Двое мужчин лет пятидесяти выпрямились во весь рост и снизу вверх взирают на проходящих. Они не слишком высокого роста, где-то около метра семидесяти, но кажутся высокими оттого, что стоят над уровнем толпы. Толпа вокруг них не многочисленна, не больше четырех-пяти человек за раз, но постоянна, за день набирается около двух сотен. За пять веков своего существования они к толпе привыкли.

Один из них вполоборота поглядывает на проходящих из-под надвинутой на левую бровь шляпы хитро и иронично, с двусмысленной улыбкой. У него красноватый нос любителя выпить, лицо обросло не слишком ухоженной седой бородой и очень живые глаза. Он запахнулся в черный широкий плащ, кажущийся слегка выцветшим, на ногах у него ботинки со шнурками и кожаными высокими гетрами, и одет он незаметно, но довольно прилично, имеет вид путешественника, а не бродяги, хотя и путешественника, привыкшего передвигаться по надобности, а не для развлечения. Широкополая шляпа и черный плащ точно соответствуют тому, что мы имеем в голове, когда говорим «Испания семнадцатого века», хотя временные приметы его внешнего вида сведены к минимуму. У ног его раскиданы какие-то книги, рукописи и стоит простой глиняный кувшин, почему-то на маленькой тележке с колесами. За ним - глухая серая стена.

Второй развернут к проходящим почти фронтально. Он грузен, с одутловатым бледным лицом, мешками под глазами и всклокоченной короткой и густой шевелюрой. На его лице нет ни следа растительности, у него широкий нос и довольно полные губы. В его бледности ощутима какая-то смуглость, и в типе лица есть что-то семитское или хамитское, что-то, делающее его похожим на мудрую пожилую негритянку, так что сразу вспоминается пророчица из фильма «Матрица», самое удачное, что в этом фильме есть. Одежда его, какой-то коричневый не то халат, не то шинель, совсем бесформенный, подпоясанный белой тряпкой, запахнут на женскую сторону. Халат неоправданно широк, одна его пола намного длиннее другой, и видно, что он надет прямо на голое тело, - в прорези ворота белеет оплывшая грудь, гладкая и грузная. На ногах - черные высокие башмаки, тяжелые и стоптанные, что-то вроде «доктор Мартенс». Его одежда не поддается какой-либо идентификации во времени и пространстве, и экстравагантно торчащие из-под халата, накинутого прямо на голое тело, высокие башмаки сообщают всей его фигуре оттенок двусмысленности. Современному зрителю не совсем понятно, чем она вызвана - то ли это полное безразличие к своему внешнему виду, то ли тонко рассчитанный эффект; впрочем, судя по выражению глаз, это - безразличие. Глаза его притягивают. Глаза очень умны, и хотя он смотрит на тебя сверху вниз, в его взгляде нет презрения, одна благожелательность, и кажется, что он выслушивает каждого, кто перед ним стоит, делая из зрителя собеседника. Правой рукой он прижимает к себе большую книгу, а у ног его раскиданы тряпки и стоит деревянный ушат. За ним - глухая серая стена.

