Самое парадоксальное в ивановской промышленности - автокраны "Ивановец". То есть в самих по себе автокранах ничего парадоксального нет, но город настолько ассоциируется с текстилем, что даже несмотря на то, что "Ивановцы" в России ездят повсюду, невозможно представить, что их производят именно здесь. Главный в России завод автокранов, однако, действительно находится именно в Иванове. Директор заводского музея Елена Алексеева встречает меня у проходной.
- Вам очень повезло, вы очень кстати приехали - у нас сегодня день ветерана.
И в самом деле, на крыльце заводского клуба толпятся пожилые мужчины и женщины. Сейчас они пойдут возлагать венки к двум памятникам, стоящим на территории завода. Елена Михайловна тащит меня за ними. Первый памятник, как и положено на таких заводах, - старинный автокран на пьедестале. Однако, вопреки тради ции, это не первый кран, сошедший с заводского конвейера, а просто "кран с судьбой". В 1958 году он поступил на вооружение коммунальных служб Иркутска. Водитель-крановщик Иван Гоцкин, работавший на этой машине, в одиночку выложил бетонными плитами набережную Ангары и сделал еще много хороших дел, а кран все работал и работал, ни разу не проходя капитального ремонта, - даже уже когда крановщик Гоцкин вышел на пенсию и умер. В 2004 году в Иркутске наконец поняли, что имеют дело с уникальной машиной, и кран отправили обратно на завод, где он и стал памятником. У этого памятника мы разговорились с единственным присутствовавшим на церемонии человеком неветеранского возраста. Он оказался лидером молодежного движения "Автокран" Александром Смирновым.
Молодежное движение "Автокран". Понятно, что раньше их называли просто "автокрановские", и они ходили драться с пацанами из других районов, - но это было раньше, а сейчас эпоха молодежной политики, поэтому "автокрановские" стали молодежным движением. Занимаются спортом, вербуют местную молодежь на завод - работают, в общем.
- Лучше работать, чем воровать, правда же? - спрашивает Смирнов. Возразить трудно. Действительно, лучше работать.
Возложив венки к уникальному крану, ветераны переместились к памятнику краностроителям, павшим на войне, - маленькому обелиску, вокруг которого вкопан в землю десяток снарядных гильз с землей из тех мест, где погибали рабочие завода. Гильзы с ивановской землей у памятника нет. И правильно, что нет. Солдаты на этой земле не погибали. Только промышленность.
А промышленности памятников не ставят.
Гибель земского доктора. Дневник А.И. Шингарева
«Внутри дрожит», - записал Блок, получив известие об убийстве Шингарева и Кокошкина. Андрей Иванович и Федор Федорович, образцовые либералы и недолгие функционеры недолгого керенского правительства, были арестованы в ноябре 1917-го и убиты двумя месяцами позже.
Убиты даже не большевиками, а самой революционной стихией - явившейся к ним в больницу матросской анархической бандой. Страшная смерть двух беззащитных бывших министров ошеломила Россию - террор тогда еще не начался, и беспричинные расправы не вошли в привычку. Убийц поймали, но затем отпустили, дело закрыли, вины не нашли.
В Петропавловской крепости Андрей Иванович Шингарев вел дневник. Он так и не понял, кому и зачем понадобился его внезапный арест и абсурдное заключение. Ему казалось, что к власти пришли германские агенты: невозможно было даже вообразить, что на него, демократа и народника, земского деятеля и автора книги «Вымирающая деревня», ополчился тот самый освобожденный богоносец, именем которого творился весь 1917 год.
Эту историю, тогда же изданную и на много лет забытую, полезно вспомнить сейчас - когда о революциях говорят многие, а вот о неизбежных следствиях революций - почти никто.
Текст книги печатается с сокращениями по изданию: Как это было. Дневник А. И. Шингарева. Петропавловская крепость 27. XI -17. - 5.1.18. 2-е изд. М., 1918
Петропавловская крепость, Трубецкой бастион, камера № 70.
27 ноября.
…Арест случился все же при неожиданных обстоятельствах. Вечером у С. В. Паниной было заседание Ц. К., где мне за отсутствием всех других пришлось председательствовать. Обсуждали, кто, где и когда прочтет в Учредительном Собрании заявление Временного Правительства, как оставшегося на свободе, так и сидящего в крепости.
Предполагал я, что в Таврический войти не дадут и не удастся манифестация, но уже никак не думал, что сам я не попаду в нее и ничего не увижу. Уходить домой было поздно, все равно завтра надо было идти к Таврическому, да и казалось, что у Паниной безопаснее. На дом могут опять прийти.
Оказалось как раз наоборот. С дороги я устал, плохо спал уже несколько ночей, а потому с радостью воспользовался любезностью А. М. Петрункевич переночевать у С. В. Заснул как убитый и в 7 1/2 ч. был разбужен голосом Н. А., которая говорила - «Вставайте, пришли с обыском».
28 ноября.
Так начался для меня день великого праздника Русской земли, день созыва Учредительного Собрания.
Скоро красногвардеец и солдат вошли с ружьями в комнату, спросили мою фамилию, документы…
- А вы кто такие? И где ваши документы? - в свою очередь потребовал я.
- Мы по ордеру Военнореволюционного комитета. С нами сам комиссар. Через некоторое время, уже арестовав Панину, явился и сам «комиссар» г. Гордон - бритый, с типично охраннической физиономией и с такой же непринужденностью развязных и слащавых манер.
- Будьте добры подождать здесь. Я пойду получить инструкции относительно вас.
Он приехал часа через полтора. Инструкции были коротки. Предписывалось у меня произвести обыск и поступить сообразно с его результатами. Так как никаких вещей у меня не было, то и обыска не производилось, а за отсутствием какихлибо других «результатов» г. Гордон объявил меня арестованным.
Пришлось подчиниться силе, и я отправился. Уже рассвело, в автомобиле на улице я нашел Ф. Ф. Кокошкина и его жену, которые тоже остановились у С. В. Паниной и, так же как и я, были обысканы и задержаны без какоголибо повода.
По дороге в Смольный большевистский жандарм тоном заправского жандарма цинично и лицемерно выражал сожаление, что ему приходится прибегать к таким мерам.
- Подумайте, я арестую своего учителя Федора Федоровича Кокошкина. Какую прекрасную книгу вы написали, - говорил он с ужимками и покачиваньем головы. - А все потому, что не хотите вы признать власть народных комиссаров. Вот и г. Шингарев не хочет с нами работать по финансам.
Гордон слащаво улыбался, кривлялся и был противен донельзя. Ф. Ф. и особенно Мария Филипповна принялись его стыдить, доказывали, что он, как и прежние охранники, служит насилию, что его собственные дети будут стыдиться поступков отца и пр. Ленинский охранник, с неизменно слащавой улыбкой возражал, что делает это ради блага страны. - А может быть, дети и не поймут меня. - Подумайте, - продолжал он кривляться, - каких людей я арестовал. Я молчал. Было противно говорить с таким, с позволения сказать, гражданином, видимо, находившим особое удовольствие смаковать свою гнусную роль.
Целый день заходило к нам много посетителей, выражая то сочувствие, то негодование новым «ленинским» жандармам. В 4 часа пришла Саша и Юрий. Так как мы все были вместе, нам было весело, и в компании с приходящими образовывались даже шумные митинги. Мы довольно непринужденно и громко беседовали, чем, повидимому, шокировали «деловую» атмосферу большевистской канцелярии. Мы были приведены в комнату № 56, где помещалась канцелярия какой-то следственной комиссии, сюда вводили арестованных, приходили родственники просить пропуска к заключенным, являлись вызванные для показания свидетели. В одном углу какой-то «чиновник» подбирал взятые, очевидно, при обыске клочки разорванного письма, стараясь составить полный текст; у окна работал на машинке военный писарь, изготовляя ордера о новых арестах; у другого столика барышня писала какие-то бумаги.
У входных дверей часто сменялись часовые - красногвардейцы. Немало их входило в комнату, они шушукались и с любопытством разглядывали нас. Какой-то капитан Медведев явился как служащий следственной комиссии. Оказалось, что он не большевик, а левый с.-р.; Кокошкин стал его стыдить.
- Раз служишь в этом учреждении, надо исполнять приказание власти, которую признаешь, - ответил он смущенно.
То же говорили в былое время и совестливые жандармы царизма. Под вечер была приведена партия каких-то простых людей, взятая за
пьянство, и вскоре же отпущена. Мы сидели, сидели целые часы.
Комиссары обсуждали наше «дело» довольно долго.
Около часа ночи нас передали караулу солдат латышского полка. Долго держали внизу, в коридоре на сквозняке, повезли в автомобилях в Петропавловку. Около половины второго мы были в крепости и долго стояли на морозе, ожидая, когда и куда нас засадят.
Было холодно и темно. Мороз пощипывал ноги, говорили, что сразу ударило 12 градусов.
Только около половины третьего часа ночи, после курьезного «приема» новых арестантов, комендантом крепости, усиленно показывавшим свои документы нашим конвоирам, чтобы подтвердить свое звание, мы были отведены в Трубецкой бастион и разведены по одиночным камерам.
Железная дверь захлопнулась за мной, и я остался один, усталый от всего произошедшего, охваченный отвращением перед новыми гасителями недавней русской свободы.
Холодно, грустно. В сводчатой комнате гулко раздаются шаги. Надо спать свою первую ночь в тюрьме.
29 ноября.
Около 9-ти часов утра еще совсем темно. Окно вверху камеры снаружи загорожено от света еще какой-то стеной и освещает совсем плохо.
Лязг ключа и отворяемой двери заставил меня подняться с койки. Принесли чайник с горячей водой. Надо вставать.
Хорошо, что добрая А. М. Петрункевич дала мне наспех перед арестом маленькую подушечку и одеяло. Иначе было бы очень холодно и неудобно спать. Камера холодная. Небольшой кусок печи во внутреннем углу плохо нагревает воздух. Стены и особенно пол, крашенный, асфальтовый, очень холодные. После вчерашнего переезда у меня насморк, и я охрип. Кое-какие припасы дали мне возможность напиться чаю. Казенный хлеб получил только к обеду. Трудно чемнибудь заниматься - темно. Читать можно с трудом - скоро устают глаза. Писать также трудно. Жду, пока посветлеет, и от нечего делать хожу из угла в угол, изучая камеру. Она прямоугольная и очень похожа на большой сундук с круглой крышкой. Так делали в старину. Шесть шагов в ширину, одиннадцать в длину. Высота около пяти аршин посреди цилиндрически сводчатого потолка, постепенно опускающегося к боковым стенкам. Потолок побелен, стены с голубоватой побелкой, а на уровне трех аршин от пола обведены голубой узкой каймой - единственное украшение. В одном из коротких простенков, на высоте трех с четвертью аршин, окно с двойной железной рамой, в которую вставлены в три ряда по пяти небольших стекол. Верхний край рам скруглен параллельно потолку. Снаружи, кроме двойных железных рам, окно закрыто железной проволочной сеткой, с ячеями около 1 кв. вершка. Стена толщиною в аршин. Между наружной сеткой и двумя железными рамами еще вделанная в стены кованная железная решетка. Оконная ниша глубока, четыре ряда железных переплетов отнимают много света, да, кроме того, снаружи перед окном вышиною на уровне, вероятно, нашей крыши (второй этаж) тянется какая-то стена, застилая последнюю возможность хорошего освещения. Над нею виден клочок серого хмурого неба. В камерах первого этажа, вероятно, совсем темно. Да и здесь, в моей комнате, постоянный полумрак. К тому же петроградский ноябрь не светел вообще.
