Птице-Тройке уступают дорогу другие народы и государства (пусть косятся, а все ж таки уступают). Перед Аннунциатой они преклоняются. Мечтатель Гоголь: оба раза воспел то, чего не было.

В XIX веке была страна не менее несчастная, чем николаевская Россия, но куда с большими основаниями являющаяся Европой. Растасканная на кусочки земля – просвещенные соседи постарались. Почти что колония – последняя колония в сердце свободного мира. Белинский на «Рим» раздражился: близорукая, мол, клевета на прогрессивную Францию. А Гоголь просто отплатил прогрессивной Европе – за Италию, за ее униженные и нищие годы. Его возлюбленная ходила в нечистых лохмотьях, а он описал ее прекрасной и гордой. Это и есть – «таинственная судьба» Италии: оставаться сияющей в падении. Улыбаться, как Джульетта Мазина, и смеяться, как Софи Лорен, даже если жизнь кончена.

Ах, как же он любил ее смех: насмешливый, страстный, искренний. Как же он хотел, чтобы мы, читатели какого-нибудь «Москвитянина», научились смеяться, как она, и улыбаться, как она. Чтобы освещать этой улыбкой путь через Ад; чтобы низменное и бессмысленное преображать этим смехом.

Он обожал даже то, что она – плутовка. Плутовство – последний шанс обреченного улыбнуться. Гоголь приходил в восторг, когда ему пытались с воплями: «Синьор, божественная вещь!» – всучить какие-нибудь башмаки стоимостью в полцарства. Он радовался, словно дитя, итальянской сутолоке и темпераменту. Он был счастлив, что она не сдалась. Не опустилась. Не погасла.

Отечественный читатель это умиление перед «ярмарочной» Италией склонен относить на счет «южного происхождения» Гоголя. В самом деле, казачка со скалкой и римская матрона с дубинкой вопят своим благоверным одно и то же: «Вот тебе, прохвост!» – «Ессо, ladrone!». Однако это для нас Гоголь – южанин. Там, для Аннунциаты, он был северянином.

В Италии тогда всех соседей называют «forestieri»; альбанка для жителя Рима – тоже «иностранка»; что уж говорить о каком-то русском писателе. Северянин на юге; южанин на севере. Однажды в Риме Гоголь заявил приятелям: мол, одна только сцена из «Маленьких трагедий» Пушкина стоит всего «Фауста» Гете. Не иначе, Гоголь вспомнил, как северянин Пушкин передал голос южанки Лауры:

…А далеко на севере – в Париже -

Быть может, небо тучами покрыто

Холодный дождь идет и ветер дует…

Гоголь вспоминал Пушкина в Италии часто. «Ночи на вилле» – душераздирающий краткий отчет о последних днях молодого Виельгорского, свидетелем которых стал Гоголь, – могли бы называться «Ночами в доме на Мойке». На вилле Волконской под Римом умирала молодость, умирала надежда, умирала любовь. Ночи тянулись. Спасения не было. Бдения Гоголя у кресел Виельгорского стали реквиемом по Александру Пушкину.

Русские гении той поры – по большей части люди «невыездные»; Гоголь помнил это про своего Пушкина. Счастлив тот, кто имеет возможность сказать: «О России я могу писать только в Риме, только так она предстоит мне вся, во всей своей громаде». Когда можешь отстраниться – начинаешь любить сильнее. А еще – хочешь вернуться.

Конечно, они смешались в его сознании: Россия и Италия, две родины. «Заплеснелый угол Европы» только для Князя из «Рима» – Италия; для автора повести это известно какая страна. Но раз возвращение в Италию дарует благодать герою повести – то, может быть, возвращение в Россию дарует благодать автору?

