Конструктивное родительское отношение к попсе исключает только одну реакцию: возмущение. Все можно - гневаться нельзя; тем более исключено прямое морализаторство. Если не терять отчаяния, то из террора попсы можно извлечь определенную педагогическую благодать.

Во-первых, попса может поработать полигоном для опытов поощряемого злоязычия. Всякий родитель рано или поздно сталкивается с необходимостью воспитывать у ребенка то, что называется «критическим отношением к жизни», а это, в свою очередь, довольно-таки сложно без бытовых практик злословия - при известном дефиците поводов. Но много ли в повседневной жизни субъектов пошлости, не вызывающих хоть какого-нибудь сострадания; достаточно ли в ней подлинно дурного, уродливого, страшного - того, что нельзя было объяснить несовершенством, странностью, неудачей, слабостью?

Вообще же поводов для такого отменного духовного удовольствия, как глум, в действительности очень мало: слишком перепутано все причинно-следственное, да и внутреннего шендеровича следует периодически прижигать керосином, чтоб знал свое место. Не смеяться же, к примеру, над Марьиванной из ДЭЗа - у нее на лице написана такая женская доля, что мы бы сошли с ума и удавились, а она - сильная женщина! - всего лишь выросла дурой и хамкой. Политик нынче тоже пошел скучный, застегнутый, без былой фриковатости, глазу отдохнуть не на чем. Но вот всего этого повсеградно обэкраненного - сытого, наглого, агрессивного, ликующего, праздноболтающего (насчет рук в крови не знаю, но ничего не исключено), огнедышащего - не жалко, и если может быть в нем какая-то прагматика, пусть это будет прагматика боксерской груши для вербальных тренингов.

В шоу-индустрии, конечно, тоже люди, но даже то уважаемое обстоятельство, что все они суть великие труженики, пахари (а это так), стахановцы репетиций и ударники гастрольных галер, люди со сломанным здоровьем, противоречивой личной жизнью и трагической, в общем-то, участью, не должно служить оправданием Делу, Которому Они Служат. Женщина, которая в здравом уме и твердой памяти поет «Мой мармеладный, я не права», не должна рассчитывать на снисхождение публики. Мужчина, ничтоже сумняшеся рифмующий кровь с любовью, - тоже.

Конечно, попса - это тренажер короткого действия. Не великая доблесть - презирать Петросяна, «бороться с пошлостью - пошлейшее занятье» (В. Павлова), да и само издевательство над попсой - одно из самых попсовых занятий. Но почему бы не защищаться от врага его же оружием?

Второе достоинство попсы - ее исключительная наглядность, схематичность. Здесь «небо в чашечке цветка» - и тексты, и судьбы можно использовать как стенд для объяснения специфики нынешнего общественного устройства. Это пригодится не только на уроках обществознания. Что стоит за тернистой дорогой славы, сколько стоит эфир и почем имиджмейкер, что такое феномен российского продюсерства, как Люда Пыткина из Верхнезажопинска стала Клеопатрою эстрады, ослепительная судьба Айзеншписа - все это чрезвычайно познавательный и поучительный материал, большое зеркало нравов и обычаев. О чем и, главное, зачем пишет свои бездонные саги Дарья Донцова, как создавались рублево-успенские состояния, является ли мужчиной стилист Сергей Зверев.

Читать желтые новости не придется - они, как упоминалось выше, приходят сами.

И, конечно, есть третий способ, для особо тяжелых случаев, когда остается только борьба. Способ жестокий.

Надо символически приватизировать попсу, маркировать ее родительской печатью - и внедрять, внедрять, внедрять.

Чтобы дети не травили нас подрейтузным искусством, мы должны травить их, пока они не запросят пощады.

Пусть кружит музыка, музыка, музыка, никогда не устанет кружить.

Пусть изо всех носителей звучат божественные голоса Кати Лель и Стаса Пьехи, Ирины Дубцовой и Бори Моисеева, Сливок и Стрелок, Аллы Борисовны и Евгения Вагановича.

Пусть глянцы лежат в туалете и на кухонном столе. Десять страниц на ночь в обязательном порядке, десять страниц с утра, письменный отчет прилагается.

И по тому Донцовой в день, никак не менее.

До слез: чтобы мутило тебя, тошнило, выворачивало.

Чтобы тебя наконец-то вырвало мармеладом, мармеладный мой.

Все они нищие

Живьем петь вредно и дорого

Максим Семеляк

Бари Алибасов. Фото Игорь Мухин

Худрук советской рок-группы «Интеграл», создатель первого в стране бойз-бэнда «На-на», мыслитель, острослов и либертен Бари Алибасов объясняет, куда катится местная поп-музыка.

- Вы не помните, откуда вообще взялось само слово «попса»? В какой момент оно появилось?

- По-моему, в самом начале девяностых годов. Это, скорее всего, было спровоцировано засильем «Ласкового мая». Тогда вообще наблюдалось жесткое противостояние - рокеры и попсовики. Особенно когда появилась программа «Взгляд» и вместе с ней на поверхность выплыло огромное количество так называемых рок-групп. Собственно, ничего пренебрежительного в слове «попса» поначалу не было - просто деление жанров.

- А до этого не было никакого специального жаргонного обозначения поп-музыки?

- В советское время это называлось «вокально-инструментальный жанр». И «Интеграл», кстати, был единственной рок-группой. Я тут недавно наткнулся в интернете на дискуссию между эмигрантами по поводу Советского Союза - они там ностальгируют и говорят, что вот-де рок, конечно, запрещали, но не было никаких официальных документов. Как это, позвольте, не было? Был, например, официальный приказ, запрещающий петь под фонограмму, запрещающий иметь более двадцати процентов собственных произведений в программе, а собственные песни были запрещены, если ты не член Союза композиторов. Потом был приказ с вполне конкретным перечислением зарубежных и российских коллективов, запрещенных для так называемого массового использования, - Deep Purple, Led Zeppelin и какие-то российские коллективы, в том числе и «Интеграл». Но в Министерстве культуры, как, наверное, и сейчас, один отдел не знал, что делает другой. Не может быть такого, что у коллектива есть гастрольное удостоверение, подписанное и выдаваемое Министерством культуры, кроме того,исполнитель аттестован как профессиональный артист, а выступать ему нельзя.

- А аттестат - это был пожизненный пропуск на сцену?

- Нет, аттестат давался на пять лет, и каждые пять лет происходила переаттестация. И вот Министерство культуры выдает документ, дающий право на гастроли, а идеологический отдел ЦК КПСС запрещает. Так и было с «Интегралом». Мы никогда не звучали ни на радио, ни на телевидении.

- Постойте, а как же «Не бойся, я с тобой!», там же «Интеграл», насколько я помню, вовсю звучит?

- А кино - это была другая организация. И в кино мы снимались, в той же «Звезде и смерти Хоакина Мурьеты» на музыку Леши Рыбникова. Но с кино тоже были свои проблемы. Когда «Мелодия» выпускала песни Полада Бюль-Бюль-оглы к «Не бойся, я с тобой!» (а в фильме очень много музыки исполнял «Интеграл»), там поставили условие - либо мы не ставим имя «Интеграл» на пластинке, либо эти песни вообще не входят. Мне позвонил Полад, объяснил ситуацию, я сказал: «Да не проблема, естественно, пусть выходят, кому надо - тот узнает».

- Конец восьмидесятых все-таки больше ассоциируется не с поп-музыкой, а с русским роком. У вас с ним какие отношения были?

- «Интеграл» был настолько не похож на вокально-инструментальные ансамбли, что даже чиновники Министерства культуры не знали, куда его засунуть. Поэтому в разделе «рок-музыка» в Советском Союзе официально числился один коллектив - «Интеграл», больше никого там не было. Причем аттестация происходила раз в пять лет, а тарификация - раз в год. И в одной тарификации мы числились как ВИА, а в следующей - уже как рок-группа, ну и так далее. Вообще, конечно, жанровая принадлежность в те годы определялась очень точно и значила многое. Надо отдать должное советской музыковедческой школе и музыкальной критике - это были профессионалы, в отличие от современных. Сейчас умеют только перечислять имена и названия, и кто какой звукозаписывающей компании принадлежит, и все это подается с невиданным пиететом, а в суть и глубину никто не может вникнуть. Я за последние сорок четыре года прочитал, может быть, три внятные статьи про музыку. Это естественно - образование-то уничтожено напрочь. Идеологи и теоретики марксизма-ленинизма, по меньшей мере, были профессионалы.

Что до рокеров, то у нас были совершенно разные мотивации в момент, когда мы так или иначе прикасались к музыкальным инструментам. Тогда бытовала теория, что лучше играть для себя в кочегарке, но настоящую музыку. На самом деле, когда хлынул вместе с перестройкой весь этот поток, и повалили через вышеупомянутую программу «Взгляд» эти подпольные коллективы, меня они откровенно раздражали. Во-первых, своей политичностью, а во-вторых, полной беспомощностью в музыкальном отношении. Как музыканты они были очень плохие. А как актуальные политологи - тем более. В те времена газеты были более откровенны, оперативны, адекватны, и самое главное - более вразумительны в оценках, чем эти песни. Мы ждем перемен! Ну и ждите - каких перемен? В какую сторону? Собственно, группа «Кино» раскрутилась благодаря Сереже Соловьеву и его «Ассе». Когда впервые увидели, как можно реагировать на рок-группу - ну как же, весь советский народ вверх руки задирает. Контровой свет - и на этом фоне лес рук. Такой реакции раньше на концертах просто не разрешалось, были же специальные разнарядки - свист запрещается, крики. И я не очень любил всю эту публику, хотя в то время был очень сильно политизирован.

- В чем выражалась политизированность?

- Ну, например, дважды стоял в кольце от Зеленограда до Белорусского вокзала за Ельцина. Меня больше занимала актуальная политика, чем не первой свежести установки этих рок-музыкантов. События менялись куда радикальнее, чем эти их песни. Советский Союз исчез за три дня, а они все еще поют об этом. И по сегодняшний день наши музыканты оставляют желать лучшего.

- Почему, по-вашему, так происходит?

- Это естественно, если нет среды, в которой формируется понимание инструментальной культуры. Я вот полуглухой, потому что до сегодняшнего дня в инструментальном ансамбле у нас отсутствует культура аккомпанемента. По сей день считается, что чем громче играет музыкант, тем он круче, профессиональнее. Виртуоз. У меня до драки доходило дело с музыкантами! Я однажды Юрину, гитаристу «На-на», просто разбил башку стойкой. А у меня с репетиции запрещалось уходить, ну он пошел, купил каску хоккейную, ну и в каске играл на репетиции. Потому что ну невозможно с ним. Я предпочитаю музыку, а он предпочитает только соло-гитару. И у него была такая педаль, и я вкрутил туда винтик, чтобы он эту педаль не нажимал до конца. Представляешь, уровень! А нам же приходилось много общаться с американскими музыкантами - там совершенно другое отношение к звуку.

- В чем разница?

- Разница в том непередаваемом состоянии музыки, которое меняется с каждым звуком. Для американских музыкантов аккомпанемент приносит больше удовольствия, чем какой-нибудь самый громкий запил на гитаре. У них есть драйв, и есть состояние биофизиологического ритма, в котором одинаково все торчат, и важно слышать друг друга. Это как в сексе - когда есть взаимность, то и стоит без проблем. Как только напряги начинаются, все падает. Вот у нас все и играют с вечно опущенным х… из-за этих соло. Невозможно заставить людей играть в ансамбле. И так играли поголовно все - лишь бы на полной громкости, это и считалось здесь музыкой. И до сих пор так. Впрочем, сейчас-то все более-менее устаканилось - просто музыкантов вообще не осталось, а в студии все что угодно отрегулируют по уровню на компьютере. Я сегодня смотрю на тогдашних музыкантов - они как слушали рок и хэви-метал, популярные тогда, так они по сей день остаются их агрессивными защитниками. Так не бывает, человек-то должен совершенствоваться, диапазон должен развиваться. Нельзя зацикливаться на музыке своей юности. Ну, я вот торчал от рок-н-ролла, а еще раньше от джаза - и что ж это, на всю жизнь? Нет, конечно, со временем приходит понимание, что звуки, которые нас окружают, куда многообразнее. А эти остаются фанатами какого-то хэви- метала! Им по пятьдесят, уже седые яйца, а они как начинали с узколобым сознанием, с таким и живут до сих пор. Меня удивляет, когда взрослые музыканты говорят про клубную музыку, мол, что это такое, бум-бум-бум и все дела. А клубная музыка настолько же разнообразна! Просто ее надо почувствовать, там другое состояние, в нее надо воткнуться. И тогда ты услышишь все многообразие. Вообще, эта проблема зашоренности всегда будет в мире, где нет закваски, где музыка органично развивалась бы в любом направлении в зависимости от поколений и мировоззрений. Поэтому и остаются борцы за права рока перед попсой. Когда я это почувствовал в конце восьмидесятых годов, то бросил рок-музыку и сделал группу «На-на». Мне не хотелось становиться в один ряд с этой хренью под названием «рок-музыка». Я считаю, что местная рок-музыка на «Интеграле» началась, на «Интеграле» она и закончилась. И я решил сделать совок - то, с чем всю жизнь боролся. Сделать группу на основе традиционного для России музыкального жанра, который называется «советская песня». Этот минор, он заложен в этногенез местного сознания, - мы же явно выходцы из Средиземноморья.

- А в «Интеграле» откуда эта закваска?

- В «Интеграле» всегда были безупречные музыканты. Потрясающий гитарист Юрка Ильченко. Не менее потрясающий гитарист Сережка Перегуда. Несмотря на то, что мы дистанцировались от тогдашних джазменов - а тогда был джаз-рок в моде, - когда приходили на наши концерты тот же Алексей Козлов или не менее яркий саксофонист Малышев, или Зацепин, или Тухманов, или Леша Рыбников, они поражались в первую очередь исполнительскому мастерству инструменталистов. На «Интеграл» в те времена невозможно было попасть на концерты - и менты стояли с собаками, и пограничников вызывали, потому что люди с билетами не могли пройти. А у «Интеграла» не было ни одного хита! Люди ходили за эмоциями.

- Какой период был самым благоприятным для местной поп-музыки?