В противоположном окну коротком простенке железная или обитая железом, выкрашенная темной охрой небольшая одностворчатая дверь с узким прорезомглазком в верхней трети. Глазок открывается снаружи, когда часовой хочет заглянуть в камеру. Изнутри он закрыт маленькими стеклышками; этой щелью для надзора часовых они пользуются редко. Под щелью в толстой двери есть еще какое-то отверстие (окошечко?), плотно закрытое четырехугольными створками. В левом углу от двери - теплый угол. Видимо, зеркало печи, но оно ничем не выдается внутрь камеры и совершенно закрыто штукатуркой. Здесь же на высоте трех аршин маленькое отверстие вентиляционного хода, закрытое черной решеткой. В правом углу стульчак водяного клозета, а между ним и дверью - кран водопровода с маленькой раковиной, над ним крошечная ниша в стене для мыла, посреди комнаты изголовьем к левой стене (если смотреть от двери) - кровать. Ее ножки вделаны в пол, ее спинка наполовину углублена в штукатурку. Кровать массивная, железная, обычного госпитального типа. Небольшая подушка - грубая. Матрас, набитый соломой, плоский и твердый, плохонькая простыня, плохое одеяльце и полотенце. - Таков казенный инвентарь в моей клетке. Подле кровати железный, на кронштейне, вделанный в стену стол, и на нем все мое хозяйство: хлеб, чайник с горячей водой, солонка - тоже казенная. Здесь же лежат мои книжки, бумага… Никакой другой мебели нет. Нет даже табурета и кровать служит вместо него.
По стенам кое-где карандашные надписи, и надписи совсем недавнего происхождения. Над изголовьем кровати расписался «Вл. Войтинский» - кажется, недавний комиссар Временного Правительства на каком-то из фронтов. Его, очевидно, как оборонца, заперли сюда пораженцы. В правом углу у окна подписи 12 юнкеров, заключенных сюда в начале ноября. Вот и все. Дальнейшее изучение камеры ничего не прибавляет. Надо устраиваться и привыкать.
Перед обедом первая прогулка на 15 мин. Впрочем, мне показалось, что прошло всего 2-3 минуты. В небольшом пятиугольном дворике все же можно дышать свежим воздухом и любоваться солнечным днем.
Около часа дня дали обед. Я не хочу пользоваться офицерским столом и думаю испробовать еду из общего котла. Офицерский обед стоит 2 р. 50 к. Я хочу знать, как питаются те, кто не имеет денег для оплаты «привилегированного» стола. Обед из супа, с небольшими кусочками мяса, 2 ложки гречневой каши и два хлеба - это все. 2 раза дают кипяток, и к чаю на день четыре куска сахара. Около 7 час. вечера ужин из одного пустого супа. Таков казенный паек. Для взрослого человека, даже не рабочего, он явно недостаточен. На нем одном будет голодно.
Совершенно темнеет, и заниматься немыслимо. Это самые тоскливые часы. Караульный сказал, что раньше 6 часов электричество не горит. Зато горит всю ночь.
Попробую ходить из угла в угол, чтобы не сидеть на кровати.
Холодный асфальтовый пол, выкрашенный масляной краской, очень неровен. Одиннадцать шагов вперед и назад… Долго продолжать такую прогулку было бы скучно, а свечей еще у меня нет. Приходится ждать света.
Идя в контору на свидание, в коридоре встретил Н. М. Кишкина, а затем и Бернацкого. Возвращаясь в свою клетку, увидел и Терещенко. Все они бодры и здоровы.
Поздно. Надо укладываться спать на свою холодную койку.
30 ноября.
Но окно тюрьмы высоко, Дверь железная с замком…
Лезут в голову обрывки давно забытой песни. День начался как вчера. От холодного пола и простуды еще накануне схватил насморк и не пошел на утреннюю прогулку. Два платка быстро израсходовались. Надо что-то придумывать для их сушки. В теплом углу с помощью ниточки и перекладинки из скрученной бумажки, заткнутой в решетку вентилятора, устраиваю сушилку. На всех стенах камеры нет ни одного гвоздика, а потому мое «изобретение» меня забавляет.
В теплом углу подвешенный на ниточке платок сохнет скоро, и я вполне доволен. За обедом дали щи из солонины, мало и скверно.
Саша прислала книги, белье, шведскую куртку. Теперь мне не будет так холодно. Ура!
Бедному Кокошкину достался совсем холодный номер, и его переводят далеко от нас, в 53-й. Я ему переслал плитку шоколада и в ответ получил кусочек колбасы. Все же друзья с воли не забывают улучшать наше питание.
В 7 час. вечера я думал, что дверь уже последний раз захлопнулась за караульным, принесшим мне ужин. Но вдруг появились неожиданно посетительницы: две сестры милосердия в сопровождении офицера караула.
- Не жалуетесь ли вы на что-либо?
- Нет, благодарю вас. На что же здесь жаловаться?
- Холодно?
- Да, холодно.
Ушли, и снова в камере глубокая тишина. Я уже собрался с удовольствием приняться за Луи Блана, как электричество внезапно погасло, и воцарился глубокий мрак. Но ненадолго. Теперь у меня есть и свечи, и спички. Ощупью их нашел и зажег. Мог читать и писать до 11 ч. ночи. Даже ссудил одну свечу Долгорукову, который оказался в полной темноте. Караульный пустил его на минуту ко мне в камеру, и мы поздоровались. В коридоре полный мрак. Остановилась вода в водопроводе. Во всем корпусе тишина и темнота абсолютная.
1 декабря.
В 9 час. утра вставать совсем еще темно. Холодно больше, чем вчера. Даже в теплом углу почти одинаковая температура.
Сегодня день свиданий. Увижу Шуру, быть может, придет и Юрий. Перед обедом неожиданный визит тюремного врача. Он вошел, в военной форме, сделал два шага в камеру, предусмотрительно заложил руки за спину и сухим формальным тоном спросил: «Медицинская помощь не нужна?»
- Нет.
Караульный внес щетку и глухо сказал:
- Для уборки.
Я стал подметать пол. Кстати, не будут попадаться под ноги какие-то шкурки от орехов. Очевидно, еще от прежнего квартиранта остались. На прогулке измерил дворик шагами. Всего кругом пяти сторон 180 шагов. Успел обойти шесть раз. Итого 1080 шагов, т. е. около 360 сажен.
Обед сегодня совсем плох. Суп пустой - без всего. Плавает один тонкий ломтик соленого огурца. Очевидно, это рассольник. Трудно поверить, чтобы так питался гарнизон крепости. Вероятно, такой общий котел только для заключенных.
Слава Богу, скоро пришла Саша и мы поговорили о всяких личных делах. Очень хочу получить к себе в камеру семейную группу. Хочу видеть, хотя таким образом, детей и Фроню, которую уже никогда, никогда больше не увижу. И до сих пор про эту смерть, про это нежданное и неизбывное горе не могу ни думать, ни говорить покойно. Судьба отказала мне даже в последнем утешении - проститься с Фроней. Не могу поверить, что все это реально. Так и кажется, что вздрогнешь и проснешься от тяжелого, кошмарного сна, что всего этого не было, не было, не было.
Дети… Да, хорошие они у меня, и пока я могу лишь радоваться на них. А как бы мы с нею вместе радовались успехам Аленушки, приезду Володи, шумному веселью Юрия или Туси, словам молчаливой и вдумчивой Риты. Да, как бы мы радовались и как бы отдыхали вместе от политических тревог и ужасов современных дней…
Гремит железный ключ. Караульный принес в оловянной миске пустую соленую похлебку на ужин.
Еще один тюремный день прошел.
2 декабря.
Звуки внешнего мира почти не достигают моей камеры. Не слышно боя часов на колокольне и даже пушечный выстрел не всегда отметишь. Так глухо звучит он среди неопределенного и гулкого шума, который днем почти всегда налицо. Сама камера звучит как резонатор; всякий звук в ней раздается усиленно и протяжно. Стук шагов, кашель, лязг отворяемой двери и скрип ключа - резко отдаются от сводчатого потолка и гудят вверху.
Снаружи не слышно ничего. Толстые стены не пропускают никаких звуков. Они не залетают даже в окно. Но зато все усиленно слышно, что делается в коридоре. Шаги караульного, разговор его с товарищами, звон посуды или шум отворяемой двери соседних камер, даже отрывистые фразы караульного с заключенными слышны хорошо. Правда, звуки не отчетливы, заглушены шумом, которым вторит коридор, но все же их слышно и иногда можно разобрать слова. Я совершенно ясно различаю голос высокий, металлический - Кокошкина, и низкий, мягкий бас Долгорукова. Иногда караульному приходит охота петь, и заунывные, тихие звуки русской песни жалобно слышатся в коридоре, сливаясь с гулкими отзвуками. Вчера два солдата по складам читали газету. Слов разобрать было нельзя, но самый процесс чтения, медленный и спотыкающийся, был слышен очень хорошо. Сегодня утром, когда еще было совсем темно, новый караульный читал, вероятно, при свете керосиновой лампочки, или наизусть какую-то «божественную» книгу. Выходило вроде монотонного чтения по покойнику. Читал долго и прилежно.
Саша и сегодня добилась свидания и пришла с каким-то знакомым врачом. Все беспокоится о моем здоровье. А у меня даже насморк прошел, и моя сушилка уже занята полотенцем.
Как только я показался на прогулку, голуби шумно слетели с карниза, желая получить хлеба. Они клевали его на дорожке и почти не взлетали при моем приближении. Их, вероятно, кормят здесь все заключенные.
В одиночестве всякое живое существо развлекает; в моей камере также оказались жильцы. Двух из них я встретил, впрочем, с негодованием, то были клопы. Один забрался в теплый угол, а другого я нашел уже вблизи кровати. Даже здесь эти паразиты приспособились. Очевидно, в последнее время не было недостатка в их жертвах.
А часов около восьми вечера к стеклу иллюминатора, за которым горит электрическая лампочка, прилетела, Богь весть откуда, маленькая мошка с серыми крылышками, покружилась и исчезла в темноте. Как попала она сюда? Чем живет? Я любовался ее трепетным слабым полетом, пока она не скрылась в сумраке комнаты. Принимаюсь за итальянскую грамматику.
3 декабря.
Еще темно, но уже не спится. Среди полной тишины из коридора доносится звучный и мерный храп. Очевидно, бедняк-караульный не вынес тяжести своего революционного долга.
Как жесток сон. Сегодня я видел во сне Фроню, детей, все, как было прежде, все, чего уже нет и что далеко. Сон не дает забвения, а пробуждение разрушает его зыбкий обман.
Вдали уже гремят ключи отпираемых камер. Сейчас войдет и ко мне солдат, положит на стол четыре куска сахару, возьмет чайник, чтобы налить кипятку и скажет:
- Здравствуйте.
- Здравствуйте, здравствуйте. Пора вставать, хотя в окне еще ни единого проблеска света.
На прогулке изучаю неправильный пятиугольник нашего внутреннего дворика. Наш бастион двухэтажный и пятью корпусами непрерывно окружает двор. Внутри двора насчитываю в двух сторонах по пяти окон. В верхнем и нижнем этаже, в двух по шести окон и в одной по три. Затем в углах между сторонами небольшие простенки по 1 окну.
Всего в верхнем этаже 30 окон, в нижнем 27. Место трех окон занимают одни ворота и две входных двери, ведущие в коридоры камер. К дворику внутри бастиона 4 примыкают коридоры, опоясывая его кольцом. Окна камер в сторону, противоположную от дворика. Судя по моей камере, кругом бастиона еще тянутся стены каких-то зданий. Если предположить, что в простенке с тремя окнами помещается контора и комнаты для свиданий, то, судя по количеству окон в коридорах, выходящих на дворик, в бастионе должно быть свыше 80 камер. Пока, кажется, все камеры нижнего этажа пусты, но, повидимому, администрация ждет новых жильцов: ремонт труб продолжается, несмотря на воскресный день. Вчера за этим ремонтом наблюдал один из заключенных: я с радостью узнал в нем Пальчинского.
