Мой дед был писатель. Вообще-то это его никак не характеризует, так как то, что он был писатель, знал только он. Близкие (у него их было крайне мало) тоже знали, что он считает себя писателем, и этим практически исчерпывалась его писательская деятельность, а также мера его известности. Я помню, - видел я его всего один раз, когда мне было шесть лет и меня отправили на мучительный месяц к бабке с дедом в большой провинциальный город, где они жили, - что он вставал рано утром, садился за машинку и часа два на ней стукал, в семейных синих трусах и мятой майке, обтягивающей его внушительное брюхо. Затем он готовил завтрак, обед и ужин, слонялся целый день по квартире все в тех же семейных синих трусах и иногда выходил в магазин, для этого надевая обширные тренировочные штаны. Так я его и запомнил, и до сих пор он в моем сознании встает как олицетворение эпохи позднего Хрущева - раннего Брежнева, эпохи моего детства, которое я ненавижу.
Кроме того, что он был писателем, он еще был мужем моей бабки, советской стервы и доктора исторических наук в педагогическом институте большого провинциального города. Она была сухая, очкастая, долговязая и объездила весь мир, от Кубы до Австралии, по каким-то своим коммунистическим путевкам-командировкам. Когда мне было пять лет, из одной из своих поездок она привезла для меня бежевое пальто, запомнившееся мне очень хорошо, так как я меланхолично сжевал у него воротник во время прогулок, за что меня сильно отругали. С сожранным воротником я и впитал тягу к западной культуре, так что бабка все же поучаствовала в моем воспитании; вторым ее подарком, последовавшим еще через пять лет, была рекламная брошюра о Вене, до сих пор мною хранимая, с фотографией ежегодного бала в венской Опере. Оказавшись в Вене много лет спустя, я понял, что она взяла ее в гостинице, и тогда же понял, что в глубине моего подсознания дед и бабка олицетворяли для меня советскую родину, неизбывно отягощая это подсознание ощущением летней жары, подчеркнутой синевой сатиновых трусов, неопрятностью хрущевской квартиры, которой придавали интеллигентность полные собрания сочинений Маркса, Плеханова, Ленина и Драйзера, продавливавшие полки, и полной невозможностью вырваться за пределы пустыря, поросшего лебедой и золотыми шарами и располагавшегося за домом, где я должен был гулять.
Впрочем, позже, вскоре после Вены, я понял и то, что с моей советской родиной не все так просто. Дед все же был автором одного романа, написанного им в конце 20-х и затем уничтоженного, роман назывался «Рот фронт», о немецком рабочем движении. Дед, оказывается, ездил в Германию для сбора материалов и там общался с немецкими леваками и вообще был надеждой пролетарской прозы. В 29-м это общение уже никоим образом не приветствовалось, гранки романа пошли под нож, и моя сообразительная бабка, загодя почувствовав, куда дует ветер, моментально убралась из Москвы в провинцию на кафедру истории в пединститут, а деда отправила на Дальний Восток в действующие войска, где он даже поучаствовал в разгроме Квантунской армии. Все расправы над германскими шпионами благодаря этому их миновали, бабка стала звездой местного значения, уважаемой идеологиней, пишущей удивительно бездарные методички. Дед вернулся только в конце 40-х, застав бабку беременной моим дядей. Отец же мой был отправлен в общежитие в Москву в четырнадцатилетнем возрасте и, как я знаю, с тех пор не сказал бабке ни слова. Он вообще очень мало говорил.
Дед признал новенького сына, вышел на пенсию и зажил жизнью Мастера около своей Маргариты. Месяц этой жизни я наблюдал в шестилетнем возрасте, так как потом видел бабку только мельком и перед самой ее смертью, когда был выгнан из комсомола, получил от нее письмо с уведомлением о разрыве всех отношений, на самом деле никогда и не существовавших. Все подробности я узнал от своего кузена-милиционера, сына того самого новенького сына, увидев его в первый раз в жизни после того, как он неожиданно меня разыскал, зная, что я чем-то там таким занимаюсь, и попросил посмотреть дедовский архив, сваленный в чуланчике его папаши, чью квартиру после смерти последнего он собирался продать. Он не знал, выкинуть ли ему какие-то старые чемоданы с разными непонятными бумагами, и просил в них разобраться. Против моего кузена я ничего не имел, и нежелание быть уж полным подлецом по отношению к «крови» пересилило во мне нежелание куда-либо ехать, так что я оказался около крохотного чуланчика смутно знакомой хрущобы перед четырьмя старыми фибровыми чемоданчиками явно нерусского происхождения.