На протяжении восьми часов, примерно с десяти утра до шести вечера, мимо этих двух мужчин все время проходят люди. Горит неяркий свет, люди по большей части молчат, но иногда переговариваются, тихо. На разных языках, но сейчас все больше на таком невнятном, бескостном, непонятном. Потом гремят ключи, свет гаснет, все замолкает. Только слегка светятся затемненные окна. За окнами валит снег, моментально тающий, превращающийся в липкое месиво из воды и грязи, валит прямо на большой город, в центре которого, в большом, темном и пустом вечерами дворце стоят эти двое. Чуть подальше от дворца лежит большая улица, на ней вечером, когда темнеет, много фонарей, освещенных окон, много машин и людей. Город разбегается от этих улиц в разные стороны. В нем довольно всего, и предметов всяких, вещей, товаров со всего света, и строений, и животных, и вина и пшеницы, и мяса и птицы, припасов всяких и таверн, и лавок и торговых рядов, и тел и душ человеческих. В городе говорят на многих языках, но все больше на том мягком, бескостном, невнятном, что днем слышен в залах, и все говорят об урагане, что прошел над городом, убил человека, а еще о кризисе, о том, что надо менять рубли на доллары, что ничего менять не надо, что нефть дешевеет, что жить будет труднее, и еще о всяких разных делах. Город с одной стороны окружен водой, а с трех других за ним тянется суша, множество лесов, полей, городов всяческих, больших и малых, большая страна, и над большей частью этой страны висит темнота, и падает снег, и люди в этой стране говорят на бескостном языке со множеством шипящих, все о кризисе, о том, что целые города останутся без работы, о том, что жить будет труднее и хуже, и еще о всяких разных делах, и грешат, и работают, и пьют, и плачут, и смеются, нарушают все заповеди, и укладывают спать детей, и любят друг друга. Двое смотрят на расстилающуюся вокруг них страну немного свысока, так как они слегка приподняты над уровнем толпы, один - хитро и саркастично, другой - вдумчиво и благожелательно. За каждым из них - глухая серая стена.

Они появились почти пять столетий назад, в первой половине семнадцатого столетия. Они стояли всегда, каждый - около глухой серой стены, - а перед ними тогда был не слишком большой зал загородного охотничьего замка испанских королей, Торре де ла Парада. Один из этих королей, по имени Филипп, известный под порядковым номером Четвертый, решил замок перестроить, расширить и украсить. Замок должен был быть простым и уютным, во фламандском вкусе, отличаться от мрачной торжественности Эскориала, дворца, где проходила почти вся жизнь Филиппа, известного под порядковым номером Четвертый. План Эскориала был вдохновлен решеткой, на которой сожгли Святого Лаврентия, одного из раннехристианских римских мучеников, раздавшего все имущество церкви бедным и убогим, теперь же ставшего покровителем Испании и испанской монархии. Надо же было придумать - жить в решетке, на которой кого-то поджаривали заживо. В голову это могло прийти только такому садомазохисту, как Филипп Второй, прадед Четвертого. Утомительно, ко многому обязывает, и жизнь в этом дворце была монотонная и рассчитанная, как клетки решетки. Торре де ла Парада же был небольшим, представлял собой высокую круглую башню на четырехугольном цоколе, так что его залы были относительно светлы, и находился в некотором отдалении от столицы, Мадрида, среди рощ и полей.

Филипп Четвертый был одутловат, болезнен и одышлив. Все в нем было слабое, невнятное: отекшее лицо, тонкие рыжеватые волосы, водянистый взгляд, бледная белокожесть и не то чтобы грузная, но оплывшая и усталая плоть, не жирная, но какая-то жидкая. Ничего особенно плохого, также как и ничего особенно хорошего о нем никто сказать не мог. Да и не хотел. Решать что-либо он не любил, поэтому и правил кое-как, доверяя бремя решений другим. Например, графу Оливаресу, которого все испанцы дружно ненавидели. У Филиппа было две супруги, сначала одна, потом, после ее смерти, другая, обе - не слишком здоровые, - Изабелла Бурбонская была еще ничего, черноглазая такая, а Марианна Австрийская была неуклюжа и страшна, - и много любовниц. Обязанности супруга он исполнял исправно, его жены все время рожали детей, болезненных и анемичных. Более-менее полную жизнь прожили только двое из них, дочь Мария-Терезия, ставшая французской королевой, и сын Карл, наследник престола, на нем и закончилась прямая ветвь испанских королей из рода Габсбургов. Сын Филиппа уже не был способен к размножению. Остальные дети Филиппа почти все умерли во младенчестве, и Эскориал был полон призраками умерших детей, маленьких принцев и принцесс.

