, вряд ли твоя мать любила чемпиона по боксу.

Жорж. Мда! Если я теперь обнаружу, что мой настоящий отец отличался еще большим тактом, обаянием и воспитанностью, чем названый, тогда я вообще отказываюсь что-либо понимать. (Пауза.) Нет, просто невероятно, голова кругом идет! (Пауза.) Ну и личность, оказывается, моя мать! Ай да женщина! Сперва эти увлечения, потом страсть, которой никто так никогда и не заподозрил. Какая женщина! Какой характер! Как она сумела сделать из своей супружеской жизни идеальный брак, превратить ее в миф, в который мы с сестрой верили всю жизнь… и она знала, что я сын ее любовника… Господи боже! Моя сестра!

Титус. Твоя сестра?

Жорж. Если предположить, что это письмо написано в начале войны и что оно было последним…

Титус. Но ведь это только гипотеза.

Жорж. Да-да, гипотеза… Это правда. А что если мы поторопились его похоронить, моего дорогого отца? Вполне может быть, что он живехонек и так же крепок, как этот… мой?!

Титус. Кто «этот»?

Жорж. Ну, этот мой отец. Муж моей матери. Словом, мой отец. Тьфу! Ладно, вернемся к тому… к настоящему. Умер он или нет, но его письмо написано во время войны. Война началась в сентябре тридцать девятого. Мне тогда было девять лет. Я родился, наверное, в первый год связи моей матери и этого человека. В тридцать девятом мне было девять лет, а моей сестре уже пятнадцать – она ведь на шесть лет старше меня. Я в свои девять лет вряд ли что-нибудь понимал, но если этот человек был убит в начале войны, для моей матери это должно было быть страшным ударом. Невозможно, чтобы пятнадцатилетняя девочка, будучи при этом, не заметила чего-нибудь, чего она мне, естественно, не сообщила. А если он еще жив, то я мог бы, осторожно расспросив ее – да и моего отца, впрочем, – разузнать что-нибудь. Подпись «Ж». Это ведь уже кое-что… «Ж»… Жан, Жюль, Жером… Эта буква уже сужает поле поисков. Ведь какого-нибудь Жоакина или Жозефа не на каждом шагу встретишь.

Титус. Ты собираешься поставить свою сестру в известность?…

Жорж. Ты с ума сошел! Конечно, нет. Да она, наверное, и не знает ничего. Но я ее на всякий случай осторожненько прощупаю, чтобы удостовериться, так ли это. Пойми, я хочу знать, кто мой отец! Для этого я переверну небо и землю, можешь мне поверить.

Звонит телефон. Жорж снимает трубку, но телефон молчит. Сцена повторяется дважды.

Дурацкие шуточки! Ты берешь трубку, они ее вешают. Если это звонят обожатели моей супруги или дочери, тогда, конечно, все понятно, муж или отец им вовсе ни к чему.

Новый звонок.

Ну, хватит! Если этот паразит опять… (Но это звонят в дверь.) Ах нет, это дверь. Наверное, Фредерик вернулся!

Титус. Тогда я не буду мешать.

Жорж. Ну что ты, оставайся!

Титус. Нет, нет, я пойду. Ты же ждал малыша с самого утра, хотел поиграть с ним. Вот он пришел, и я вас оставляю. Для тебя ведь это самая большая радость – поиграть с сыном.

Жорж. Ты даже не представляешь, какая радость! Если бы это письмо действительно было написано Эвелине и если бы Фредерик…

Входит Арман Рости. Ему семьдесят два года, но выглядит он намного моложе. Элегантный, подтянутый пожилой человек жизнерадостного вида, со следами былой красоты.

Арман. С твоей горничной-испанкой нелегко объясниться. Сначала она объявила мне, что ты один, потом – что ты не один. (Замечает Титуса.) О, простите! Вот теперь я разобрался в ее испанском – она изъясняется исключительно по-испански, а французского не признает, – она имела в виду, что ты один из всей семьи дома, но не один в комнате, а с мсье… Но в таком случае я удаляюсь.

Титус. Ни в коем случае, мсье, я как раз собирался уходить.

Жорж. Папа! Это Титус. (Внезапно вспоминает о распоротой подушке и, пока его отец беседует с Титусом, подскакивает к ней, хватает и засовывает под диван.)

