У Саши было все. Как любой, у которого все, жил он счастливо и тревожно: а вдруг чего? Но никакого «чего» не наступало, все оставалось всем, и оно у него, прошу заметить, было.
Тут надо добавить: шли восьмидесятые, местом действия была Москва, мы были молоды, а, следовательно, словом «все» обозначался набор из кожаной куртки, синих джинсов и мафона, разумеется, кассетника.
Джинсы, джинсы. Настоящие, разумеется, а не гедеэрашные и не румынские, или чьи они там, польские, все равно подделка, соцлагерь. Настоящие джинсы это ой-ей-ей какое о-го-го.
И мафон, мафон! у Саши был мафон! Не позорная, как волк, «Яуза», а импортный, настоящий. Черная продолговатая волшебная коробка с полированными клавишами, похожими на зубные протезы, где и перемотка, и пауза! пауза! Пауза была каким-то очень буржуазным, что ли, удобством, наши такого ни за что б не выдумали. Прикинь, да: слушаешь песню, а тебя, скажем, зовут с кухни, и ты не выключаешь, а ставишь на паузу, и приборчик шипит тихо и зло, но держит, держит то самое место, чтобы прямо с полунотки, с самого-самого тогосенького, где прервали, покатить хрипатым аркашиным голосом - «…гибну пад поездом дачным, улыбаяся проммэж колес». Кстати, Аркашка-то уж и сгиб, как и Володя - еще в Олимпиаду, так что на другой кассете, на рыжей «TDK», есть шандриковская песня на смерть Северного - «отлюбил, сколько смог, и отплакал, страдая». А на голубой «соньке» Володя, - чуть помедленнее, кони, у дельфина взрезано брюхо винтом. А на черной гедеэрке Галич разбирает венки на веники, интеллигентно перебирая струны тонкими холеными пальцами. И более того! есть Вертинский! древние какие-то записи, совершенно запрещенные, про юнкеров и офицеров: и какая-то женщина с искаженным лицом. И «поручик Голицын» в исполнении сашиного папы, под гитару и домашние аплодисменты.
Вся эта красота, в смысле фонотека, была, конечно, не совсем сашиной. У Саши было все, но своих кассет у него было четыре штуки ровно: битлаки, абба, аки-даки и москоу-москоу. Остальное - папино. Брать у папы разрешалось с оглядкой и разбором - например, черную кассету с Галичем выносить из дому было строжайше запрещено, потому как запрещенные песни мог услышать кто-нибудь из неправильных людей и донести в КГБ. Правда, Сашин папа был одновременно убежден в том, что КГБ и так знает, что у него есть Галич и даже Солженицын - не на бумаге, а тоже на кассете, записанный с Голоса Америки. Но это было уже высокое. А так - нельзя было выносить и Галича, и Северного, и Володю, и Булата, и Никитиных тоже, и даже совершенно невинных братьев Жемчужных - нельзя, ибо нефиг.
Поэтому на случай развлекалочки мы складывали усилия. Саша приносил мафон, а прочие - кассеты.
В тот злополучный день мы - компашка московских школьников из благополучных семейств - собирались тихонько отметить день отдыха, то бишь воскресенье.
Ту кассету принес, кажется, Кирюша.
- Ребятам записали, - несколько туманно пояснил Кирюша, вструмляя кассету в мафон, - это питерский бард, очень классный. Про блатных поет душевно. С матом, со всеми делами. И как коммуняк пытать и вешать.
Все дружно сделали стойку. Нет-нет, никто из нас лично не собирался пытать и вешать членов Коммунистической Партии Советского Союза. Чего там, у половины присутствующих родители сами состояли в указанной партии, хотя, как истинно интеллигентные люди, не придавали особого значения этой формальности. Самое же обидное заключалось в том, что - я знал это доподлинно - те же самые юноши и девушки неуважительно относились к моей полностью беспартийной семье, называя ее промеж себя «советской», в нехорошем, презрительном смысле. Видимо, меня дискредитировало то, что у меня не было мафона и кассет с песнями Галича.
Кстати, у меня и в самом деле не было мафона, и не потому, что мы были «так бедны». Просто, когда моя любящая мама решила сделать мне, наконец, серьезный подарок, имея в виду именно мафон, я попросил у нее пишущую машинку. Для меня, книгомана и начинающего сочинителя, эта штука была бесконечно круче любого звуковоспроизводящего агрегата. Единственным ее недостатком было то, что стучать на машинке в компании - не самое веселое времяпрепровождение, что да, то да. Но все-таки это же был не повод, чтоб вот так…
- Там у него, - увлекался Кирюша, все упихивая кассету на уготованное ей ложе; та никак не ложилась, все упиралась какими-то пластмассовыми фигучками, - про Ленина даже есть.
Мы зацокали языками. Про Сталина был Высоцкий, но чтоб про Ленина - это было бы ой. Все знали, что ругать Сталина, в общем-то, не так страшно, нельзя только двух Ильичей. Второй Ильич уже никого особо не интересовал, ибо успел двинуть кони, а вот первый был фигурой актуальной и демонической.
- И чего про Ленина? - спросил Саша, берясь самолично за вправку кассеты на место.
- Не знаю, - честно сказал Кирюша, - я сам не слышал. Мне дали на сегодня. Не зажует?
- Не-а, - уверенно сказал Саша, наконец, уложивший кассету на место. - У меня не жует. Япония.
В этот момент из мафона вместо сладостных аккордов раздался очень нехороший - и, увы, многим знакомый, - звук: свиристение сорвавшейся ленты, стремительно затягиваемой в протяжный механизм.
Надо было как-то спасать ситуацию, нажимать на стоп. Но нас было слишком много, а владелец техники растерялся сам.
Мы как зачарованные смотрели, как на наших глазах два чуда - редкая кассета с запрещенными песнями и божественно прекрасный заграничный аппарат - губят друг друга.