- Потрясающий период не только для попсы, вообще для любой здешней музыки - это примерно 94-97-е годы.

- Почему?

- Вдруг на основе конкуренции стало появляться огромное количество звукозаписывающих компаний. Не всегда, конечно, в честной борьбе, но это основа любой конкуренции. Конечно, это был нерегулируемый капитализм, бандитский, какой угодно, - но конкуренция была. И тогда каждая компания понимала - чтобы удержаться на рынке, ты должен предложить нечто оригинальное. И вдруг у людей стали просыпаться вкусы. Вкус на «Коррозию металла», вкус на «Иванушек», вкус на «Блестящих», на Линду, на «Мумий Тролль», на «Ленинград». Практически весь спектр мировой музыкальной индустрии в те годы здесь был отражен, даже рэп появился. Я уж не говорю про электронную музыку. Все артисты, выстрелившие тогда, до сих пор существуют, потому что они зародились в естественной среде обитания, они не искусственные. Все было очень разное - совершенно невозможно сравнивать группу «Иванушки» и группу «На-на». Эта многожанровая история появилась благодаря конкуренции. Артисты не платили за телевидение! Индустрия обретала лицо, присущее физическим законам вселенной. А потом случился кризис, и денег ни у кого не стало. Самое смешное, что в период, о котором я говорю, звукозаписывающие компании принялись выплачивать сумасшедшие - даже по нынешним временам, а уж для тех лет тем более, - гонорары за альбом.

- Это сколько, например?

- Мы за альбом «Прикинь, да» - для меня это лучший в музыкальном отношении альбом «На-на» - получили четыреста двадцать тысяч долларов. За предыдущий альбом - двести пятьдесят тысяч.

- А почему вдруг в этом завертелись такие деньги?

- Конкуренция, я ж говорю. Потому что у людей появилось отчетливое понимание того, что они имеют право выбора. Можно выбрать Зюганова, можно Ельцина, можно ДДТ, можно «На-на». Я когда в первый раз попал за границу, в Прагу, с группой «На-на», это был восемьдесят девятый год, мне ни во сне, ни в моих фантазиях - а уж я человек с фантазией - никогда бы не пришло в голову, что можно выбирать из такого количества сыров и колбас. Потому что в 89-м году в «Шереметьево» все прилавки были заставлены водой «Ессентуки». Больше не было вообще ничего.

- Что с музыкой вообще происходит?

- Современная музыкальная индустрия сдохла напрочь - благодаря интернету. Если уж даже Мадонна изменила своей звукозаписывающей компании впервые за двадцать лет и подписала договор на десять лет с антрепренерской компанией. Бог и царь музыкальной индустрии Тони Моттола вообще расстался с работой. Все. На сегодняшний день выживание настолько дробно, настолько дифференцировано, что просто нерентабельно издавать по сто песен и по сто пластинок. Если говорить о России, то у нас в стране просто умерла гастрольная система, умер институт импресарио. У нас нет звукорежиссеров. Исчезли как класс.

- Это потому, что советская школа звукорежиссуры умерла, а новой не появилось?

- Да не было никакой советской школы! В то время выпускали звукорежиссеров только для студий - кино, телевидения. Их было так мало, что даже и там не хватало. Эти люди по тридцать-сорок лет работают. Приходишь иной раз куда-нибудь, а там все те же сидят. Меня приходят снимать для телевизора три-четыре раза в неделю. Процентов тридцать после этого звонят: «Можно переснять? У нас брак по свету, по звуку, по картинке». А это профессиональные телеканалы! И у них два микрофона! А у «Интеграла» было сорок два микрофона на сцене, и за балансом надо следить. При этом звучало все настолько безупречно, что Тухманов с Зацепиным не верили своим ушам. Но это надо было дрочить звукорежиссеров, учить их держать баланс. Кто это сейчас может? Есть, конечно, какие-то звукорежиссеры, но они будут стоить тыщи полторы за концерт, кто таких возьмет на работу? Главное действующее лицо сейчас - это х.. под названием продюсер. Он издатель, он агент, он пиарщик, он импресарио, он менеджер, он юрист. Самое смешное, любой американец в таком положении получил бы тысячу лет тюрьмы. Потому что даже совмещение должностей агента и менеджера - это уже тюрьма. В Америке в начале шестидесятых был знаменитый процесс, когда обнаружилось, что некоторые радиодиджеи работают консультантами в звукозаписывающих компаниях. Этим вопросом занимался Конгресс США! Потому что это было нарушение основополагающего закона жизни. Гражданин США лишается права выбора - дураку понятно, какие песни ставит диджей, если он работает на звукозаписывающую компанию. И Конгресс США выступил с запретом на совмещение профессий. И всех диджеев, которые были пойманы, лишили права работы на всю жизнь. И даже Алан Фрид, который вообще придумал сам термин «рок-н-ролл», был изгнан. Отчего Алан Фрид через два года и помер, потому что запил. Вот так работает нормальная система. Жить надо по законам среды обитания.

А у современных продюсеров главное слово - «проект»… Это они артистов и музыкантов так называют. Молодцы. А лучше бы еще назвали «узлом». Или «деталью»! Вот депутаты собираются запретить фанеру. Но фанера - это средство монополизации, это симптом. А болезнь - отсутствие антимонопольного законодательства. Чем закончился эксперимент с монополизацией, мы знаем - Советский Союз, который казался вечным, приказал долго жить. Нестабильность - это свойство вселенной, а тут была попытка организации вечного кайфа - разумеется, ничего не вышло.

- Ну, здешняя поп-музыка, так или иначе, всегда соответствует генеральной линии, ей же вменяется в обязанность объединять людей?

- Нет, это именно многообразие объединяет. Единообразие как раз нацию разделяет. Потому что люди ходят, слушают одно и то же и плюются - сколько же можно слушать это говно? Люди думают, что продюсер выбирает лучших. А он не выбирает лучших! Он выбирает под себя. Лучшие всегда строптивы от природы, какой же монополист будет держать лучшего? Наоборот, надо уничтожить все талантливое, яркое, самобытное, непохожее. Продюсеру нужно выжать из артиста максимум за первый год. Один раз ты прокатываешь его по стране, только один, потому что второй раз на это говно никто не пойдет. А зачем продюсеру вкладывать в артиста сумасшедшие деньги, когда он у него на один раз, как гондон? Вместо этого он запускает его по сумасшедшим гонорарам. Двадцатку с тура, с каждого концерта. Концертов мало. Владелец аппаратуры, он тоже в своем городе единственный - соответственно он заламывает цену за свет, за звук по три штуки. Залы тоже заламывают сумасшедшие цены. Телевизионщики в свою очередь. То есть каждый сам себе монополист. Хитрожопые посредники объявляют сразу двадцать исполнителей, причем даже не тратятся на расклейку, не то что на телевидение. На телевидение вообще давно никто не тратится! Отсюда и получается средняя цена билета - сорок долларов. А зарплата - двести. То есть, если вдвоем пойти, - ползарплаты.

(Кстати, в 94-97-м реклама концертов стоила десять процентов от рекламы известных брендов. Сейчас реклама концертов на телевидении стоит столько же, сколько Coca-cola. Как это может быть?) В результате вся гастрольная деятельность на сегодняшний день просто уничтожена. До семидесяти процентов отмены концертов. Нет импресарио…

- Ну почему, концерты происходят и как-то организуются, и я знаю директоров довольно успешных групп, которые…

- …Так эти директора групп сидят на телефоне и ждут заказников! Вот и вся профессия. Собственно организацией никто не занимается.

- Должен сказать, что двадцать тысяч за концерт, которые вы упомянули, - это не самый плохой гонорар.

- Так у артиста из этой двадцатки остается пятьдесят долларов. Все остальное уходит на посредников, на телевидение, на студию, на костюмы, на пиар. Все артисты, включая Пугачеву и Киркорова, - нищие. Вон сейчас Киркоров делает юбилейные концерты, что, у него есть деньги? Как же. Спасибо, Борис Исаакович Шпигель помог. А зачем обращаться к Борису Исааковичу, если ты Мадонна или Майкл Джексон? Все же понятно. А в 94-97-м индустрия сама зарабатывала. И те деньги, которые мы зарабатывали, мы тратили на творчество. «На-на» в те годы летала на самолете, у нас коллектив был 54 человека! Потому что звукозаписывающая компания оплачивала и альбом, и его раскрутку. А поскольку в большинстве случаев те, кто владел компанией, владел и телеканалом, и радиостанцией, то проблем с трансляцией не было. Разумеется, для того, чтобы бизнес развивался, все договорились, что реклама концертов должна стоить значительно дешевле, чем реклама зарубежных брендов. Все тогда понимали, что нельзя ставить в один ряд оборот местного шоу-бизнеса, который только вставал на ноги, и оборот кока-колы.

Недавно отменены были полностью: тур Лазарева, тур Леонтьева, тур Долиной, тур Баскова. У Тимати максимальный сбор был сто билетов. И это все имена, и артисты хорошие. А даже им уже не верят. Но это не главная причина. Главная причина, что билет на концерт стоит тридцать процентов от зарплаты. Я в Лас-Вегасе иду на самые крутые шоу в мире с сумасшедшей техникой - билет стоит восемьдесят долларов. В советское время билет стоил два тридцать. А зарплата была сто двадцать. Так что те, кто еще ходит сейчас на концерты, сидят и ждут своего исполнителя, чтобы сходить на него раз в год. Все уничтожено.

- На Пола Анку в Москве билет вообще десять тысяч стоит и это не в театр, а в ангар Б1 с чудовищным звуком.

- Так ведь есть же масса проходимцев и дилетантов. В Набережных Челнах я насчитал - в один день «На-на», Кузьмин, и на следующий день Лайма Вайкуле. И все это проводят разные посредники. Не может быть с такими дорогими билетами три исполнителя в городе практически в один день. Денег нет таких у народа. Поэтому должен быть закон о лицензировании концертной деятельности. Потому что все абсолютно безответственны.

В общем, дилетантство… Вот я тебе расскажу случай. Я был тут на концерте Нани Брегвадзе. Пианист и она. Два микрофона. Она поет необычно, очень тихо, это ее манера. А микрофон настроен на обычный голос, а когда поешь тихо, вперед прут шипящие и свистящие звуки, и ничего не слышно. Болван сидит за пультом! В какой-то момент он попытался поднять звук, и все вообще зафонило. Два микрофона всего! А он не может справиться. О чем тут можно говорить? Ну, я, чтобы как-то сгладить неловкость, зашел к Нани в антракте и сказал: «Видишь, как вредно петь живьем».

Сатириконцы

Воспоминания

Ефим Зозуля

Портрет Ефима Зозули

Жутко подумать - то, о чем пойдет речь в настоящем очерке, происходило без малого двадцать пять лет назад… четверть века!

Но это - обычное лирическое отступление, в котором, к сожалению, ничего утешительного не содержится и содержаться не может…

Приступим к делу.

В январе 1914 года я приехал в Петербург. Куда было направиться в поисках литературной работы? Тогда к начинающим писателям относились не так, как теперь. Незадолго до моего приезда я послал в петербургский еженедельник «Солнце России» рассказ на конкурс, организованный этим журналом. Рассказ получил премию и был напечатан. Не без чувства торжественности я пришел в редакцию. Но меня, премированного автора, приняли так холодно и небрежно, что я долго туда не ходил. В журнале все были чем-то заняты - было не до молодых авторов.

Сделав некоторые другие попытки получить работу, я решил зайти и в «Новый Сатирикон», к его редактору и знаменитому писателю-юмористу Аркадию Аверченко.

Дело в том, что Аркадий Аверченко иногда, главным образом, по праздникам печатался не только в столичных, но и в крупных провинциальных газетах. В некоторых печатался и я. Бывали случаи, когда наши рассказы помещались рядом. Может быть, думал я, - просматривая номера газет со своими рассказами, Аверченко заметил и мою скромную подпись?

Расчет оказался верным.

Когда я, прийдя к Аверченко, назвал себя, он знал мою фамилию.

- Как же, как же, - любезно сказал он, - я знаю ваше имя и фамилию.

И, как решительно все, с кем я знакомился, он спросил:

- Это настоящая фамилия?

- Да, - ответил я. - Настоящая.

Аверченко жил на Троицкой улице, в доме № 15. Двор был опрятный, гладко выложенный и выходил, так как был проезжим, и на Фонтанку.

Квартира Аверченко, состоявшая из трех комнат, производила очень уютное впечатление. В комнате побольше, куда был ход из передней, была столовая и приемная. Рядом, в комнате поменьше - с всегда открытой дверью - за письменным столом у окна, работал Аверченко, а в следующей, последней комнате была спальня. Дверь в нее тоже всегда была открыта, и виднелись штанги разных размеров, гантели и стул или два, заваленные газетами и книгами.

Стены во всей квартире вместо обоев были обтянуты сукнами. В спальне - синего цвета, в столовой - кремового, а в средней, рабочей комнате - лилового, или в этом роде.

Дверь мне открыла горничная Надя, небольшого роста блондинка с умными, зоркими глазами. До моего прихода она говорила по телефону, и, впустив меня без всяких расспросов в столовую, поспешила продолжать разговор.

Телефон стоял на столе Аверченко, и для того, чтобы держать трубку постороннему человеку, т. е. не сидящему за столом, нужно было нагнуться. Как-то так неудобно был расположен аппарат. И Надя говорила, нагнувшись над плечом Аверченко. Разговор был не деловой. Речь шла о родственниках Нади, о поклонах какой-то куме, о чьем-то приезде.

В дальнейших моих посещениях Аверченко (он по всем делам редакции «Нового Сатирикона» принимал у себя на дому), я не раз видел Надю в такой позе, что не мешало Аверченко работать. Надя, простая девушка, но очень тактичная и умная, держала себя свободно, с достоинством, чувствовала себя как дома и поддерживала в квартире и в обращении с многочисленными и разнообразными посетителями удивительно теплый тон.

Аркадий Аверченко

Это было характерно для Аверченко, ибо источником этого тона был, конечно, хозяин.

Аверченко был добродушен, доброжелателен, глубоко порядочен, демократичен, и - при наличии в нем также и воли и решительности и достаточной доли упрямства и всяких других человеческих слабостей - все же нельзя было представить себе, чтобы он был с кем-нибудь груб, резок или неделикатен.