Арман. Ах, Титус! Ну да, конечно! Дорогой мой Титус! Я когда-то окрестил вас «преданным Титусом». Вы всегда были рядом с Жоржем. Поистине, верный друг. Простите, что не сразу узнал вас, – зрение меня подводит, хотя я совсем еще не стар. Но я не хочу мешать вашей беседе. Подумать только – Титус!

Титус. Но я действительно уже прощался с Жоржем. Так что это я прошу вас меня простить, я ухожу.

Арман. Ну, если так… Всего доброго. Счастлив был снова повидаться с вами.

Титус. До свидания, мсье!

Арман. До свидания, Титус!

Титус (Жоржу). До скорого, старина! (Выходит.)

Арман. Надеюсь, я действительно не помешал тебе неожиданным приходом?

Жорж. Можешь быть уверен, что здесь ты всегда желанный гость.

Арман. Обычно я предварительно звоню, но сегодня я обедал у моего старого друга Ренара. Он недавно переехал и теперь живет в двух шагах отсюда, на вашей же улице. Мы полдня проболтали с ним, как две старые кумушки, переворошили кучу всяких воспоминаний, – я ведь знаком с ним ни много ни мало пятьдесят лет.

Жорж. Ренар? Какой это Ренар? Я знаю одного… кажется, его зовут Морис Ренар?

Арман. Нет, моего зовут Жан.

Жорж. Жа-ан?!

Арман. Да. Он стряпчий. И мой ровесник. Но вряд ли ты его знаешь. Ну так вот, я вышел от него и подумал, что в субботу у меня есть шанс застать дома тебя, или Эвелину, или детей, – я что-то давненько вас не навещал.

Жорж. Вот видишь, какая незадача: никого, кроме меня, нет, а я жду Фредерика – его Пюс увела.

Арман. Ну и прекрасно, вот он и выставит меня за дверь. Ведь ты его ждешь, чтобы поиграть с ним, а я ни за что на свете не хотел бы лишать тебя этого удовольствия.

Жорж. Ты что, шутишь?

Арман. Нет, я в самом деле полагаю, что нет ничего важнее игр с детьми. Когда ты был в возрасте Фредерика и я играл с тобой, я просто запрещал нас тревожить, уж поверь мне! Ты-то, может быть, и не помнишь, а я точно помню. Я всегда требовал, чтобы нам никто не мешал. Видишь ли, любому мужчине очень важно играть со своим сыном, это лучшие минуты его жизни. И они так быстро пролетают! Дети вырастают, ты не успеешь оглянуться, как сам в этом убедишься.

Жорж. Хочешь выпить чего-нибудь?

Арман. Э-э-э… пожалуй, нет. Крепкие напитки не доставляют мне удовольствия, а все прочие водички просто противны. Мне и так хорошо и ничего не нужно. Разве только узнать, как ты поживаешь. У тебя все в порядке? Мы ведь давненько не болтали вот так, вдвоем. Ты совсем забросил старика отца. Куда бы мне сесть? Я у вас никак не могу выбрать себе удобное сиденье.

Жорж. Да где угодно. Вон прекрасное удобное кресло.

Арман. Это ты думаешь, что оно удобное.

Жорж. Я тебе гарантирую, что удобное.

Арман. Современные понятия об удобствах для меня непостижимы. Кресла нынче делаются не для того, чтобы расположиться в них и спокойно беседовать, а для того лишь, чтобы присесть и тут же вскочить. А я родился в то время, когда в кресле устраивались надолго.

Жорж. Вот и устраивайся здесь.

Арман. И ты уверен, что эта фитюлька выдержит меня и не перевернется вверх тормашками?

Жорж. Конечно, выдержит.

Арман опускается в кресло.

Ну как, удобно?

Арман. Да, в общем, неплохо. Совсем неплохо.

Жорж. Значит, ты считаешь, что я тебя забросил?

Арман. Я пошутил. И потом, чем меньше ты тратишь времени на меня, тем больше у тебя остается для других. Скажи, ты доволен?

Жорж. Чем?

Арман. Всем. Самим собой, своей жизнью. Ты, верно, подводишь итоги время от времени. Как идет твое дело?

Жорж. Кухонное оборудование – ходовой товар, сам знаешь. Сейчас эра холодильников и стиральных машин, кто-то же должен торговать всем этим барахлом, вот я и торгую. Идиотское, конечно, занятие, но дело идет. Постольку поскольку я его веду.

Арман. Ас Эвелиной дело идет тоже? У меня, знаешь ли, такое впечатление, что вы с ней идете в разные стороны. Или я ошибаюсь? Впрочем, может быть, это нескромно с моей стороны, тогда давай поговорим о другом.