- Вот, чем приходится заниматься, - сказал он, иронически улыбаясь, и затем опять стал давать какие-то указания работавшему мастеру. Я шел на свидание и не остановился даже, тем более, что мой провожатый, матрос 2-го балтийского флотского экипажа, очень недоброжелательно отнесся к «разговору». На обратной дороге встреча была совсем не из приятных. Из бани в халате и туфлях, в сопровождении двух конвойных шел И. Г. Щегловитов. Он мало изменился за 9 месяцев. Впрочем, я быстро прошел мимо него и не успел рассмотреть как следует.
Самое хорошее время в тюрьме наступает после 7 час. вечера. Караульный внес пустую похлебку на ужин, чайник с кипятком и запер дверь до утра. Больше уже никто не потревожит. Не придет дневальный с щеткой, не явится с ненужным визитом тюремный врач с обычным вопросом о медицинской помощи, не принесут посылки или газет, напоминающих о внешнем мире.
4 декабря.
«С воли» прислали массу вещей и съестных припасов. К чему все это? Я и на свободе не очень ценил всякие удобства и снеди, а здесь они кажутся совсем лишними. Скажу, чтобы ничего мне не присылали.
Вот и мой караульный сегодня стал заговаривать о несправедливости нашего ареста и явно выказывал свое сочувствие. Он сменился вчера с ночи и сразу стал заботливо спрашивать, не холодно ли в камере. Дальше рассказал, что большевикам не все сочувствуют, показал, в виде примера, письмо от брата. Тот пишет, что надо перетерпеть это время, «все прижуклись» и все ругают социалистов.
- Вот так и дождутся, что опять царя захотят, - философски заметил мой новый покровитель. Оказывается, что с самого начала революции наши теперешние охранители заменили старых жандармов в крепости, и с тех пор служат здесь.
- Мы и при вас здесь служили, и при всех прежних правительствах, а большевики нам не доверяют, все хотят выгнать и заменить матросами, все требуют строгости к заключенным, а жалованье не платят вот уже второй месяц.
И неожиданно добавил: «Пропадут они со своим социализмом».
5 декабря.
Я лишился лишь своего перочинного ножа. Это, конечно, причиняет некоторые неудобства, но сущие пустяки по сравнению с прежним режимом. Не только солдаты, но и матросы, и офицеры караула очень корректны, хотя матросы имеют всего более озлобленный и суровый вид. Почему? Солдаты же, как общее правило, добродушны.
6 декабря.
У меня на столе плошечка с вишнево-красными цветами цикламена. Темные, круглые листья окружают красивые поникшие головки цветов. Их принесла вчера О. А. Кауфман. В сумраке тюремной камеры они выделяются странным пятном. Эти цветы в неволе так не подходят к суровой простоте и пустоте комнаты. Они говорят о другой жизни. Цветы в тюрьме. Что может быть более неожиданного, несочетаемого в соединении этих понятий. Цветы так красят внешнюю жизнь, тюрьма сводит ее почти на нет, почти к пределу физиологического жития. Цветы - продукт солнца, тепла, света и свободы. В тюрьме сумрачно, холодно, пусто. Украсить тюрьму - это противоестественно, украсить могилу - это понятно. И мне хотелось бы эти вишнево-красные цветы поставить на далекую могилу. Она так бедна теперь. В последний раз, когда я был там, она была занесена пушистым белым снегом. Мне было грустно, как никогда. Все скрыто под ним, все, что никогда не воскреснет к жизни, все, что прошло и сразу оборвалось. Зачем? Почему?
7 декабря.
Опять принесли всякую массу свертков с продуктами. И я снова пишу убедительные письма, чтобы ничего не присылали мне. Нужно так мало, и эти заботы друзей только удручают. Вечером я мирно читал, как вдруг неожиданный инцидент: часов около 8 вечера зовут меня в канцелярию и просят остаться в комнате с солдатом. А в это время, как оказывается, обыскивают камеру и приносят связку бумаг, которые лежали на полу. Я еще вчера с удивлением нашел ее среди вещей и еле просмотрел: там оказались секретарские бумаги за сентябрь - август. Я их хорошенько даже не рассматривал и положил на пол, удивляясь, кто и зачем мне их прислал. Не знаю даже, что в этой папке. Ужасно странно, что сегодня приходят с обыском и берут как раз эту папку. Что в ней кроме секретарских дел? Понятия не имею. Зачем она попала ко мне - совершенно не знаю. Удивительно странная история, которая, однако, раздражает меня своей бессмыслицей и неясностью.
8 декабря.
Саша на свидании принесла нашу фотографическую семейную группу и письма от девочек. Я едва удержался от слез, глядя на группу. Еще в апреле мы были вместе, все лица веселые, Фроня очень похожа и жива. А что осталось теперь! У меня сжимало горло, и я с трудом говорил. А тут еще письма девочек. Полные энергии и возмущения строчки Туси; она рвется в Петроград. И трогательные, не по-детски серьезные слова Аленушки. «Лучше уж умереть с голоду, но в Петрограде, а тут все равно мы умираем по кусочку, понемногу». Бедные крошки! Но как их привезти сюда. С кем их оставить здесь. Я долго не мог успокоиться и шагал из угла в угол своей десятиаршинной клетки. Что сделать? Что им написать?
Поздно вечером получил записку от Саши, что глупая история с бумагами, которые как-то попали ко мне в камеру, в Смольном разъяснена. Хорошо все, что хорошо кончается. Но я до сих пор не понимаю, зачем они ко мне попали, кто эту глупость сделал и почему про нее узнали и, устроив обыск, их нашли. Вся эта дикая история совершенно не укладывается в моей голове. Нужно было к нелепости случайного ареста прибавить нелепость чьей-то выходки или ошибки с этими бумагами. Даже в тюрьме спокойно не просидишь.
10 декабря.
Вечером неожиданно зашли ко мне члены «Красного Креста» - Н. Д. Соколов, снявший наконец свою черную шапочку с головы, и еще другой - первый посетивший меня здесь неизвестный мне гражданин. Мне предлагали хлопотать, принимая во внимание мои разные болезни, перевести в больницу. Я отказался покидать здесь моих товарищей и говорил лишь о необходимости позаботиться о Ф. Ф. Кокошкине, у которого плохи легкие. В самом деле, к чему менять место заключения, к которому уже привычка, на какое-либо другое. Лечиться? Но мои хронические недуги не излечиваются.
11 декабря.
Как непохожи люди друг на друга. В нашей казарменно-тюремной жизни меня очень занимает различие в словах, тоне, манере обращения наших дежурных часовых.
Один молча и угрюмо проводит свое дежурство, молча и тихо отпирает камеру, смущенно и мягко говорит «здравствуйте» утром или «пожалуйте на свидание» - днем. Во время прогулки незаметно подметает камеру или потом принесет от Долгорукова газеты. Другой - стучит и шумит в коридоре, поет, читает вслух по складам,стучит ключом, прежде чем отопрет дверь, не здоровается, шумно ставит на стол чайник или оловянную миску с деревянной ложкой. Особенно курьезна различная манера приносить утром сахар к чаю. Один принес мне эти 4 куска прямо на своей ладони, другой на своей барашковой шапке, третий - завернутыми в бумажку, четвертый, наконец, подал мне целый сверток, сказав: «Возьмите сами». Однажды карауль ный совсем не принес сахару, рассчитав, вероятно, что у меня и без казенного пайка много всякой всячины.
Некоторые, очевидно, стесняются своей роли тюремщиков, бывают грустны и смущены, предлагая, что полагается по правилам, убрать комнату и подавая щетку; другие, наоборот, развязны и даже как бы несколько удовлетворены заключением «буржуев».
После дурацкой истории с бумагами, попавшими ко мне, все стали более подозрительными.
Часовой с ружьем стоит у двери, а его спутник с шашкой ходит внутри дворика вокруг маленького дома; все время, как я хожу по внешнему кругу, он наравне со мной ходит, более медленно, по внутреннему кругу, не теряя ни минуты меня из виду. Даже смешно. Что может сделать безоружный человек, запертый кругом двухэтажными стенами бастиона. Но по «форме» полагается, и некоторые строго исполняют форму. В наше время полного разрушения дисциплины странно видеть довольно хорошую дисциплину у тюремной стражи.
Сегодня прогулка была очень поздно, в 4 1/2 часа, когда уже смерклось, и я напрасно брал свой хлеб: голуби улетели уже на ночлег, над двориком носились лишь галки, кружась и крича своим негармоническим криком.
12 декабря.
Сегодня Саша мне говорила о предстоящем надо мной суде, о необходимости найти защитника. Мне, по правде сказать, все равно. Я даже думаю, что не нужно никакой защиты. Пусть судят, как хотят. Все равно ведь это не суд, аизвращение насилия. При чем же тут прикрасы защиты.
13 декабря.
Чем сумрачнее день, тем меньше света в моем бедном окне. Сегодня, когда я вышел на прогулку, солнце уже заходило. Только проносившиеся облачка на светлом небе были окрашены красивыми розоватыми, голубоватыми отблесками бледной вечерней зари. Хорошо как на воздухе.
- «Пожалуйте!» - говорит караульный.
15 минут прошли, надо возвращаться в свою комнату.
Вечером неожиданно зашли ко мне члены «Красного Креста» - Н. Д. Соколов, снявший наконец свою черную шапочку с головы, и еще другой - первый посетивший меня здесь неизвестный мне гражданин. Мне предлагали хлопотать, принимая во внимание мои разные болезни, перевести в больницу. Я отказался покидать здесь моих товарищей и говорил лишь о необходимости позаботиться о Ф. Ф. Кокошкине, у которого плохи легкие. В самом деле, к чему менять место заключения, к которому уже привычка, на какое-либо другое. Лечиться? Но мои хронические недуги не излечиваются.
14 декабря.
Наивно и близоруко думать, что революцию можно делать или не делать: она происходит и начинается вне зависимости от воли отдельных людей. Сколько раз ее пробовали «делать» и погибали от равнодушия окружающих и преследования врагов.
Она приходит как ураган и уходит чаще всего тогда, когда никто не подозревает ее близости, или все верят в ее прочность. Задержать революцию - такая же мечта, как и продолжить или углубить ее. Кто задержит бурю и кто ее остановит?
Это не фатум и не детерминизм. Это логическое развитие событий в громадном масштабе под влиянием громадной величины движущих сил. Сожаление, раскаяние, упреки и обвинения интересны и, быть может, уместны в индивидуальной жизни, в личных характеристиках или личных переживаниях. Для революции они ничто, они так же бесцельны, как гадания на тему «что было бы, если бы то-то и то-то не случилось, или если бы такой-то не сделал того-то»…
Если бы мне предложили, если бы это было возможно, начать все сначала или остановить, я бы ни одной минуты не сомневался бы, чтобы начать все сначала, несмотря на все ужасы, пережитые страной. И вот почему. Революция была неизбежна, ибо старое изжило себя. Равновесие было нарушено давно, и в основе русской государственности, которую недаром мы называли колоссом на глиняных ногах, лежали темные народные массы, лишенные государственной связи, понимания общественности и идеалов интеллигенции, лишенные часто даже простого патриотизма. Поразительное несоответствие между верхушкой общества и его основанием, между вождями государства в прошлых его формах, а также и вождями будущего и массой населения - меня поразило еще в юности.
Вот почему я всегда стоял за эволюцию, хотя она идет такими тихими шагами, а не за революцию, которая может, хотя и быстро, но привести к неожиданной и невероятной катастрофе, ибо между ее интеллигентными вожаками и массами - непроходимая пропасть. Теперь, когда революция произошла, бесцельно говорить о том, хорошо это или плохо. Правда, многие, и я в том числе, мечтали лишь о перевороте, а не о революции такого объема, но это лишь было проявление нашего желания, а не реальной возможности. Теперь, когда революция произошла в таких размерах и в таком направлении, какого тогда никто не мог предвидеть, встретил в коридоре маленькую девочку 4-5 лет, которая с беззаботным видом и веселыми глазками прогуливалась под нашими мрачными сводами. Ребенок, гуляющий в тюрьме! Оказалась она дочкой одного из караульных. В другой раз я ее застал за чаепитием. Она преважно сидела за столом, еле доставая до него своим подбородком, и деловито грызла кусок сахару, запивая чаем. Окружающее ее занимало мало. Она была не робкого десятка и не обратила на меня ни малейшего внимания, когда я потрепал ее по щеке.