В первую голову это видно было по тому, как себя чувствовала горничная Надя.

Аверченко был высок ростом, плотен, носил пенсне с очень толстыми стеклами. Один глаз у него был вставной, а другой очень близорук. Глаза он лишился в молодости, в Харькове: психически заболевший человек ударил палкою в стеклянную дверь, за которой стоял Аверченко. Осколком стекла был выбит глаз.

Выражение лица у него было неизменно приветливым. На вид он казался лет 34-35-ти. Да так ему примерно и было.

Он принял меня очень ласково. Пригласил позавтракать. Надя мгновенно приготовила кофе, яичницу. Все было так просто, скромно, человечно. Аркадий Тимофеевич расспрашивал меня о том, когда я приехал, как я думаю устроиться, просил дать в «Новый Сатирикон» рассказ.

Ни разу за приблизительно два с половиной года моей работы (в качестве секретаря редакции «Нового Сатирикона») этот тон моих встреч с Аверченко не нарушался. Отношение Аверченко ко мне оставалось неизменно теплым и заботливым. И на этом не стоило бы останавливаться, если б точно такое же отношение не было характерно ко всем служащим редакции и издательства и к сотрудникам.

Между тем молодость Аверченко была не из легких. Он много нуждался, и поголадывал, и менял профессии, и прогорел в Харькове с журналом, и натыкался на резкие отпоры со стороны авторитетных людей.

Так, например, горестна была его первая (и единственная) встреча с А. М. Горьким.

Как-то, в молодых своих странствованиях, Аверченко явился к Горькому со своими рассказами.

Горький прочел его рассказы, посмотрел на их автора, молодого человека в узких брюках со штрипками, в крылатке, в высоком котелке - на молодого человека, блиставшего, по-видимому, в то время манерами завсегдатая оперетки и летних загородных садов, - и сказал:

- Ничего не выйдет, молодой человек, из ваших рассказов. Плохо. Займитесь чем-нибудь другим.

М. Горький, как известно, отличался весьма широким диапазоном в оценке литературных произведений. Многогранность его вкуса достаточно известна.

Но неизвестно, какие рассказы дал ему читать Аверченко - у него были рассказы и очень легкого поверхностно-щегольского тона, а были рассказы и глубокие, сердечные.

Так или иначе, Аверченко это отношение к нему Горького ошеломило.

Он никогда не говорил об этом, хотя история этого была известна вокруг и, конечно, с его же слов. Заговаривать об этом с ним не советовали, хотя вообще Аверченко не был внешне самолюбив и мстителен.

Больше ни к каким крупным писателям Аверченко со своими рассказами не ходил.

И странно - другой, достигнув такой славы, как Аверченко, такой самостоятельности и независимости, мог бы «проявлять власть» над теми, кто зависел от него.

Но сколько благородства, сдержанности, доброжелательности, терпения и чуткости проявлял Аверченко к молодым писателям!

Каким чутким показал он себя редактором!

Какое высказывал он несокрушимое добродушие, когда даже задевали его!

Были сотрудники «Нового Сатирикона», которые позволяли себе открыто издеваться над ним, а Аверченко нисколько не реагировал на их выпады.

Например, поэт Василий Князев написал на него, когда Аверченко уже был в расцвете славы, эпиграмму, одновременно гордясь рифмой к трудному слову «Аверченко»:

Крючок приверчен ко

Двери. Дверь заперта. Чудесно!

Твори, Аверченко!

Твори!

Бумага бессловесна.

Этот Князев был близким сотрудником «Нового Сатирикона». Он подписывал свои стихи, фельетоны и прочее - кроме имени и фамилии - псевдонимами «Джо», «Вильгельм Теткин».

Это был удивительный человек. В нем клокотал боевой темперамент. Любимым его развлечением было участие в петербургских пригородах в кулачных боях, в так называемой «стенке». «Стенкой на стенку» в то время шли извозчики, мясники и всякие молодцы подобного типа. Небольшой и щуплый Князев лишился всех передних зубов в этих доблестных боях.

Поразительно терпение и подлинное добродушие, с какими относился к нему Аверченко.

Князев обзывал его в глаза буржуем, ругался, требовал денег. Как-то я зашел по делу к Аверченко и застал его в столовой несколько растерянным и смеющимся.

Аверченко рассказал мне, что за несколько минут до моего прихода здесь был Князев и до того разошелся, что хотел разбить большую дорогую вазу, которая стояла на столе, наполненная фруктами. Надя его с трудом успокоила.

- Я угостил его, - сказал Аверченко, - честь честью, а он… чорт его знает… Ну и публичка! - добродушно пожал он плечом.

- Это уж слишком, - сказал я. - С чего он это?

Аверченко опять пожал плечом.

- Чорт их знает, - сказал Аверченко, - мелкая богема, а ведь интересно - он ведь не пьет!

Мне как-то при встрече - ни с того ни с сего, как говорится, без «здравствуйте» Князев сказал, что если он не буйствует и не подерется с кем-нибудь, то не может писать… И улыбнулся всем узким своим лицом и странным кривым ртом с выбитыми зубами…

Писал он резво, претендовал на знание русского народного языка, был зол, ядовит. Беспощадно налетал на группу правых поэтов и писателей, решившихся печататься за крупный гонорар в журнале «Лукоморье» - еженедельнике, издававшемся при «Новом Времени» и имевшем явную тенденцию культивировать шовинистически-патриотическую литературу.

Прикидывался он очень левым, выдавал себя чуть ли не за пролетария, но ничего путного из него не получилось.

Видным «сатириконцем» он не стал - его сатира все же не сильна. Это был дезорганизованный человек, и творчество его было хаотическое. Он был стихийным анархистом-забиякой, и таковым оставался, по-видимому, и в годы революции.

Он работал в «Красной газете», и на этой работе успеха не имел.

Когда хоронили Блока - я видел его сухощавую фигурку впереди траурной процессии. Он был «весь в коже» - кожаная тужурка, кожаные брюки, кожаная фуражка (летом, в жаркий день…). В таком виде он возглавлял похоронную процессию - важно поворачивая во все стороны свое узкое лицо с тем же кривым беззубым ртом…

Затем я видел его лет шесть назад в Ленинграде совершенно состарившимся. Где он сейчас, мне неизвестно. В печати его работ нет.

Аверченко умел просто и благожелательно относиться к самым различным людям, не обращая внимания на неприятные выходки по отношению к нему с их стороны.

В этом отношении характерен, как сотрудник «Нового Сатирикона», не один только Князев.

Причем важно отметить, что положение «Нового Сатирикона» и его редактора, знаменитого писателя, было не таково, чтобы журнал зависел в какой-нибудь мере от тех или иных сотрудников, как бы они ни были желательны для журнала.

Трудно даже представить себе, что в те времена должен был вытерпеть заурядный издатель, чтобы заполучить знаменитого и, следовательно, выгодного для тиража писателя. Что, например, приходилось переживать Корецкому, издателю журнала «Пробуждение», пока А. И. Куприн или другой известный писатель давал ему рассказ. Тут играли роль не только денежные авансы. Сколько нужно было - помимо этого - ухаживать за знаменитостью, удовлетворять его прихоти, таскаться с ним по ресторанам, пока знаменитость не давала, наконец, своего произведения.

Аверченко никогда не приходилось этого испытывать. Самым знаменитым и желанным автором в «Новом Сатириконе» являлся он сам, заискивать перед сотрудниками ему было совершенно незачем, и поэтому было удивительно, что он так терпеливо относится к причудам и странностям молодых и неизвестных авторов.

А Аверченко очень охотно печатал именно молодых, нисколько не страшась их принадлежности к богеме.

Какие разговоры и слухи ходили, например, о В. Маяковском, приехавшем из Москвы, где он разгуливал в своем знаменитом розовом фраке и в еще более знаменитой желтой кофте.

Аверченко смело начал печатать Маяковского в «Новом Сатириконе» и охотно печатал его.

Но прежде чем написать о Маяковском - несколько слов о Валентине Горянском - втором после Князева мучителе Аверченко.

Валентин Горянский

Валентин Горянский был более «сатириконцем», нежели В. Князев.

Было в нем что-то хорошее и наряду с этим - что-то странное. Безвольный, поддававшийся любым влияниям, он иногда, вдруг, ни с того, ни с сего, со свирепым упрямством защищал какое-нибудь свое мнение или решение.

Так, например, он в 1918 году возненавидел «Двенадцать» Блока. Какую хулу он изрыгал против этого шедевра! Меня - за то, что я был в восторге от неповторимой поэмы - он изругал последними словами. Это происходило на улице, на Невском проспекте, и ругань его привлекла внимание нескольких прохожих.

Некрасивый до уродства, слабый, полубольной, он постоянно к тому же еще и нуждался. Был период, когда он приходил в Петербург из Ораниенбаума, где жил одно время, пешком, 17 верст, чтобы занять у кого-нибудь из товарищей полтинник.

Семейная жизнь его тоже была несчастна.

Аверченко бережно относился к нему, часто печатал, хорошо платил, но крайняя бедность не расставалась с Горянским. Его можно было встретить у Аверченко и утром, и днем, а иногда и вечером.

Писал он прозо-стихом, темы были скорбно-неопределенные, стиль иногда мужиковствующий, иногда же представлял странную смесь юродивости и сентиментальности.

Вот тема одного из его стихотворений - «Манька в трауре». Проститутка носит траур не по одному убитому на войне близкому человеку, а по многим, потому что многие были ей близки, и ей всех жалко.

Иногда он писал такого типа стихи:

Послушайте, господа нищие! Студенты! Конторщики!

Продавцы из кондитерской!

Не вами ли, нищими, полны столицы?

Не вас ли сотни и даже тыщи

На любой улице питерской,

Не имеющих двугривенного зайти побриться?

Так нельзя, невозможно просто,

Противно идти по городу.

Глядеть на испитые нуждою хари.

Вы все на подбор дрянного роста,

Всем вам хочется плюнуть в бороды,

Мечтающим годами о пиджачной паре.

Революция испугала его невероятно. Нельзя было без улыбки смотреть на его перекошенное от ужаса лицо.

- Ну, что тебе, - говорили ему, - ты бедняк, нищий, бедный поэт и бывший начальный учитель - чем тебе страшна революция? Тебе - во всяком случае - будет лучше. Ты должен приветствовать революцию, ты должен молиться на нее.

Но никакие уговоры на него не действовали. Глядя на него, не могли не вспоминаться слова Горького: «Иной без штанов ходит, а рассуждает так, словно в шелка одет».

Нельзя было без той же улыбки и отвращения слушать его мутные, смехотворные разглагольствования о том, что большевики «погубят культуру» - об этом в то время распинался, не зная, что означает слово «культура», каждый трактирный газетный листок.

Он уехал на юг, а затем - за границу. Каким образом ему, нищему, удалось пробраться в Турцию, а оттуда в Париж - трудно понять, но он все же пробрался. В Париже он, если жив, влачит жалкое существование. Лет семь-восемь назад в «Известиях» появилась корреспонденция, в которой говорилось о том, что в Париже белогвардейский поэт Валентин Горянский отказался подать руку своему старому знакомому - московскому советскому писателю. «Я чекистам руки не подаю!» - заявил он.

В корреспонденции сообщалось, что за это «доблестное» поведение писатель Иван Бунин устроил в честь Горянского обед.

По-моему, Горянский очутился в эмиграции не по политическим причинам - в политике он ничего не понимал. По-моему, подлинной причиной его бегства были тяжкие семейные переживания, нечеловеческая ревность ко всему и ко всем и - в том числе - и к Маяковскому. Ему казалось, что Маяковский пишет в том же жанре, что и он, но несравнимо талантливее, и поэтому он рано или поздно будет «затерт».

- Маяковский меня погубит, - говорил он довольно часто и вздыхал.

- Почему? - возражали ему. - Что у вас общего с Маяковским?

- Есть общее, - вздыхал он опять, - но Маяковский силен, а у меня силенки сами видите какие…

И он болезненно улыбался.

Аверченко выслушивал и стихи его, и всякие жалобы, когда бы тот не приходил.

Выслушивал и удовлетворял также вечные финансовые притязания…

В Аверченко не было ничего меценатского. Он просто хорошо относился к людям, и это, повторяю, было тем более приятно, что жизнь его, несмотря на славу, огромные деньги и внешнее благополучие, - была не из легких.

Я ни разу не слышал, чтобы Аверченко нервничал, сердился, проявлял свое «хозяйское» положение.

Он был удивительно добр, необидно снисходителен, терпелив и благожелателен.

Всему этому, правда, пришел конец в середине 1917 года и позже - об этом будет сказано ниже, как вообще в очерке придется часто возвращаться к Аверченко. Пока же, начав рассказ о сотрудниках «Нового Сатирикона» - буду продолжать его.

Маяковский начал печататься в «Новом Сатириконе» в 1915 году и сразу, с первого стихотворения, занял такое большое положение (если вообще можно было бы говорить о «положении» в «Новом Сатириконе», а об этом нельзя было говорить - порядки были весьма демократические), что с ним нельзя было сравнить «положение» ни одного из сатириконских поэтов.

Сразу почувствовалась большая сила. Чувствовалось, что и сам Маяковский очень дорожит своим сотрудничеством в «Новом Сатириконе». В сущности, это было первое издание - из числа «большой прессы», - в котором печатались его стихи.

Раньше он печатался в футуристических листочках и брошюрках, не имевших почти никакого тиража. Имя его начинало становиться известным в литературной среде главным образом из-за выступлений его в кафе, из-за футуристических скандалов и вызванных ими газетных заметок.

Свои стихи для «Нового Сатирикона» Маяковский тщательно, как-то особо прилежно просматривал, брал у меня (секретаря редакции) гранки, читал их сам, читал многим знакомым и товарищам. Видно было по всему, что он очень дорожил тем, что его печатали в «Новом Сатириконе».

Печатал он не только стихи на свои темы, за своей подписью. Иногда, по просьбе редакции, писал и на заданную тему и без подписи. Например, для специального номера «Нового Сатирикона» о взятке он написал вступительное стихотворение.