Филипп взошел на престол совсем юным, на шестнадцатом году жизни, и управление королевством отдал графу Оливаресу. Граф был очень уродлив: вдавленная переносица, беззубый, но хищный рот среди топорщащихся жестких усов, злой взгляд среди бесформенных бугров щек и лба, злая жирность фигуры. Он был всемогущ и ненавидим. Оливарес происходил из рода Гусманов, самой знатной и богатой семьи города Севильи, с Севильей был связан, покровительствовал севильцам, и именно он и представил королю Веласкеса. Король сделал Веласкеса своим придворным художником, когда Веласкесу было всего двадцать пять, и должность эту Веласкес занимал всю жизнь. Это было очень почетно, первый живописец короля соответственно становился и первым живописцем королевства, и не очень обременительно. Вместе с королевской семьей Веласкес проводил большую часть жизни в Эскориале, и в обязанность ему вменялось писать только портреты королевской семьи да исполнять немногочисленные специальные заказы на украшение покоев. Двое около серой стены были такого рода спецзаказом, выполненным Веласкесом около 1540 года. Когда Филипп Четвертый все же Оливареса сместил и отправил в ссылку, Веласкес на должности придворного художника короля остался.

Дворец Эскориал был полон уродства. Королевская семья обожала карликов, карлиц, дурачков, шутов, шутих и очень больших собак, неаполитанских мастифов. Шуты, в специально для них сшитых пестрых фантастических костюмах, относительно свободно бегали по дворцу, среди гулких покоев. Остальные вели себя тихо и были одеты преимущественно в черное глухое платье, и мужчины и женщины. Во дворце было много монахов и монахинь, Распятий и изображений Мадонны с Младенцем. Младенцев очень туго пеленали, так что они не могли пошевелить ни ручкой, ни ножкой, и они были похожи на маленькие мумии. Они очень быстро умирали. Если дети начинали ходить, их обряжали в парчовые негнущиеся кринолины, отягченные вышивками, мальчиков и девочек. Потом, когда мальчики подрастали, они надевали штаны, а девочки оставались в кринолинах. В них они были поперек себя шире, и скользили в них очень медленно по анфиладам Эскориала, с широко раскинутыми безжизненными руками, покоящимися на гигантских фижмах, похожие на распятых. У короля их было десять или одиннадцать, но они все умерли, кроме двоих. Еще в Эскориале было много картин фламандца Иеронима Босха, чью живопись любил прадед Филиппа Четвертого, Филипп Второй. Как относился к Босху Веласкес, мы даже не догадываемся, но кроме Босха в Эскориале было много и итальянских картин, на разные мифологические и исторические сюжеты, особенно много - венецианцев Тициана и Тинторетто, и много современных итальянцев, братьев Карраччи, Гвидо Рени, Ланфранко, Доменикино. На них были боги, сатиры, нимфы, любовные приключения, дети и взрослые совсем без одежды, голые. Некоторые из этих модных картин были привезены Веласкесом из Италии. В Эскориале было очень много красивых вещей.

Эскориал был воплощением могущества Испанского королевства. Испания устала от могущества. Король хотел отдыхать от Эскориала. Торре де ла Парада не считался дворцом, он был охотничьим домом. И комнаты в нем были не слишком велики, они не были рассчитаны на большие многолюдные приемы. Многие комнаты были украшены фламандской живописью с пейзажами, охотами и битой дичью в новом вкусе. Веласкес для Торре де ла Парада написал несколько изображений придворных карликов, бога Марса и двух мужчин на фоне серой стены. Людей в покоях Торре де ла Парада было немного, но они были, на двух мужчин не обращали никакого внимания; чаще всего в покоях Торре де ла Парада молчали, как и в Эскориале, но иногда и говорили между собой. Мужчины около серой стены смотрели на посетителей покоев свысока, так как стояли немного над уровнем толпы, один - с хитрой иронией, другой - с вдумчивой благожелательностью.