Мне стало грустно, как никогда.
17 декабря.
Да, одиночество хорошо. Оно необходимо в иные моменты, оно пришло ко мне вовремя, чтобы пережить и передумать все, что упало на голову за эти месяцы.
Вчера у меня не было даже прогулки. Уж не знаю почему. Потому ли, что взамен ее мне предложили идти в баню, или просто забыли. Во всяком случае я был рад бане. Я люблю русскую баню. Она оказалась
у нас как раз посреди дворика в «одноэтажном доме». Гарнизонно-крепостной устав был соблюден, и в предбаннике меня сторожил солдат с ружьем. Он же прервал и мои души из бадьи. Баня неплоха, но очень грязна и плохо содержится. Полы прогнили, лавки грязны и т. д.
18 декабря.
Маленькая девчурка становится более частой посетительницей нашего коридора. Сегодня я слышал ее топанье и ее детский голосок за дверью. Когда мне принесли посылку от Саши, она стояла и смотрела в двери моей камеры. Я протянул ей леденцов, она взяла и повторила, что ей сказал караульный, - «спасибо».
В капоре, из-под которого выбиваются льняные кудри, в шубке и маленьких ботиночках, с милым личиком и серьезными умными глазками, она стояла и смотрела на меня. Какие мысли пришли в голову этому бедному ребенку, когда запирали двери камеры, где она видит в коридоре десятки запертых дверей, за которыми сидят люди. Может ли она не понять, а лишь почувствовать горе и ужас прошлого и все же я говорю - лучше, что она уже произошла! Лучше, когда лавина, нависшая над государством, уже скатилась и перестает ему угрожать. Лучше, что до дна раскрылась пропасть между народом и интеллигенцией и стала, наконец, заполняться обломками прошлого режима. Лучше, когда курок ружья уже спущен и выстрел произошел, чем ожидать его с секунды на секунду. Лучше потому, что только теперь может начаться реальная созидательная работа, замена глиняных ног русского колосса достойным его и надежным фундаментом. Вот почему я не сожалею о происшедшем, готов его повторить и не опасаюсь будущего.
Рано или поздно начнется постройка новой государственности на единственно возможном и незыблемом фундаменте. Вот почему я приемлю революцию, и не только приемлю, но и приветствую, и не только приветствую, но и утверждаю. Если бы мне предложили начать ее с начала, я, не колеблясь, сказал бы теперь: «Начнем!»
16 декабря.
Как это странно. Сегодня, возвращаясь к себе в камеру, я с изумлением настоящего этой тюрьмы? Какие впечатления эти стены и своды, эти запертые в клетки люди заронят в ее душу? Она еще слишком мала, но я слышу сейчас в коридоре ее вопросы. Она что-то спрашивает у караульного. Не могу, к сожалению, разобрать ее лепета. Что она спрашивает? Что они отвечают? Гулкое эхо свода смешивает их голоса. Я слышу потом, как она начинает бегать и играть. Но прошли ли вопросы без ответа, или подвижность ребенка прошла мимо них? Топот ножонок затихает вдали, больше ничего уже не слышно.
19 декабря.
А сколько в этой тишине мучительной неизвестности. Вчера узнал от Саши, что помошник нашего коменданта Павлов подверг наказанию А. В. Карташева, посадил его в карцер и был очень груб, угрожал расправой. Все министры объявили голодовку, требуя арестованного Карташева освободить. Никто из нас не подозревал обо всем происшедшем, иначе мы тотчас же присоединились бы все к протесту. Негодяи! Министры узнали о происшедшем с Карташевым только на совместной прогулке. Мы же лишены этого, и до сих пор гуляем поодиночке. Почему? Не понимаю. Да, в нашей тишине и при теперешних порядках могут происходить молчаливые трагедии, бессмысленные жестокости и издевательства. Вчера я видел во время свидания Ф. Ф. Кокошкина. Он, бедняга, побледнел, и лицо стало как будто немного одутловатым. Вот для его туберкулеза заключение дрянная штука. Вообще, все же долго быть в одиночке, даже в наших удовлетворительных условиях, очень плохо для здоровья. Уже два дня как мне не спится, не хочется есть, голова тяжелая и пустая. Надо заставлять себя работать.
20 декабря.
Число заключенных увеличилось у нас, вероятно, очень значительно. Моя прогулка сегодня состоялась только в пять часов дня. Сумерки уже были вполне. Темносерое небо точно спускалось над нашим двориком, золотая игла собора виднелась в надвигающейся темноте, веселых голубей не было давно уже, и только изредка на деревьях каркала не заснувшая еще галка. Во дворике было почти совсем темно; фигуры часовых еле были заметны у крыльца; дым из труб, спускаясь вниз, наполнял воздух буроватым, горьким туманом. Я кружился вдоль стен без мысли, машинально и тихо.
21 декабря.
Как хорошо было гулять сегодня. Было пасмурно, шел мягкими, пушистыми хлопьями снег, и его белая пелена покрыла все дорожки и деревья во дворе. Было жаль уходить опять под своды тюрьмы.
Наша стража, видимо, частью переменилась. Много новых, совсем простецких лиц.
А вечером впервые в коридоре шла картежная игра, судя по хлопанью карт по столу и шумному разговору. Впрочем, часам к 10 все стихло по-прежнему, но ненадолго. Очевидно, ходили ужинать. А затем картеж и шум продолжались задолго после полуночи.
22 декабря.
Сегодня прогулка была ранняя. Солнце, наконец-то снова я вижу солнце и голубое небо. Снег и мороз окончательно закрыли мне окошко камеры. Я думал, что на дворе сумрачно и туманно, а когда вышел, я был поражен картиной нашего двора. Какая сегодня красота. Небо ясноголубое. Солнце золотит своим блеском одну из стен, снегом покрытую крышу и верхушки деревьев. Все ветви увешаны искристыми шапками пушистого снега, стоят, словно разубранные в праздничный наряд. От мороза снег хрустит под ногами и воздух чистый и густой. Хочется дышать, хочется не спускать глаз с голубого неба, где острой иглой и блеском золота сверкает шпиль колокольни. Бодрый и радостный возвратился я с прогулки.
Сегодня в коридоре гуляет опять наша маленькая гостья. Оказывается, эта девчурка - дочка нашего сегодняшнего караульного. Он по-прежнему очень любезен со мной. Сам подметал мою камеру, спросил, я ли тот Шингарев, который был в Думе и много заступался за народ. «Мы читали ваши речи», - сказал он в заключение.
Все время в коридоре была моя девчурка. Оказывается, ее зовут Рут (Руфь?), ее отец - эстонец, и ей 4 года. Когда приносили ко мне в камеру ужин, она тоже пришла, уже без своего чепчика. Славная головка с льняными волосами и темными глазами. Яблоко привело ее в восторг. Мы сделались друзьями, и она показала мне свою игрушку: маленькую стеклянную банку. Игрушка так же бедна, как и ее место прогулок - тюремный коридор. Видеть у себя в гостях такую крошку - это целое событие в нашей жизни одиночного заключения.
23 декабря.
Солнце, солнце и сегодня. Верхушки деревьев и дым из труб светятся нежно-розовым блеском. Золотая игла матово посеребрена инеем. Небо от мороза ясное и высокое. А в камере снег, и морозовые узоры совсем закрыли стекла. Темно, сумрачно. И не думаешь, как хорошо снаружи.
24 декабря.
На дворе метель. Даже у нас, в нашем маленьком дворе, сугробы снега. И снежная пыль залепляет глаза. Мое окно тускло совсем. В камере холодно, и руки стынут, когда читаешь или пишешь.
Принесли от Саши посылку и письмо от папы. Это единственная весточка из внешнего мира. Я спокоен теперь, так как Юрий приехал в Воронеж вместе с сестрами.
Сочельник. Как весело когда-то проводили этот день у нас, когда вечером дети собирались за елкой, пели, вертелись кругом. Я помню их совсем маленькими. Их надо было брать на руки, чтобы показать елку. Потом они вырастали, и все же их радость была так ясна и так светла…
Как глупо начальство тюрьмы. Мне Саша принесла елочку, но ее не разрешили передать. Какая ненужная и бессмысленная дисциплина. Все же в мешке с провизией осталась одна маленькая веточка, совсем крошечная, а потом мне передали и восковую свечку. Я разрезал ее на четыре куска, устроил елку и зажег. Она горит у меня на столе своими детскими огнями… А слезы невольно катятся по щекам. Какое ужасное слово - н и к о г д а!..
Да, никогда не вернутся эти прежние дни, когда мы были все вместе. Как много отнято у детей, особенно у девочек. Как они проживут без матери, пока вырастут? Как заменить им мать? Разве это мыслимо… Огоньки моей елочки горят. Я думаю о тех, кого здесь нет. О тех, кто дороже всех, и о той, которую уже никогда, никогда не увижу. Всего три месяца вчера прошло со дня ее смерти. Три месяца мучительной, безнадежной тоски.
25 декабря.
Писать не хочется. Солнечный морозный день, совсем как святочный в Воронеже, невольно манит вон из тюрьмы. Что-то случилось с нашими кухарями. Для праздника нас оставили без горячего обеда и выдали лишь по банке консервов. На первый день Рождества оставить фактически без обеда людей, запертых в каменных холодных стенах, - злая небрежность или гадкий умысел обидеть беззащитных. У меня все есть, я сыт, но ведь здесь у многих нет ни родных, ни знакомых в Петрограде. Каково им на первый день праздника получить кусок черного хлеба и ложку холодной каши. Мне было больно за других. Консервы я не люблю и спокойно отдал их назад солдату.
Вероятно, с провизией трудно. За последнюю неделю четыре раза уже у нас был пустой суп, где было немного муки, соли, иногда капусты или тоненьких ломтика (2-3) соленого огурца. Очевидно, продовольствие окончательно расстраивается. Неужели гарнизон так может питаться? Но тогда почему же вчера вечером приходил какой-то чин спрашивать меня, не желаю ли я перейти на стол «общественной» столовой. Значит, все же есть более хорошая пища за деньги. Я отказался. Мне ничего больше не надо. Всего, что мне приносят, мне больше чем достаточно.
Как-то провели этот день в Воронеже мои дочурки и Юрий? Как редко вижу их я во сне. И чем больше хочется их увидеть, тем больше их образы исчезают из сновидений.
26 декабря.
Как это смешно. Нам выдали «праздничную» колбасу, больше чем по фунту на человека. Все же хотят этим «подкрасить» наше житие. Солдат производил эту операцию с довольным видом. Однако горячего нам все же не дали. Около 2-х час. принесли только одну ложку холодной гречневой каши. Причины кухонной «забастовки» мне остаются неизвестными. Колбаса точно нафарширована солью. Сегодня не только без обеда, но и без прогулки. Это последнее много чувствительнее. В камере очень надоедают мне сердцебиения. Прежде они были так редки, теперь, видимо, процесс склероза за последние два месяца очень подвинулся вперед. Это так понятно. Бог с ним. Я ничего не имел бы против прекращения его неугомонной работы. Я никогда не боялся смерти. Два раза она заглянула мне в глаза, и я оставался спокойным. Последний раз это было, когда меня душил дифтерит в 1895 г., но тогда мне почти нечего было терять… А теперь… Я спокойно кончил бы свое земное бытие, но дети!.. Я не знаю, что я им даю и дам, но все же хочется верить, что со мной им будет легче прожить юные годы. Да, пока Аленушке будет 20 лет, вот этот срок (9- 10 лет) я хотел бы иметь перед собой. Больше мне, лично мне ничего не надо. Даст ли мне этот срок судьба и склероз? Саша все же хочет добиваться перевода меня в больницу. Зачем? Об этом говорил мне вечером и И. И. Манухин, зайдя ко мне в камеру. Говорит, что я выгляжу плохо.