С В. Маяковским я познакомился в 1915 году. Не помню точно, где. Кажется, в «Привале комедьянтов» - кабачке Пронина. Помню, он был грустен - в этом состоянии его нечасто можно было видеть. Обычно он был развязен, грубоват, насмешлив. Любил задевать людей шутками. Но - я заметил - он легко смущался, если собеседник давал ему отпор. При первой встрече мы мирно о чем-то побеседовали, очень кратко, не помню о чем. При второй - помню - на узкой лестнице, ведшей в редакцию «Нового Сатирикона», он говорил мне:

- Мои дела - ничего. Есть у меня такой купец - все стихи у меня покупает, что бы я ни написал. И за каждую строку - рубль. (Он сказал «рупь»). Написал строку - рупь. Десять строк - десять рублей, сто строк - сто. Верно. Фамилия его Брик.

Он уже был вхож в редакцию «Нового Сатирикона». К нему все хорошо относились, прощали ему его нарочитую, наносную развязность. Моисея Израилевича Аппельхота, заведующего конторой, «солидного» человека, он звал «детка»:

- Детка, нет ли у вас папиросы?

И на это не обижались…

Как-то в редакции говорили о темах. Поэтесса Лидия Лесная, робкая, скромная, всегда в густой коричневой или темно-фиолетовой вуали, тихо сказала:

- Вот я недавно была в Москве - сколько там прекрасных тем!

- Да, - басом, издевательским тоном сказал Маяковский, - говорят, в Полтаве еще много хороших тем…

Почему-то все засмеялись. Лидия Лесная смутилась.

- Зозуля, - протяжно произнес Маяковский после победной паузы, которой он явно насладился.

Я почувствовал, что он разошелся и наметил меня в жертвы для очередного укола. Признаться, мне не хотелось быть жертвой - особенно в присутствии сотрудников «Нового Сатирикона», умевших смеяться, и, воспользовавшись новой паузой, пока он что-то задумывал, я подчеркнуто-унылым тоном сказал:

- Ну да, Зозуля, а сейчас вы скажете, что по-украински это кукушка, и сообщите нам оглушительную новость - «тай куковала та сива зозуля»…

Действительно, не было почти человека, склонного к шутке или к фамильярности, который при знакомстве со мною, услышав мою фамилию, не сообщал бы с торжествующим видом этих двух сакраментальных сведений…

Я и не думал вступать с Маяковским в единоборство, он был очень остроумен, а я никогда не претендовал на это прекрасное умение. Но какое впечатление произвело это на Маяковского! Хотел ли он, в самом деле, вспомнить про кукушку и «закуковала та сива», и я попал в точку, или что-то другое осекло его, но он смутился невероятно. Мне показалось даже, что он как-то подался назад, пока многие - видимо, расположенные смеяться, громко и весело смеялись, хотя ничего остроумного я не сказал. Маяковский явно смутился - мне даже стало неловко. Его, очевидно, смутило то, что его заподозрили в возможности быть банальным, или он действительно, собирался высказать обычную ассоциацию, которую у многих вызывает бедная моя фамилия.

Обычно допекал он шутками поэта Валентина Горянского. Горянский, как я уже говорил, был мал ростом, очень уродлив, к тому же страдал несварением желудка, и на лице его не высыхали вечные язвы и прыщи.

Маяковский его спрашивал непринужденно-весело:

- Горянский, как поживаете - все нарываете?

Или так:

- Горянский, почему у вас лицо как пемза?..

Горянский горько страдал и едва ли не плакал.

Страдание его было тем глубже, что он считал свою работу и свой прозо-стих идентичным во многих отношениях стихам Маяковского, но не мог не признать, что ему не сравниться с огромным талантом Маяковского.

Маяковского любили в «Новом Сатириконе». Все, что он давал журналу, - печатали, добродушно относились к его поведению, которое он старался делать неспокойным и бурным, - хотя ни одного бестактного поступка он не совершил - а ведь тогда был расцвет его «эпатирующего» тона.

Аверченко часто говорил ему:

- Слушайте, Маяковский, вы же умный и талантливый человек, и ясно, что у вас будет и слава, и имя, и квартира, и все, что бывает у всех поэтов и писателей, которые этого заслуживают и этого добиваются. Так чего же вы беситесь, ходите на голове, клоунадничаете в этом паршивом кабаре «Привал комедьянтов» и так далее? Честное слово, для чего это? Чудак вы, право!

И когда Маяковский, бывало, хотел что-то ответить (а мне было интересно, что он скажет), Аверченко не давал ему говорить и оживленно повторял сказанное, но обращаясь уже не к Маяковскому, а к кому-нибудь, кто находился рядом:

- Нет, серьезно, вы скажите, ведь человек ломится в открытые двери! Ну, что ему надо? Какого рожна? Парень молод, здоров, талантлив…

И так далее.

Начал печататься Маяковский в «Новом Сатириконе» (в 1915 году) - серией прекрасных стихотворений - «Ученый» («Народонаселение всей империи - люди, птицы, сороконожки…»), «Гимн критику» («От страсти извозчика и разборчивой прачки…»), «Гимн обеду» («Слава вам, идущие обедать миллионы! И уже успевшие наесться тысячью») и др.

Сильно страдал от цензуры. Цензор его черкал, но Аверченко неизменно хлопотал о восстановлении зачеркнутых строк, и иногда это ему удавалось.

В одном из своих стихотворений Маяковский почти предсказал год революции:

В терновом венце революции

Грядет шестнадцатый год!

Слово «шестнадцатый» было зачеркнуто. Маяковскому пришлось заменить словом «который-то».

В одном из первых послереволюционных номеров «Нового Сатирикона» это стихотворение Маяковского было полностью восстановлено.

Маяковский был частым посетителем редакции. Высокий, худой, большеголовый, коротко остриженный, он сидел на кожаном диване или на краешке стола и читал свои стихи, широко раскрыв большой рот, в котором не видно было зубов. Помню, художник Ре-ми набросал на него в одно из посещений редакции очень удачный шарж.

Ефим Давидович Зозуля (1891-1941) - советский писатель-фантаст. Фрагмент его воспоминаний печатался в 90-е годы в журнале «Русская литература». Полностью печатается впервые.

Продолжение следует

Публикацию подготовил Дмитрий Неустроев

Страшная ночь

Рассказ

Михаил Зенченко

Словечко «попса» - прилипчивое, но невнятное. Оно на самом деле не для классификаций. А для того, чтобы пригвоздить к позорному столбу автора, нелюбезного сердцу диванного критика. «Ум незрелый, плод недолгой науки, не побуждай к перу его руки!..» Примерно так.

Но часто ли пошлость несусветная и тупость непроходимая царапали сердце и слух читателя-денди, часто ли он жаждал, чтобы его друзья и соседи не милорда глупого с базара понесли, а кого почище? Борцов с «литературной пошлостью» на самом деле всегда было немного, а любителей легкого чтения, призванного пощекотать нервы или выбить слезу - сколько угодно. Скажем, уездная барышня, приученная гувернанткой к французским романам, вряд ли могла проникнуться суждениями высокого вкуса. Ее нежная натура тянулась к описанию страстных признаний, разбойничьих авантюр или святочных страшилок. Шекспир и Жорж Санд в одном флаконе!

Тем более что написать хорошее развлекательное чтиво тоже стоило определенного труда. Недаром генералы от литературы любили использовать его ходячие сюжеты - взять хоть происхождение знаменитых белкинских «болдинских побасенок». Или вот популярная в XIX веке «Любовь атамана Прокла Медвежьей Лапы, или Волжские разбойники». Эта вещь напоминает пушкинского «Дубровского». Только герой много брутальнее. И нет трогательных сцен наподобие той, где крестьянину «кошечку жалко». И мироеда Троекурова нет, и отказа от дворянства ради чести. Никакой такой философии, одна лишь страсть и храбрость безрассудства.

Неплохим материалом для классика мог бы послужить и рассказ «Страшная ночь» - о солдате, пришедшем на побывку и прикинувшемся перед родителями чужаком. Убийство, обнаружение родства, безумие стариков. Чем не сюжет для новеллы Эдгара По или раннего Гоголя? Литературный сор - он тоже требует внимания. Хотя бы как почва, на которой произрастают литературные баобабы.

Рассказ печатается по отдельному изданию: Зенченко М. В. Страшная ночь. Военно-Книжный магазин Н. В. Васильева. С.-Петербург, Типо-Литография В. И. Штейн. 1886.

Рядовой Ермило Дегтяренко весело и бодро шел в свою родную деревню Лемяши. Немного ему до нее пути оставалось - верст десять, не более. День склонялся уже к вечеру, и путник прибавил шагу.

- И во сне не снилось батьке и матке, что я в бессрочный домой иду, - думал, самодовольно улыбаясь, Ермило: ничего нарочно не писал. Пусть-ка узнают они теперь меня. Я сразу-то не сознаюсь, что их сын, а просто зайду, будто мимоходом, и попрошусь на ночь. Да трудно и узнать: пошел на службу еще и пуху на лице не было, а теперь во какая бородища!

Путник поравнялся с малым березняком, за которым в лощине стоят и Лемяши. Уже стемнело, и хат нельзя было видеть, только мелькавшие то там, то сям огоньки давали знать о близости деревни. Сердце Ермилы сильно застучало. Многое из прошлого воскресло в его памяти. Вот он вошел на мостик, перекинутый через ручеек, и невольно приостановился.

«Эка! Будто вчера был здесь, никакой перемены, - подумал он. -Журчит ручеек, как и тогда журчал… Пожалуй, и моста за это время не переделали, хоть и короток был; осенью и весной сколько шагов от моста по воде еще нужно было сделать, чтоб до сухого места добраться. Жаль, что темно, не вижу. Но такой же маленький, кажись, какой и был. Эх, - вздохнул он, - будет ли мне так житься сладко, как жилось когда-то? Вон сосна-то, голубушка, и в теми заметна. Не срубил никто ее, спасибо: дорога она мне. Сколько ноченек скоротал я возле нее, поджидая Марусю… пока это она, бывало, тайком улизнет из хаты, когда заснут, а потом, ползучи через огороды, доберется до меня… Зато радости сколько тогда было!.. Прижмется ко мне крепко и дрожит, бедная, боясь, чтобы из людей кто не нашел. А мне ничего: целую ее щеки белые, да к сердцу ее прижимаю. Да, было времечко да сплыло, не поймаешь его. А теперь, писали мне, Маруська замужем за Корнилой и детей имеет. А еще ждать меня обещалась! Эх, жалко! А краше девки на деревне не было, что и говорить. Другой такой не найдешь! А жениться мне теперь кстати: 300 рубликов имею. Хозяйство можно завести. Земли батька даст, да и за женой тоже сколько-нибудь дадут».

Размышляя таким образом, Ермило поравнялся с корчмой, стоявшей перед самым входом в деревню, и увидал стоявшего в дверях человека.

- Здорово, земляче! - говорит Ермило.

- Здорово, - слышится ответ. - А кто будешь таков?

- Признай.

- Где - в такую темь признать-то! Голос незнакомый.

- А я тебя сразу по голосу узнал, - сказал Ермило: - ты корчмарь Ицка будешь?

- А вот заверни в корчму, так лучше распознаем друг друга, - ответил жид. - Водка у меня богатая есть, только бы деньги были.

- Ладно, зайду, - ответил Ермило. - Деньги найдутся, не голяк какой.

Вошли они в корчму, и видит Ермило, что за прилавком сидит жидовка с чулком в руках, а перед прилавком мужик стоит, узнал Ермило и жидовку и мужика, да не высказал этого.

- Ну что же, признал меня? - спросил Ермило, войдя в освещенную корчму.

- Где там, служивый, признать!

- Ну, давай осьмушку, выпью со всеми вами, а за это время приглядитесь ко мне, так и узнаете.

- А, знаю! - воскликнул жид, - ты будешь сын Очкура, мужика из села Хоробич. Заезжал батька твой вчера ко мне, ехавши из города, говорил, что ждет из полка сына. А ты как тут.

- Узнал, нечего сказать, - засмеялся Ермило.

Жидовка и мужик приглядывались к солдату, но тоже не узнали его.

Водка была подана. Подошел Ермило к прилавку, взял четыре стаканчика, поставил их в ряд и налил в них водки.

- Ну, пейте, братцы, все за мое здоровье, - предложил Ермило.

Жидовка отказалась.

- Нет, этак нельзя. Хайка, должна и ты выпить, - настаивал Ермило.

- А ты откуда меня знаешь, что я Хайка?! - удивилась еврейка.

- Потому что знаю, - улыбался Ермило. - Это у вас у всех такие глаза плохие, что не можете признать меня.

- Ну, скажи, служивый, сам, кто ты такой, - сказал корчмарь, видимо, довольный предложенным угощением солдата.

- Сын Дегтяренко.

Bce так и ахнули.

Начались расспросы. Надолго ли Ермило домой пришел, где служил и тому подобное. Поговорил с земляками Ермило и, вынув деньги, начал за водку расплачиваться. Как увидел жид в руках Ермилы целую пачку ассигнаций, так и задрожал всем телом.

- Ой, вей! - воскликнул он. - Откуда у тебя, Ермило, столько грошей?

- Это мое дело, брат, - ответил холодно Ермило и нарочно перебирал в руках бумажные деньги, точно дразнил жида.

- Вот счастье батьке, вот счастье, - восклицал жид.

- А там увидим, что будет, - ответил Ермило, спрятал деньги в карман, попрощался и ушел.

Подходит Ермило к своей хате, видит огонь. Постучался.

- Кто там? - спросил старый Дегтяренко, повернув голову к окну, откуда послышался стук. Он сидел на лавке и гнул обручи на бочку. Старуха лежала на полатях.

- Солдат, - ответил Ермило.

- А что тебе нужно?

- Пустите на ночь. Иду в село Крапивну, да далеко она отсюда. А темь большая, и ноги пристали.

- У нас негде, служивый, иди к Зезюле-сотскому, он пускает, у него и хата для этого отдельная есть. Он плату берет.

- Где мне по ночи искать сотского? Пусти к себе, добрый человек, - проговорил Ермило, - плату я дам: мне все равно кому ни платить.

- Да пусти уж, - отозвалась с палатей Дегтяриха. - Плату даст, чего же тебе? - А лавка за столом свободная, выспится на ней, к тому же солдата нужно пожалеть, ведь и Ермило наш тоже солдат.

