Памяти Янковского

Янковский был титульным артистом застоя. Настоящего, махрового, ведущего отсчет с подавления инфантильных чехов - первые же его роли пришлись на 68-й.

Эта слава дорогого стоит.

Именно во времена мягкой ленивой реакции культура, отринув органику-энергетику-темперамент, опирается на интеллект. Янковский играл «от ума». В самой первой большой роли в революционной дихотомии Разума и Чувства он представлял разум, что обуздывает в интересах дела безудержную быковскую страсть.

Его не зря убивают там в конце.

Симптоматично очень.

Как всегда в плохие периоды, ум отодвинулся на периферию, вышел из игры, примолк. Прищурился. Иносказаниями заговорил.

Притушил харизму - что сложно.

Наружностью положительных чеховских баловней, благородством радийного голоса, всем складом хладного и завидного тригоринского дара он будто ломал канон, выверенные десятилетиями правила. Настоящему, большому, единичному актеру положено быть мятым. Потертым. Ходить слегка враскачку, с подвывертом, носки врозь, как, наверно, Пушкин ходил, компенсируя развязностью пубертатные комплексы обычности. И непременно годиться на роль Акакия Акакиевича. Быков - играл. Борисов, Евстигнеев, Даль - сделали бы отменно в любом возрасте. Смоктуновский - только в 60-х: со сменой имиджа, с появлением вальяжного гнусавого аристократизма что-то из него ушло, мелкое и общечеловеческое. Чего в Янковском и не было никогда. Но - артист не вешалка для фрака - козырный, звездный, весь из себя ростом и лицом Янковский стал тем самым Артистом в 83-м, когда дважды, в «Полетах» и «Влюблен по собственному желанию», «включил мятого». Заведомо сильный человек играл заведомо слабого, попрыгуна по жарким объятьям хорохорящихся одиночек. Неудачник, слабак 70-х суетливо самоутверждался в женских постелях - первым эту закономерность опознал в «Несчастном случае» Джозеф Лоузи, до подлинно гадкого блеска довели Балаян в «Полетах во сне и наяву» и Филатов в несостоявшейся «Свободе или смерти». Ощущение, что ни одна из появившихся на экране женщин не прошла мимо ссутуленного игрунчика, на излете имперского упадка стало безошибочным клеймом ничтожества. И играл этого недоделка-нетопыря самый приметный, статусный мужчина советского экрана.

Вечный Рассказчик-От-Театра, отстраненный Автор, чью личину Захаров будто навек приклеил Янковскому на сцене и в трех из четырех фундаментальных телевизионных притч - именно дистанцией наблюдателя возвысив и окультурив измельчавшее время (не надо, не надо было ему за «12 стульев» браться, а взялся - так идти напролом и утверждать на Остапа того же Янковского, играющего по-крупному в царстве унылых кусочников и торбохватов!).

Россия в который уж раз с брызгами ступила в чеховскую пустоту, и только маячащая в тумане долговязая фигура автора-наблюдателя делала из этой стыдной, неловкой, приземленной жизни нечто - что и словами не передашь.

Янковский стал Свифтом. Волшебником. Мюнхгаузеном. Лениным - да, Лениным, соленым авгуром, который, подперев рукой щеку, из своего небесного далека комментирует беспутный революционный порыв синих коней.

Дважды - Богом-из-машины, секретарем парткома из гельмановских производственных драм, который полчаса исподлобья курит, а после выносит зрелый комиссарский приговор несостоятельным производственным отношениям.

Они часто играли с Леоновым - в «Гонщиках», «Премии», «Обыкновенном чуде» - и там, где Леонов был Правдой, нелепой, вздорной и жестикулирующей, Янковский воплощал спокойную и взвешенную Волю. В том и парадокс плоских времен, что действие им противопоказано, и воля мелкими шажками уводит незлых, неподлых, просто энергичных людей куда-то на ту сторону Силы. Из белой апашевой сорочки в кожаный пиджак - как было с гонщиком Сергачевым, потерявшим старшего друга, зато приобретшим бордовые «Жигули» с оплеткой на руле. Как было со многими его полумилордами в светлых водолазках. Чешущими нос релятивистами.

Героями времени.

Заложенное в нем природой холеное барство не находило полноценного спроса, реализуясь в полупародийных, хоть и бешено любимых народом «Ласковых и нежных зверях» (опять, кстати, Чехов - в чардашевом лотяновском исполнении больше смахивающий на раннего Тургенева для чувствительных барышень). Солнце, кони, юные всадницы, ночные грозы. Большой вальс.

Гимназистки млели: шарман.

Мужчина в белом.

Чехов бы аж поперхнулся, а Набоков разразился очередной, двести восьмидесятой лекцией о непереводимости слова «пошлость» ни на один язык мира, в том числе молдавский.

Белое шло ему, как многим абсолютно уверенным в себе людям, только играть в нем не следовало - что снова подтвердили балаяновские «Райские птицы».

Слишком обыденные, рядовые, слишком чеховские чувства он лучше других передавал на экране. Боль невеликого человека, которому долго и спокойно изменяет жена (в «Любовнике», «Анне Карениной» и «Храни меня, мой талисман»). Отчаяние середнячка, что его ребенок - не его (в «Любовнике» и «Полетах»). Ужас клерка, которого вербуют, неотвратимо и по-отечески весело. Звание «бекеша». «Филер». Сгиб пижона на чужбине. «Ностальгия».

Даже в роли Рассказчика ему лучше было в волшебниковой кофте.

Вообще, лучше - в чем попало.

Свитерок с кроссовками. Штаны из мешковины с конторскими буквами поперек седалища. Черное ношеное пальто со стоячим воротником.

Как положено чеховскому артисту, он не сыграл ни одного героя, за исключением враля Мюнхгаузена. Злодеи были - Степлтон, «Князь», Дракон. Ланселота - ни одного. Даже боец Некрасов был интровертом, фиксатором больших событий, кинокрутом.

Лицо и стать супермена скрывали благородного резонера. Его самые романтические герои толкали самые трезвые, самые чеховские речи нашего экрана: «Что за страна - и повесить-то как следует не умеют». «Серьезное лицо еще не признак ума, все глупости на земле делаются именно с этим выражением». «А чтоб зависти не было - надо людей переделать. На это десяти лет мало. Может, и двадцати не хватит». Декан Свифт - тот и вовсе промолчал всю картину. «Умный мальчик. Далеко пойдет».

Еще большего стоил его вечный прищур насмешника - из-под белой шляпы, ротмистровой фуражки, синей учительской с башлыком. С этим драконовским прищуром, с тоскливо-заинтересованно-куражливым поглядом в небо в 88-м было сказано: «Сейчас-то и начнется все самое интересное».

И началось интересное, и кончилось интересное, и на десятом году всегдашнего неинтересного душевед, у которого есть все - дом, афиша, трубка, любовь народа и благодарность отечества - понял, что пора озаботиться легендой. Легенда безжалостна. Она не осеняет зажившихся. Три важнейших работы в год смерти - вот режим легенды.

Так уходили Миронов, Фасбиндер, Жерар Филип.

Достоевский.

Чехов.

Янковский.