Все же «Красный Крест» не оставил меня и других заключенных своей заботой. К вечеру нам дали горячий суп. Но, говорят, что и наша караульная команда без горячего обеда. Это уже совсем плохо. Я сказал об этом Манухину.
28 декабря.
Административная машина управления, видимо, в чем-то испортилась в нашем бастионе. Сегодня опять не было обеда и только в 4 часа принесли из «Народного Дома» хороший суп, солянку из капусты и картофельный пирог. Ого! Такого обеда еще не было у нас. Это все «Красный Крест» старается. Но что случилось с нашим крепостным продовольствием? Не понимаю. Как питается гарнизон? Что-то неприятное скрывается за этой праздничной «забастовкой» кухни.
29 декабря.
На прогулку пустили в 11 час, обед принесли вовремя. Володя принес письма от девочек от 20-го, а вечером из Народного Дома принесли на ужин суп и даже второе блюдо. Словом, вечер вышел мудренее утра.
На дворе здоровый холодище. Голуби подмерзли, и два из них солдатами взяты в коридор отогреться. В камерах прохладно, руки мерзнут писать и долго читать (держать книгу). Хорошо согреться горячим чаем, но хорошо все же было и погулять на воздухе, хотя было не менее 23° мороза. Окна у меня стали плакать, на них даже изнутри уже намерзает вода и при топке печи течет по стене. Говорят, что в городе «на вольных» квартирах и того еще хуже. Очень холодно, и дров нет.
Что-то будет дальше?
30 декабря.
Утром опять требуют идти на прогулку. Вот путаница. Сегодня, кажется, так и останусь без воздуха. К тому же сегодня баня. Удовольствие редкое и неравноценное, но все же удовольствие.
И. И. Манухин зашел ко мне с какойто дамой и, между прочим, сообщил, что меня переведут в больницу. Мне будет грустно менять свою камеру на новую. Мне будет грустно оставлять Долгорукова здесь одного. Мне грустно выходить отсюда не на свободу, а лишь в новое место заключения. Но все на этом настаивают, все, и особенно Саша, думают, что так будет лучше. Пускай. Несвободный, я стал пассивным.
Во время свидания Вера Давидовна рассказывала о том, что творится в городе, в банках, в семьях. Безумная дороговизна (картофель 1 р. фунт, мука пшеничная 3 р. 80 коп. фунт, плитка шоколада 10 р. и т. д.). Денег нет у пенсионеров, чиновников, домовладельцев, рантье, интеллигентных тружеников. Проценты не платят, вещей в залог не принимают и т. д. Жизнь разрушается с чудовищной быстротой,- жизнь, организованная и культурная. На смену идет хаос. Что в нем погибнет, что из него выйдет? Кто угадает это теперь.
31 декабря.
Последний день старого года - и какого года! Этот же год разбил и мою личную жизнь. Страна, я верю, вырвется из нового гнета и неминуемого чужеземного ига. Мне никогда не склеить разбитого навеки и отнятого уюта семьи с Фроней. Вот личный итог. И если так много надежды у меня на предстоящий год для России, для себя прошлого ничем не возместишь. Боль то утихает, то обостряется. Пройти она не может. Итоги прошлого подведены сурово и внезапно.
Как хотелось бы повидать детей, хотя немного отдохнуть среди них и приняться за работу, не расставаясь с ними. Как жаль даже эти немногие дни сидеть бессмысленно и бесплодно здесь, в глухих стенах. А как одиноко и грустно так встречать Новый год. Долгоруков обещал мне постучать в 12 часов в стену. Это единственное общение, нам доступное в канун наступающего года.
1918 г. 1 января.
Новый год. Но первый день прошел для нас хмуро. Гулять мне пришлось очень поздно, когда уже стемнело. В камере было холоднее, чем когда-либо, и стена у окна покрылась потоками воды. Ноги мерзли и руки стыли за письмом.
2 января.
День неожиданных сюрпризов и неудач. На прогулку вызвали рано. Я еще с утра заметил в своем окошке блеск света. Значит солнце. Я, радостный, вышел. Да, в коридоре было солнце, но было и другое: дверь к Долгорукову была отперта, и он тоже одевался, а дальше мы встретили Кокошкина, Авксентьева и Степанова. Ура! Наконец-то совместная прогулка. Минуты пробежали незаметно. Я впервые узнал от Степанова, что и он попал сюда из-за несчастной ошибки. Вместо бумаг мне должны были принести пирог, который хотел мне передать Молчанов. Попали бумаги, дальше обыск в моей камере, дальше переполох наших девиц, их поездки в Смольный, их полный рассказ там. Дальше обыск у Молчанова, в то время как там ночевал Степанов, и его арест. Вот путаница приключений, достойная Дюма и Конан Дойля. Даже поверить трудно, что могут быть такие сплетения обстоятельств.
3 января.
Хорошо, что Шуре удалось передать мне письма девочек. Они так трогательно милы, эти письма, так занимательны, что доставляют огромное удовольствие. Туся пишет, как говорит, живо и неровно. Рита сантиментальничает и очень любит массу восклицательных знаков, хорошо описывает и изображает сценки. Аленушка пишет так серьезно и обстоятельно, что никогда не подумаешь, что ей 11 лет. Точно, ясно и просто она рассказывает все свои детские забавы и занятия других, как взрослая и с трогательной деликатностью и наивностью ребенка. Сегодня ее два письма так хороши. С их письмами ко мне в камеру долетают смех, веселье и незатейливая, простая жизнь у дедушки. Но как одним словом Аленушка оттенила и их грусть. Они зажгли свою маленькую елочку и «не плясали вокруг, а молча смотрели на нее и, потушив свечи, разошлись»… Да, так и я смотрел, молча и долго смотрел на свою елочку, вспоминая прошлые счастливые дни. Бедные дети, сколько недетских м
Родина самовара
Туляки народ вполне курьезный.
Да и сам по себе город Тула - один огромный курьез
Алексей Митрофанов
В 1892 году по главной улице города Тулы (в наши дни - проспект Ленина, а в то время - Киевской) ехал курьезный человек. Во-первых, он был очень стар. Во-вторых, имел изжелта-белую длинную бороду. В-третьих, носил вместо одежды нечто, более похожее на красное байковое одеяло. В-четвертых, ноги его были вовсе голые. На голове же красовалась громадная, протертая до дыр шляпа из фетра.
Ехал тот человек недолго. На очередном ухабе из тележки выпал шкворень, лошадь испугалась, убежала. Кучер побежал за ней. А курьезный человек остался сидеть посреди Киевской улицы, злобно зыркая по сторонам из-под густых седых бровей.
И что же, туляки глазели на него, показывали пальцем, улюлюкали? Да ничего подобного! Шли равнодушно мимо.
Человек, завернутый в красное одеяло, был почетный гость писателя Толстого, шведский философ Абрам фон Бунде. Он следовал к Льву Николаевичу в Ясную Поляну с тульского вокзала. Убежавшая лошадь была Кандауриха, присланная вместе с кучером из имения Толстого. А красное одеяло и голые ноги были частью философской позиции господина фон Бунде, долго жившего в Индии и подсевшего на тамошние моды. Он считал свое учение близким к учению Толстого и следовал, так сказать, к единомышленнику.
Когда скандинавский гость все же добрался до толстовского имения, он первым делом закричал:
- Я никогда в жизни больше не поеду на лошади, потому что это жестоко и опасно.
Потом они долго беседовали с Львом Толстым о жизни. А потом фон Бунде вновь поехал на вокзал (видимо, с той же Кандаурихой). А Лев Николаевич сделал на память запись: "Нынче приехал оригинальный старик швед из Индии… Оборванный, немного на меня похож".
Толстой был главной тульской знаменитостью. Он хотя и жил в Ясной Поляне, но частенько приходил в губернский центр. Именно приходил, ногами - подумаешь, всего-то полтора десятка километров.
О писателе знали, пожалуй что, все тульские обыватели. В смысле, фамилию слышали. Но не знали в лицо. Изза этого подчас случались презабавные истории. Дочка писателя Татьяна Львовна вспоминала: "Отец всегда ходил в традиционной блузе, а зимой, выходя из дома, надевал тулуп. Он так одевался, чтобы быть ближе к простым людям, которые при встрече будут обходиться с ним, как с равным. Но иногда одежда Толстого порождала недоразумения… В Туле ставили "Плоды просвещения", сбор предназначался приюту для малолетних преступников… Во время одной из репетиций швейцар сообщил нам, что кто-то просит разрешения войти.
- Какой-то старый мужик, - сказал он. - Я ему втолковывал, что нельзя, а он все стоит на своем. Думаю, он пьян… Никак не уразумеет, что ему здесь не место…
Мы сразу догадались, кто этот мужик, и, к большому неудовольствию швейцара, велели немедленно впустить его. Через несколько минут мы увидели моего отца, который вошел, посмеиваясь над тем, с каким презрением его встретили из-за его одежды".
Впрочем, Лев Николаевич привык к тому, что все его воспринимали словно оборванца, и не обижался на людей. Тем более что этот имидж был им принят добровольно и без всяческого принуждения.
Лев Николаевич был тот еще оригинал. Во всем, даже в еде. Но не исключено, что одной из причин толстовского вегетарианства было неумение Софьи Андреевны нормальным образом наладить домашний быт. Несмотря на все ее старания, на то, что госпожа Толстая даже вела кондуитик из особо приглянувшихся рецептов кулинарного искусства, дело было далеко от идеала. Хозяйка то и дело пополняла свой дневник такими записями: "Обед был очень дурен, картошка пахла салом, пирог был сухой, левашники как подошва… Ела один винегрет и после обеда бранила повара".
Впрочем, все это, по большому счету, личное дело Льва Толстого и его супруги. Жаль только, что происходили все эти самоограничения и порчи блюд в щедром, богатом и вполне благополучном тульском крае. Здесь деньги на продукты не жалели, да и не было такой необходимости - жалеть. Все само произрастало рядом с тульскими домами. Один простой, скромный и не сказать чтобы богатый тульский канцелярист с идеальнейшей для его рода занятия фамилией Актов так описал свое домовладение: "Дом на фундаменте из белого камня, длиною 14, шириною 6 1/2 сажен; в нем 13 комнат. При доме флигель о 5 комнатах, людские и кухня, два погреба и прочие обширные надворные строения… сад, редкий между множеством здешних садов и садиков, ибо: а) под домом полторы десятины земли; б) вдоль его протекает неиссякаемый ручей с лучшею в городе водою; в) при ручье две сажелки (только рыбу нужно развести, вся выведена); г) в саду вековые местами липовые и ясеновые деревья, местами густые липовые аллеи, везде разные яблони, груши, сливы, дули, баргамоты, барбарис, терновник, крыжовник, смородинник, вишни, клубника и прочее, чего и сам не знаю…"
Вот так! Даже не удосужился узнать о своей собственности поподробнее.
Если же требовалось нечто не произрастающее в приусадебном хозяйстве, на помощь приходили многочисленные и уютные тульские магазинчики. В основном, они располагались на Киевской улице, идущей от кремля на юг, и в переулках, отходящих от нее. Киевская была центром тульской жизни - и общественной, и политической, и, разумеется, торговой.
Выбирать же было из чего. Славился, например, мясной и бакалейный магазин купца А. Волкова. Один из современников писал о нем: "Я отправился в бакалейную лавку А. А. Волкова, у которого мама покупала все для дома. На дверях подобных лавок всегда висели так называемые подвески в форме овалов, в отличие от вывески, которая была наверху, над дверью. На одном овале с неизбежным постоянством значилось: "Мыло, свечи, керосин". На другом: "Чай, сахар, кофе". Это было написано, торговала же лавка положительно всем, начиная от шоколадных окаменевших конфет (тогда называвшихся "конфектами") до конской сбруи".