- Добре, пущу, - сказал старый, лениво поднимаясь с лавки. Вышел он из хаты и отворил ворота. Солдат вошел во двор, а там за хозяином и в хату. Сбросил шапку, перекрестился, поздоровался с хозяевами; снял котомку с плеч и уселся.

- Может, и поесть что найдется у вас? - спросил он.

- Яичница разве с салом? - отозвалась хозяйка.

- Давай и яичницы.

Опустилась с палатей Дегтяриха и пошла в амбар за яйцами.

- А чей будешь в Крапивне? - спросил хозяин солдата, принимаясь снова за свои обручи.

- Зарубы мужика.

- Такого не знаю.

- А у тебя, старик, есть сыновья?

- Есть. Один женился и двором теперь живет, а другой в солдатах.

- Весть о себе подает?

- Подает, да редко. Почитай, больше года не писал.

- Что же так?

- Не знаю.

- А урожай этого лета какой у вас был, старик? - помолчав, спросил Ермило.

- А что тебе?

- Да так.

- Плохой. Засуха была.

- И в Крапивне, значит, не уродился хлеб.

- Должно быть, и там плох, не далече она от нас - верстов пятьдесят.

- Хорошо теперь выходит, что с деньгами домой иду: батьке помогу, - проговорил Ермило.

- А много грошей имеешь?

- Довольно будет. Для целой семьи на весь год хватит, - ответил Ермило и, вынув кошелек с деньгами, развернул пачку ассигнаций и показал их старику.

Забилось сердце у старого Дегтяренко. А Ермило, ради хвастовства, разложил бумажки по столу и начал считать их.

В это время в хату вошла старуха, взглянула на деньги и затряслась. Отроду не видала она так много денег. Потом взяла топор и начала откалывать от дров щепки, чтобы приготовить на них яичницу. А грешная мысль о том, что хорошо было бы завладеть деньгами солдата, не выходит у ней из головы. Старый Дегтяренко продолжает гнуть обручи. И его голову осаждают те же грешные думы.

А Ермило посчитал деньги и спокойно спрятал их в карман.

- Ну, хозяйка, - сказал он, - потом, приготовишь яичницу, скажи мне, а я прилягу на лавку, устал. Усну если - разбуди.

- Ладно, - ответила Дегтяриха и начала медленно возиться около печки.

- Да! - спохватился Ермило. - Нужно ведь и водки выпить. Сходи, старик, в корчму за водкой, заплачу тебе за это и выпьем вместе.

- Можно. Давай деньги.

Ермило дал 30 копеек.

Одел свитку старый, засунул бутылку в карман и вышел.

Дегтяриха не выдержала, выбежала за мужем.

- Ну, что тебе нужно? - спросил Дегтяренко жену, когда она дернула его на дворе за полу.

- У солдата грошей много, - шепнула она.

- Так что же с этого? - отозвался так же тихо старый.

- Убьем его.

- Дурная, как же мы его убьем?

- Топором.

- Страшно.

- Что тут страшного? Убьем, вывезем в поле и бросим в овраг.

- Обожди, вернусь с корчмы, тогда поговорим об этом.

Ермило, оставшись один в хате, прилег на лавку и думает: старики завидуют деньгам беда как, а не знают того, что я их сын. Завтра откроюсь.

Забыл он, что сознался корчмарю, который мог выдать его батьке, и мечтал о том, сколько радости даст он родным, когда признается им, кто он! Закрыв глаза, он притих, боясь говорить с матерью, чтобы не проговориться.

Вошла Дегтяриха в хату, видит: солдат спит. Забила ее лихорадка, скорее захотелось покончить с ним.

Взяла она топор в руки и подкралась к Ермилу сзади. Размахнулась и ударила острием в лоб. Шевельнулся было Ермило, да так и застыл на месте. Залила кровь хату, и мозги из черепа Ермилы брызнули на пол.

Тучи заволокли небо. Поднялся ветер. Старый Дегтяренко спешил в корчму, чтобы скорее взять водки, да домой до дождя поспеть. Думает: а погодка славная становится, упрятать солдата можно будет так, что и концов не останется.

- Здравствуй, Ицка! - сказал Дегтяренко, а в глаза жиду не смотрит, на лице тревога.

- Ой, вей, яким ты барином, Дегтяренко, сразу стал, на нашего брата и глядеть теперь не хочешь! - говорит корчмарь и усмехается.

- Яким таким барином? - спрашивает старый сердито. - Давай-ка водки скорее, Ицка, а языком лишнего не болтай.

- Ничего лишнего не болтаю, а правду говорю. Разбогател, так и загордился.

Раскрыл глаза широко на жида Дегтяренко и диву дается, что он говорит, про какое такое богатство.

- Что глядишь так? - продолжал жид. - Ты думаешь, я ничего не знаю, что у тебя теперь грошей и куры не клюют?

- Про якие гроши говоришь ты, чертов жидюга? - не на шутку рассердился Дегтяренко.

- А про такие, которые Ермило твой принес.

- Чи ты сумасшедший, Ицка, чи правду говоришь? Який Ермило?

- Сын твой, солдат, он шел около корчмы и заходил сюда, водку тут пил. А як вынув гроши для расплаты, ой, вей!.. Тут в целом уезде ни у одного пана столько денег нет!

Догадался тогда Дегтяренко, в чем дело, схватил скорее бутылку водки и побежал домой.

На дворе гудит ветер, дождь идет и рубит прямо в лицо Дегтяренко; ветром у него с головы шапку сорвало, а старый бежит, не слыша под собой ног. Добежал до своей хаты, стучит в ворота, а сам чуть дышит от усталости.

- Это ты, старый? - спрашивает тихо Дегтяриха со двора.

- Я, пусти скорей.

- Чего стучишь так, что вся деревня слышит? - ворчит Дегтяриха, отворяя ворота.

- Ну, что солдат? - спрашивает старый.

- Припирай ворота, а потом спрашивай; да не кричи, - ворчит снова Дехтяриха.

- Что так?

- Да так; покончила я с ним.

- Убила?!

- А что ж, тебя дожидала.

- Что ты наделала! Это же сын наш Ермило. Он в корчме был, там его распознали.

- О, Боже мой! Окаянная я! - закричала Дегтяриха, - не будет мне покоя ни на этом свете, ни на том!

На дворе сделалось так темно, что хоть глаз выколи. Поднялась страшная буря: закрутились вихри, разъяренным зверем завыл ветер, деревья гнулись, затрещали обветшалые крыши и дождь хлынул, как из ведра.

Деревья с корнем вырываются из земли, срываются крыши и солома носится по улицам, ровно пыль какая.

Никто не пожелал бы и злейшему врагу своему быть в эту ночь на улице, а не только самому выйти. Но вот слышат лемяшевцы, что на улице раздается, вместе с ужасным воем ветра, плач и вой женщины. Замрет ее голос на минуту, потом снова раздается. И навел этот голос на всех, кто слышал его, страх и уныние. «Это ведьма ходит по деревне», - говорят люди промеж себя по хатам, и страх их берет еще больший. «Повесьте, зарежьте меня, люди добрые, я сына убила, окаянная!» - ясно долетает до них.

Некоторые из них хотели уже выйти на улицу, чтобы узнать, не человек ли это кричит, да боятся: А вдруг да ведьма? Схватит тогда она человека, потащит в болото, чтобы утопить его.

Наконец ведьма подбегает то к одной, то к другой хате, стучит кулаками по окнам; бьются стекла и летят со звоном на пол. Дети, пугаясь, с плачем бросаются под лавки, под столы, под печи и прячутся там. Bетер, свистя и шумя, врывается с дождем в разбитые окна. Льются уже целые лужи с подоконников, а никто из жильцов не подходит к разбитым окнам, чтобы закрыть дыры: боятся, как бы ведьма не схватила за руки, да не вытащила в окно.

Но вот явились смельчаки, повыскочили на улицу, бегут за ведьмой и ловят ее. Что за чудо? Ведьма в руках, а не оборачивается ни в свинью, ни в собаку и кричит все свое: «Зарежьте меня, окаянную, я сына убила».

Теперь и трусы все сделались смелыми: ни буря, ни ливень не удерживает их в хатах, каждому хочется посмотреть на ведьму. Тащат они ее к старосте, чтобы у него спросить, что делать с ней. Привели. В хате начали заглядывать ведьму. Страшной она показалась: волоса на голове у ней распущены, всклокочены, частью порваны, руки и лицо в крови; одежа мокрая. «О, Господи, что за страсти такие, - говорят мужики, - ведь это Дегтяриха! Когда же она ведьмой стала?»

Оборвавшимся, охриплым от крика голосом несчастная мать поведала им свое ужасное, страшное дело.

Бросились тогда люди к хате Дегтяренко. Входят к нему и видят: весь пол залит кровью, а на лавке лежит солдат с разрубленным черепом; под полатями висит на веревке сам старый Дегтяренко. Язык у него высунут, глаза открыты, лицо распухшее…

С тех пор прошло много лет. Дегтярихи давно на свете нет. Она сошла с ума в ту же ночь, когда убила сына. Но лемяшевцы и теперь еще с ужасом вспоминают эту страшную ночь, и долго еще будут помнить ее.

Материал подготовил Евгений Клименко

Горькая колбаса

Соцзаказ: писатели о мясо-молочной промышленности

Ирина Глущенко

Советская система не разделяла жизнь и искусство. Ключевая идея соцреализма состояла в том, что художник должен находиться в гуще социалистического строительства. Другое дело, что, как объяснял А. В. Луначарский, не обязательно показывать, что есть на самом деле, - важно, чтобы читатель или зритель получил представление о том, что будет, что в итоге получится. Но пафос строительства нового мира пронизывал все стороны жизни, а потому для художественного произведения не было тем низких, недостойных. Были, возможно, темы запретные, но это уже совсем другой вопрос. «Мастера пера, инженеры человеческих душ теперь привлечены в качестве квалифицированных специалистов к общественно полезному труду: ездят по стройкам, создают истории заводов, описывают процесс производства», - пишет Ирина Лукьянова в биографии Корнея Чуковского.

Неудивительно, что бурно развивающаяся пищевая промышленность тоже должна была быть воспета.

В Совнаркоме озаботились этим вопросом.

Перед нами удивительный документ, представляющий собой стенографическую запись совещания наркома мясной и молочной промышленности СССР Смирнова с писателями. Дело происходит 25 июля 1939 года.

Открыл совещание нарком.

Тов. Смирнов: Мы решили созвать сегодня совещание для того, чтобы помогли нам организовать работу, как можно было бы лучше и быстрее создать историю мясной и молочной промышленности, ибо мясная и молочная промышленность развивалась под непосредственным руководством тов. Сталина.

С места: У меня к вам такой вопрос: как вы мыслите, что это будет история мясной и молочной промышленности в отдельных томах или это будут отдельные книги отдельных писателей - очерки на материале совхоза, птицеводческой фермы. Может быть, это будет повесть на этом материале, может быть, это будет роман, который будет написан тем или иным писателем?

Тов. Смирнов: Я не писатель, я хозяйственник. И мне кажется, что желательно было бы, чтобы история развития мясной и молочной промышленности была написана в порядке очерков, но последовательно. Допустим, если описывается процесс развития только мясной промышленности, то этот процесс должен идти от начала до конца, будет ли это один том или десять томов, все равно… Если описываю свиноводческую ферму, то должно быть описано все от начала до конца. Я так представляю это себе… Но, во всяком случае, здесь интересно послушать точку зрения автора.

Х.: Мне кажется, что прежде чем приступать к этой работе, нужно создать здесь, в Наркомате, краткую схематическую историю, нужно создать скелет, который бы потом оброс художественным мясом…

Вопрос: Где это будет издаваться?

Смирнов:…это уже дело техники.

С места: Это дело стиля.

Смирнов: У нас в этой части затруднений не будет.

С места: Дело в том, что издание книги сейчас представляет собой известную трудность. Издательства чрезвычайно ограничены бумагой.

Смирнов: Если дело в бумаге, мы сделаем.

С места: Это большая трудность… Все зависит от того, что будет написано - беллетристическое ли произведение, или очерк, или прикладное произведение…

Тов. Аргутинская: Дело не в бумаге… Дело в том, в какой форме будет издаваться и печататься то, о чем вы говорите. Мне казалось, что в основном нужно взять отображение живого человека. Если вы показываете отображение живого человека, то вы его показываете в определенном производстве, в котором он находится…

Юфит: Если писателю хочется писать на материале мясо-молочной промышленности - это его личное дело, он это будет делать независимо от совещания, которое сегодня созвано.

Последнее высказывание можно считать уже немножко еретическим. Что это за такая свободная воля художника? Во всяком случае, поддержки взгляды Юфита не получили, наоборот, с места поднялся товарищ Беркович и еще раз разъяснил стоящую перед писателями задачу.

Тов. Беркович: Тов. Смирнов говорил относительно Московского и Ленинградского мясокомбинатов. Работники мясной и молочной промышленности знают, какое огромное значение сыграли для трудящихся эти предприятия, которые были созданы под руководством т. Микояна.

Однако у писателей все еще были сомнения.

Тов. Рихтер: Я боюсь выступать. Я не искусный оратор. Это мне всегда мешает. Но другой раз нельзя не выступить… Для колбасников интересно делать хорошую колбасу, чтобы ее ели. Это такое же условие, которое нужно и нашему писателю, чтобы его читали. Как бы нам ни платили, если книгу не будут читать, нам будет очень горько.

Но пищевики очень хотели получить книгу. Они говорили, безусловно, искренне: ведь каждому хочется, чтобы его дело было воспето.

Фирсанов, нач. Главхладопрома: Я руковожу главкомом холодильной промышленности. Если бы я был мастером художественного слова, я бы мог написать такую книгу, которую перепечатали бы за границей, потому что история холода очень богата.

Тов. Волынкин: Мастера художественного слова испугались предложений, которые были выражены, что надо писать историю мясной и молочной промышленности. Я слышал со стороны отдельных товарищей, что история будет неинтересна, что ее никто не будет читать. Я хочу рассказать об интересной странице нашей промышленности - яично-птичной промышленности. Возьмем наши подмосковные фабрики. Колхозник до сих пор считает, что куры не носятся без петухов, а в наших социалистических предприятиях, где сидят в клетках сотни, тысячи кур, и мы снабжаем прекрасным диетическим яйцом, правда пока только нашу столицу. Когда говоришь, что наши куры несутся без петухов, то колхозники не верят.