Жорж. Глаза бы мои на нее не глядели!

Арман. А ведь на нее очень и очень приятно посмотреть.

Жорж. Может быть, но я ее терпеть больше не могу.

Арман. Черт возьми, она в чем-нибудь провинилась перед тобой?

Жорж. Ни в чем! Абсолютно ни в чем. Разве только в том, что существует. И в том, что она существует здесь, в этом доме. В моем доме, чтоб ее!…

Арман. А где же ей еще быть, как не здесь?

Жорж. У черта, у дьявола, где угодно, лишь бы не здесь. Лишь бы никогда больше не слыхать о ней. Да я бы давно уж развелся, если бы не Фредерик.

Арман. Я не знал, что у вас так далеко зашло. Это меня крайне огорчает. Не обижайся, но ведь у тебя характер далеко не сахар. Ты уверен, что сам ни в чем не виноват перед ней?

Жорж. Ну уж каков есть, в моем возрасте поздно перевоспитываться. Но, в общем, ты прав, я знаю, что часто веду себя как последняя скотина. Я как раз раздумывал, от кого я мог унаследовать такой свинский нрав. Ведь не от вас же с мамой!

Арман (непререкаемым тоном). От деда!

Жорж. От которого?

Арман. От моего отца.

Жорж. Ты думаешь? Да нет, вряд ли.

Арман. Отчего же вряд ли? Что ты имеешь против твоего деда? Уверяю тебя, он был совершенно невыносим в общении. Ты не походишь на него внешне, но ничего удивительного, если бы ты унаследовал его бешеный норов.

Жорж. От твоего отца?…

Арман. Сердце-то у него было золотое, но при всем том он ухитрялся испортить жизнь всем своим близким. Ты мне часто напоминаешь его.

Жорж. Конечно… Может быть…

Арман. Но я крайне взволнован тем, что ты мне сказал, мой милый. И крайне огорчен. Я так понимаю, что в твоей жизни появилась другая женщина?

Жорж. Да.

Арман. Видишь ли, я плохо разбираюсь в таких вопросах и потому вряд ли смогу быть тебе советчиком. Когда я вижу в обществе или на сцене театра такого рода супружеские пары, которые то сходятся, то расходятся, то ссорятся, то мирятся, то изменяют друг другу, я смотрю на них как на марсиан, и их отношения для меня так же непостижимы и странны, как жизнь инопланетян. А иногда мне кажется, будто это я сам какой-то странный, будто не на земле живу или устроен иначе, чем остальные мужчины. Конечно, до свадьбы я, как большинство молодых людей, знал трех или четырех женщин, но потом я встретил твою мать. Мы сразу же влюбились друг в друга, поженились, и я больше никогда – ты слышишь? – никогда не взглянул ни на одну женщину. А ведь мне представлялось много весьма соблазнительных возможностей, ведь у нас была масса друзей, но такой вопрос ни разу даже не встал ни для меня, ни тем более для твоей матери. (Пауза.) Да! Мы прошли через всю жизнь рука об руку, не разлучаясь ни на миг.

Жорж. Неужели между вами никогда не было ссор, размолвок?

Арман. Никогда. Твоя сестра родилась довольно скоро. А шесть лет спустя появился на свет ты. Но этот шестилетний промежуток помог нам обоим сохранить молодость. Ты, может быть, ощутил то же самое при рождении Фредерика? Он ведь также на шесть или семь лет младше Софи. Женщине в зрелом возрасте чрезвычайно дорог второй ребенок, если первого она родила очень молодой. Я, кажется, никогда не видел твою мать более счастливой, чем при твоем рождении. Она сияла красотой и счастьем. Да… когда я наблюдаю, как живут другие, я частенько говорю себе, что такая пара и такой брак, как наш, редко встречаются нынче, – пожалуй, это просто исключение. Ну, да и твоя мать была редкостной женщиной.

Жорж. Да. Я часто думаю о ней.

Арман. Я знаю, малыш. Я знаю, что ты любил ее так же, как я.

Жорж. Вашему браку можно только позавидовать. Просто невероятно: за всю жизнь ни одной, даже мелкой, размолвки, ни одной разлуки!

Арман. Видишь ли… насчет разлуки… я тебе объясню. Мне случалось путешествовать без нее, когда я ездил по делам. Но, как правило, я старался брать ее с собой и в такие поездки. Только два раза она не захотела сопровождать меня. Всего дважды. В первый раз… (смеется) это было… ха-ха-ха… Ты ведь родился в тридцатом году?