Были лавочки колониальных товаров, молочные, рыбные, винные, всякие-всякие. Магазин тканей "Ярославское полотно", галантерейный магазин "Американская торговля", даже так называемый "Кавказский магазин", который содержал предприниматель О. Р. Хачатуров. Здесь можно было прикупить кавказский пояс, серебряный рог для вина, бурку и другие столь же необходимые в хозяйстве вещи.
Народ приезжий запросто мог приобщиться к тульским радостям, остановившись в одной из многочисленных гостиниц. Которые, кстати, были способны поразить своим редкостным сервисом даже избалованных и искушенных жителей Санкт-Петербурга. Например, в отеле "Лондон" действовала частная почтовая станция - путник мог в любой момент получить свежих лошадей. В те времена подобную услугу могла оказать лишь станция казенная - со всеми свойственными госучреждениям неудобствами.
А на досуге туляки и гости города сходились в многочисленных трактирах, кабачках, распивочных и прочих заведениях такого плана и общались. Газета "Тульский справочный листок" писала в 1864 году, что в городе было более тысячи питейных мест, "а также открыто довольно значительное число постоялых дворов с распродажею крепких напитков… В кабаках с утра и до ночи все шумит и шумит во весь русский разгул; так прикрывается ненормальным брожением чувств накипевшее на сердцах многих бедняков тяжкое горе". Ох, неверный вывод делал репортер "Листка". Какое горе? Радовался жизни тульский человек!
Правда, люди, жившие в этом роскошном городе, не слишком заботились о его чистоте и уюте. Газета "Тульская молва" писала в 1908 году: "Наибольшую славу… Тула создала себе как лучший в России лечебный курорт… Наименьший процент смертности падает на город Тулу.
Объясняется это тем, что редкие микроорганизмы могут жить в исключительно антисанитарной обстановке дворов и улиц. Случайно попадая в Тулу, болезнетворные микробы или разлетаются в паническом ужасе во все стороны, поспешно затыкая носы, или (это относится к наиболее выносливым) влачат жалкое существование и погибают, наконец, мучительною смертью. Так, например, доказано, что холерный вибрион, занесенный в Тулу, немедленно сам заболевает азиатской холерой и через минуту-две умирает в страшных судорогах.
Оттого-то холерные эпидемии, свирепствующие в других городах, не раз обходили Тулу за сто верст, предпочитая сделать крюк, чем рисковать здоровьем и жизнью".
Вот и Тульский театр способен был скорее отпугнуть ценителя прекрасного, а не привлечь его. Антрепренер Петр Михайлович Медведев изумлялся: "Где театр?" - расспрашиваю проходящих. Говорят: "На Киевской, рядом с аптекой"… Рядом с аптекой было какое-то узенькое, но высокое здание, чрезвычайно грязное и запущенное, с разбитыми стеклами; с улицы к нему вела с двух сторон деревянная лестница с разрушенными перилами и выбитыми ступеньками. Когда я вошел по ним в "храм Мельпомены", меня охватили туман, дым и сырость. Зрительный зал представлял внутренность полицейской каланчи. Сцена маленькая, низенькая. А в общем, какой-то балаган".
Впрочем, неудивительно: ведь туляки - романтики, им не до дуль и барбарисов. Им бы что поинтереснее. Блоху, например, подковать. Впрочем, блоха блохой, а тульские мастеровые люди на полном серьезе отличались редкими талантами. Не зря именно здесь было налажено крупнейшее в России производство огнестрельного оружия.
Все началось в 1694 году, когда через город проезжали царь Петр Первый и вице-канцлер Шафиров. Шафиров сдал местному кузнецу Никите Демидову в починку пистолет работы немца Кухенрейтера с тем, чтобы получить свою собственность на обратном пути. Никита же дерзнул преподнести владельцу его собственность с крамольными словами - дескать, туляки не уступят иностранцам в оружейном мастерстве. Присутствовавший здесь же Петр дал Демидову затрещину и закричал:
- Сначала сделай, а потом хвались! На что Демидов сразу же отреагировал:
- Сначала узнай, а потом дерись!
И вынул другой пистолет - точно такой же, только неисправный. Выяснилось, что Демидов, вместо того чтобы чинить оружие Шафирова, выполнил его точную копию, да так, что вице-канцлер и не заметил подмены.
Петр Первый одобрил "фальшак", и с той поры Демидовы пользовались поддержкой царствующего дома. Так возник знаменитый оружейный завод.
Многие тульские изобретения случались вроде как помимо воли автора. Взять, например, самовар. Он был изобретен неким Назаром Лисицыным со Штыковой улицы. У Назара была кузница, в которой он производил замки, кастрюли и оружие. А в один прекрасный день у мастера вдруг вышел самовар, немного смахивающий на старый добрый сбитенник, однако приспособленный под чай.
Или же хроматическая гармонь. В 1830 году здешний оружейник Иван Евстратьевич Сизов купил за сорок рублей ассигнациями на Нижегородской ярмарке импортную (как тогда говорили, привозную) гармонь. Разобрал, собрал по новой, а затем ушел с завода и открыл свое собственное дело - производство этих незамысловатых музыкальных инструментов. В те времена вопрос об авторских правах не ставился так остро, как сегодня. Заморская гармонь сделалась тульской и уже под этим брендом стала поставляться на все ту же главную ярмарку страны.
А тем временем, недалеко от тульского кремля красильщик Николай Иванович Белобородов изобретал свою гармонь. По замыслу Белобородова, она должна была обладать рядом новшеств, но главное - издавать все звуки звукоряда (то есть не только "до", но также "додиез" и далее). Первый образец этой гармони появился в 1870 году. Первыми слушателями стали простые тульские прохожие - Николай Иванович сидел перед окном в собственном доме и играл, а туляки заслушивались непривычной музыкой.
Впоследствии энтузиаст Белобородов всех втянул в гармонный промысел. А зять его Петр Невский даже стал одним из популярнейших российских гармонистов. В частности, корреспондент газеты "Киевское слово" так описывал его концерт: "Вчера я видел и слушал его. Я вчера - подчеркиваю - видел, ибо одна подробность его костюма подсказала мне слово для определения его игры. Поверх нарядного костюма горит и сверкает пояс, весь затканный самоцветными камнями. Там нет бриллиантов и алмазов, но как красива игра этих камней, которые, верно, все с нашего Урала! Вот так же самоцветна и игра Невского, которая вся от народа и вся понятна народу. Народная песнь давно привлекает внимание и всех русских композиторов - и, кажется, хорошо изучена. А между тем каждый новый талант открывает в ней что-то новое… Интересно, что, слушая вчера "Ноченьку", я уловил те же передаваемые нотки у Невского, что и у Шаляпина: та же мягкость грусти, какой-то общий фон… И в манере передавать у них что-то общее: если голос Шаляпина кажется его инструментом, то инструмент Невского - его голос".
Кроме того, Тула - родина пряников. Ну, может быть, не совсем родина - пряники делали во многих городах. Однако тульские умельцы славились сильнее прочих. Вот, например, один из документов: "1667 году ноября 24 резного деревянного дела мастер Степан Зиновьев с товарищами 8 человек получили в награду по ведру вина, по полу осетру, для того что делали они в Оружейной палате образцы деревянные лебединые, журавлиные, гусиные".
Под образцами понимались "пряничные доски" - формы для выпекания лакомства.
И, все таки, в первую очередь Тула - спокойный и уютный провинциальный городок. Такой она является в наши дни, такой была столетие тому назад. Викентий Вересаев, здешний уроженец, вспоминал о своем детстве: "У нас в Туле была кошка. Дымчато-серая. С острою мордою - вернейший знак, что хорошо ловит мышей… Она появлялась с мышью в зубах и, как-то особенно, призывно мурлыкая, терлась о ноги мамы… Мама одобрительно гладила кошку по голове; кошка еще и еще пихала голову под ее руку, чтоб еще раз погладили". Именно это и есть настоящая Тула.
Подвиг Скалона
Дмитрий Галковский
Я хотел назвать этот очерк «Непрактикующий врач». Он входит в цикл биографий «пламенных революционеров» и посвященсветлому образу Адольфа Абрамовича Иоффе. Но потом я решил назвать текст в честь антагониста Иоффе - Владимира Евстафьевича Скалона. Ведь революция, как и всякая катастрофа, не только являет миру образцы низости, подлости, грязного шутовства, но и проявляет высшие черты человеческой натуры: благородство, любовь к Родине, самопожертвование. Такова особенность «пограничной ситуации» - она показывает, кто есть кто.
Звездным часом Адольфа Иоффе явилось назначение на пост главы советской делегации в Брест-Литовске. Существует распространенное заблуждение насчет того, что большевики «свергли временное правительство и заключили сепаратный мир с Германией». На самом деле большевики сами были временным правительством, а военные действия против Германии прекратились сразу после военного путча в феврале 1917 года. Пушки на восточном фронте замолчали, началось «братание». За 8 месяцев правления Керенского было только два военных эпизода: сдача Галиции и сдача Риги. И та, и другая операция носили, так сказать, внутриполитический характер и являлись частью сложных маневров на пути к сепаратному миру. Соответственно, и роль немцев в этих согласованных акциях относилась не столько к сфере военного искусства, сколько к сфере военной дипломатии. Сепаратный мир в марте 1917 года не был заключен только по одной причине - не так-то просто сдаться на милость ПРОИГРАВШЕЙ СТОРОНЕ. А положение Германии в начале 1917 года было аховое, никто не сомневался, что Россия возьмет Берлин, Вену и Константинополь к концу осени. Поэтому и решились оппозиционные круги в России на столь неслыханную вещь - революцию посреди мировой войны. Такое возможно или когда дела идут очень плохо, как в Германии и Австро-Венгрии конца 1918, или очень хорошо - как в победоносной России начала 1917. Чтобы сдача, скажем так, «Берлину по состоянию на февраль 1945» была правдоподобной, надо было русскую армию и русский тыл довести до состояния развала. Этим и занималось «временное правительство» долгие восемь месяцев. И нужно было еще месяца два-три до полного коленкора, да и дела у «победителей», даже при фактическом перемирии на Восточном фронте, были неважнецкие. Особо плохо приходилось Австро-Венгрии, находившейся в состоянии экономического коллапса. В городах начались голодные бунты, без Брестского мира, то есть без поставок русского продовольствия, дряхлая империя Габсбургов продержалась бы максимум месяц.
Посему и решило руководство Антанты перестать играть в дипломатические бирюльки и передать власть Ленину. Этот все делал по-простому, без затей.
В конце ноября 1917 года из Петербурга (именно так, а не шовинистическим «Петроградом» именовали северную столицу после февральского путча) в Брест-Литовск отбыла делегация ленинского Временного правительства.
Дипломатическую миссию еще недавно могущественнейшего государства планеты возглавлял неопрятно одетый и плохо подстриженный человек восточного вида, с перекошенным асимметричным лицом. Как себя вести в подобной ситуации, он совершенно не знал, испуг и стеснение пытался скрыть преувеличенной наглостью. Получалось еще хуже. Фамилия его доселе была никому не известна, национальность, к которой он себя относил («караим»), тоже была весьма сомнительна. «Открыли» караимов только в 19 веке, причем момент «этногенеза» сопровождался скандалом и взаимными претензиями отцов-основателей («я караим - нет, я караим»). На этом фоне другие члены делегации «с восточными профилями» и «почти комичной восточной внешностью» выглядели даже солидно. Это были Каменев-Ро зенфельд, Карахан-Караханян (секретарь) и Сокольников-Бриллиант. Впрочем, автор закавыченных едких характеристик выглядел еще более импозантно. Это был не мышонок, не лягушка, а неведома зверушка в обличии «полковника Джона Гуговича Фокке». Дело в том, что партия большевиков находилась в стадии формирования, людей не хватало, люди были плохо замаскированы и не выучили унифицированную легенду. Поэтому у большевиков в 1917-1918 годах постоянно отклеивался ус. Приходи лось на подхвате работать людям, которые потом ушли в глубокую закулису. Тем не менее, именно благодаря «Джону Гуговичу» мы имеем более-менее адекватную картинку брест-литовского фарса, увиденную глазами условно советского человека. (Вскоре, как вы понимаете, сей джентльмен покинул территорию РСФСР).