Мы эту курицу заставили - у колхозников курица дает 50 -70 яиц в год - давать 180 яиц в год на круглое стадо.

Смирнов: В нашей промышленности работает около миллиона людей. Наш народ воспитан товарищем Микояном - у нас текучесть небольшая, у нас есть люди с большим стажем, для писателя это является плюсом.

Несмотря на все усилия, дело с места не двигалось. Никто не хотел писать ни про холод, ни про кур, которые несутся без петухов. Пришлось обращаться к самому Алексею Толстому - патриарху советской литературы.

Беседа его со Смирновым тоже стенографирована. Состоялась она 3 октября того же 1939 года. Судя по всему, автор «Хождения по мукам» был не очень в теме, поэтому Смирнов начал с краткого изложения истории вопроса.

Смирнов:??Мясо-молочная промышленность до организации Советской власти была в руках прасолов, которые, с одной стороны, стремились обжулить мужика, скупая у него скот за бесценок, с другой стороны, продавали мясо животных, обманывая потребителя.

За годы Советской власти ЦК нашей партии, товарищи Сталин и Микоян создали сильнейшую индустриальную промышленность, такие комбинаты, как: Московский, Ленинградский, Бакинский и др. Например, Московский комбинат кормит четырехмиллионное население, армию, дает превосходные продукты: колбасы различных сортов, различные деликатесы, мясо-консервные комбинаты-гиганты, затем молочную промышленность, сыродельную, холодильную, промышленность мороженого сухого льда, клее-желатиновую промышленность. Все это создано за годы Советской власти. Примерно в июле месяце мы собирались здесь с некоторыми товарищами-писателями посоветоваться, как эту промышленность отразить в литературе, отразить людей, которые создали эту промышленность, отразить роль товарища Микояна, который в 1926 -1927 гг. вступил на пост Народного Комиссара снабжения и поставил вопрос о создании мясной и молочной промышленности и вообще о создании пищевой промышленности.

В ЦК партии тов. Сталин лично давал указания по этому поводу.

Когда началось строительство Московского и Ленинградского мясокомбинатов, всякие леваки, правые оппортунисты, троцкисты писали массу жалоб в ЦК партии о том, что Наркомснаб, в данном случае, тов. Микоян, неправильно делает, начиная строительство этих комбинатов. Они считали, что этого делать не следует, что это выброшенные деньги и т. д. Был бы скот, а переработать всегда сумеем.

Тов. Сталин написал тогда лично: за что можно ругать тов. Микояна, так это за то, что он поздно стал строить мясокомбинаты.

История показала, что если бы не было таких мясокомбинатов, то как бы пришлось снабжать трудящихся крупнейших столиц колбасными изделиями, копченостями, мясопродуктами. То же самое и по ряду других городов. Вот и хотелось как-то написать, отразить в литературе, в художественной литературе, все великие, большие дела.

Прошлый раз, когда мы собрали товарищей, в порядке совета высказывались различные предложения, чтобы это изобразить в художественной литературе, в виде очерков, повести, рассказа, но окончательно не нащупали правильного направления, поэтому у нас к вам просьба, которая заключается в том, чтобы нам помогли советом, что лучше написать: повесть, очерк или рассказы, и порекомендовали писателей, кто сможет справиться с этим делом, и чтобы мы могли быть уверенными, что это дело будет сделано. А то бывает так в части художественной литературы, что начинаем хорошее дело, но не доводим до конца. Вот в чем заключается наша просьба.

Мысль была изложена достаточно ясно. Не вдаваясь в дальнейшие дискуссии, патриарх советской литературы перешел к конкретным предложениям.

Тов. Толстой: Я думаю, что надо создать две вещи, по линии кино и по линии художественной литературы. Это нужно написать, и я даже могу назвать имя автора и думаю, что он справится. Это должен быть не простой очерк, а художественный очерк.

И пишется не так, что дают писателю аванс, а он пишет, что видел то-то и то-то, скот и т. д. Это никому не нужно. Нужны люди, лучшие люди, которые все это делают. Ведь это само не делается, с неба не падает.

Постольку поскольку дело касается людей, то тут вступает в силу искусство, но не очерк, не повесть, построенная на вымышленном материале. Это очень интересно. Это грандиозное предприятие… Я думаю, что можно рекомендовать вам одного такого очень интересного толкового человека - ленинградский писатель Григорьев Борис. Очень добросовестный, и он мог бы, я думаю, взяться за это дело. Если хотите, я могу его вызвать, он приедет, с ним поговорите. Он большой художник, настоящий, и человек культурный, любит работать по материалам - и, второе, я считаю, необходимо кино.

Причем кино должно быть фактическое. У нас почему-то пренебрегают кино. Непременно нужно выдумывать. Покажем сейчас, как оно есть. Это фантастичнее самой фантастики и для нашего зрителя было бы интересно, а мы не знаем, что делать. Мы рассказываем и слушаем с интересом об этих гигантах. История вредительства, которое там было, левачество и борьбу, очень интересно это отобразить.

Это правильно - показать наши гиганты. Наши продукты. Я постоянно езжу за границу. Там нет таких продуктов, как у нас.

Тов. Владов: Нигде нет, кроме Америки, таких гигантов, как у нас.

Писателя было уже не остановить. Он с вдохновением принялся перечислять знакомые ему продукты.

Тов. Толстой: Там сплошь тухлятина. Вы покупаете у нас продукт, он свежий. Наши колбасные изделия очень хороши. Некоторые сорта сосисок - они не отстают от пражских знаменитых сортов. Сосиски, ветчина, лучшие эти продукты - пражские. Все оттуда пошло.

У нас в искусстве еще живы политпросветские тенденции: публика - дура. И ее нужно учить. Да она не желает этого, народ у нас стал ученый, образованный.

Судя по всему, приглашая к себе Толстого, Смирнов смутно надеялся, что ему удастся уговорить его самого. Но настаивать не решался. Толстой, напротив, твердо стоял на своем.

Тов. Толстой: Мне кажется, что писатель Григорьев Борис - ему сорок лет, он участник гражданской войны, я его хорошо знаю, я с ним много раз разговаривал - будет подходящим. Он ищет всегда фактический материал, он умеет с ним обращаться.

Тов. Владов: А если вас, т. Толстой, попросить написать эту книгу?

Тов. Толстой: У меня столько работы, что, пожалуй, из этого ничего не выйдет. У меня: один сценарий, роман «1919 год», Академия наук - литература СССР и всемирная литература, две правительственные комиссии… Руководить этим делом я буду с удовольствием, поговорю с т. Григорьевым, посоветуюсь с ним.

Тов. Владов: А если бы, грубо выражаясь, этот заказ дать вам, а вы уже можете пригласить в помощь, кого найдете нужным, но чтобы книга была ваша.

Тов. Толстой: При той нагрузке, которую я сейчас имею, я этого сделать не смогу. Я думаю, что из московских писателей вряд ли кто сможет это сделать, а Григорьев это сделать сумеет.

Разговор явно шел в русло, избранное Толстым.

Тов. Смирнов: Важно, что вы дали согласие на то, чтобы взять общее руководство. Это двинет дело вперед. Мы ходим уже два-три месяца вокруг этого дела, и оно не двигается, а все уже есть, чтобы начинать работать. У нас на комбинате сидит т. Казмичов. Вы, может быть, знаете его, это писатель, но у него ничего не выходит.

Тов. Толстой: Нет, я не знаю его. Я с ответственностью говорю. Я предлагаю тов. Григорьева. С ним я поговорю.

Поняв, что большего от Толстого не добьешься, нарком перевел разговор на другую тему.

Тов. Смирнов: Или возьмите сыроделие. Старая Россия знала только такие сорта: голландский, русско-швейцарский, а у нас сейчас более 60 сортов сыров.

Тов. Толстой: Я никак не соберусь съездить в этот магазин сыров.

Тов. Смирнов: Мы вам пришлем образцы сыров. Особенно интересные сыры в керамической таре. Вы кушаете сыр, а он оказывается с селедочкой или с килькой. Замечательная закуска - острая. И сейчас в большом ходу. Во-первых, содержание вкусное и, во-вторых, в керамической банке, которая оседает в доме для хозяйственной надобности.

И все же другие сотрудники Наркомата не успокаивались. Григорьев почему-то не вызывал доверия.

Тов. Троицкий: Одного человека мало.

Тов. Толстой: Если создать бригаду, то ничего не сделают, будут валить друг на друга.

Тов.Троицкий: Здесь может быть рассказ и повесть. Как вы на это смотрите? Наряду с целой книгой, которой займется тов. Григорьев, написать ряд очерков.

Тов. Толстой: Я говорю против бригады. Когда создаются бригады, начинают друг на друга валить.

Тов. Троицкий: Мы это знаем по опыту наших Коллегий: как создашь комиссию, так и валят друг на друга, и никто не работает.

Тов. Толстой: Я представляю себе, в какой манере это должно быть. В манере, как пишут американцы. С одной стороны, жизнь взята как она есть, а с другой стороны, художественный очерк.

Идея понравилась.

Тов. Владов: Вот, Киплинг написал джунгли. Описывает там все ужасы…

Тов. Толстой: Все европейские литераторы постоянно в оппозиции. Всякий выдающийся писатель на Западе, он находится в оппозиции к существующему строю. Писать отрицательные стороны -это легче. У нас часто вместо художественной литературы начинают давать все в сладких тонах. Это все неверно. Все это фальшь, подхалимаж. Нудно читать. Избегнуть этого можно человеку, который серьезно занимается этим делом.

Однако Троицкий не унимался. Ухватившись за идею художественного многообразия, он снова вернулся к вопросу об авторе.

Тов. Троицкий: Тогда можно было бы, чтобы наряду с Григорьевым работали три-четыре писателя над тремя-четырьмя произведениями. Нас интересует молочная промышленность, консервная и другие.

Тов. Толстой: Я бы сделал так: открываете книгу, и там первое «О прошлом» - московские бойни. Жулики-купцы. Зощенко чудно напишет об этом интересную, сатирическую вещь.

Тов. Владов: У меня есть интересные материалы по бакинской бойне: для того, чтобы не мыть бойню, не давать туда воду, пускали на бойню 25-30 свиней, которые языком вылизывали все дочиста.

Тов. Толстой: Я думаю, что Зощенко заинтересуется таким живописным, интересным материалом.

Тов. Смирнов: Нужно одну книгу издать по мясной промышленности, одну - по молочной и специально по яично-птичной промышленности. Это очень интересная промышленность.

Тов. Постригач: Вы были на выставке и видели инкубаторы?

Тов. Толстой: Был три раза и не мог дотолкаться. Я считаю - нужно вызвать сюда писателя Григорьева и с ним поговорить. Нужно обязательно привлекать молодежь, а генералов, вроде Пильняка, не надо.

Откуда в беседе, датированной 1939 годом, упоминание о Борисе Пильняке, который к тому времени был уже не только арестован, но и расстрелян? Видимо, ведущий советский писатель А. Н. Толстой не слишком следил за судьбами своих коллег. В любом случае, поручить Пильняку новую литературную задачу было никак невозможно. Тем более, что свой долг перед мясо-молочной промышленностью СССР он уже выполнил, написав роман «Мясо». Скорее всего, именно изъятие из обращения этого романа, принадлежавшего перу «врага народа», и вызвало в наркомате потребность заполнить вакуум, организовав новый художественный проект.

В любом случае, сотрудники наркомата тактично промолчали, поправлять Толстого не решились. Разговор завершился на двусмысленной ноте.

Тов. Владов: Если Алексей Николаевич берется за это дело, то нам нечего больше искать.

Тов. Толстой: Я думаю, на этом мы с вами остановимся. Можете вы мне завтра позвонить. Я буду в 2 - 2.25 минут на городской квартире. Я живу сейчас за городом. Мы с вами поговорим.

***

Было ли недоверие к товарищу Григорьеву чем-то обосновано или сотрудники наркомата инстинктивно чувствовали, что Толстой просто пытается таким способом снять с себя ответственность, но ожидаемых результатов встреча не дала. Не написал произведения о мясной промышленности и Михаил Зощенко.

Спустя некоторое время следующий шаг вперед все же был сделан. На стол Смирнова лег план романа, посвященного героическому труду мясников. Автором, однако, был не рекомендованный Толстым писатель Борис Григорьев, а некий Павел Казмичов.

План эпического романа о мясе так и остался нереализованным, пополнив список других амбициозных, но несостоятельных творческих проектов предвоенного периода, самым масштабным из которых был, разумеется, так и не построенный Дворец Советов.

Дмитрий Быков в биографии Бориса Пастернака заметил, что Сталину удавалось побеждать политических противников, строить гиганты индустрии, изменять образ жизни людей, но справиться с литературным процессом, несмотря на все усилия, он не мог. В известном смысле это можно отнести не только к отношениям Сталина и Пастернака, но и вообще к отношениям между советской властью и искусством. Ведь литература нужна была не только идеологически выдержанная, но и качественная, а поколению политических лидеров, воспитанных на русской классике, было несложно отличить серьезное художественное произведение от предлагаемой им ремесленной поделки.

И все же советская пищевая промышленность создала себе памятник, имеющий огромное культурное и даже эстетическое значение. Только произведение это сочинили не профессиональные писатели, и проходило оно не по ведомству художественного творчества. Тем не менее эта книга потрясла воображение миллионов людей и, отпечатавшись в их сознании, стала образцом, на который оглядывались следующие поколения.

Речь идет о «Книге о вкусной и здоровой пище».

Все на продажу

Судьба человека и культура успеха

Борис Кагарлицкий

Итак, попса. Модное жаргонное слово, выражающее презрение интеллигенции к массовой культуре и самодовольство представителей все той же массовой культуры. В эпоху, когда материальный успех становится главной целью, сетования сторонников высокой культуры оказываются все более невнятными, тем более что сама цель не подвергается сомнению. Жалуются лишь на то, что не так он достигнут, как следует, не те пожинают его плоды, кто этого наиболее достоин. «А судьи кто?» - недоумевает мир массовой культуры. «Пипл хавает», - это цинично жаргонное высказывание может приводиться в качестве примера пошлости и презрения к массам. Но оно же становится символом своеобразного демократизма. Переведем это на другой язык. «Народ поддерживает».