За окнами расстилался идиллический пейзаж королевских охотничьих угодий, а дальше был город Мадрид, столица королевства, и в нем было довольно товаров всяких, золотых и серебряных, камней драгоценных и жемчуга, шелка и бархата, и всяких изделий из слоновой кости, из меди и железа, и скота, и коней, и экипажей, и тел, и душ человеческих. Много в нем было и благородных идальго, и нищих проходимцев, и дам безупречных, и потаскух, грязных старух и грязных детей, и все они грешили, каялись и молились, и говорили на гортанном языке, слегка хрипящем и звучном. Говорили, что в монастыре Пресвятой Троицы раны на теле распятого Иисуса начали кровоточить, а в монастыре Святого Иеронима два кабальеро повздорили из-за места и потом сошлись в поединке на соседней улице, и один другого насквозь проткнул, что несчастный дон Сольер перед казнью на ступенях эшафота был красив, как Авессалом или Ганимед, и что разбойники опустошили всю Ла Манчу и окрестности Оканьи. Говорили о том, что хлеб дорожает, и что серебро из Новой Испании почти перестало поступать, так как все корабли перехватывают английские безбожники, что никто не хочет воевать в Португалии, казна пуста и грядут тяжелые времена. Говорили, что уже два с половиной месяца, как во дворце отказались от привычной пищи, так как у короля не осталось ни реала, и что инфанте подали каплуна на стол, которого она немедленно велела убрать, поскольку от него несло, как от дохлой собаки. О том, что в Неаполе, в день Святого Януария, когда чудесным образом кровь святого, собранная в склянку, вдруг становится жидкой, в этом году чуда не произошло, что считается дурным предзнаменованием. Говорили, что один монах-францисканец похитил из монастыря Санта Клара красивую двадцатилетнюю монахиню, оба были схвачены, монахиня замурована, а монах бежал, укрылся в горах Сьерра-Морены, где по сей день и пребывает, возглавляя целую банду молодцов, вооруженных пистолетами и промышляющих разбоем. Говорили, что на улице Алькала, что недалеко от монастыря Босоногих кармелиток, проживает благочестивая женщина по имени Ана Гальо, которую некоторые считают святой и которую много раз допрашивала инквизиция. Так вот, эта Ана Гальо пророчит, что еще до Рождества великие бедствия обрушатся на Испанию, а один из слуг герцога Альбы отправился на мессу в Буэн-Сусесо и там увидел очень красивую даму, на которую бросал украдкой взгляды, пока не понял, что это - сама Смерть. Тогда он потерял сознание, его отвезли домой, а через день бедняга отдал душу Господу.

Вокруг Мадрида лежала страна, большая, с горами, долинами и реками, с городами, монастырями и университетами. С трех сторон страна была отделена от мира водой, а с одной - горами, но за водами и горами были еще земли, принадлежавшие королю этой страны, и страна устала оттого, что она такая огромная и несвязанная, и везде говорили о том, что грядет что-то нехорошее, говорили и в Старой Испании, и в Новой, и в Антверпене, и в Неаполе. Двое на фоне серой стены к этому внимательно прислушивались.

Наверху, на стене, справа от бородача в шляпе и слева от мулата в халате, латинским шрифтом, напоминающим шрифт на римских древностях, выведено: MOENIPPUS около бородача и AESOPUS около мулата. Имена двух античных рабов, добившихся свободы и очень презиравших и своих хозяев, и свою свободу, все и всех, что их окружало. Если бы имена не были поставлены рядом с этими фигурами, никто бы не догадался, как их зовут. Впрочем, и имена мало что проясняют - зачем Веласкес заставил стоять их в покоях Торре де ла Парада? Что он этим хотел сказать? Как относился король к ним, к тому, что они несколько свысока смотрят на него своим оценивающим взглядом, один - насмешливо, другой - всепонимающе? Кто это, современные Веласкесу нищие, получившие, как кличку, имена древних греков, или Менипп и Эзоп на все времена, современные как в Древней Греции, так и в Испании Филиппа IV, и в России начала двадцать первого века? Скорее, второе, так как искусство всегда современно. Оно отрицает разницу между прошлым и настоящим, и веласкесовские Менипп с Эзопом очень внятно говорят, что отличие между античной Грецией и Россией третьего тысячелетия после Рождества Господня не столь уж и существенно. Можно просто встать у серой стены и смотреть на все вокруг отчужденно. Иронично усмехаясь или благожелательно вдумываясь, как вам угодно, но мало переживая из-за того, что ты не можешь на что-то влиять. Ведь отказ от всего - это такое богатство.