Жорж. Я? Да!

Арман. Ну, конечно, в тридцатом. Значит, это было до твоего рождения. Да-да, конечно, раньше. Я собирался ехать в Болгарию по делам фирмы и, как всегда, хотел взять ее с собой. И представь себе, она отказалась!

Жорж. Почему?

Арман. Ты просто не поверишь, мой милый: ей не нравились болгары! «Но это же смешно, Иоланда!» – говорю я ей. А она мне: «Нет, нет, мне не нравятся болгары!» – «Да что они тебе плохого сделали?» – «Все равно не поеду. Мне не нравятся болгары!» И как я ее ни уговаривал, она и слушать ничего не желала. Ей, видите ли, не нравились болгары! (Смеется.) Заладила одно, и все тут. Так я и не понял, почему она их невзлюбила. Загадки женского нрава! Некоторые женщины не переносят моря, другие не любят горы, а у нее свое – ей не нравились болгары. Ну вот, так и есть! Оно меня вышвырнуло.

Жорж. Кто?

Арман. Твое кресло… я же тебе говорил! Посмотрим, как меня выдержит вот эта твоя железнодорожная скамья… Да! Болгары! (Опять смеется.) И был еще один случай, когда она заупрямилась. Правда, на сей раз, должен сказать, ее доводы были более вескими, чем тогда, с болгарами. Я ехал на конгресс в Триест. На неделю. Разумеется, я хотел взять ее с собой, но тут она воспротивилась так же, как тогда, с Болгарией. «Дорогой мой, – сказала она, – то, что муж едет на конгресс в Триест, это нормально, то, что он хочет взять с собой жену, очень мило с его стороны, но если он не завезет ее в Венецию, это будет просто ужасно. Я охотно поеду с тобой, но провести неделю в Триесте, в то время как можно было бы пожить в Венеции!… Словом, если ты отвезешь меня в Венецию и оставишь там, я еду, если нет, я остаюсь в Париже». Сказала как отрезала! Ты ведь знаешь, она с ума сходила по живописи… Разумеется, я отвез ее в Венецию, и она прожила там неделю. Но я был за нее спокоен, в обществе Тициана и Тинторетто она не скучала. Да. Болгары и Венеция – это были единственные ее капризы, из-за которых она разлучилась со мной. Согласись, за сорок лет совместной жизни это сущие пустяки. Да и тогда мы даже не подумали обидеться друг на друга. В конце концов, вполне естественно предпочесть Венецию Триесту. А что касается болгар, я же первый и признал ее правоту и отдал должное ее предубеждению – неудачная была поездка! (Смеется.)

Жорж. Я люблю слушать, как ты рассказываешь о маме.

Арман. А я люблю говорить о ней. Мы были по-настоящему счастливы, и мне очень жаль, что у тебя все сложилось совсем иначе.

Жорж. Вы много выезжали?

Арман. О да! Мы и принимали часто, особенно вначале.

Жорж. Мама любила гостей?

Арман. В первые годы после свадьбы очень любила. А вот после твоего рождения все сошло на нет. Она занималась только тобой и почти не ездила в гости. Но вначале она обожала общество. И у нее была масса поклонников. Ты ведь помнишь, она была очаровательная женщина. И вокруг нее вертелась целая команда воздыхателей. Жан де Баглон, Жером Вендри, Жозеф Лескале, Жуан де Кастромайа, аргентинец, – я их всех помню.

Жорж. Целая коллекция «Ж».

Арман. Каких «Ж»?

Жорж. А среди них не было хоть одного Пьера или Бернара?

Арман. А еще были Жослен Фуа и Жюльен Детур.

Жорж. Ну и компания, все на «Ж»!

Арман. Что? (Смеется.) Да, правда.

Жорж. Неужели ты никогда не ревновал ни к одному из этой кучи ухажеров, которые увивались вокруг твоей жены?

Арман. Ревновать?! Ну нет. Твоя мать никогда не давала мне ни малейшего повода, малыш. Напротив, меня всегда восхищало, с какой грациозной строгостью она держала всех этих молодых людей на расстоянии. Ты ведь помнишь эту ее почти неуловимую надменность. Я даже подшучивал иногда, я говорил ей: «Ага! Мы, кажется, опять взобрались на своего конька!»

Жорж. Да, я помню.