Италия Гоголю удивительно подходит. В частности, тем, что, по сути, не нуждается в Сюжете. Единственно возможный для Италии сюжет – это вечный поток ее света; девятое небо, открывающееся с холмов Рима. Авантюрный ли роман, романтическая ли повесть – все это кажется однобоким рядом с Италией. Италия требует эпических жанров, растворяющих в себе высокое и низкое. В Италии Ад необходим для Рая; «низменное» и «повседневное» делают возможным великое; в этой стране Катарина Сфорца – комическая толстуха – становится романтической героиней. Итальянские судьбы – лишь часть огромной симфонии, которая будет играться вечно и никогда не окончится; каждая отдельная партия ценна тем, что является частью музыкального целого: частью божественного перводвижителя. Гоголь пожелал, чтобы так было и в России.

Проблемы Гоголя с «сюжетами» известны школьникам; однако в сущности «проблема» была только одна: любой сюжет являлся для него мелким и недостаточным в сравнении с обыкновенным течением жизни. Странновато для России, которая привыкла противопоставлять «просто жизнь» и Великие Эпические Цели. Сочетать смешное и маленькое с грандиозным и серьезным, как умеет Италия, – вот что Гоголь задумал для России. Он полагал: таков путь к настоящей литературе. Не «человеческой» комедии, но Божественно-человеческой.

Пять лет счастья; три любимых адреса (via di Isidoro, 17; strada Felice – ныне via Sistina, 126: комната с двумя окнами на верхнем этаже, мемориальная доска на стене; via della Croce, 81). Он не устал от счастья. Он испугался раствориться в нем, как растворился Князь «Рима». Ему еще нужно было принести благую весть русской словесности. Аннунциату ждали в России; он отправился туда с ней. «… Глаза мои всего чаще смотрят только в Россию, и нет меры любви моей к ней…»Любовь к дому вернула ему любовь к Италии.

Как многие ее любили – до и после него: подлецы, честолюбцы, ленивцы. Залюбили, затерли, замусолили. Плевками натирали до глянца, словно офицерский сапог. Вечно: «сапог» – приклеили кличку, как девке. Порядочному человеку такую взять в подруги неловко. «Люблю ее», – ага, голубчик, вот ты и сказал пошлость, попался! Понимаем, понимаем: мода, яхта, Сардиния, Брунелло ди Монтальчино бочками, рай риелтеров. Богатые русские виллы прочно стояли в Италии задолго до времен Гоголя.

Однако была еще и интеллигенция; от бедного Сильвестра Щедрина – до Бродского. Разглядеть страну, в которой довелось жить, пытались все. Но кто-то был поглощен мечтами о русской славе (как Брюллов); кто-то был захвачен мессианской работой (как Иванов); кто-то продолжал воевать с социальными бедами мира (как Горький). Гоголь едва ли не единственный сделал Италию своей опорой, своей союзницей; оттого его маленькая «итальянская» повесть конгениальна его сочинениям о России. Италия стала его любовью и верой; имя Аннунциаты начертано на его знаменах.

Раиса Захаровна и Григорий Петрович

В Малороссии

В середине 80-х прошлого века мой дядя, Дмитрий Алексеевич, предложил мне поехать на Украину – его ученик, начинающий композитор, достал ему две путевки на август в дом отдыха на берегу Днепра. Оказалось, что дальние родственники ученика – партийные работники среднего звена, они и уступили нам свои бесплатные места. Я с радостью согласилась: на Украине никогда не была.

До начала нашей смены в доме отдыха нам предстояло провести два дня у гостеприимных родственников дядиного ученика – Раисы Захаровны и Григория Петровича Остапенко, а жили они в городе Смела Черкасской области. Раиса Захаровна только что сложила с себя полномочия секретаря райкома Смелы, а Григорий Петрович еще работал – начальником местного железнодорожного узла. Жили Остапенки в девятиэтажном блочном доме вместе со всем городским начальством, остальной народ жил в одноэтажных домах разной степени ветхости.