Другим «человеком в скафандре», помогавшим советским неумехам в Брест-Литовске продавать Родину, был полковник Масловский-Мстиславский. Этот неубиваемый человек из параллельного мира был одним из главных действующих лиц настоящей, а не выдуманной февральской революции (то есть кровавого военного путча). Это один из наиболее беспринципных и кровожадных представителей русского военного масонства. Он спокойно пережил всех членов советской делегации (почти все они были уничтожены), никуда из Совдепии не эмигрировал и открывал дверь в Кремль ударом сапога. Даже в страшном 1937 году террор его не коснулся. Наоборот, в начале 1938 года Масловского решением Политбюро назначили официальным биографом Молотова.
Однако самым колоритным участником первого состава делегации была, несомненно, товарищ Камеритая-Биценко. В 1905 году она по заданию английской разведки убила русского военного министра Сахарова и вплоть до 1917 года ломала срока на каторге. Но по сравнению с Иоффе шахидку Камеритую можно считать утонченным дипломатом. Дело в том, что Адольф Абрамович являлся… сумасшедшим.
Отцом Иоффе был крымский миллионер, стремившийся дать сыну приличное образование. Однако из-за психических отклонений Иоффе смог закончить гимназию только к 20 годам. Считается, что по образованию революционер Иоффе был врачом. На первый взгляд, это действительно так. Некоторое время Адольф Абрамович работал даже директором больницы. Только все это, если использовать знаменитую фразу Ленина, «формально правильно, а по сути - издевательство». После окончания гимназии Иоффе с головой окунулся в революционную деятельность (кафешантаны, проститутки, кокаин, явки, шпионы и тому подобная пинкертоновщина). Осенью 1903 года Иоффе поступает на медицинский факультет Берлинского университета, но занятия посещает нерегулярно и в следующем году уезжает в Россию. В конце 1905-го он снова появляется в Германии, но учиться недосуг, в 1906-м его высылают из Германии за подрывную деятельность против соседнего государства (т. е. России). Иоффе уезжает в Цюрих, где поступает в местный университет, но не на медицинский, а на ЮРИДИЧЕСКИЙ факультет. Вскоре после этого он уезжает в Россию (как член АльКаеды начала прошлого века, он несколько лет болтается в революционном подполье, как в проруби, постоянно перемещаясь из одной страны в другую) и, наконец, в 1908 году попадает в Вену, где и получает диплом врача. Но диплом этот липовый. На самом деле, в это время Иоффе становится ПАЦИЕНТОМ известного венского психиатра Альфреда Адлера, ученика Фрейда. Метод психоанализа построен на сотрудничестве подследственного, пардон, пациента с товарищем след… извините, доктором. Он не считает себя больным, а вместе с доктором «занимается», «изучает свой внутренний мир». Собственно, это коллеги. Вот таким «коллегой» известного психоаналитика и был Иоффе. История имела свое трагикомическое продолжение. Когда Иоффе в 1913 году был осужден как эмиссар международной террористической организации, готовившей восстание на военном флоте Российской империи, он был сослан в Сибирь, где в условиях войны в принудительном порядке, как врач, был назначен директором больницы на слюдяных копях. Назначение у Иоффе, до того, что называется, стетоскопа в руках не державшего, вызвало откровенный ужас. К счастью, вскоре произошел февральский переворот (основной движущей силой которого как раз было восстание моряков), и Иоффе стал полноправным членом правящего слоя бывшего великого государства.
Однако вернемся к составу брестских переговорщиков. Кроме основных действующих лиц у делегации была маскировка. В 1917-м большевики еще не насобачились изображать трудящихся сами, поэтому «трудящиеся» шли отдельно. В делегации был представитель от матросов, представитель от солдат и представитель от рабочих. Как и положено статистам, у них были незапоминающиеся фамилии, лица и биографии. Например, «рабочего» звали «Павел Андреевич Обухов», и работал товарищ Обухов на Обуховском заводе. Но выглядели они в меру натурально: расхристанный вид, семечки, мятые портки. «Джон Гугович» посмотрел на «делегацию» и опустил световой фильтр на шлеме: «ЗООПАРК» (так и написал в мемуарах).
Однако тут случилась незадача. На петербургском вокзале перед отправкой поезда «восточные профили» спохватились: «Товарищи, а где же знаменитый рюсский мужик?! Мужика-то в делегации и нет!» Стали срочно, за пять минут, искать «мужика а ля натурель». И тут же нашли - этого добра в России как грязи. На вокзале ошивалась какая-то бородатая личность в зипуне с котомкой. Личности (некоему Сташкову) тут же налили стакан спирта и посадили в вагон поезда - подписывать мир с немцами. Как выяснилось позже, это было большой ошибкой.
Тут каждый штрих ценен для истории, поэтому процитирую Фокке дословно:
«Крестьянин Сташков с сидящим рядом принцем Леопольдом не разговаривал, но вел-таки посильные дипломатические переговоры с прислуживающим вестовым. У крепкого старика была своя «программа-максимум» по отношению к подававшемуся за столом вину, которому Сташков отдавал за обедом усиленную честь. Никогда не отказывался, но заботливо осведомлялся у соседей:
- Которое покрепче? Красненькое, беленькое - нам все равно, только бы поздоровее было.
Программу «представителя крестьянства» удовлетворяли как могли - и качеством, и количеством. К концу обеда Сташков, и без того не бледный, налившимся, благодушно-довольным лицом оправдывал репутацию «красного» делегата».
Развитие зверушки шло крещендо и достигло кульминации в день отъезда. Решив напоследок укушаться на неделю вперед, трудящийся не только выпил все спиртное за столом, но и потребовал «шкалик» себе в номер. Услужливый немецкий лейтенант Мюллер, прекрасно знавший русский язык, удовлетворил запросы «герра Сташкова» полностью:
«В отведенной ему комнате «представителя русского революционного крестьянства» снабдили таким основательным «шкаликом», что он быстро утратил вертикальную позицию. Литровая бутылка пунша свалила с ног и его.
Подписывают заготовленные пять экземпляров соглашения, а одного из «полномочных» нет. Лыка не вяжет… Так и остался первый из договоров без скрепы того, кто «представлял» в единственном числе сто с лишком миллионов российского крестьянства.
Хуже было, когда наступил час отъезда делегации, для которой уже был подан обратный экстренный поезд. Расталкивают Сташкова, а он - на дыбы. «Полномочно» опрокинул вслед за бутылкой мюллеровского пунша все основные принципы «мира без аннексий и контрибуций». Взял с немцев контрибуцию «шкаликом» и решил аннексировать для своего постоянного жительства свою комнату в цитадели.
- Домой?.. Не желаю домой!.. Мне и здесь хорошо… Никуда я не поеду!
Германские офицеры, сдерживая смех, придают приличный оттенок выбытию Сташкова из строя «борьбы за мир»:
- Болен господин делегат? Ах, как жаль! Но мы сейчас устроим. Сию минуту будет вызван санитарный автомобиль.
От санитарного автомобиля товарищи отказываются, и пошатнувшаяся позиция «трудового крестьянства» восстанавливается всеми мерами - от холодной воды до строжайших указаний на «партийную дисциплину».
Наконец его уговорили и возложили на принесенные-таки немецкими санитарами носилки. Сташков благополучно отбыл вместе с другими…»
Во время переговоров и обедов за столом с животными сидел принц Леопольд, генерал Гофман, зверушек рассматривали. Кто на «трудящегося» смотрел, кто на Биценко. С одной стороны, прикольно, конечно, а с другой стороны, на горизонте показалась Трудность. С КЕМ немцы договор-то заключают? ГДЕ РУССКИЕ?
Не буду живописать душераздирающие сцены самих переговоров. Достаточно сказать, что первым делом советская делегация попала в железнодорожную аварию, Каменев сказал, что едет судить немцев революционным судом, а официальный переводчик советской делегации оказался заикой. Далее со всеми остановками. Вплоть до организации немцами посещения «восточными профилями» дорогого борделя, спекуляции будильниками энд бюстгальтерами и выпрашивания Троцким немецких марок для сынишки. (Бедный немец сначала не понял и покраснел до корней волос: Марки? Уплачено же, по шпионской линии. Чего он хочет, я же боевой офицер. Это потеря чести.
А Троцкий, видя замешательство собеседника, подобострастно уточнил:
- Герр офицер, вы не так поняли, я НЕ ТЕ марки, я почтовые, для сынишки. Сынишка собирает.
Офицер от такой цыганской наивности расхохотался. Из Берлина привезлицелый пакет, сын Троцкого хвастался в
училище перед одноклассниками папкиным гостинцем).
Скажу о Скалоне. В делегации был штат военных консультантов, куда, кроме Фокке, входили еще несколько офицеров. Формальным старшиной военспецов был контр-адмирал Альтфатер, но это кадровый сотрудник Интеллидженс Сервис и фактически большевик, органично использующий большевистскую фразеологию: «Товарищи, красный Питер в опасности!»
(Впрочем, через год он не выдержит подлой роли и, потрясенный трагедией Щастного, умрет 35-летним от разрыва сердца. Хотя… Сами понимаете…) Реально руководителем группы из нескольких русских офицеров в чинах от капитана до полковника был генерал-квартирмейстер Ставки генерал-майор Скалон. Он приехал на переговоры позже, во второй фазе, и практически сразу же застрелился. В первый же день. «Здравствуйте - Гутен таг». Полчаса переговоров для приличия, потом Скалон спокойно выходит, чтобы принести топографическую карту, и выстрел перед зеркалом. Пуля пробила череп навылет, но, по стечению обстоятельств, некоторое время Скалон оставался жив. На выстрел первым прибежал лейтенант Мюллер, еще недавно хохотавший над пьяным русским петрушкой Сташковым. Фокке, памятуя, что Иоффе «врач», бросился к нему за помощью:
- Адольф Абрамович! Генерал истекает кровью. Срочно требуется ваша помощь. Сделайте хоть что-нибудь.
Шарлатан посерел от ужаса:
- Какая же моя помощь?
- Но ведь вы же доктор, врач!.. Помогите!
Минутная смена выражений лица, и, наконец, Иоффе находит образ скучающего интеллектуала:
- Ну, голубчик, как бы это вам сказать. Я действительно врач. Но в настоящий момент - не практикующий.
Фокке махнул рукой. Скалон вскоре умер на руках у немецкого доктора. Перед выстрелом генерал оставил небольшую записку, где трогательно попрощался с женой и дочерью и сказал, что уходит из жизни, потому что больше не может жить.
Это смерть политика и дипломата. Что мог сделать Скалон? Застрелиться до отъезда в Брест-Литовск? Это было бы частным поступком, не имеющим политического резонанса. Убить на переговорах Гофмана или Иоффе? Но это нарушение статуса парламентера и потеря чес ти. Написать предсмертное письмо с проклятиями немцам и большевикам? В Петербурге замучают в чекистских подвалах заложников - несчастную жену и дочку. Нет, Скалон все рассчитал и обдумал.
С КЕМ немцы вели переговоры о капитуляции России? Присоединившийся вскоре к переговорам Радек вообще был офицером австро-венгерской армии, заочно осужденным за дезертирство. Если министр иностранных дел Австро-Венгрии Отто фон Чернин с ним ведет переговоры, значит тем самым признает, что он не дезертир. А если гражданин вашей страны - официальное лицо вражеского государства и при этом не перебежчик, значит он… кто? КЕМ СЛУЖИТ? КОМУ? Радек даже не знал русского языка и общался с советскими коллегами при помощи жены. Иоффе - больной человек без определенных занятий, пациент австрийской психиатрической клиники. Карахан - спекулянт лифчиками и портсигарами. Каменев плясал камаринского с проститутками в публичном доме для германских офицеров (буквально). Камеритая-Биценко - пардон-мадам-лагерная ковырялка. Невменяема. Единственный дееспособный человек - русский генерал, представитель Ставки -демонстративно застрелился. Немцы могут таким образом заключать мирные договора с Альфой Центавра, одесскими биндюжниками, или, что еще лучше, - сами с собой. «Дипломатический онанизм».