Поскольку сторонники высокой культуры, как правило, презирают массы еще больше, чем они презирают попсу, то по большому счету все правильно. Массы по определению «дикие», «необразованные», лишенные вкуса и меры. Значит, они и получают ту культуру, которую заслуживают. Проблема не в том, что культура масс плоха, а в том, что интеллектуалам не перепадает достаточного финансирования, и нет у них прежнего ощущения статуса. Отсюда и вывод, который сам собой напрашивается: попса была всегда, только теперь занимает неподобающее ей большое место.

Не по чину берешь.

Если противопоставление «настоящей культуры» и «попсы» происходит на такой основе, возникает подозрение, что «настоящая культура» вполне заслужила свою гибель. Не имея возможности ничего предложить обществу, она, тем не менее, настаивает на всевозможных знаках внимания и почитания, которые изменившееся общество все менее склонно оказывать. При всей пошлости попсовой культурной практики, она выглядит куда более осмысленной и перспективной, чем высокая культура, демонстрирующая принципиальный и последовательный паразитизм.

К сожалению, однако, вопрос не исчерпывается противостоянием «попсового» и высокого в неком вечном и неизменном культурном пространстве, которого на самом деле не существует. Феномен попсы следует понять не через противопоставление «высокому», а на его собственной основе. Откуда он? Для чего? Для кого?

Самое простое определение, буквально лежащее на поверхности, - это варваризация культуры. Приспособление классики к вкусам варваров. Тонкости и нюансы, эстетические и философские сложности убираются, технические приемы и привычные элементы стиля остаются. Мебель стиля рококо может производиться на любой фабрике, и для этого совершенно не требуется проникнуть в душу французских аристократов XVIII века. И православный храм построить очень несложно: для этого не требуется глубоких религиозных переживаний. Главное знать, что наверху здания должна обязательно находиться позолоченная луковка с крестом.

В таком техническом смысле попса действительно была всегда, по крайней мере со времен Древнего Рима. Чем быстрее варвар приобщался к цивилизации, тем более этот процесс сводился к механическому копированию формальных приемов. Классика остается необходимым источником любой подобной продукции, ведь она отнюдь не предполагает новаторства. Напротив - тиражирование, массовое воспроизведение, упрощение.

Упрощать надо и для удобства массового культурного производства, и для доступности восприятия. Это та самая простота, которая хуже воровства. Через некоторое время уже невозможно понять, где копия, а где оригинал. Многократное копирование и воспроизведение создает самодостаточную стихию, в которой оригинал исчезает.

Ребенок, который постоянно употребляет конфеты «Мишки», рано или поздно увидит и картину Шишкина «Утро в сосновом бору». И поймет ее как дополнение к конфете. На худой конец, как первоисточник конфеты. Так лучше будет?

Самоочевидно, что попсовая культурная продукция не может быть авангардной, экспериментальной или новаторской, хотя она с легкостью впитывает в себя результаты прежних экспериментов: совершенно не важно, что авангард сорок, шестьдесят или сто лет назад бросал вызов классике, для массовой культуры новейшего времени он сам превращается в классику.

По той же причине попсовому сознанию недоступна ирония. Смех - сколько угодно, юмор - как можно больше. Но не ирония. Ибо ироничное отношение к миру предполагает сомнение. А сомнение подрывает убедительность простоты и гарантированную доходчивость банальности.

Естественный принцип такой культуры - это консерватизм. Не обязательно в политической области, хотя, как правило, и в ней тоже. Но политика - это не главное. Культурная продукция такого типа запрограммирована на успех, а потому просто не может позволить себе отступления от канона, который (как показывает опыт) этот успех гарантирует. Если элементы политического радикализма входят в рецепт успеха, значит, будет и радикализм. Майка с лицом Че Гевары - фундаментальный атрибут попсы. Но в данном случае образ революционера помогает решению сугубо прагматической и фундаментально консервативной задачи. Он должен быть знаком привычного, якорем, привязывающим вас к знакомому, безопасному и простому смыслу, не требующему анализа и понимания. На майке может быть Христос, Че или Кенни из South Park?а. На худой конец, сойдет и борода Карла Маркса (что бы мы делали, не будь у основоположника бороды?). Не может быть на майке, например, Герберт Маркузе или Марк Аврелий. Почему? Потому что публика не узнает их по внешнему виду. Появление незнакомой физиономии вызывает вопросы. А это уже плохо.

Банальность и доходчивость - два важнейших принципа. По-английски это называется play safe, играть наверняка. У банальности есть огромное преимущество. Она понятна. Ее можно презирать и осмеивать, но ее нельзя не знать.

Дурной вкус и пошлость? Как ни хочется прибавить и эти два пункта к списку характеристик попсовой продукции, но это не соответствовало бы истине. Да, 90 % подобной продукции пошлы и безвкусны, но есть еще 10 %, которые свидетельствуют о наличии хорошего вкуса. Никто не запрещает сделать работу хорошо. Это в принципе не требуется, но специально и не наказывается. Если очень хочется, то можно. Посему отдельные проявления хорошего вкуса то здесь, то там наблюдаются в сфере массовой культуры, хотя и в умеренных количествах.

Безусловно, подобная массовая культурная продукция существовала задолго до нашего времени. И, живя по этим законам, она далеко не всегда приносила только зло. В конце концов, такие методы способствовали закреплению некоторых культурных норм, и далеко не всегда - самых худших.

Однако современная попса имеет еще одно принципиальное отличие, о котором нельзя забывать.

Попса - это то, что создается всегда ради денег. А количество денег, поступающих в данную отрасль, выросло неимоверно. Попса становится индустрией, а индустрия растет. Тут важен размах, масштаб, недостижимый и немыслимый в недавнем прошлом.

Можете себе представить автора диалогов для мыльных опер, пишущего в стол? Сочинителя популярных песенок, который эти песенки не продает на радио, а скрывает от публики, мучаясь мыслью, что он пока так и не достиг совершенства? Пиарщика или политтехнолога, составляющего проект медиа-кампании исключительно для того, чтобы прочитать его вслух избранному кругу из полудюжины ценителей? Автора рекламных плакатов, сжигающего свои произведения в камине?

Конечно, не все проекты реализуются. Но все они создаются для реализации. В сфере попсы могут быть неудачные - сорвавшиеся или не состоявшиеся - проекты, но нет и не может быть обращения к будущим поколениям. Потому что будущего нет. Есть только настоящее, определяемое спросом и предложением на рынке.

Рынок - главное. Место встречи покупателя и продавца, место оценки товара, пространство реальной практики. Для католиков вне церкви нет спасения. Для попсы вне рынка нет творчества. И это уже принципиальное отличие современной эпохи.

Товар на рынке имеет ценность лишь тогда, когда он реализуется. Вещь самостоятельного значения не имеет. Только как меновая стоимость.

Проект не может быть незавершенным или получившим неожиданный, незапланированный смысл. В противном случае - это неудача, а неудача - это самый главный грех, главное преступление, главный кошмар, который преследует любого представителя попсовой культуры.

На мой взгляд, трудно представить себе воплощение идеи попсы более полное, чем дворец в Царицыне, достроенный Лужковым. Тут вам и классика, и новейшие технологии, но главное - деньги, деньги, деньги. Проект великого В. И. Баженова, не удовлетворивший Екатерину II, переработанный не менее великим архитектором М. Ф. Казаковым, но так и не завершенный, на два столетия превратился в живописные романтические руины, изящно-трагичное воплощение блестящего века, уникальный памятник эстетическим разногласиям между художниками и императрицей.

Но это только уходящему в прошлое романтическому сознанию кажется, будто руины остаются архитектурным шедевром. А с точки зрения столичного чиновника - это просто возмутительный долгострой. Проблема Баженова состояла в несвоевременном прекращении финансирования. Но сегодня проблема финансирования решена, и дворец будет достроен - в соответствии с новейшими вкусами и технологиями.

Обращая свой взор на руины Царицына, Лужков, вероятно, считал, что спасает проект Баженова. Ну, кто был Баженов до прихода Лужкова? Неудачник. Лузер.

А теперь все в порядке. Помощь пришла.

В этом смысле попса принципиально нова и, несмотря на весь свой консерватизм, тотально современна. Представление о том, что художественную или мировоззренческую проблему можно решить с помощью достаточного финансирования, отражает высшее развитие буржуазного сознания, недоступное даже для людей, живших в «золотой век» европейского капитализма. Это уже не классический либерализм с его сентиментальностью и моральными условностями. Перед нами передовой, современный, циничный и бескомпромиссный неолиберализм, для которого гуманистическая мишура прошлых двух веков окончательно (и резонно) представляется не более чем балластом, в лучшем случае - идеологической ветошью из бабушкиных сундуков.

Принцип неолиберализма - тотальный рынок. Следствие этого принципа - проникновение рынка в сферы, ранее ему не принадлежавшие. Попса великолепно выражает этот дух, это настроение. По отношению к неолиберализму культура попсы - это то же, что и авангард по отношению к эпохе революций.

Попса - принципиальное, бескомпромиссное и по-своему яркое выражение духа времени. То, что немцы XIX века называли Zeitgeist. Не нравится? Что поделаешь. Какой Zeit, такой и Geist.

Строго говоря, сам неолиберализм представляет собой не более чем попсовое переложение либерализма классического. В нем нет новых идей, зато он мастерски популяризирует и вульгаризирует идеи Адама Смита, Джона Локка и любого другого либерального мыслителя, который подвернется под руку. И не останавливается на уровне теории, а немедленно воплощает эту вульгарную версию в практику, тут же подкрепляя каждый свой шаг потоком охранительного славословия. На такой основе появляется целая литературная школа, суть которой состоит в способности складно и красиво излагать азбучные истины торжествующей пропаганды. Общие места пересказываются многократно, восторженно и талантливо. Заголовок книги Томаса Фридмана «Плоский мир» с удивительной точностью воспроизводит идеологию этой школы. Это автор, про которого кто-то из его поклонников восторженно сказал: «Фридман уверен, что в мире нет ничего такого, в чем он бы не разбирался». И в самом деле, почему нет? В плоском мире невозможно заблудиться. В нем нет загадок. И нет завтрашнего дня.

Для более требовательной интеллектуальной публики есть собственный продукт, соответствующий ее вкусам. Постмодернизм - философская попса. Это философия эпохи глянцевых журналов, создаваемая людьми, которые не столько сидят в библиотеках, сколько дают интервью.

Интеллектуалам надо приобщиться к попсе, не переставая быть интеллектуалами. Это очень сложная, но вполне исполнимая задача. Ведь товар должен не только удовлетворять какую-то потребность, но и соответствовать статусу покупателя, подтверждать его.

Покупка определенных книг является статусным приобретением не в меньшей степени, нежели приобретение джинсов, блистающих модной торговой маркой.

Интеллектуальная мода обычно еще более поверхностна и куда менее интересна, нежели мода на одежду. А «чистый» статус выступает здесь даже в большей степени. В конце концов, джинсы (хоть модные, хоть не очень) прикрывают наготу.

Модные книги ее не прикрывают. Скорее наоборот.

Здесь нет исследования, зато есть высокое искусство конструирования. Смыслы могут конструироваться или деконструироваться. Какая, в сущности, разница? Все знания, образы и идеи прошлого - не более чем строительный материал современности. Старые идеи перерабатываются в новые образы. Они не имеют теперь ни самостоятельной ценности, ни перспективы, обращенной в будущее. «Большие нарративы» (собственно, попытки придать смысл человеческому существованию и выстроить соответствующую стратегию принципиальных действий) остаются достоянием прошлого. Без кафедры, журналов, высокооплачиваемых и рекламируемых лекций постмодернизм мертв. Он не предполагает ни жертвы, ни испытания, ни даже поиска. Ибо конструирование и деконструирование означают принципиальный отказ от поиска. Это работа - вернее, игра - с наличным и оказавшимся под рукой материалом. Раз этот материал - классика, значит, и игра будет вестись с обломками классики.

У постмодернизма не будет «Тюремных тетрадей». Здесь не может быть Грамши или Сократа, погибающих за убеждения, ибо его тезис - свобода от всяких убеждений.

Философ должен быть успешен, так же как и музыкальный исполнитель или предприниматель. Он не может позволить себе погрузиться в молчание и одному ему понятные размышления - это значило бы утратить внимание публики, уйти с рынка. Место немедленно будет занято.

Рынок неотделим от публичности. Строго говоря, уже в Древней Греции рыночные пространства становились публичными пространствами. Народ средневекового города собирался на рыночной площади, чтобы услышать ораторов и принять решение. Здесь же строили первую ратушу. Однако публичное пространство стремилось отделиться от коммерческой площадки, отстоять собственное значение, выработать собственную этику и логику. Теперь мы наблюдаем обратный процесс. Все публичное делается рыночным.

В свою очередь, политика становится пиаром (еще одно модное слово из новояза неолиберальной эпохи), а рекламные технологии - политическими. Пропаганда прошлого пыталась внушить слушателям какие-то идеи, пусть и весьма примитивные, а зачастую и ложные. Современный пиар силен тем, что все чаще отказывается от использования идей, даже самых примитивных и вульгаризированных. Идеи заменяются образами. Лозунги (по-немецки - решения, ответы на вопросы общества) уступают слоганам, красота которых обратно пропорциональна их содержательности. Имена сменяются брендами.

В этом мире много фигур, но мало лиц. Звезд делают здесь на фабрике, конвейерным способом по заранее разработанной рецептуре. Кукла Барби или манекен в модной лавке были первоначально подражанием женщине, сегодня женщина - певица, телеведущая, актриса - становится подражанием кукле. Она изготовляет себя по готовому лекалу, затачивая под готовый образец. Этот образец, кстати, определяется отнюдь не вкусами и сексуальными влечениями мужчин. Напротив, мужские вкусы и даже сексуальные фантазии организуются индустрией массовых коммуникаций в рамках общей политики управления спросом.

Соблюдение правил - важнейшее условие победы. Демонстративное нарушение правил при определенных обстоятельствах тоже допускается - но тоже в соответствии с установленными правилами.