Трехкомнатная квартира сверкала идеальной чистотой. В прихожей на низком столике в плоской хрустальной вазе плавали головки лилий, столовую украшали фотообои: через зимний лес мчится тройка, румяный кучер взмахнул кнутом. Вся мебель, как и полагалось, была полированная, посреди обеденного стола – чешская хрустальная ваза с розами. В книжном шкафу отдельных книг не было, только собрания сочинений: Драйзер, Дюма, Золя, Лев Толстой. Что через райком давали, то и брали. Гоголя не было. Двери всех комнат ходили на рельсах, это были двери из купейных вагонов, – хозяин принес с работы. А что еще можно взять на железнодорожном узле? Двери двух спален на ночь закрывались на защелку от воров. Еще в квартире была огромная кладовка. Дубовые полки сверху донизу были уставлены трехлитровыми банками: консервированные помидоры, огурцы, перцы, икра из баклажанов, свиное сало в собственном соку. На банках стоял год изготовления: еще не были съедены запасы трехгодичной давности, а уже пришла пора закручивать в банки новый урожай.

Нас пригласили к столу. Когда подали жирный бульон с рассыпчатыми пирожками, я, не предупрежденная, уже объелась рыбой в томате, фаршированными помидорами и пампушками с чесноком. Разочарование и обида хозяев были так сильны, что не попробовать всего, что металось на стол, было невозможно. При виде гуся в яблоках я застонала: не могу больше. Григорий Петрович успокоил: «А вы отдохните немножко. Сейчас выпьете моей водочки и дальше покушаете. Водку сам настаиваю на пленках грецких орехов: от всех болезней».

Отвалившись от еды, дядя Митя завел светскую беседу об истории их города, о магнате Конецпольском, основавшем местечко Смела в семнадцатом веке, о знаменитом сахарозаводчике-меценате Алексее Бобринском, при котором край расцвел. Остапенки разговор не поддержали. При упоминании о польских панах или русских капиталистах они поджимали губы. «Эксплуатировали народ, наживались, а деньги вывозили заграницу. Зачем нам про них говорить? Лучше вы нам расскажите о своих детях, кто где учится, женаты ли сыновья…»

– Раиса Захаровна, вы были заграницей?

– Не горю желанием.

Так, и эта тема – табу.

Перед сном нас еще раз накормили на убой. Белье постелили импортное, дефицитное, новое – при нас разрывали запечатанные пакеты. Ничего не жалели, предупреждали все желания.

На следующий день мы вместе пошли гулять по городу. Я в первый раз видела южный рынок. Кругом лужи, в которых плавают давленые овощи и расколотые арбузы, земля усыпана шелухой от семечек. Мужики все мясистые, пузатые, пьют пиво в тени у забора, женщины бродят в тапках без задника, на босу ногу, прицениваются к связкам лука и чеснока. Продавцы – веселые, добродушные, а покупатели берут товар не как у нас, по полкило, а ведрами, коробками. С Раисой Захаровной здоровался каждый второй, она сдержанно, с достоинством кивала. По дороге попалось старое польское кладбище. Мы с дядей Митей захотели побродить по нему, но наша хозяйка запротестовала.

– Там же нечего смотреть! Сейчас пойдем в парк Пятидесятилетия Октября на выставку цветов, а через час начнется концерт бандуристов.

Мы с дядей Митей вздохнули, переглянулись и поплелись за Раисой.

На следующий день мы, слава Богу, уезжали в дом отдыха. За два дня прибавили по нескольку килограммов, а неистребимый райкомовский дух, который веял в хлебосольном доме Раисы Захаровны, доконал нас. Утром я услышала, что Раиса звонит по телефону.

– Автобаза? С вами разговаривает Остапенко. Подайте машину к одиннадцати часам. Надо отвезти людей в Сокирно, на обкомовские дачи.