Арман. Ты помнишь, как она умела поставить на место, если нужно? Эти молодчики тут же понимали, с кем имеют дело, и приходили в себя. Но их поклонение льстило ей, тешило ее самолюбие красивой молодой женщины. Нет… никогда твоя мать не доставила мне огорчений из-за другого мужчины, так же как и я ей из-за другой женщины. Нам было так хорошо друг с другом, что ревность ни разу не коснулась ни ее, ни меня. Только однажды твоя мать действительно обеспокоила меня, и это произошло не из-за мужчины, а из-за войны.

Жорж. Из-за войны?

Арман. Да. В тридцать девятом. В начале войны. Она не смогла перенести все это. Слишком чувствительная она была натура. И эта поразительная интуиция!… Помню, как после Мюнхена она слушала по радио речь Гитлера. Ты ведь знаешь, она хорошо знала немецкий.

Жорж. Да, знаю.

Арман. Я увидел, как она побледнела, выслушав речь. Никогда не забуду ее тогдашние слова: «Арман, этот человек – исчадие ада. Это дьявольская сила, посланная разрушить землю. Он принесет с собой кровь и смерть. Он погубит весь мир». И когда через год разразилась война, твоя мать словно потеряла рассудок, она не жила больше. Тебе было лет восемь-девять. Часто я заставал ее в углу комнаты, – она сидела с загнанным видом, судорожно обнимая тебя и скорее заслоняясь тобой, чем заслоняя тебя, от какой-то невидимой опасности. Ее состояние очень меня беспокоило. Я волновался, уговаривал ее пойти к врачу, но она наотрез отказывалась лечиться. К счастью, меня мобилизовали условно, оставив в Париже, и я старался как можно больше времени проводить с ней. Она находилась в таком напряжении месяц – полтора, а потом в один прекрасный день не выдержала, сломалась. Началась депрессия. Нервный срыв. Она перестала владеть собой. Целую неделю она рыдала, кричала, лежа в постели. Я тотчас же отправил вас с сестрой в Эндр к моему брату, а сам остался ухаживать за ней. Она долго не могла прийти в себя. Врачи в один голос утверждали, что это психическое расстройство. Война чуть не убила ее. Она не могла перенести мысли о том, что гибнут люди, а погибших уже было много – и при Форбахе, и на линии Мажино… Да, война чуть не убила ее, а, может быть, в каком-то отношении и убила. Я уверен, что сердечная недостаточность, которая унесла ее пять лет назад, началась именно в то время. Твоя мать вполне могла тогда незаметно для себя и всех нас перенести легкий инфаркт… Да, то были единственные черные дни в нашей жизни, но никогда еще я не был ближе ей, а она – так близка мне… Но все равно, ужасное было время. Поговорим о другом. Прости меня, я пришел в гости, а сам расстраиваю тебя грустными воспоминаниями.

Жорж. Наоборот, мне хочется побольше узнать о тебе и маме. Я никогда не слышал от тебя эту историю.

Арман. Ну вот, теперь ты знаешь все. Ты знаешь, что супружеская жизнь может оказаться величайшим счастьем, что мужчина и женщина могут прожить целый век вместе, ни разу не изменив друг другу. Такое бывает! Помни об этом, малыш. Ты сказал, у тебя любовница. Ладно, пусть так. Но что, если в один прекрасный день твоей жене надоест быть брошенной и она тоже вздумает взять себе любовника? А? И как это тебе понравится?

Жорж машет рукой, давая понять, что ему все равно.

Нет, нет, это ты сейчас так думаешь. На самом деле тебе это будет далеко не безразлично. Так что не руби сук, на котором сидишь. И потом, такое важное соображение: что если она заведет любовника, а ты об этом не узнаешь, – ведь может случиться и такое! – тогда она же вконец испортит себе жизнь! Разве может женщина быть счастливой, любя другого вместо своего мужа?! Ты только представь себе, в какой кошмар превратится ее существование: непрерывная ложь! Нет, это невозможно, это просто непереносимо!… Ну, мне пора идти… Я зашел на минутку, чтобы обнять тебя, а вовсе не для того, чтобы читать тебе мораль, тем более что смыслю в таких вещах не больше младенца. Мне-то ведь повезло, ты понимаешь! (Собирается выйти, но замечает подушки на диване.) А! Эти прелестные подушечки, вышитые твоей матерью! Я доволен, что они у тебя, я знаю, ты любишь их. Как она умела подбирать цвета, верно?

Жорж. Да…

Арман. И сколько лет я на них отдыхал, подумать только!

Оба выходят.

Занавес