Успех по рецепту является общим принципом политики, литературы и шоу-бизнеса. И главное: рецепты вправду срабатывают! Только не для всех. Количество мест ограничено. Миллионы людей могут прочитать книжку о том, как стать миллионерами. Но миллионерами все они не станут, если даже с одинаковой добросовестностью выполнят все рекомендации. Первое место может быть только одно. Как и второе. И даже третье.

Ирония ситуации в том, что культура успеха порождает массу лузеров. И обрекает этих лузеров на адские муки морального саморазрушения, ибо не дает им ни оправдания, ни опоры. Поражение недопустимо, но неизбежно. Неудачниками станет большинство, однако именно к этому большинству обращена пропаганда успеха и культ достижения.

Для того чтобы народ ценил звезд, сам он должен обратиться в пыль. Звезд может быть непомерно много, само понятие «звезда» девальвируется, поэтому все, кто достиг минимального успеха, уже называются «суперзвездами», «топ-моделями», точно так же, как хозяин мелкой конторы начинает величать себя «генеральным директором», а уборщицу политкорректно именуют «менеджером по уборке помещений». Увы, суть от этого не меняется.

Если все станут звездами, никто не будет покупать диски. Если все станут предметом поклонения, где взять поклонников? Поражение приходит по той же логике и по тем же рецептам, что и успех.

Тот, кто добился успеха, становится продавцом.

Терпящие бедствие оказываются покупателями.

Приобретая товар, вы закрепляете разрыв и подтверждаете свое место в социальной иерархии.

Все идет по плану.

Пипл хавает.

Голову в духовку

Нынешний обыватель и его философия

Дмитрий Ольшанский

Я посоветовал бы им наслаждаться театром или танцами, устрицами и шампанским, гонками, коктейлями, джазом, ночными клубами, если им не дано наслаждаться чем-нибудь получше. Пусть наслаждаются многоженством и кражей, любыми гнусностями - чем угодно, только не собой. Люди способны к радости до тех пор, пока они воспринимают что-нибудь, кроме себя, и удивляются, и благодарят.

Честертон

Поговорим о духовности.

Всем известно, что такое духовность в старом, уходящем значении этого жаркого слова. Духовность, какой представлялась она бородатым патриотическим литераторам и заслуженным народным художникам, когда они гвоздили ее именем своих легкомысленных оппонентов. Помянем еще раз ее старомодные, принадлежащие былому черты: ангелов, поражающих огненными мечами Статую Свободы, пока из падающих небоскребов во все стороны прыгают бесы; Пересвета и Коловрата с атомной бомбой, грозно наступающих на щуплого еврея в кожаной куртке, за спиной у которого виден бордель и коммерческий банк; верного слугу государева Малюту Скуратова, чей коленопреклоненный доклад слушает Сталин (в углу его тайного кремлевского кабинета лампадка перед образами и портрет Николая Второго). А еще отроки, видения, старцы, казаки, березы, спецназовцы, витязи, опричники, кресты и слезы, думы о вечной России.

Все это прочно забыто. Слезы высохли, богатыри проиграли, опричников переманили бесы, евреи и банки. Байеры, шоперы, мерчендайзеры и релукеры, которыми сделались прежние отроки, как будто бы равнодушны к видениям: старцы, даже если бы и пожелали явиться к ним, все равно не смогли бы ни как следует вштырить их, ни расколбасить. Те, радевшие о вечной России литераторы и художники, пожалуй, сказали бы, что байеры и релукеры - это, дескать, и есть победившая бездуховность, и ошиблись бы. Ныне здравствующий обыватель, с виду лакированно-материальный, офисно-развлекательный и торгово-деловой, как раз до краев полон духовности. Он раздувается от переизбытка морали, погружен в нравственные искания и гордится своей философией куда больше, чем сумкой, трусами или пиджаком. Заговорите о жизни с хорошеньким шопером, задумчивым и румяным.

- Кристина (Илона, Регина), - спросите вы, - в чем смысл жизни? Знаешь ли ты, как устроен мир вокруг нас, и как надо жить, чтобы не было мучительно больно за бесцельно и пр.?

И в ответ вам последует целая проповедь, где не будет ни слова о блузках и туфлях, а все только о вечном, высоком, возвышенном и неземном.

У жизнестроительной программы, которую исповедуют все без исключения активные, бодрые и позитивные личности, есть три источника, три составные части: древняя мудрость Востока, американский протестантизм, психологические брошюрки. Взятые в нужной пропорции, перемешанные, мелко нарубленные и незаметно отделенные от излишних сложностей философские истины поданы на дизайнерский евростол - хочешь, накладывай, хочешь, любуйся. От каждого из первоисточников оставлено ровно то, что идеально подойдет мерчендайзеру, то, что вызовет у активной личности цепочку спонтанных (непременно спонтанных, личности это любят!) эмоций: сперва будет ощущение тайны, прикосновения к чему-то глубокому и очень важному, затем счастливый эффект узнавания, легкого и гармоничного (принципиальный для релукера термин - гармония!) осознания всего того, что он и так знал, но не мог, не умел так изящно и коротко сформулировать, как бразильский писатель, американский психолог, индийский учитель. Наконец, в финале знакомства с духовностью, личность встряхнется, потянется, отложит книжку и пойдет самосовершенствоваться и развиваться, убежденно повторяя, как заклинание, все прочитанное. У байеров это называется «личностный рост». От чего же они так сильно выросли, что же они прочитали, счастливцы? А вот что.

Первым делом в ход идет мудрость Востока. Включаю. Весь мир находится внутри человека, человек - это космос и мироздание, бесконечная и непостижимая красота которого скрывается за покровами нашего «я», и все, что нужно для обретения равновесия, для переживания духовного откровения, - избавиться от иллюзии внешнего мира, открыть Бога в себе, и тогда вечная энергия, заложенная в нас, будет освобождена, чтобы… Выключить? Выключаю. Нетрудно заметить, что подлинная, бесчеловечная сила буддийского, например, учения милосердно отцензурирована в интересах релукера: ибо какой у него будет «лук», если он, как тибетский монах, вздумает медитировать, сидя на горе разлагающихся трупов? Нет, о цене ориентального созерцания, о радикальной логике безмятежности евродуховность умалчивает. Вы просто заучите про космос и внутренние глубины вашего «я» и живите, как жили. И сразу счастье, счастье навалится на вас липкой волной.

Следом за гуру идут пуритане. Так как Кристина-Регина уже знает, что весь мир находится у нее в голове, следующий шаг - команда к прямому действию, чуждому сонным индусам. Человек - это не просто вселенная, он - единовластный хозяин своей судьбы, строитель и председатель совета директоров своей внутренней корпорации. Он должен быть уверен в себе и решителен, и тогда гарантированно победит, и добьется поставленной цели, потому что все зависит от него, от него все зависит, только и исключительно от него самого (этот рефрен повторяется несколько раз, и желательно нараспев). Просто скажи себе - ты это можешь, и тогда… Выключаю, уже выключаю. И опять-таки, оборотная сторона этики протестантизма аккуратно срезана перед погружением в евродуховку: как же можно лучезарному, зеленоглазому шоперу, а то и целому бренд-менеджеру сообщить об адских муках и вечном проклятии, уготованном тем, кто не рожден для победы? Ад, может, где-то и есть (только внутри дисгармонической личности! - забыли про мудрость Востока?), но там мучаются одни некрасивые. Ну, а нас ждет успех.

Наконец, третья ступень современной духовности, вслед за медитативным самосозерцанием и бульдожьей хваткой - улыбчивый позитив. Неизбежный поклон в сторону психологической индустрии с брошюрками: мало носить в себе вселенную, бездну и космос, мало чеканным решительным шагом направляться к заслуженному триумфу, нужно еще и радоваться-ликовать-веселиться, только что не колотясь головою об стену от зашкаливающей приятности ощущений. Страшно даже представить себе минутное погружение в гущу такого веселья: одной из самых ужасных сцен голливудского кинематографа мне кажется та, где герой артиста Кейджа, угрюмый нью-йоркский миллионщик, в одно утро волшебным образом просыпается уже не в пустой, как и полагается по его угрюмству, городской квартире, но в захламленном пригородном доме, где его лижет пес, кричат дети, а кругом лежит тот самый мир, в котором повсюду царят нескончаемые праздники на природе, вечеринки, покатушки, улыбки. Герой, натурально, в прострации. Еще бы: а если бы вас - неожиданно, из-за угла - шарахнули пригородом, свежим воздухом, активным отдыхом, фотками, псами, байдарками, торговыми центрами, психологией, медитацией, а напоследок еще и как следует улыбнули? Неужели вас еще ни разу в жизни по-настоящему не улыбнуло? Значит, вы не созданы для евродуховности, как еврей - не чета Пересвету и Коловрату. Значит, вы не мерчендайзер. Простите, Илона-Регина.

Но здесь и вправду нечему улыбаться. Всеобщая склонность недурных, тем более - зеленоглазых, безобидных, в сущности, обывателей складывать головы в эту духовку вызывает нечто вроде священного ужаса. Хорошо бы найти тех, кто научил бедных байеров-шоперов всей этой гадости, и отлупцевать, что твой опричник-урядник. Благо резонов достаточно.

Очевидно, восточная мудрость в ее праздничном виде слегка привирает. Если б брэнд-менеджер в самом деле был буддийским монахом, он плевал бы на провокации иллюзорной реальности - но никто не кусает провинившихся ближних сильнее, чем клерк, уверовавший в гармонию с космосом. Интересно, отчего эта вера во «внутренний мир» обыкновенно приводит к самой хищнической саблезубости? Парадокс в честертоновском вкусе.

Психологический позитив привирает тем паче. Жизнь вообще подражает искусству: и уж тем более она заимствует его трагический и драматический жанр, роковую зависимость человека как от судьбы, так и от шага, единожды сделанного, причем неправильно. Все эти сценические ошибки можно оплакать и оплатить, но никак не исправить - в этом смысле евродуховность пытается жить одной комедией, и потому она вечно сбивается, падает, плачет и снова натужно смеется.

Да и про волю к успеху бедных менеджеров опять обманули. Вселенная, космос, что там у них? - управляется вовсе не нами, и все существенное в биографии релукера творится мимо его пожеланий. Что уж там появление на свет и смерть, если даже «релук», если туфли и блузку с трусами выбирает не он, а надменный гламурный журнал? Мир лежит вне нашей воли. Жизнь - это по большей части кресты и слезы, Илона-Кристина.

Кстати, кресты и слезы.

Уж лучше бы милые шоперы видели старцев, влюблялись в спецназовцев-витязей, молитвенно плакали под березкой. Хоругви, цари, Пересветы, весь этот плач Ярославны - уж лучше бы он, чем глубины самосознания и подсознания. Даже коленопреклоненный Малюта Скуратов, признаемся, лучше гордыни. Да только чужой духовностью не покомандуешь. Увы, духовность, как и жизнь в целом, сама знает, как и кому улыбаться.

Умняк

История книжных подобий

Михаил Харитонов

Художник Дмитрий Коротченко

Второй номер за восьмидесятый год, третий и четвертый. Первый, разумеется, был, но кому он нужен. На второй очередь без шансов, книговыдавальная тетка смотрела на меня с понимающим сожалением: вы б еще Булгакова спросили, молодой человек, вот, возьмите Мопассана, вчера сдали.

Я не хотел Мопассана, мир его перу. Я хотел «Альтиста Данилова», по которому тогда с ума сходила вся интеллигентствующая Москва. Правда, уже приклеилось обидное - «Булгаков для бедных». Но читали все, до дыр. Читали все - и ни у кого не было, хоть убейся о ту дыру.

Оставался еще Андрей.

Он был человеком интеллигентной профессии - то ли филолог, то ли театровед. Жить с этого даже в советское время было невозможно. Но Андрей жил, и неплохо, так как имел доступ к театральным билетам, журналам, книжкам и прочему дефициту. Нет, он не торговал дарами духа - в смысле за деньги. С ним приходилось вступать в сложные отношения, беря на себя не вполне определенные обязательства без четко обозначенного курса, но с учетом возможностей облагодетельствованного: кто-то расплачивался полдневными поездками на дачу, кто-то - устройством Андрюшиного сына в ведомственный пионерлагерь, кто-то - горами кавказских фруктов. У меня ничего такого не было, поэтому я всегда был в конце всех очередей. Но иногда и мне что-то перепадало - надо думать, в счет будущего.

Когда я пришел к Андрею, то застал его за странным занятием - он паковал пачку книг и журналов, перекладывал их оберточной бумагой и газетами. Пачка была внушительной.

- Это на обмен, - любезно объяснил он мне. - Тут один товарищ мне принес. «Агни-Йога», первый том. Прибалтийское издание.

Альтист со свистом вылетел у меня из головы - речь шла о настоящей редкости. Про «Агни-Йогу» я слышал, что это великое и абсолютно недоступное произведение Елены Рерих, написанное со слов Великих Махатм, Учителей Востока. Книжка считалась запрещенной, хуже кокаина. Говорили, что у некоторых особо продвинутых экстрасенсов она есть и что сама великая Джуна «работает по Агни-Йоге». Но у меня тогда не было знакомых продвинутых экстрасенсов, а Джуну я и вообразить себе не мог, это был какой-то космос.

- Покажи, - потребовал я.

Андрей упирался недолго: ему отчаянно хотелось похвастаться.

Томик «Агни-Йоги» поразил меня миниатюрностью (я почему-то думал, что он должен быть очень большим) и ухоженностью: книжица была обута в вощеную кальку, с проклеенной обложкой, всячески снаряжена для долгого хождения по рукам.

Не без трепета я раскрыл ее где-то на середине, ожидая прочесть там нечто великое и ужасное.

Предчувствия меня не обманули. Там было написано: «Я вам уши украшу песней Истины».

Я протер глаза, перелистнул страницы и увидел: «Чистые слезы приносят розы». Дальше шло: «Окно ведет к воздуху», «птичка хохлится в холоде, но солнце расправит ее крылья», и через каждые три слова - «шлю благословение верным».

Добило меня относительно невинное: «Верь мне. Скоро. Скоро. Скоро».

Тут уже я не выдержал и скорбно заржал.