Раиса уже была не у власти, на пенсии, но ее приказы выполнялись, по инерции. Ровно в одиннадцать пришла «Волга», и мы покатили в Сокирно. По дороге наша хозяйка велела шоферу завернуть в колхоз «Червонный шлях», где нам тоже были рады. Председатель колхоза лично тряс яблони, а секретарь сельсовета собирала яблоки в корзину. Потом перешли к сбору груш и слив для дорогих гостей из Ленинграда. Шофер отнес плоды в машину, где уже лежали коробки со снедью, приготовленные Раисой «на дорожку». Дальше на пути нам попалась птицефабрика «Вперед», заехали и на птицефабрику. Тут для нас провели экскурсию, рассказали о достижениях, показали переходящее красное знамя. Пока апоплексического вида директор докладывал о ходе соцсоревнования по увеличению яйценоскости, нам успели забить и ощипать пять кур. Куры были упакованы и уложены в багажник. «Свеженьких поедите», – сказал директор на прощание и просил заезжать к нему запросто, как принято у добрых друзей.

Десять дней на обкомовской даче пролетели, как один волшебный день. Широкий чистый Днепр под окнами, песчаные пляжи, уходящие за горизонт, летние кухни перед каждой дачей, автолавка, приезжающая через день из Черкасс, с обкомовской базы. Как щедра была ты, земля Украины, к своим партийным работникам!

Мы с дядей Митей часто гуляли по дубравам. В России нет дубрав, там другие леса. А на Украине – шелковистые травы, тихие извилистые речки. Однажды, гуляя, мы увидели в одной из них оторвавшийся от чего-то кусок земли с кустом шиповника, усыпанным цветами и плодами. Куст тихо плыл вперед по течению, прибиваясь то к одному берегу, то к другому, и опять устремляясь к неведомой цели. Этот плывущий куст запал мне в душу.

С остальными отдыхающими мы не общались, только здоровались. Украинская партноменклатура смотрела на нас косо, особенно жены. Кто такие? По какому праву отдыхаете на нашей заповедной территории? И правда, по какому праву? Я каждый день заклинала дядю Митю не заводить с партийным начальством разговоры о Библии, о гуннах и готах, о немецких мистиках и буддийской философии – его любимых темах. «Дядя Митя, не надо! Нас неправильно поймут, тут и слов таких не слыхали. Потерпите до Ленинграда». Нет, один образованный, начитанный товарищ там был – замзавотдела пропаганды из Кировограда. Он подошел ко мне на пляже, когда я была одна.

– Скажите, вы живете у нас вместе с Алексеем Толстым? Я узнал его по портрету. А жена утверждает, что он давно умер.

– Это его сын, Дмитрий Алексеевич.

– Что вы говорите! Одно лицо. Пойду, расскажу жене.

Эта новость разнеслась по обкомовским дачам, и на нас стали смотреть с любопытством. Но настала пора уезжать. Остапенки снова прислали за нами машину, и мы отправились на вокзал, заехав на минутку попрощаться с нашими благодетелями. Старики обняли нас и расплакались.

– Будем по вам скучать. Обязательно приезжайте на будущее лето, достанем вам хорошие путевки по Днепру. Напишите, как доехали.

Опять появились корзины с домашним вином, копченые колбасы, соленый шпиг, прошлогодние сухофрукты. «Берите, берите, не обижайте нас. Привезете гостинцы своим деткам».

Я тоже готова была расплакаться. Кто мы им? Случайные прохожие. А приняли нас сердечно, как родных детей.

С того августа прошло больше двадцати лет. Я больше с ними не встречалась. Ни Раисы Захаровны, ни Григория Петровича уже нет в живых. Сейчас я вспоминаю их как помещиков районного масштаба, простодушно любивших советскую власть, не ведая, что скоро все рухнет, ведь ничто не предвещало беды, знаков-то не было.

Да и чудесную, золотую Украину давно унесло течением, как тот куст.

В виде Психеи

Портреты и портретисты