Все это Скалон прекрасно понял и ушел из жизни сознательно. Он дал возможность будущему белому движению при победе автоматически смыть позор Бреста. «Брест» - это не русские люди, русских там не было. Русские своих союзников не предавали. Если союзники победили - русские имеют право на свою часть победы. Как Франция в 1945 году. Если бы победили белые, сейчас имя Скалона знал бы каждый русский школьник, его именем называли бы улицы и площади. Ведь это и есть классический геройский поступок: сознательная гибель одиночки во имя торжества общей справедливости.
Сначала подвиг Скалона решили замазать грязью: «Скалон во время ответственных переговоров застрелился из-за измены жены». Потом его имя просто вычеркнули из истории. Причем, и западные историки тоже. Хотя немцы тогда поняли, что произошло. Скалона похоронили с высшими воинскими почестями. Скалон был плотью от плоти этой армии, род его (давно и полностью обрусевших франкошведов) 200 лет верой и правдой служил России. Вечная ему память.
А Иоффе… Думаю, умирающий генерал снился ему по ночам всю оставшуюся жизнь. В конце концов, «непрактикующий врач» застрелился. Ровно через десять лет после начала брестских переговоров, в ноябре 1927 года.
Как и Скалон, Иоффе оставил предсмертное письмо. На десяти страницах. Привести этот документ полностью не представляется возможным: есть там и «философское обоснование», и желание покрасоваться перед потомками. Все как положено. Но суть человека всегда видна:
«С некоторого времени Кремлевская аптека, которая всегда выдавала мне лекарства по моим рецептам, получила запрещение делать это, и я фактически был лишен той бесплатной медикаментозной помощи, которой пользовался, и вынужден был покупать необходимые мне лекарства за свой счет в городских аптеках…
Сегодня вечером врач ЦК т. Потемкин сообщил моей жене, что лечебная комиссия ЦК постановила меня за границу не посылать и лечить в России, так как специалисты настаивают на длительном лечении за границей и кратковременное - считают бесполезным. ЦК же, наоборот, согласен дать на мое лечение до 1000 долларов (до 2.000 руб.) и не считает возможным ассигновать больше…
Англо-американские издательства неоднократно предлагали мне за отрывки из моих воспоминаний (с единственным требованием, чтобы вошел период брестских переговоров) сумму до 20.000 долларов; Политбюро прекрасно знает, что я достаточно опытен и как журналист, и как дипломат, чтобы не напечатать того, что может повредить нашей партии или государству, и неоднократно был цензором и по НКИД, и по ГКК, а в качестве полпреда и по всем выходящим в данной стране русским произведениям… Я без прямого нарушения постановления Политбюро не считаю возможным издание своих мемуаров за границей, следовательно, не вижу возможностей лечиться, не получая денег от ЦК, который явно за всю мою 27-летнюю революционную работу считает возможным оценить мою жизнь и здоровье суммою
не свыше 2.000 руб…
В прошлую мою такую же болезнь к моим услугам был целый личный штат полпредства, теперь же мне «по чину» даже личного секретаря не полагается; при том невнимании ко мне, которое последнее время наблюдается при всех моих заболеваниях (вот и теперь, как сказано, я 9 суток - без всякой помощи фактически и даже предписанной мне проф. Давиденко электрической грелки пока добиться не могу), я не могу рассчитывать даже на такой пустяк, как переноска меня на носилках…»
Это все понятно («20 000 долларов», «грелку не дали»). Я о другом. Оценим поведение Адольфа Иоффе на понятном ему уровне грелки. После предсмертного письма Скалона советская власть его вдове и дочери назначила пенсию. А после предсмертного письма Иоффе, адресованного опальному Троцкому, семью «дипломата ленинской школы» Сталин репрессировал. Помог сумасшедший ипохондрик домашним.
Интеллигенцию спасут рабочие
Забастовки - верный признак растущего благополучия.
Алексей Бессуднов
Экономика на подъеме, доходы обывателя растут, политической бури не видно, а забастовки в России случаются все чаще. За последние два года дважды бастовали рабочие завода "Форд" во Всеволожске - и оба раза успешно. Бастовали докеры в петербургском порту, итальянская забастовка прошла на питерской пивоварне "Хейнекен", на очереди, кажется, питерская же почта и московский завод "Рено".
К протестам нам не привыкать. Не исчезли еще из памяти 1990-е, бюджетники и пенсионеры, мрачными шествиями идущие по центральным улицам, обозленные горняки, стучащие касками на Горбатом мосту, "рельсовая война". Но то были бунты отчаяния, вызванные годичной задержкой зарплаты, нищетой и полным отсутствием какой-либо перспективы. Их типичный участник - пожилой инженер из умирающего НИИ, упорно голосовавший за КПРФ. Нынешние забастовщики принадлежат к совершенно другому социальному типу. Это рабочие вполне успешных предприятий, часто люди молодые, и вовсе не знавшие советской власти. Они требуют лучших условий труда и большей зарплаты - и раз за разом добиваются своего. В России медленно возникает рабочее движение, примерно в том же виде, в каком оно существует в Европе и в каком в России его никогда и не знали.
Интеллигенты без рабочих
В Советском Союзе рабочие официально считались привилегированной социальной группой. Гегемоны, хозяева жизни.
Доходы советских рабочих, по крайней мере к 1970-м годам, превышали заработки служащих и большей части интеллигенции, лишь немногим уступая доходам управленцев. Зарплата существенно разнилась по отраслям, но по крайней мере квалифицированные рабочие в тяжелой промышленности и сырьевом секторе (и особенно в "оборонке") зарабатывали довольно много. Внешне советское правительство действовало под лозунгом "все для рабочих", однако в действительности картина была сложнее.
Фильм Марлена Хуциева и Феликса Миронера "Весна на Заречной улице", снятый в 1956 году, рассказывает о молодой учительнице русского языка и литературы Татьяне, приехавшей преподавать в вечерней школе в рабочем городке. В нее влюбляется рабочий доменного цеха Саша. Однако Саша не уверен, вправе ли он рассчитывать на взаимность. Ему кажется, что его образованная избранница не может полюбить простого рабочего. "Замараться боишься?" - гневно спрашивает он в сцене решающего объяснения. Сашу терзают социальные комплексы, он необразован, не понимает и не разделяет интеллигентских интересов и тихо выходит из комнаты, когда Татьяна слушает по радио концерт Рахманинова. Старший товарищ Саши инженер Крушенков рассказывает ему, что и сам когда-то был рабочим, но выучился, закончил институт и теперь стал образованным человеком (правда, перестав при этом быть рабочим). Мораль фильма в том, что преодоление социальных границ возможно, ведь Татьяне на самом деле нравится Саша, да и Крушенков ухаживает за простой рабочей девушкой.
Фильм "Большая перемена" снят 15 годами позже практически на тот же сюжет. Однако здесь акценты расставлены по-другому. Учитель истории в рабочей школе Нестор Петрович любит интеллигентную Полину, не обращая ни малейшего внимания на ухаживания своей ученицы, простоватой Нелли. Полина, в свою очередь, напрочь игнорирует друга детства, рабочего Ваню Федоскина. Равенство равенством, однако же всякий сверчок должен знать свой шесток.
Советская культурная политика по привычке сохраняла миссионерский импульс, заложенный в русской интеллигентской традиции. Идеализированный рабочий, "человек труда", был возведен на своего рода социальный пьедестал. Но этого же героя требовалось просвещать, образовывать, развивать - в общем, всячески вытравливать из него ту самую "рабочесть". Показательно, что учителя в совет- ских школах пугали детей возможностью попасть в ПТУ, что в дальнейшем с высокой вероятностью влекло за собой зачисление в ряды рабочего класса. И это вовсе не считалось венцом карьеры. Интеллигенция и рабочие чем дальше, тем больше расходились в разные стороны. И сблизило их только крушение советской власти. Но еще не сроднило.
Рабочие без интеллигентов
Обещанное на сломе СССР изобилие обернулось всеобщим кошмаром. 1990-е принесли крах производства, бессильного перед безжалостным "рынком". Пролетарии, наряду с бюд жетниками, оказались самыми пострадавшими. Рабочие переходили на натуральное хозяйство, многие спивались и деградировали. Молодые люди, оставшись без какихлибо профессиональных перспектив, были вынуждены искать другие сферы занятости - проще говоря, уходили бандитствовать.
Но почему, потеряв столь многое, рабочий класс не смог противопоставить "реформам" никакого внятного коллективного протеста? Причин тому несколько.
Советское государство, предоставив пролетариату сносные условия жизни, одновременно ликвидировало традиции независимого рабочего движения. Профсоюзы превратились из инструмента трудовой защиты в бюрократическую нашлепку, резиновую печать, штампующую путевки на черноморские курорты. Оставшись без попечения патерналистского государства, эрзац-профсоюзы оказались ни на что не способны. Да и как можно было им действовать? Советский директорат, спешно приватизировавший предприятия, в большинстве своем пользовался неразберихой и банально расхищал все, что плохо лежало, жалуясь при этом на проклятых чиновников. Рабочие же не привыкли идти против заводского начальника и ограничивались руганью в адрес "режима", лишь в редких случаях решаясь на протест против своих непосредственных боссов.
Ну а интеллигенция, которая издавна поднимала рабочий класс на битву с капиталом, сама стала нуждаться в том, чтоб ее кто-нибудь поднял. Она либо впала в полное ничтожество, влача нищенское существование в полуразрушенных постсоветских структурах, либо, сытая, румяная, пристроилась подле новых хозяев. Интересно, что именно в это время опальным становится само слово "интеллигенция", его произносят стыдясь, с неизменным презрением, причем делают это сами интеллигенты, отныне предпочитающие называться интеллектуалами. Новые интеллектуалы на человека труда плюнули с высокой фабричной тру- бы, уже без всякой оглядки на героев "Весны на Заречной улице" и "Большой перемены". Рабочие остались одни.
К тому же замечено, что в период экономических кризисов протестное движение не нарастает, а, наоборот, сходит на нет. Когда нечего есть - не до протестов, тут уж "только бы выжить". И напротив, экономический бум влечет за собой оживление, надежды и, как следствие, большую социальную активность.
Именно нынешний денежный дождь, пусть и связанный с нефтью, дал рабочему движению шанс. В Россию явился западный собственник, да и старые советские предприятия, попавшие в руки отечественных заводчиков, понемногу преодолевают кризис. В то же время на рынке труда очевидна нехватка квалифицированных кадров. Система профессионального образования по сути разрушена, опытные советские рабочие потеряли квалификацию, вышли на пенсию, умерли. Экономика растет, только рук не хватает. А значит, рабочие могут выдвигать свои требования капиталисту.
Нет ничего удивительного и в том, что в последние годы появляется все больше независимых профсоюзов. Подавляющее большинство их не входит в официозную, намертво забюрократизированную ФНПР. Новые профсоюзы действуют самостоятельно. Во главе их часто люди молодые и, к счастью, без опыта советского "активизма" - вроде лидера фордовского профсоюза сварщика Алексея Этманова.
Прогноз очевиден: если экономический рост продолжится, вслед за ним будет расти и рабочий протест. Формируя привычку к коллективному действию и солидарности, профсоюзы будут работать на благо и общества в целом. Для России, страдающей от отсутствия механизмов сопротивления всяческим мерзостям, забастовать будет вовсе не лишним. И, быть может, тогда даже интеллигенция наша, до сих пор лежащая в руинах, воспрянет. Благодаря недовольным рабочим.